Вот я остановился у трупа немецкого солдата. Лежит, оскалив зубы, с остеклененными бесцветными глазами. Кто он, этот солдат? Ганс, Роберт? Адольф? Нет! Он просто фриц! А фриц – не человек. Меня подергивает судорога омерзения: вот этот самый фриц, который сейчас лежит в отвратительной позе, мечтал пожрать Россию, этот плюгавый орангутанг считал себя сверхчеловеком ? Сверх-человек, с огромной челюстью и низким лбом. Оно пришло, это немецкое ничтожество, построить «новый порядок». Мы узнали этот порядок – он нагадил нам и назвал это своим «новым порядком». И я гляжу на него, уже дохлого, и иронически думаю: вот эта гадкая козявка хотела сделать меня своим рабом. Глупый фриц! Он плохо знает нас. Да и где ему знать, узколобому! Он ведь не думал, что мы не захотим гнуть перед ним спину и слушать его обезьяний лепет. Ведь он не знал, что мы любим думать, а не орать, как он, свое «Хайль Гитлер!» И вот теперь, когда в его плоскую жизнь вмешалась русская «Катюша», фриц ошарашен. И он так и не успел догадаться, почему это так: его убили. А где-то далеко, в зловонной Гитлерии, живет его прожорливая самка с сучатами. Она, дура, не знает, что ее самец уже вытянул свои арийские лапы под Сталинградом. Она еще требует от него посылок. Пусть требует: он больше ничего ей не пришлет, и сука со своими щенятами подохнут. Не поможет ей и колченогий блудодей Геббельс: ведь его речами сыт не будешь. Скоро голодные гретхен огласят пустую «Фатерланд» истерическими воплями, и крикливому карлику не заглушить этого рева своих жадных волчиц, – они его проглотят вместе с его победными реляциями... Мы же считаем своим долгом ускорить этот процесс. Кое-что мы уже сделали в этом направлении...
   Мужайся, мой народ, мой славный, умный и честный народ: близок час расплаты с немецкими бандюгами за ваше волнение, за слезы, за кровь наших людей – за все отомстим и уже мстим мы.
   Надо иметь черствое сердце, чтобы не отдать себя целиком этой величественной борьбе, если ты человек, ты не можешь не представить себе всего народного горя, которое принес ему фашизм. Я мысленно иногда перекидываюсь в глухой украинский хуторок. Там может быть еще жив истерзанный ребенок, сын моего брата. И вот он, худенький, с тонкой шеей и большими черными, не по-детски серьезными глазами, просыпается рано утром, трет грязненьким сухим кулачком глаза и неизменно спрашивает: «А где папа?..» – «Родненький, нет папы», – ответит мать и сама заплачет, заплачет и ребенок...
   Сколько детских слез пролито, сколько материнских сердец надорвано!..
   Тысячи деток спрашивают: «Где мой папа?» Милые, невинные создания, поганый карлушка-колбасник искалечил ваше детство, он отнял у вас папу. Он, детки, зверь, он не поймет вашего горя, он не знает, не поймет, что вам надо папу, а не его, поганого Карлушку. Будь ты проклята, Германия, породившая на наше горе двуногих зверей?
   Я вижу старушку-мать, потерявшую сына, я понимаю ее горе: ее кровь погибла от руки незванного немца.
   Я вижу молодую женщину, потерявшую мужа, и мне также понятны ее слезы: ее кормильца убил немец.
   Я вижу девушку в слезах, и мне понятны ее слезы: ее любимого, юного друга убил кровожадный карлушка-колбасник.
   Вся Россия возненавидела немца. И вот сейчас она обрушилась всей своей тяжестью на него. И пусть я вижу кровь: она фашистская, а не человеческая.
   Докапаем немца, и над нашей многострадальной Родиной на многие столетия воцарится покой и царство разума и правды. И идя в светлое будущее, все вперед и вперед, к вершинам человеческого счастья, наш народ когда-нибудь вспомнит и о нас, положивших конец бессовестному фашизму.
