Сценарий „Матеры” наскоро переписали, поручив съемки фильма Климову.
 
   А потом утонул Женя Карелов – талантливый режиссер, успевший снять „Нахаленка”, „Двух капитанов”; еще несколько его работ были сделаны в рамках партийного задания „Мосфильму”, а потому особого следа в кинематографе не оставили. В тот год, разойдясь с женой, оставившей его, поскольку любил Женя выпить и пил много, он сошелся с одной из самых способных художниц „Мосфильма”, красавицей Таней, которой и самой в личной жизни не было везения – один за другим у нее погибли два мужа. Выйдя из очередного запоя, Карелов уехал в Гагры, в Дом творчества. В первый же вечер с актером Евгением Матвеевым вышли они на пляж, отплыли метров за сорок, не больше, в море. Из этого заплыва Женя не вернулся.
   Татьяна, узнав о гибели третьего мужа, вскрыла себе вены. Отец ее, режиссер студии научно-популярных фильмов, случайно заглянул в ванную комнату, обнаружил истекающую кровью дочь, вызвал „скорую”. Таню спасли, а через неделю с отцом ее случился смертельный инфаркт. Рачихин помогал хоронить его. И потом, после нелюдных поминок, они долго сидели вдвоем с Татьяной.
   Она плакала, подливая, не глядя, себе и Володьке из коньячной бутылки; струйки коричневой жидкости проливались на скатерть, не попадая в рюмки, а Татьяна, вдруг успокаиваясь, вспоминала первого своего мужа, штурмана дальней авиации, его рассказы о полетах через Северный полюс, в Америку и о встречах с „летающими тарелками”, о которых экипаж самолета докладывал и советскому, и американскому правительству: прямо по курсу самолета, рассказывал он, возникали и так же внезапно исчезали огромные, обтекаемой формы, предметы, не похожие ни на что земное.
   Этих встреч накопилось в его памяти немало: собираясь в отставку, он написал о них книгу, отнес в Воениздат. Спустя несколько недель ему предложили занести в издательство черновики и оставшиеся у него копии рукописи – якобы для работы над ними. Больше ни рукописи самой, ни черновиков к ней он не видел. А вскоре… вскоре состоялся тренировочный полет, ставший последним и для него, и для всех других членов экипажа.
* * *
   Однажды в Кинокомитете кто-то окликнул Рачихина. Обернувшись, он увидел махавшего ему от другого конца коридора начальника производственного отдела „Мосфильма”.
   – Готовься, будешь работать с Бондарчуком, – сообщил он Рачихину.
   На студии давно поговаривали, что Бондарчук затевает съемки советско-итальянского фильма, часть группы должна будет работать в Мексике; сами разговоры о возможности зарубежной поездки уже вызывали ажиотаж, конкуренцию предполагаемых участников группы и тайную, иногда становящуюся явной, борьбу между ними, принимавшую, порой, форму безобразных эксцессов и интриг.
   – Ну вот, не прошло и трех лет! – приветствовал его на последовавшей за этим разговором встрече Бондарчук. – Будешь исполнять обязанности второго режиссера, заграндокументы на тебя готовятся. А пока изучай, как совершалась революция.
   Фильм ставился о жизни Джона Рида, американского журналиста, чьи коммунистические взгляды и симпатии привели его, вместе с супругой, в Россию первых большевистских лет. Сценарий был написан еще лет десять назад и лежать бы ему на полках еще не один год, поскольку в числе главных действующих лиц его были Троцкий, жуткой памяти однофамилец сценариста Ежов, Каменев, чьими руками в действительности творилась подготовка и совершение российской революции. Но вот появились „РЭДС” – „КРАСНЫЕ” Уоррена Битти, и Суслов лично дал сценарию добро.
   Пытались договориться с Госдепартаментом Соединеных Штатов, чтобы позволили отснять отдельные сцены в Нью-Йорке и Питтсбурге, но получили отказ – шел 80-й год, отношения между двумя странами оставляли желать много лучшего, а тут – фильм об американском коммунисте… Решили довольствоваться Мексикой, тем более, что и там Джон Рид оставил по себе определенную память своим пребыванием в не самое лучшее для этой страны время.
