Мама никогда не могла угадать, до какой степени нужно прогревать дом. Наши кошки в полуобморочном состоянии от жары, как тряпки, валялись на полу, растянувшись во всю длину. Мы же, сидя в трусах за письменным столом, клевали носом, размазывая по тетрадке еще не просохшие чернила. И в конце концов засыпали над учебниками, а мама, держа нас под руки, уводила в постель.
   К утру в доме становилось холодно. Крымские ветры зверски выдували с таким трудом достававшееся тепло, а окна мы почему-то никогда не заклеивали. Утром, перед школой, мы с Нанкой шли снимать с веревок жесткое от мороза белье, и еще успевали попрятаться друг от друга в его лабиринтах. Потом оно лежало на столе грудой шифера и, постепенно оттаивая, приходило в себя. Мы вдыхали его морозную свежесть, и где-то внутри просыпалась радость.
 
   Иду вдоль забора, за которым стоят лошади. Два длинноногих жеребца и один пони. Добрые мамаши знакомят с животным миром своих чад. Совсем маленькие безразлично сидят в прогулочных колясках и пускают слюни, но мамашки уверены, что те в восторге. “Вот какая лошадка смотрит на Ванечку! Здравствуй, Ванечка, говорит лошадка! Как я рада тебя видеть! Почему ты так долго не приходил? Болел? Не болей больше, говорит лошадка!” Беседа с конем затягивается, вопросы становятся все более въедливыми, а ответы коня все обширнее, пока мамаша не замечает, что у ребенка повисла голова и он спит. Ей неловко, что заметила это не сразу, но уходит она гордо, уверенная, что первый камень в познании ребенком животного мира заложен.
   Дети постарше с удовольствием кормят лошадей сахаром, яблоками, хлебом. Родители исполняют роль статистов, подающих корм. “Куда ты ему столько даешь? – возмущенно спрашивает мать, разворачивая пакет. – Ему хоть сколько дай, все сожрет! Ты маленькому дай! Он тоже хочет! Смотри, как он глядит на меня исподлобья. Обиделся, что ли? Да не перевешивайся ты! Упадешь, они тебя затопчут! Куда ты к нему лезешь? Хочешь, чтоб он тебе голову откусил?” Ребенок замечает, что у пони висит почти до земли, покачиваясь из стороны в сторону, детородный орган с руку толщиной. “Мама! А что это у маленького такое большое болтается?” – изумленно спрашивает малыш. Мать в ужасе отшатывается: “Где? Ишь ты, смотри какой! Маленький, а наглый! Как твой отец прям! Это он, сынок, заболел. Пойдем отсюда, а то еще заразишься”.
   А рядом, в большом вольере, бегают по периметру уже совсем другие лошади. Ухоженные, сильные красавцы. Белой и черной масти. Девушка-тренер щелкает бичом и заставляет их перейти на галоп. Когда они проносятся мимо, слышно, как работают мощные легкие, и ветер, поднятый движением крупных сильных тел, приносит запах звериного пота.
   К вольеру подходит отец с десятилетним сыном. Два толстых краснолицых блондина. Отец, откашлявшись, неожиданно бабьим голосом: “При ковке копыта предварительно расчищают от наслоившегося и отжившего старого рога, а затем подгоняют подкову по копыту. Подкова долж на прилегать к копыту плотно, без просвета, и выступать из-под копыта у зацепной и боковых стенок на 0,5–1 миллиметр. Концы гвоздей (барашки) должны плотно прилегать к роговой стенке…”