   Придет время, и возродится все: возвысится над Днепром, как символ непокорности, памятник Тарасу Шевченко, брызнут к небу фонтаны Петергофа, даст Украине свет и счастье Днепрогэс, и увидит счастливая белокурая девушка светлые глаза своего любимого... Хочется, хочется сказать просто по божественному: «Мир дому сему!»
   Это будет скоро, скоро будет это! Когда «Россия снимет с плеча винтовку и скажет: Ну, теперь – жить!» (И. Эренбург).
   Оля, ты спрашиваешь, как мое здоровье. Скажу прямо, здоровье мое больше, чем прекрасное. И я очень рад, что мы всегда находим общий язык с моим многоуважаемым здоровьем. Я лично в данный момент вовсе не хочу болеть, и мое здоровье вполне со мною соглашается. Кроме шуток, я очень хорошо себя чувствую. Одели и обули нас превосходно, вооружили тоже превосходно.
   Алексей, брат мой, жив и здоров, чувствует себя не совсем хорошо, естественно, что ему жаль своей семьи (жена брата и двое маленьких детей остались в оккупации в Сумской области, в том самом хуторке, помянутом мною в этом письме. – М. А.)
   Ты прости мне, Оля, за это письмо: я сам понимаю, что оно не совсем выдержанное во всех отношениях. Но ты поймешь меня.
   На этом я заканчиваю писать. Передай мою искреннюю признательность Нюсе.
   Привет папе, маме и бабушке.
   До свиданья.
   С приветом – твой Михаил.25/XI–42 года».
   Комментарии, как говорится, излишни. К тому же они уже сделаны мною в начале предлинного письма, продиктованного мне при особых обстоятельствах, подогревших, эмоциональный накал радости и гнева. Что касается гнева, могу сказать лишь одно. Будь я, двадцатитрехлетний парень, провидцем, который в сорок втором году неким чудом увидел, что будет в две тысячи втором, я, конечно, увернул бы пламя разгневанной души до разумного хотя бы уровня.
   Но что было, то было. То, в общем, и написалось. И вопреки пословице не скоро быльем порастет. Нынешним нельзя подправлять и подстраивать историю на свой лад. История этого не любит и порою жестоко мстит за это. Вот так.
   На другой же день после самого длинного письма отправляю самое короткое:
   «Оля, еще раз здравствуй!
   Чтобы ты имела побольше сведений о своем друге, я высылаю тебе эту статью. Она расскажет о моей жизни и моих боевых, делах.
   Твой Михаил.26/XI–42 г.»
   Что это за статья, кем написана, где опубликована, – не знаю или не помню. Возможно, находится у Ольги. В недавнем звонке из Ужгорода она сказала, что часть моих писем и каких-то других материалов остается в ее собственном архиве.
   1-го декабря 1942 года послано еще письмо.
   «Дорогая Оля!
   Получил от тебя письмо от 7 ноября 1942 года. Благодарю за то, что считаешься с моими мнениями.
   В своем письме ты вспомнила 12-е сентября 1941 года, когда я был среди вашей семьи. Признаться, что я тоже очень часто вспоминаю те дни. Наше знакомство произошло в грозные дни, когда Родная Украина уже истекала кровью, когда на лицах наших людей стояла печать глубокой скорби и обиды.
   Ты спрашиваешь, почему я тогда не разрешил тебе проводить себя подальше.
   Трудно сейчас ответить на этот вопрос. Вообще, Михаил Алексеев в своей жизни делал немало ошибок, и эта, мне кажется, была одна из моих ошибок, потому что (я чувствую это) я своей, может быть, непредусмотрительностью заставил тебя в течение целого года мучительно думать об этом вопросе.
   Но скажу прямо, что у меня тогда не было особых предвзятых намерений, и если я так поступил в это время, то только потому, что не желал тебя расстраивать, потому что через несколько минут я выехал на фронт. Возможно, это неубедительно, тогда я не смогу ответить точнее. Надеюсь, будущее покажет, что я не люблю обманывать своих друзей.
   Ты только прости мне, Оля, что так плохо пишу. Поверь, это все делается в окопе, в стесненных условиях. Мне иногда просто стыдно: я от тебя получаю замечательные письма, а отвечаю коряво, грязно.
   Ты спрашиваешь о моих ранах. От них и следа не осталось (следы-то, впрочем, остались и по сей день. – М. А.) Да это, в сущности, были и не раны, а царапины.
   Вот и все.
   Пока до свиданья, родная!
   Будем надеяться, что это свидание все-таки будет.
   Привет от меня папе, маме, бабушке и Нюсе.
   Будь счастлива.
   Твой Михаил.
   Постскриптум. Прости, забыл поблагодарить тебя, моя славная подружка, за фото. Большое спасибо.
   Оля, прошу прислать мне новый адрес твоего папы. М. А.»
   В конце письма указана дата: 1/XII–42 года.
   Следующее мое письмо, приводимое здесь, написано 2 января 1943 года. В нем сказано:
   «Дорогая Оля!
   Хоть и с опозданием, но разреши поздравить тебя с Новым 1943 годом.
   Опоздание – не моя вина. У нас здесь были горячие денечки: для поздравления фрицев с новым годом мы кое-что здесь делали... Уж прости...
   От тебя уж давненько ничего нет. Почему это ?
   Сообщаю тебе свой новый адрес: 1704 ППС, часть 21. Алексееву М. Н.
   Но ты не беспокойся; посланные тобою письма по старому адресу до меня дошли. Будь здорова.
   Привет папе, маме, бабушке и Нюсе.
   С приветом – твой М. А.»
   Что же, однако, означают «горячие денечки», помянутые мною как бы мимоходом в этом коротком письме? Безусловно, имелась в виду наша подготовка к решительному штурму окруженного врага и окончательного его разгрома под Сталинградом. Этого требовал все с большей настойчивостью Сталин от Рокоссовского и Воронова. Особенно после того, когда Паулюс отказался от предложенной ему капитуляции.
   Штурм, как известно, начался ранним утром 10 января 1943 года. К этому времени я уже был переведен в артиллерийскую штабную батарею командующего всей артиллерией дивизии полковника Николая Николаевича Павлова.
   Более подробно обо всем этом рассказано в романе «Мой Сталинград».
   И наконец еще об дном письме: оно, кажется, последнее, написанное мною и направленное на Урал, в Ирбит, 17 января 1943 года:
   «Запомни, дорогая Оля, этот день. Числа 20 января радио известит вас о великих успехах наших войск. Борьба на нашем участке фронта достигла кульминационного пункта.
   Враг здесь будет на днях(подчеркнуто мною. – М. А.) повержен!
   Пищу я тебе письмо в суровый мороз, на дороге нашего наступления. Возможно, у меня будет когда-нибудь время описать тебе эти героические дни.
   Вот сейчас мимо меня партия за партией гонят пленных немцев.
   Это – ходячая смерть. Возмущенная Россия мстит!
   А по полю куда ни глянь – всюду трупы, трупы врага... И невольно вспоминаются слова из известной пушкинской поэмы:
 
«О, поле, поле!
Кто тебя усеял
Мертвыми костями?»
 
   Трудна и тяжка наша борьба; она требует невероятных моральных и физических усилий человека. Но зато и величественна эта борьба.
   Да, Оля, это точно – защитники Сталинграда творят чудеса.
   Мы ведем здесь поистине уничтожающую, истребительную войну. Мы жестоко мстим немцам за лето 1942 года.
   Разрушенный Сталинград воспрянул и тысячами хоронит немцев в своих холодных приволжских степях.
   Оля, сейчас мы непрерывно движемся вперед. Мне даже нет возможности получить на ППС твои письма, а их, наверное, уже накопилось много.