* * *
   И Рачихин стал исследовать большевистскую революцию. Он рылся в закрытых архивах Ленинской библиотеки, обнаруживая в старых газетах материалы, содержание которых порою потрясало: например, откуда ему было раньше знать о дружбе Ленина с Бенито Муссолини, о часах, проведенных будущим вождем будущей революции за биллиардом с основателем фашистского движения. Или о том, как лысеющий и уже не очень молодой Ульянов терялся где-то в Закопане с девчонками, а Крупская нанимала частных детективов на его розыски…
   В Ленинграде, с помощью директора Эрмитажа академика Пиотровского, Рачихин разыскивал тех, кто в 17-м, мальчишками, бежал следом за матросскими батальонами, шедшими по улицам города в направлении Зимнего.
   Шедшими, чтобы штурмовать его… Но вдруг выяснилось из их свидетельств, что штурма-то, в общем, никакого не было, потому что бывшие мальчишки более или менее достоверно, но помнили, в каком числе, кто и через какие ворота вбегал во дворец, как убито было несколько восставших солдат брошенной с крыши бомбой, как разъяренные матросы растерзали нескольких кадетов и кого-то из женского батальона, пытавшихся оказать хотя бы символическое сопротивление набегавшим толпам черни.
   Потом Рачихин ездил в Ригу, в Таллин – в поисках старых автомобилей и автобусов.
   А Бондарчук тем временем уже готовил съемки в Мексике. Вскоре от него пришла первая телеграмма, которую Рачихину показали приятели из отдела внешних отношений: "Срочно прилетай”. Других выездных документов у Рачихина не было, соответствующие службы хранили молчание, и он продолжал крутиться между архивами, автомобильными базами и музеями.
   В Ленинграде, в гостинице, его застал звонок из отдела внешних отношений – пришла вторая телеграмма от Бондарчука, сдвинувшая каким-то образом с места колесики и винтики тонкой машины, скрытой от посторонних глаз, – деятельность которой связана с выбором и направлением, или ненаправлением того или иного совработника за границу. На этот раз ребята из отдела внешних отношений, составлявшие собою малые детальки той машины и сами достаточно далекие от пульта управления ею, коротко сообщили – через день летишь в Мексику.
* * *
   Еще в период работы с Гайдаем над фильмом „За спичками”, съемки которого велись вблизи советско-финской границы, шоферы, обслуживающие группу и набранные из местных автобаз, показывали Рачихину тропки, которыми уходили в сторону Финляндии беглецы. Из этих рассказов следовало, что не всех их отлавливали и возвращали – с закрученными за спину руками, иногда истекающих кровью от полученных огнестрельных ран, – назад, на свою территорию. Кто-то уходил навсегда, следы его обычно терялись, и лишь изредка, слушавшие передачи иностранного радио, угадывали в коротких информационных сообщениях искаженно звучащие имена своих бывших соотечественников, на которых органами милиции был недавно объявлен всесоюзный розыск.
   Для Рачихина понятие „заграница” оставалось все еще связанным лишь с рассказами коллег, чья служба предполагала и, время от времени, позволяла зарубежные вояжи… ну и со шмотками, привозимыми ими оттуда – в которых, кстати, у самого Рачихина недостатка не было благодаря приличным заработкам Жени, ставшей одной из самых успешных парикмахерш в модном салоне на Сивцевом Вражке. И не то, чтобы заграница казалась ему совершенно недосягаемой – был ведь упущенный по его собственной вине шанс поездки в олимпийский Токио.
   В общем-то, никогда он не терял веры, что раньше ли – позже ли, но доведется ему жить где-то в другом мире. При этом представлялся ему почему-то ни какой другой город, но Сан-Франциско. А сынишка, родившийся три года спустя после Катеньки и названный Венедиктом, – в память погибшего на фронте деда, – когда отец, взяв его на руки, подносил к большой карте мира, вывешенной в прихожей, откликаясь на просьбу показать, где Америка, всегда тянул ладошку с растопыренными пальчиками и прикрывал ею Лос-Анджелес. Почему?..
* * *
   В два часа ночи в дверь постучали – на пороге стоял шофер мосфильмовской машины, везущей Рачихина в Шереметьевский аэропорт. Он же помог спустить вниз с десяток чемоданов и коробок, часть которых надлежало передать Бондарчуку от его супруги Скобцевой. В других были плотно упакованы сувениры и подарки иностранным членам съемочной группы: хохлома, богато иллюстрированные томики-путеводители по Кремлю, по Третьковской галерее и Эрмитажу, соседствовали с буханками ржаного хлеба, с банками каспийской сельди и таллинской кильки, а также с икрой – красной и черной, предназначавшимися для своих.