Копчик

   Копчик – старая кляча. На телеге, запряженной Копчиком, по определенным дням к нам в Городок приезжал дядька-старьевщик. Городок – это рабочий городок порта – так назывался район Феодосии, в котором мы жили. Старьевщик собирал по домам ненужное тряпье. Не знаю, что получали взамен взрослые, но детям он давал птички-свистульки, воздушные шарики и бумажные веера. Завидев Копчика, мы с Нанкой сломя голову бежали домой, тайком брали там какие-то тряпки и тащили менять. Правда, домашние запасы быстро исчерпывались, и взять что-то незаметно от мамы было уже невозможно. Поэтому часто мы только наблюдали за бойкой торговлей и облизывались.
   Однажды, когда дядька, наполнив телегу, собрался уже уезжать, я вдруг вспомнила, что видела за сараями хороший кусок меха. Прибежав туда и обнаружив его все так же лежащим, никем еще к рукам не прибранным, я очень обрадовалась. Отряхнула мех – он был жесткий как фанерка и стоял колом, – положила под мышку и бегом к Копчику. Когда я протянула его дядьке, тот повертел шкурку в руках, понюхал и бросил на землю. Это была раздавленная кошка! Я залилась слезами. Он пошарил у себя за пазухой и дал мне бумажную свистульку. Если в нее дуть, она разворачивалась как длинный язык. Такой ни у кого не было! Копчик с дядькой уехали, а я не понимала, что мне делать – радоваться или плакать. Свистулька – хорошо! Даже очень хорошо! Раздавленная кошка – беда. Меняю беду на свистульку – как-то нехорошо…

Аннушка

   Аннушка – моя подруга в детском саду. Короткие кудрявые волосы, всегда красиво одета. Белые носочки! Мы много смеялись. Она умерла. Помню тот день. Мы качались на качелях. Потом она сказала, что у нее кружится голова и больше она качаться не будет. Вечером пришла ее бабушка, и они пошли в летний кинотеатр. Мы попрощались. Навсегда. Утром следующего дня воспитатели спрашивали: кто на прогулке у фонтана ел с Аннушкой желтую акацию? Я не ела…
   Через несколько дней Аннушкина бабушка принесла нам конфеты. Она тихо плакала и шепталась со взрослыми. А после обеда детям велено было стелить постели и ложиться спать. У каждого в чулане хранился собственный матерчатый мешок с одеялом, подушкой и бельем. Идешь в чулан, берешь мешок и стелешь себе на приготовленную раскладушку. Когда я вошла в чулан, там, прислонившись друг к другу, стояли два мешка – мой и Аннушкин. Когда я взяла свой, ее мешок накренился и упал. И меня вдруг охватило такое горе! Я легла под одеяло, задыхаясь от слез. Мне казалось, что нет для меня на свете ничего роднее этого мешка. А после сна, когда убрали раскладушки, пол был усеян фантиками от конфет…
 
   Через ограду Шереметьевского дворца вижу белую скамейку, ротонду на холме, деревья, которые кто-то когда-то посадил. Здесь была чья-то жизнь, бегали дети, кто-то кого-то целовал, а кто-то, ревнуя, поигрывал прутиком. А дворец, парк, белая скамейка и ротонда остались… Как здорово, когда от тебя что-то остается. Что останется после нас? Пока мы с тобой, Нанка, живы, живы и мама, и папа, а мы умрем, и они умрут. Кто вспомнит нас? А надо, чтобы нас помнили?
 
   Мама сидела на скамеечке в палисаднике, поссорившись с папой из-за его очередного недельного запоя. И вдруг услышала, как хлопнула дверь в кухню. Она встала и прикрыла дверь, ведущую в дом, чтобы не видеть и не слышать пьяного мужа. А он в этот момент повесился на двери. Ушел, хлопнув дверью в прямом смысле слова. Может, он в последний момент раздумал и захотел жить, а мама не поняла этот стук? Или это была конвульсия? Как он решился нас оставить? Мы ведь совсем маленькие были…

Тюк

   В спальне за старинной деревянной вешалкой стоял большой тюк. Большой такой матерчатый мешок. На вешалке висели какие-то вещи, пальто, которые в этот момент не носились, все это было накрыто простыней, так что тюка почти не было видно. Тюк – штука полезная. Нам с Нанкой на нем было хорошо плакать, если что-то случалось, или прятаться во время игр. Становишься на тюк, прикрываешься пальто или протискиваешься в угол за тюк, и никто тебя не видит! Однажды мы так хорошо этот тюк намяли, что он развязался и показалась мужская кепка. Мы перестали играть и стали рассматривать чужую вещь. За кепкой пошли еще кепки, рубахи, штаны, пальто, туфли. На самом дне была большая пачка писем и открыток, перевязанных куском мелкой рыбацкой сети. “Чувствуешь запах? – строго спросила Нанка. – Это папа”. Помню, как буквально закружилась голова от неожиданной встречи. Мы совали голову в тюк и не могли надышаться, клали лицо в кепку и раздували ее своим дыханием. Как кошка, нализавшаяся валерьянки, я стала тереться о папины вещи и зарываться в них. Пахло чем-то далеким, забытым и родным. Табаком и мужчиной.
   Теперь я знала, что папа дома. Он живет в тюке под вешалкой, и, когда мамы нет, я в любой момент смогу с ним побыть, подышать им, потрогать его и даже обнять.