   Иногда, Оля, приходится переносить нечеловеческие трудности. Ты только представь себе: с 14 июля 1942 года мне ни разу не пришлось отдохнуть в какой-либо хате: все окопы, да блиндажи... И все-таки сознание благородной борьбы вливает новые силы, способные перебороть все невзгоды.
   Ты, Оля, конечно, замечаешь безобразие в моем почерке и содержании написанного. Прошу прощения: руки коченеют. Подумать нет времени. Пищу все, что немедленно приходит в голову.
   Пишу тебе это письмо на немецкой бумаге и высылаю тебе в немецком конверте. Можешь не беспокоиться: она, была упакована, и лапа немецкого солдата не прикасалась к ней.
   Пиши мне по адресу: 1704 ППС, часть 21. Алексееву М. Н.
   До свиданья, моя голубка! Будь здорова и счастлива. Жду новый адрес от папы. Привет ему, маме, бабушке и Нюсе. Алексей (брат мой. – М. А.) шлет вам большой привет. Он жив, здоров, бьет немцев.
   С приветом – твой М. Алексеев».
* * *
   Теперь, после всего сказанного выше, у читателей неизбежно возникнет вопрос: «А где же ответные письма Ольги Кондратенко времен Сталинграда? Они же были, и было их много, очень даже много. Где ж они?»
   Сгорели. Сгорели и в буквальном и переносном смысле в войне, которая после кровопролитных сражений на Волге продолжалась еще более двух лет. Это ведь я сам как-то умудрился, да и то с Божьей помощью, остаться живым и не сгореть вместе с письмами, которые приходили ко мне в окопы Сталинграда. Зато в послевоенное время, да и то в несколько самых последних лет, переписка возобновилась и продолжается с ускорением. По понятным всем, как я надеюсь, причинам...
   Только теперь письма ко мне приходят из Ужгорода, а к ней, Ольге Николаевне Кондратенко, от меня из Москвы.
   Вот одно из таких, писем Ольга Николаевна начала писать 7 октября 1998 года, а закончила 21/X–98 года. Трудилась над этим «посланием», как она сейчас называет свои длинные письма, целых, как вы видите, четырнадцать дней.
   Я привожу его полностью, потому что удивительная эта женщина заслуживает того, чтобы о ней узнало как можно большее число моих современников, и бывших и нынешних. Наберитесь терпения, добрые люди, и прочтите:
   «Мишанька, здравствуй, дорогой!
   Мне трудно подобрать слова, которые могли бы выразить тебе мою признательность и благодарность за присланные: и твое произведение «Мой Сталинград» и, конечно, письмо – такое сердечное и доброе, от всей души благодарю тебя, друг мой славный, что откликнулся на мое скорбное послание, поддержал в столь тяжкое для меня время, – спасибо родной (речь идет о смерти ее матери. – М. А.). Я, безусловно, не могла удержаться от слез, но это были уже слезы радости, которую ты принес мне, прислав мне и письмо, и свою книгу (пусть даже в журнальном варианте, от этого ценность ее не уменьшается).
   Что-то я никак не могу сосредоточиться над письмом-ответом, видимо, полученная мною твоя бандероль выбила меня из колеи. Слишком много воспоминаний и переживаний навеяла она, взбудоражила мою память, всколыхнула чувства, отбросила намного лет назад, хотя и на протяжении всей своей жизни никогда и ни при каких обстоятельствах не забыла тебя, дорогой Миша, – моя какая-то необыкновенная и очень трудная любовь! (По всей вероятности, она и не бывает легкой, если, конечно, настоящая.)
   Теперь я должна сердечно поблагодарить тебя, друг мой, что ты все же вспомнил обо мне в своем произведении, применив превосходную степень в описании моей личности, подчеркнув мою верность и преданность тебе, поставив мне в заслуги поддержание, как ты образно выражаешься, светильника, благодаря которой не погасла наша прекрасная дружба... А свои самодельные тетради, которые с любовью оформляла, разрисовывала цветами в г. Ирбите – моя фантазия, – любила рисовать.
   Папа хорошо рисовал, у нас были его картины, но бесконечные переезды с завода на завод (был такой период), привели к их потери, особенно когда во время войны пришлось эвакуироваться и все оставлять вообще, взяв с собой только самое необходимое. По твоей просьбе (ты просил сохранить твои общие тетради, в которых была написана твоя повесть «Крестьяне»). Я упаковала их в маленький чемоданчик, а свои альбомчики с фотографиями артистов, уложила в портфельчик (школьный мой) однако против взятия альбомов стали родители, они возражали, чтобы брать таковые в дорогу, но здесь ты, Миша, принял мою сторону, сказав такую фразу: «Я бы даже в бой взял их!» И вопрос был решен в мою пользу, мама и папа согласились с твоим мнением (ты был для них авторитетом, они ведь очень любили тебя). После этого чемоданчик и портфельчик были связаны мною веревочкой вместе, и когда объявлялась воздушная тревога, хватала мои сокровища и забиралась с ними в убежище, позже они поехали с нами в далекий и опасный путь...
   13 сентября 1941 года мы распрощались с тобой, когда ты прибежал ненадолго домой, сказав, чтобы немедленно покинуть город, ибо немцы совсем уже близко... На заводе нам выделили лошадь (на две семьи) по кличке Невдалый (он вполне оправдывал ее, но службу нам сослужил) и на рассвете 14 сентября 1941 года нами были покинуты Сумы. Положив на подводу свой скарб, весьма незначительный, конечно, двинулись в путь пешком, пройдя в первый день 35 км; труднее всего было бабушке моей, поэтому время от времени ее усаживали на подводу. К вечеру добрались до Краснополья или Белополья (сейчас уже точно не помню), остановились в хате, в которой появились еще и военные (какие-то летчики), и нас уже стало там полным-полно. Через некоторое время добрались до Белгорода, который порядочно бомбили. Когда подали эшелон, началась суматоха, давка, паника; толпа резко оттолкнула от нас бабушку, которая затерялась в ней. Мы остались, дав объявление по радио, но безуспешно, бабушка исчезла, и, как позже стало известно, уехала этим эшелоном. Нас же все случившееся задержало на два-три дня в Белгороде, пока не появилась возможность двинуться в дальнейший путь. Колесили долго: покидая прифронтовую полосу, вновь в нее попадали, т. к. надо было освобождать пути для более важных составов. На восток везли раненых, навстречу им и нам шли эшелоны на запад с оружием, боеприпасами, с будущими фронтовиками – такими милыми и дорогими. Они подходили к нашему сборному поезду, на платформах которого были и самолеты, разбитые, видимо; на некоторых была пшеница – все это сопровождали какие-то военные. Ребята, ехавшие на фронт, подкармливали нас, говоря нам: «Вы оттуда, а мы туда!» Сердце обливалось кровью от всего происходящего. Наконец двинулись дальше, доехав до станции Приколотная, остановились, ибо появился немецкий самолет и сбросил две бомбы, которые, к счастью, не разорвались. Тогда с бреющего полета летчик стал строчить по вагонам из пулемета; кое-кто выпрыгнул на землю, он переключился на выскочивших из вагонов (наша семья оставалась на месте, решив: что будет, то и будет...). Были раненые и убитые. Крик матери, державшей на руках убитую девочку лет трех-четырех и кричавшей: «Я же ехала, чтобы спасти тебя!» Запомнилась и девушка, тяжело раненная в бедро. С нами были индивидуальные пакеты, которые отдали, конечно, на перевязки пострадавшим.
   Бомбы оказались, когда их обезвреживали, набиты песком, и в них были обнаружены записки на русском языке: «Чем сможем, тем поможем». Двинулись снова, доехав до Купянска, вновь остановились, вокзал был полностью разбит, к эшелону подошли какие-то люди и сказали: «Чего вы стоите? Только недавно здесь бомбили поезд с эвакуированными. Убитых схоронили в большой братской могиле!..» Но как-то Бог миловал, и мы отправились дальше, медленно, с частыми остановками, добрались до Саратова, куда должен быть эвакуирован Сумской ликероводочный завод (с этого-то завода и ушел на фронт мой брат Алексей. – М. А.), но там уже были стекла в окнах заклеены бумажными лентами, ожидался, по всей вероятности, налет вражеских самолетов, поэтому поехали в направлении города Свердловска, куда нам был дан эвакуацион-лист. С нами были адреса твоих родных, написанных тобою перед нашим отъездом из Сум. В своем письме, Миша, ты отмечаешь достоинства моего почерка, его красоту (он многим нравится), но пишу я не быстро (это уже минус), а вот твой почерк был и красив, ложился на бумагу быстро и четко (не думай, что у меня, как в известной басне И. А. Крылова: «Кукушка хвалит Петуха за то, что хвалит он Кукушку») – нет, дорогой мой, это правдивое и справедливое мое мнение: кстати, в данном конверте, как вещественное доказательство, высылаю тебе на память подлинную эту бумажку, а у меня остается копия, отснятая уже давненько.
   А что стоили твои письма, присланные мне с фронта ?! – они были безупречны по содержанию и написаны почерком, заслуживающим похвалы, а если учесть еще и тот ад кромешный, в котором рождались эти строчки, то это просто чудо, друг мой сердечный!
   Путь наш до Свердловска оказался долгим, утомительным. Наконец добрались, там мы смогли привести себя в надлежащий порядок, немного отдохнуть у своих друзей довоенных лет.
   Папу приняли на работу в трест, который объединял спирто-водочную промышленность, а буквально через несколько дней (трест этот) оказался в г. Ирбите, куда уже в огромном количестве съехались эвакуированные из Москвы и Ленинграда, начался монтаж: заводов, школы переоборудовались под эвакогоспитали. Подходил к концу 1941-й год, кое-как расквартировали массы приехавших, в т. ч. и нам выделили половину комнаты в доме по улице Первомайской, Д-м 23, куда на протяжении всех военных лет ты, мой милый, писал мне свои письма и стихи, позже присылал свои статьи из газет, которые, к сожалению, не все до меня доходили (да и весточки – тоже)...
   Дом был битком набит: здесь находились и хозяева законных своих квартир, и приезжие, проживающие временно, пока не придет возможность вернуться в родные края. Жили дружно, в тесноте да, как говорится, не в обиде, все трудились день и ночь, почти без выходных и праздников, под лозунгом: «Все для фронта, все для победы!» Делились друг с другом всем, никаких оплат за жилье не существовало, нападений друг на друга не было, грабителей тоже, а тем более – убийств, все были едины в одном желании оказать помощь и поддержку нашим дорогим защитникам – фронтовикам.
   Мы с мамой определились на работу в Ирбитский Учлесхоз, находившийся на территории Гавани, где сплавлялся лес; там я в начале 1942-го года, встретилась и познакомилась с Фрумой (она в 1944-м году писала тебе), позже присоединилась к нам Рита, работавшая в Леспромхозе (Маргарита Соломина, между прочим, двоюродная сестра артистов Юрия и Виталия – ихние отцы были родными братьями). У нас троих началась большая и верная дружба, длившаяся многие годы (когда-то, шутя, применили к нам название «святая троица»; к великому сожалению, Риты, Маргариты Сергеевны, уже несколько лет нет в живых...
   В Учлесхозе проработали с мамой месяца три всего, потом мама устроилась работать на водочный, а я на химико-фармацевтический завод № 38 – это была часть огромного завода «Акрихин», эвакуированного из Москвы.
   Временно оба завода находились на одной территории, но спустя некоторое время водочный был переведен в другое место – «Госхиммармзавод» стал разрастаться, вводя в действие все новые и новые цеха. Производство было очень вредным, отработанные газы погубили вокруг всю растительность, в помещениях стояла дымовая завеса, особенно когда проходила загрузка сырья, в цехе пантоцида, например, работать приходилось даже в противогазах. Я работала в бухгалтерии, – она, вместе с конструкторскими бюро и другими отделами, находилась на втором этаже над цехами, вырабатывавшими сульфидин, и вот в момент загрузки аммиака, дышать было очень тяжело, еще и глаза слезились, а производство работало круглосуточно. Меня спасало то, что время от времени отправлялась в центр города с заданиями: получение зарплаты для коллектива в Госбанке и там же сдачи платежных поручений, на Почтамте – перевода. А вызвано такое было тем, что кассир – женщина, хотя еще и довольно молодая, но больная, не могла преодолевать большие расстояния, не позволяло сердце, а я была среди работающих в бухгалтерии самая молодая – бегогонная, вот и выполняла эти задания, носясь по учреждениям со своим портфельчиком (уже знакомим тебе по моим описаниям выше), а в период получения денег присоединяла еще и чемоданчик (тоже знакомый). Однажды со мной приключилась (в момент получения зарплаты для завода) большая беда, но о ней в следующий раз... И так уж много написала, утомила, наверно, тебя, Мишенька, своей писаниной.
   Однако хочу еще в этом письме написать о том, что в начале февраля 1942-го года папу призвали в Армию и мы с мамой остались вдвоем, бабушки с нами тогда еще не было, она объявилась уже потом, оказалось, что намного раньше нас приехала в Свердловск, найдя наших друзей. Каждый день отправлялась на вокзал в надежде встретиться с нами, но однажды не вернулась и, как позднее выяснилось, очень заболела и прямо с вокзала попала в больницу, а выздоровев, была направлена в какой-то колхоз, где добросовестно работала, став даже стахановкой.
   Папа служил недалеко от Ирбита: станция Монетная, разъезд Кедровка, п/я № 3, по этому адресу ты, Миша, как-то писал папочке. Благодаря близкому расстоянию иногда удавалось встретиться с папой: то он приезжал к нам, то мамочка ездила к нему, а его командиры довольно часто навещали нас с мамой, приезжая по делам в Ирбит, но это уже особая тема... Может быть, тебе неинтересно, конечно, описания жизни нашей тех далеких лет, но если бы, друг мой, нам удавалось встречаться с тобой чаще в послевоенные годы, я могла бы все это рассказывать при встречах, однако этого не получалось, поэтому я пишу теперь. Небось думаешь: ну вот еще объявился на мою голову один «писатель» со своими «мемуарами»!..
   Считаю также своим долгом поблагодарить тебя, Мишенька, за столь высокую оценку моих умственных способностей, – спасибо, дорогой. Попутно вспомнила доброго, умного и преданного нашей семье друга (папиного ровесника), очень веселого, знавшего меня с детства, который говорил мне: «Ты, Лялечка, умница – это кошка дура!» После войны он приезжал к нам в Сумы, потом – в Ужгород. Сокрушался, что не удалась, не сложилась, как следовало бы, моя личная жизнь... В 1963 году посылала ему в Харьков, где проживал он со своей семьей, подарок – твой «Вишневый омут», высоко оценил он эту твою книгу (у меня хранится его отзыв, написанный в письме). Из жизни Илья Юрьевич ушел раньше папы еще.
   Хочу коснуться нашего с тобой несчастья: нами потеряны очень близкие родные люди, мы действительно осиротели. Анастасия Николаевна (моя сестра. – М. А.) любила тебя всей своей доброй, ласковой душой. Если бы ты знал, как она радовалась каждому твоему, к сожалению, и редкому, и слишком краткому по времени приезду. Сообщая в своем послании о твоем посещении всегда писала: «А у меня был мой дорогой, любимый братик, братец!» Мы, конечно, радовались вместе с нею (в какой-то степени, встречался и с нами), посещая Анастасию Николаевну, ее родных и близких.