   Весь этот багаж большей частью уже не первый день громоздился в прихожей, заблаговременно свезенный в квартиру коллегами или их женами в ожидании отъезда Рачихина; что-то успела наспех собрать Женя, на пару дней раньше, чем он сам, узнавшая о дате его отъезда. Перегруженная „Волга”, в которой с трудом уместились, кроме Рачихина, Женя и семилетняя Катюшка, мягко тронулась с места, развернулась, выехала на Серпуховку в сторону Садового кольца.
   И за спиной Рачихина, как он почему-то знал уже – очень надолго, если вообще не навсегда – осталась его трехкомнатная квартира, полученная взамен предложенной ему поначалу не здесь, на Плехановской, а где-то далеко в Ясенево. Досталась эта квартира с помощью откровенной взятки размером в 500 рублей, врученной им самолично райисполкомовскому чиновнику за ужином в ’’Арагви” – трапеза тоже составляла часть этой взятки.
   А в квартире, на руках у тещи, засыпал Венька. Обычно он шел в постель легко, зная свое время. Но в эту ночь, взбудораженный десятками визитеров, то и дело возникавших на пороге квартиры с кульками и пакетами, из которых выглядывали горлышки бутылок шампанского или марочного коньяка, непрерывно взрывающимся заливистой трелью телефоном, да и самим отцом, старавшимся в любую свободную минуту потискать его в объятиях, он решительно не хотел засыпать. А может и он, привычный к частым командировкам Рачихина, чувствовал что-то необычное и даже роковое для себя именно в этом отъезде отца?
Мексика
   Многочасовой перелет с континента на континент не показался ни долгим, ни скучным. Еще перед трапом самолета, во время посадки, обратил Рачихин внимание на группу рослых, спортивного склада ребят, по виду которых было нетрудно заметить, что международный Шереметьевский им не в новинку. Лицо одного из них показалось Рачихину настолько знакомым, что он поначалу растерялся, чувствуя свою беспомощность в попытках угадать – кто же этот парень с короткой стрижкой, постоянно поправляющий замшевую куртку, небрежно наброшенную на слегка покатые плечи.
   В самолете группа, на которую Рачихин обратил внимание при посадке, разместилась на несколько рядов позади него; в кресле рядом сидел молодой мексиканец, как позже выяснилось, – аспирант Плехановского института, а значит, каким-то образом сосед Рачихина по Серпуховке. Впереди, в рядах кресел, составлявших привилегированный первый класс, летел кинематографический министр Ермаш, направлявшийся в Гаванну укреплять деловые и творческие контакты подведомственного ему Комитета с соответствующими кубинскими учреждениями.
   Когда самолет набрал высоту, и табло с предупреждающей надписью погасло, Рачихин, отстегнув ремень, поднялся с кресла и, сделав несколько шагов по узкому проходу, остановился возле ряда, занятого группой, как он понимал, спортсменов. В центре ее, активно жестикулируя и стараясь перекричать равномерный гул моторов, проникавший в салон самолета, парень, показавшийся Рачихину столь знакомым, что-то говорил своим попутчикам.
   Остановившись рядом, Володька открыто уставился на него, стараясь поймать его взгляд – после чего станет возможным вроде бы случайный вопрос, направленный к выяснению, где же они могли встречаться… И в этот же момент пришло узнавание: конечно, это был он, Ленька Осипов, бывший сокурсник по МГУ, а потом – многократный чемпион Европы и Олимпийских игр, старший тренер ЦСК ВМФ, капитан второго ранга. А Осипов, едва взглянув на него, приподнялся с кресла и завопил: „Володька, ты ли?!”
   Не виделись они лет десять, может, больше, да и до того друзьями не были, встречаясь лишь время от времени и перекидываясь парой слов, – привет, как дела… – то в университетском коридоре, то на соревнованиях и, совсем уже редко, в общих компаниях. Теперь Осипов в качестве главного тренера вез в Мексику советскую олимпийскую сборную по водному поло. Заместителем к нему был придан его же дружок, тоже неоднократный олимпийский чемпион, признанный лучшим нападающим мира, Саша Шидловский.
   Был еще один заместитель тренера – своею низкорослостью, желтоватой кожей лица и золотыми коронками, симметрично поблескивающими меж прокуренных зубов, он разительно отличался от остальных членов группы. В звании полковника КГБ он не в первый раз сопровождал за рубеж советских спортсменов. Ребята же, целиком положившиеся на авторитет своего тренера, внимания особого на него не обращали, раз и навсегда определив ему кличку „сморчок”, передаваемую от группы к группе, от поездки к поездке.
   Вскоре за счет достаточного числа свободных мест в салоне они пересели таким образом, чтобы в их кругу оказался и Рачихин, и его сосед-мексиканец. В полете много не пили, ограничившись разносимыми стюардессой бокалами с шампанским – правда, в количестве неограниченном. Зато условились, что в ближайшие дни приедет к ним Рачихин погостить в Олимпийскую деревню – до того, как команда, отыграв положенное число встреч, перелетит на Кубу, чтобы продолжить свои выступления уже там.
* * *
   В Мексико-сити Бондарчук в первый же день прилета, не дав Рачихину и пару часов, чтобы привести себя в порядок, – только душ и смена дорожной одежды – потащил его на студию знакомить с иностранными участниками съемочной группы.
   – До начала работы 5 дней, отдохнуть успеешь, а сегодня – первая общая встреча, – объяснял он, пока казавшийся Володьке огромным, как корабль, „Шевроле” вез их по нескончаемым улицам города. Смертельно уставший в перелете Рачихин рассеянно слушал его наставления, что-то отвечая на вопросы, связанные со студийными делами, и иногда, поверх приспущенного бокового стекла, пытался рассмотреть проносившиеся мимо фасады зданий, витрины магазинов, почти сплошь занимавшие первые их этажи, уличную толпу, пестрящую яркими красками легкой одежды.
   В этот вечер Рачихин познакомился с Франко Неро, приглашенным на роль Джона Рида – в фильме должна была также играть его бывшая жена Ванесса Редгрейв, но что-то не состоялось, и предназначавшаяся ей роль была отдана другой, тоже западной актрисе.
   Следующие дни обещали быть свободными, и первый из них Рачихин употребил на закупку гостинцев, которые мексиканец-аспирант обещал передать Жене в Москве – туда он возвращался через пару месяцев. Денег у Рачихина оказалось неожиданно много – по приезде ему выдали десятидневное жалованье, из расчета 500 песо, т. е. около 20 долларов, в сутки.
   Кто-то из группы, сносно владевший испанским и знавший местные магазины, провез его по ним, и к вечеру один из московских чемоданов Рачихина был плотно утрамбован – в первую очередь, превосходной детской одеждой и обувью, а также предназначенными для Жени кожаной и вельветовой куртками, джинсовым костюмом, сумочкой из настоящей крокодиловой кожи, солнечными очками и прочим, нелишним для привыкшей уже хорошо одеваться столичной жительницы, товаром.
   Много позже Рачихин выяснил, что мексиканец так и не доставил эти подарки его семье – то ли побоялся навестить их после побега Рачихина, а, скорее всего, счел, что никому до этого чемодана нет теперь дела, и не лучше ли сбыть его содержимое через секретаршу декана ее друзьям, охочим до товара с зарубежными этикетками и наклейками.
* * *
   Когда до начала съемок оставалось три дня, Володька, прихватив с собою трех мексиканских девчонок, с которыми он успел познакомиться на студии и которые взялись быть его добровольными гидами, нагрянул к ребятам в Олимпийскую деревню. Нагрянул вполне вовремя и кстати – банкет по поводу первого места, выигранного командой в панамериканских играх, был в самом разгаре. До следующих игр оставалась неделя, а потому спортсмены, расслабившись, пили.
   Пили много, во главе со своим тренером и его помощниками, – за новые победы, за дружбу, за Москву, за Рачихина и доставленных в деревню девчонок. Володька помнил потом, как, предавшись общим с Осиповым воспоминаниям, начал вдруг поругивать по каким-то поводам советские порядки и как гэбешный „сморчок” ставший вдруг трезвым и внимательным, трепал его дружески по плечу, подливал „Столичную” в его рюмку и повторял:
   – Хорошо, Володечка, говоришь, оч-ч-чень интересно говоришь, давай отдельно встретимся, потолкуем наедине!..
   На что Осипов, услышавший его напряженный шепот, кричал – так, чтобы всем сидящим рядом было слышно:
   – Да заткнись ты, отцепись от человека, брось дурака валять – наш он, свой! – и на всякий случай оттаскивал Рачихина от „сморчка” в другой угол зала.
   В одну из таких минут Володька, сам от себя такого не ожидая, вдруг стал объяснять Осипову, что останется он в этой поездке и в Советский Союз не вернется, скорее всего, будет жить в Сан-Франциско, куда он готовился переехать всю свою сознательную жизнь. Осипов плакал, прощально прижимая Володьку к своей груди, как бы понимая непреклонность его решения, но вслух не переставал говорить – не дури, я за пятнадцать лет весь мир объездил, лучше России нет для нас места, только там можно жить русскому человеку… Отснимешь фильм, вернешься – все для тебя будет, купаться будем в лучших бассейнах, париться в лучших саунах…
   Володька тоже плакал, наполняя вновь и вновь свою и Осиповскую рюмки и приговаривая – нет, не вернусь…
   Сквозь вязкий дурман алкоголя он точно понимал, что каждого произнесенного им слова, прими их несведущие люди всерьез, вполне достаточно, чтобы посадить его тут же, забрав прямо с банкета, в самолет и отправить назад, в Москву (о том, что было бы потом, по возвращении, и задумываться не хотелось). И каким бы близким и заслуживающим доверия ни стал казаться ему в той поездке Осипов, что стоило тому предположить, что Рачихин попросту провоцирует его…
   А Осипов на следующее утро как бы начисто забыл о пьяных Володькиных откровениях – во всяком случае, последовавшие за той ночью полтора месяца съемок не дали повода Рачихину предположить, что кто-то следит за ним более пристально, чем за другими советскими членами группы. И Володька, успокоившись, и сам перестал вспоминать о своем разговоре с Осиповым, положившись, то ли на его порядочность, то ли на количество выпитого ими, возможно, заглушившее все происходившее на банкете в сознании его участников. То ли на какую-то особую его, Осипова, осведомленность в Володькиной судьбе…
   Начались съемки. Работали по четырнадцать часов в день – столько, сколько позволяло солнце, в свете которого снимались массовые сцены. Советская группа включала 22 человека, в массовке же не было ни одного, понимавшего по-русски, и Рачихин, облачившись в солдатскую форму, бежал впереди статистов, изображавших наступающие батальоны, показывая им направление, на которое были нацелены объективы камер.
   – Здесь падаем, здесь ползем, теперь поднялись – все за мной! – кричал он массовке, и статисты-мексиканцы, послушно понимая язык жестов, устремлялись за истекавшим потом Рачихиным.
   – Молодец! – хвалил его Бондарчук, а на сороковой день съемок, когда предстояло работать с самой значительной батальной сценой, оставив его рядом с собой, на мостках, откуда наблюдалось все поле с развертывавшимися на нем событиями, к обычной похвале добавил:
   – Учись, скоро будешь снимать сам.
   Перед началом съемок Рачихин сунул второму оператору в руки свой „Зенит”.
   – Сними пару кадров на память, нас с Бондарчуком, остальных…
   – Ты чего, – удивился Бондарчук, – погибаем, что ли?
   – Да так, перед баталией, пусть останется память.
   Эту пленку Рачихин потом передал мексиканцу-аспиранту вместе с чемоданом, чтобы отдал ее Жене – так она и затерялась.
   Потом отработали еще несколько сцен, простых, не актерских – где-то проезжает телега, где-то скачут кавалеристы. Съемки подходили к концу. Как-то в один из завершающих дней Рачихин заглянул рано утром в комнату еще не проснувшегося директора картины.
   – Сегодня день свободный, хочу мотануть в Мексико-сити: пора готовить подарки семье.
   – Езжай, остановишься в „Хилтоне”, там номера пока за нами, в случае чего – заночуешь. Не прозевай завтрашние съемки – начинаем не позже 11 утра.
   Когда Рачихин вышел из гостиницы, на плече его болталась красная брезентовая сумка, в которой уместился двухтомничек Пушкина, трусы-носки и фотоаппарат. Во внутреннем кармане спортивной куртки топорщился необтрепанными и потому жесткими еще уголками новенький паспорт гражданина СССР – его специальное издание, выдаваемое командируемым за рубеж.
   На тротуаре, у самого входа в гостиницу, он увидел Левана Шенгелая, художника фильма. Выглядел тот утомленным – может, сказывалось напряжение жесткого графика съемочных дней, может, прожитые им 65 лет. Хотя, похоже было, спать он с вечера вообще не ложился.
   – Чего это он?.. – подумалось Рачихину, а Шенгелая уже спрашивал его, цепко придерживая за оттянувшийся рукав куртки:
   – Куда ты?
   – Да вот, собрался в Мексико-сити за гостинцами… Шенгелая разжал пальцы, рукав куртки распрямился, приняв свою прежнюю форму и плотно облегая холодящей синтетической, не успевшей еще согреться тканью, руку Рачихина. Пожевав губами, он задумчиво уставился на Володьку.
   – Говоришь, за гостинцами?..
   Рачихин, не отвечая, пожал плечами и, резко повернувшись, направился в сторону автобусной остановки.
   – Ну-ну… Успехов! – донеслось ему вслед.
В пути
   Дальше события развивались совсем не так быстро, как это поначалу виделось Рачихину. Сойдя с автобуса, он купил у уличной торговки ведро свежих, едва распустившихся, роз и направился к дому единственного человека в Мексико-сити, кому он мог еще довериться – пожилой русской женщине, приглашенной в студию на предварительный монтаж отснятого.
   Когда-то, еще в 45-м, муж Любови Викторовны, посол Мексики в СССР, увез ее сюда, за тридевять земель от родного дома. Год спустя он неожиданно умер. Промыкавшись последующие пять лет – без профессии, без языка, практически без средств, поскольку наследники мужа сумели через суд отобрать все имущество, кроме дома, в котором она осталась жить – она вышла замуж за местного архитектора, но и тот вскоре умер.
   Сейчас, предупрежденная за несколько дней, она уже ждала Рачихина. Наскоро перекусив, вышли в город. Сначала навестили аспиранта из Плехановского – чтобы переслать через него в Москву фотопленки с последними кадрами, снятыми Рачихиным в Мексике: очень хотелось хоть так сохраниться в памяти подрастающих ребят. Потом взяли такси – согласно разработанному плану следующие день-два Рачихин должен был провести в доме близкой приятельницы Любови Викторовны, жены местного литератора, находившегося в те дни в отъезде…
   Этот дом Рачихин оставил лишь к исходу третьего дня – когда уже все газеты пестрели сенсационными сообщениями о пропаже сотрудника советской съемочной группы.
   Рачихина искали – и мексиканская полиция, и сотрудники КГБ, прикомандированные к советскому посольству, и сами члены группы: оставалась все еще надежда, что не сбежал Рачихин насовсем, а по молодости лет забурился, прощаясь с заграницей, к местной подруге и, не рассчитав силы и утратив счет времени, вместо нескольких часов задержался на все три дня.
   Частично это предположение было справедливо, потому что, действительно, возник у него короткий роман с укрывавшей его женой мексиканского литератора – короткий, но заставивший Рачихина на какое-то время забыть о цели пребывания в ее доме. В нечастые минуты просветления хватался он за карманного формата русско-английский словарик, подаренный ему на прощание Любовью Викторовной, беспомощно перелистывая его страницы с микроскопическим шрифтом, составлявшимся в слова почти незнакомого ему языка.
   По отпечатанным на глянцевой бумаге крупномасштабным картам, собранным в атлас Северной Америки, он пытался определить будущий маршрут перехода границы. Иногда ему казалось, что местом перехода должен стать Техас, потом становилось очевидным, что самым безопасным и надежным было бы пытаться уйти через районы, граничащие с Калифорнией, – где-то под Сан-Диего.
* * *
   А тем временем в газетах ежедневно появлялись фотографии Рачихина с призывами к читателям сообщить в советский консулат любую информацию, связанную с его исчезновением; с тем же призывом обращались к населению вещающие на испанском, португальском и английском языках радиостанции. Оставаться в Мексико-сити становилось более чем опасным. И ранним утром четвертого дня Рачихин вышел из крохотного „Рено”, на котором он был доставлен приютившей его подругой Любови Викторовны, в район американского посольства (но не к самому посольству, а за несколько кварталов – подъехать ближе ей казалось непредусмотрительным).
   Последующие три часа, с шести утра и до девяти, пришлось провести в крохотной кофейне – посольство было еще закрыто, а вид тысячной толпы, осаждавшей его ворота, казался ошеломляющим. Рачихин заказывал новые и новые чашечки турецкого кофе, себе и молодому голландцу, которого он окликнул на улице и затащил сюда, чтобы не быть одному – тот тоже ждал открытия консульского отдела.