Асфиксия

   Лет в одиннадцать мне в руки попал листок с папиными фамилией, именем и отчеством. На листке было написано незнакомое слово “асфиксия”, и я почему-то сразу поняла, о чем идет речь. Вспомнился случай, когда мы гурьбой шли из школы, и кто-то сказал Людке: “А твой отец – Жорик!” Жорик был холостяк, здоровый рыбак, вечно пьяный, и он часто ходил к ее матери занимать деньги. Людка надулась и пошла вперед. Я догнала ее и начала успокаивать: “Чего ты? Да врут они все!” Людка посмотрела на меня через одно незаклеенное стекло очков и тихо сказала: “А твой отец повесился”. Я остолбенела. Людка отошла подальше, прокричала: “Твой отец повесился!” – и быстро побежала в гору. Я оглянулась на оставшихся. Все смотрели на меня. Я говорю: “Вот дура! У нашего папы было больное сердце!” Все продолжали молча смотреть на меня. Вот это мне уже совсем не понравилось. Я бросилась домой. Дома была Нанка, и я, задыхаясь, спросила: “Надя, а что, наш папа повесился?” Нанка спокойно спросила:
   – Кто сказал?
   – Людка.
   – И ты веришь?
   – Нет!
   – Правильно делаешь.
   – А может, и…
   – Нет!
   – Почему?
   – Потому что у него было больное сердце. Он воевал. Ты мне веришь?
   – Да.
   – Тогда выбрось это из головы. Не вздумай у мамы спрашивать. Мало ли что болтают…
   И я выбросила это из головы. Потом, держа в руках бумажку с этим странным словом “асфиксия”, я все вспомнила. С тех пор в голове все время крутился вопрос. Почему? Зачем? Мне стало его не хватать. Мне хотелось с ним говорить. Я ощущала его в себе. Я любила его, оправдывала и жалела. И в то же время постоянно возвращалась мыслью к его поступку. Предал ли он маму и нас? Все-таки предал. Ведь у каждого человека есть выбор. А у отца, что, не было? Мы стали с Нанкой шептаться тайком от мамы, философствовать на эту тему.

Балка

   Балка – это глубокий овраг, поросший бурьяном в рост человека. Там – старинные армянские церкви XIV века, глубокий заброшенный фонтан без воды и сложенные аккуратными штабелями буйки разных форм и калибров. Мы бесстрашно взбирались на самую верхотуру и перепрыгивали с буйка на буек, рискуя сломать себе шею. Дело это требовало немалого мастерства и отваги – пирамида могла рассыпаться и раздавить неразумного смельчака.
   Охраняла буйки баба Фрося, маленькая, кривая на один глаз старуха, одетая в черное, с дрыном в руке и всегда в сопровождении своры злющих собак. Появлялась она неслышно и сразу принималась “лаять” не хуже своих питомцев. Мы боялись ее, но на буйки лазали. Церкви тоже охраняла она. В те времена в некоторых из них хранились просмоленные бочки, тросы, вымазанные мазутом, какие-то железки. На тяжелую дверь вешался пудовый замок, а ключ баба Фрося носила в мощной связке на поясе. Случалось, что замок кто-то сбивал, и храм оставался открытым. Тогда мы и проникали в него. Гулкое эхо, огромность помещения, высота, ощущение своей малости по отношению к чему-то большому, незнакомому – все это нас манило с невероятной силой.
   Однажды я прошла вглубь храма, а кто-то из нашей компании пошутил и закрыл двери. Я оказалась одна. Было темно, но из маленьких верхних окошек пробивался пыльный солнечный свет. Когда глаза привыкли к темноте, я увидела крупную цепь с узлом, свисавшую с купола почти до земли. Я села на узел и начала раскачиваться. Мне не было страшно. Цепь скрипела. Лучи сверху давали достаточно света, чтобы не бояться, и вдруг… я заметила человеческие лица. Люди, вырезанные из камня, стояли в углублении стены, сложив ладони перед собой. Я так обрадовалась им! Казалось, что они ничего не имеют против моего присутствия, даже наоборот, одобрительно хлопают в ладоши.
   Вечером, возвращаясь домой с моими верными предателями, я все думала о тех каменных людях. Кому они сейчас там хлопают? В темноте…
 
   Мокрая карусель скрипит и покачивается. С ознобом вздрагиваю от мысли, что сейчас можно сесть на это холодное сиденье и почувствовать дуновение встречного осеннего ветра.

Карусель

   Летом в субботу и воскресенье городошные шли в центр гулять. Дети, предчувствуя радость от встречи с каруселями, охотно совершали обычно нелюбимую процедуру – мыли шею и ноги в тазу с холодной водой. Потом надевали чистые платьица и костюмчики, клали носовые платочки в кармашки и как приличные детки зализывали челки и чубчики мокрой расческой. Отцы тоже с удовольствием шли на такого рода мероприятия, твердо зная, что свою законную кружку-две (а может, и три) – и не только пива – они выпьют, что бы эта “анаконда” ни говорила. Мамаши шли с надеждой, что уж сегодня этот “скот” будет вести себя по-человечески, и пусть все видят, как крепка наша семья.
   И правда, пока шли через старый город по средневековой разбитой булыжной мостовой, обдирая шпильки, куря “Беломор” и обсуждая предстоящие аттракционы, производили впечатление приличной семьи. Ближе к центру и “цивилизации” – впечатление рассыпалось. На каждом углу стояли бочки с пивом и вином, были еще с надписью “Квас”, но около них толклись только женщины и дети. Отцы под предлогом “поздороваться с сослуживцами” задерживались около винных бочек дольше положенного, чем вызывали хныканье своих чад и учащенное дыхание супруги. Наконец семья добиралась до центральной площади, где дети катались на машинках или лошадках с педалями.
   Нас мама тоже водила кататься, и мы ездили по кругу, врезаясь в стаю ленивых голубей, которые не столько взлетали, сколько разбегались от нашей быстрой езды. Потом мы шли в парк, под Генуэзскую башню святого Константина, и там катались на самолетах, лодочках, каруселях на цепях и чертовом колесе. Совсем маленькие детки ездили с черепашьей скоростью по деревянному кругу на всевозможных животных: верблюдах, оленях, лосях, а их перевозбужденные родители бегали за ними и кричали: “Ох, я сейчас кого-то догоню! Ну, сейчас я точно кого-то догоню!” Шел маленький паровозик по рельсам, и там тоже сидели невозмутимые малявки со своими скрюченными отцами, у которых ноги не помещались в кабинке и колени доставали до ушей. У теток в накрахмаленных кружевных наколках на голове, восседавших на высоком табурете, детям покупали газированную воду с сиропом. Весь этот щенячий праздник оглашался песнями из репродукторов: “И я по шпалам, опять по шпалам идуууууууу домой по привычке! Па-па-ру па-ру па-ру па-ру па-ру-ра! Е-е”.
   Каждый раз проезжая по кругу мимо мамы, мы с Нанкой весело махали ей и кричали: “Мама, а мы вот они! На нас смотри, мама!” Мама смотрела на нас, улыбалась, но нам казалось, она плачет. Только без слез плачет. Мы знали: она скучала по папе и жалела, что он не видит, как мы растем. Выходя из парка, мы брали маму за руки и прижимались к ней. “Пойдем, мама, домой. Мы уже накатались”. Она с радостью соглашалась.
   А в кустах, перекатавшись на каруселях, мучились рвотой дети, и отцы заботливо учили их: “Запомни! Никогда не блюй себе на ботинки. Блюй в сторону!”

Домашние игры

   Когда мы с Нанкой оставались вдвоем и все интересные и неинтересные дела были переделаны, мы с ней придумывали какую-то новую игру.
   Игры были незатейливы, но требовали сил и сноровки. Вот совсем простая: один цепляется за дверь, поджав ноги, а другой раскачивает дверь из стороны в сторону. Слететь можно было легко – кто дольше продержится, тот и выиграл. Раскачивая, надо было найти такой ритм, чтобы цепляющийся не смог подладиться под него, – резкий и короткий рывок сбрасывал противника на пол. Мама потом недоумевала: так быстро расшатываются дверные петли, или это садится дом?
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента