Страница:
Хрущев подскочил на своем стуле и отчаянно замахал руками, пытаясь остановить секретаря обкома. Но Чуянов либо не заметил этого, либо сделал вид, что не замечает. Он продолжал, а Хрущев рухнул на стул, обхватив обреченно голову. На нее падали слова, тяжелее любого булыжника, вгоняя голову эту все глубже в плечи:
– ...Никита Сергеевич утверждает, что с Тимошенко они сдадут Сталинград врагу, что он уже выдохся...
Но оттуда, из далекой Москвы, которая вдруг оказалась убийственно близкой, звучали слова, которые могли бы смертельно ранить члена Военного Совета:
– Что за чепуха! Как можно в такой момент менять командующего? Вы что, с ума там сошли? Или у вас в запасе много командующих? У нас их нет... Дайте трубку Хрущеву... А Тимошенко вызовите в обком и дайте ему взбучку. Напомните ему, что идет война и сегодня не до отдыха!..
Чуянов передал трубку Хрущеву.
Обменялись приветствиями. Хрущев пошел ва-банк, напропалую:
– Я с таким командующим больше воевать не могу. Он роскошествует, когда... Подумать только, уже шесть часов купается в Волге и не проявляет никакого интереса к судьбе фронта. Я прошу – дайте мне нового командующего. Пусть не такого знаменитого, но такого, который мог бы хорошо воевать и руководить фронтом...
Маленков сухо перебил Хрущева:
– У нас нет в резерве командующих фронтом. Тимошенко может и должен воевать. Вызовите его в обком, – повторил Георгий Максимилианович, – и поставьте на свое место. О вашей просьбе я доложу товарищу Сталину.
Хрущев положил трубку, обронив потерянно:
– Нет, так воевать дальше невозможно...
Он ушел, оставив на душе Чуянова горькое, давящее чувство.
Когда велся этот тяжелый разговор Сталинграда с Москвой, наша 29-я стрелковая дивизия находилась еще под Тулой и только неделю позже начнет срочно погружаться в эшелоны, чтобы оказаться здесь, в раскаленной степи между Волгой и Доном. Он был не единственный, такой разговор в те грозовые дни. Мы, разумеется, ничего не знали о нем. Но родиться он мог в атмосфере, исторгнувшей вскоре слова, заключенные в страшном приказе 00227, только что зачитанном нами в хуторе Генераловском, когда с запекшихся губ беззвучно слетал вопрос: «Почему?»
Наутро – бой. Для минометчиков он был первым. И, к счастью, очень удачным. Оборудовав за ночь огневые позиции на западном крутом берегу реки, мы смогли открыть огонь сразу же, как только впереди, в полутора километрах, показались неприятельские цепи. Было странно, непонятно и до слез обидно, что они высыпали там, где мы были еще вчера, где мы были всегда, были вечно, и это была наша степь, на тысячу лет своя!
Кто же им позволил врубиться так глубоко и нагло хозяйничать там, где хозяевами были опять-таки только мы и никто другой? Чужие солдаты, видно, настолько уверовали в свою непобедимость, что шли, рассыпавшись по голой, выжженной земле, в полный рост, почти вразвалку. И не сразу даже залегли, когда среди них начали рваться наши мины. Падали лишь те, коих сразили осколки. Видя такое, повеселевшие заряжающие выкрикивали: «Выстрел! Выстрел!» Особенно звонким был голос у Жамбуршина: для него, как и для всякого мальчишки, это было, пожалуй, еще и веселой игрой. И он кричал: «Выстрел! Выстрел!» Где-то впереди трескуче рвалась выпущенная им мина, где-то падали сраженные ее осколками враги, а он вот он, и все рядом с ним, и все были целы и невредимы.
– Выстрел! Выстрел!
Гулко ахали орудия Николая Савченко, шепелявя, снаряды проносились над головой минометчиков и рвались там же, где и наши мины. Солдат противника (то были румыны) уже не было видно; укрылись за обратным скатом пологой горы, оставив на поле десятка три убитых и раненых. Впрочем, кто из нас мог их посчитать? Разве что корреспондент из дивизионной крохотной газетенки с грозным названием «Советский богатырь». Вот он-то уж точно подсчитал. И у него получилось:
В полдень комиссар полка Горшков вновь вызывал политработников, но уже для того, чтобы передать бойцам и командирам благодарность за успешный переход на новый боевой рубеж и первый бой на этом рубеже: враг действительно тут нигде не мог продвинуться хотя бы на сотню метров. Чуть позже выяснится, что ему и не нужно было продвигаться именно здесь...
Как бы, однако, ни было, но мы готовы были праздновать этот первый наш успех и первое же боевое крещение. Моя радость была усилена еще и тем, что на рассвете объявился со своим взводом лейтенант Усман Хальфин. Оказалось, что там, на Дону, его задержал командир полка майор Чхиквадзе, чтобы минометчики вместе с пехотинцами прикрывали отход остальных подразделений. По возвращении Хальфин успел даже оборудовать свои огневые позиции и принять участие в первом нашем бою на Аксае.
В самом великолепном расположении духа мы, то есть я и младший политрук, он же комиссар минометной батареи Иван Ахтырко, шли по дороге в сторону хутора Чикова из штаба полка, располагавшегося в глубокой балке в двух-трех километрах восточное этого хутора. Где-то высоко в небе, не видимый нами, гудел немецкий истребитель. Я предложил своему другу: «Может, укроемся в кювете?» Не вынимая трубки изо рта, Иван процедил: «Это еще зачем? Что он – дурак, чтобы пикировать на нас двоих?..» Мне хоть и было стыдно перед отважным товарищем, но, на всякий случай, решил свалиться в кювет. «Береженого, Ваня, и Бог бережет!» – крикнул уже из укрытия. Он что-то послал по моему адресу насмешливое, но я не расслышал его слов, ибо они были погашены пулеметной очередью сверху и нарастающим воем пикирующего истребителя. По-видимому, Ивану показалось, что самолет удалился (его и вправду уже не было видно), но он лишь сделал заход со стороны солнца. В последний миг я успел заметить сверкающую строчку пуль, летящую книзу.
Иван лежал на дороге, рассеченный наискосок этой свинцовой строчкой [5]. Комиссарская трубка все еще была зажата плотно стиснутыми, побелевшими губами. Гимнастерка быстро намокала кровью там, где прошлись пули. До минометной батареи я нес Ивана на руках. В своей роте появился весь окровавленный, страшно испугав минометчиков. А тремя днями позже сам чуть было не отправился вслед за Иваном Ахтырко...
Лейтенанту Виляеву вздумалось отвести минометную роту с западного на восточный берег Аксая. Река, мол, хоть и узковата, но все-таки она представляла собой какую-никакую, но водную преграду, которую преодолеть труднее, начни противник тут свое новое наступление. Не учел наш ротный стратег одного: восточный берег был отлогим, а западный крутым, откуда, приблизившись вплотную, противник мог обстреливать нас как хотел и из чего хотел.
Так оно, в общем, и случилось. На следующее утро на нас посыпались кирпичного цвета мины, выпускаемые из 49-миллиметровых минометов, подтянутых немцами, как и следовало ожидать, на расстояние не более ста метров от наших огневых позиций. Но это еще полбеды: навстречу немецким полетели наши мины, калибром покрупнее – у нас ведь были 82-миллиметровые. Так что вражеским пришлось скоренько угомониться. Но мы не знали, что по береговой линии успели расположиться немецкие снайперы. В одну из ночей самый отчаянный из них выполз на кромку берега и затаился там. Он, конечно, видел перемещения моих минометчиков, продолжавших работы на огневых в открытую, даже не пригибаясь, – видел, но не стрелял. Чуть позже выяснилось, что он поджидал другой цели. Первой его жертвой мог оказаться как раз я, возвращавшийся среди бела дня из штаба полка в свою роту. Одна пуля просвистела где-то у самого виска, другая – срезала камышинку над моей головой, когда я успел упасть. Лежал минуты две не шелохнувшись. До укрытия оставалось шагов пятнадцать. И как только поднялся, чтобы сделать эти шаги, раздался следующий выстрел, пуля задела лишь мочку левого уха. Я вновь упал, раза два-три перевернулся, раскинул руки и ноги, симулируя убитого. Лежал так уже не две минуты, а не менее десяти. Теперь-то немец совершенно был уверен в том, что со мной покончено, и, может быть, даже отвлекся на что-то другое. Этого было достаточно, чтобы я двумя зигзагообразными скачками добежал до свежевырытого окопа и плюхнулся в него. Отдышавшись, заорал что было мочи:
– Всем укрыться! Не высовываться! На том берегу снайперы!..
12 августа (на этот раз, слава Богу, ночью) снялись с Аксая и перебрались в район степного хуторка со странным названием Зеты. Тут неделю отдыхали. Приводили в порядок себя и материальную часть, подводили итоги не столько прошедших боев, сколько первого трагического перехода от Дона к Аксаю. Нашу полковую минометную роту Бог еще милует: ни единой потери. Как долго продлится эта Божеская милость, лишь один Спаситель и мог знать о том.
Где-то совсем близко глухо погромыхивала артиллерия.
На рассвете, 18 августа, опять бой. А до рассвета оставалось всего несколько часов. Я не знаю, могу ли рассказать обо всем, что было в эту ночь перед боем. В отличие от мирной степной ночи, эта была полна тревожной жизни, сплошного движения. Не слышалось обычного в такую пору беззаботного, полуночного птичьего бормотанья, не пролетала неслышно мохнатая сова в своей охоте за мелким зверем, не тявкала лиса, не скакал неведомо куда шальной заяц. Все эти степные обитатели перепуганы, убрались в дальние места и, наверное, где-то теперь безмолвно ропщут и плачутся за свою степь...
Минометчики порасчетно улеглись и расселись на подпаленной солнцем, хрустящей, пыльной траве. Тихо переговаривались. На пылающем горизонте отчетливо вырисовывались их силуэты. Никто не говорил о завтрашнем дне, хотя и видно было, что каждый всем существом жил в нем. Стараясь отпугнуть мысли о предстоящем бое за Абганерово, только что захваченное немцами, погружаемся в воспоминания.
Вспомнил своего брата Алексея. Это было 25 июня 1941 года в городе Сумы. Солнечный украинский день. Брат держал на руках годовалого сына – тоже Алексея. Тот ручонками своими обвил шею отца. Губы брата дрожали:
– Сынок... прощай, сынок...
Глаза же брата были хмельны и веселы. Он передал сына жене, а сам обнял меня, к тому времени тоже перебравшегося в этот неведомый до того мне славный городок на Псёле. Помнится, я не мог ничего сказать ему. А он, высокий, широкоплечий, с развевающимися на ветру белыми кудрями, горячий, обнимал меня, смеялся и плакал одновременно. Теперь же мысленно я пытался представить своего брата в бою. Где ты, Алексей, мой любимый брат Леха? Почему так долго не пишешь?
Мысли мои обрываются с приходом Усмана Хальфина и Дмитрия Зотова. Что-то им не сидится на своих местах. – Расскажи нам что-нибудь, товарищ политрук. За этими потянулись из темноты и другие. Я пересказал им случай, о котором прочел в центральной газете, кажется, в «Правде». В ней рассказывалось про девушку по имени Таня [6], которая, будучи пойманная немцами, не выдала партизан, а потом погибла. Три дня висел ее труп. Затем фашисты сняли ее с виселицы, отрезали грудь, распороли живот и бросили в канаву, при этом успели еще сфотографироваться перед повешенной.
Мои товарищи долго молчали. Потом как-то все заговорили, и больше – о своих любимых. И опять – ни слова о предстоящем бое. Но мы, конечно, в душе-то думали, что вот через несколько часов, может быть, кого-то из нас не станет, кто-то из нас, возможно, упадет на колючую, горькую от полыни степь с простреленной грудью, кому-то из нас, может быть, уж никогда более не доведется увидеть любимую, родных, чей-то незрячий взор устремится в пустую даль, туда, на запад, откуда, из страшной враждебной страны, пришла к нему смерть...
Каждый, похоже, думал про то, но никто не высказывался вслух. Зачем?
Лейтенант Зотов рассказал, как он приходил в отпуск домой из госпиталя, после ранения, и его не узнала родная мать.
Мы еще долго молча сидели, думая каждый о своем, в ту тревожную августовскую ночь. Потом я встал и пошел к бойцам. Все они чистили минометы, карабины, делая это на ощупь, в темноте. Невольно вспомнилось лермонтовское: «Кто кивер чистил, весь избитый...»
Вскоре мы двинулись. Наша рота шла вместе со штабом полка. До рассвета еще полк должен занять исходные позиции, те самые, откуда батальоны двинутся на совхоз Юркина, под Абганерово, с тем, чтобы выбить немцев и из самой этой станции. Где-то рядом, мимо нас не прошла, а промелькнула энергичная, стройная фигура. По резким жестам и по акценту я узнал в ней командира полка. Майор Чхиквадзе только что приехал от командира дивизии.
Ночь темная, безлунная. И если бы не зарево пожаров, движение войск было бы почти невозможным. Но темная ночь позволяла подойти к неприятелю незамеченными, скрытно.
Шли без всяких привалов. Иногда мне казалось, что бойцов моих нет рядом с повозками, что они потерялись во мраке. Но там, на немецкой стороне, взлетала ракета, и я вновь видел поблескивающие каски минометчиков. Они шли и шли, безмолвные и черные от сгустившейся, потяжелевшей в ночи пыли.
Майор шел со своим адъютантом Женей Смирновым.
Интересно, что должен был думать в такую минуту человек, в руках которого оказалось столько человеческих судеб? Вскоре к Чхиквадзе подошел комиссар полка Горшков.
– Ну как, комиссар, не опоздаем?
– Не должны бы... – не совсем уверенно ответил тот.
Майор тихо засмеялся.
– Не должны – это верно. А вот если опоздаем... Ты знаешь, Коля, что будет, если мы опоздаем?..
– Знаю, – глухо ответил Горшков.
Больше они уже не говорили. Мне было странно, что нашего комиссара. Кто-то может называть так просто – Коля.
Вспышки ракет были все ближе и ближе.
Полк достиг наконец исходного рубежа. В балках, немного впереди пушек, мы устанавливали свои минометы. Тракторы, автомашины, повозки уходили в укрытия.
18 августа в 5 часов утра наши начали артподготовку. Степь перед Абганерово содрогнулась от грохота. До этого я слышал о «катюшах», но никогда не видел их в действии и вообще не знал, как они выглядят в натуре: еще долго на войне это грозное оружие было окружено неким ореолом таинственности. И в ту ночь, по дороге от Зет к Абганерову, нас обгоняла колонна больших грузовиков, у коих вместо кузова было что-то неясное, плотно прикрытое толстым и несокрушимо плотным брезентом, заглянуть под который невозможно было, хотя и очень хотелось. Мы, разумеется, догадывались, что там скрывается. Позже, когда я наконец увидел, что же это такое, то даже был малость разочарован: самые что ни на есть обыкновенные рельсы, соединенные между собою и поставленные под углом сразу же за кабиной грузовика марки «ЗИС-5», а затем в основном «студебеккеров».
18-го же августа, когда позади нас что-то с чудовищным скрежетом зашипело, я невольно втянул голову в плечи. Сообразив, что бы это значило, я оглянулся и был потрясен величественным и грозным зрелищем. Было такое впечатление, будто несколько степных китов выплыли из мрака, выстроились в ряд и стали одновременно выпускать в небо огненные фонтаны. Когда эти чудища перестали шипеть и скрежетать, степь огласилась восторженными криками наших минометчиков:
– «Катька»! «Катюша»! Давай, милая! Дави, жги гадов!..
Потом не менее страшное зрелище поразило нас: на добрый километр в ширину, над всем совхозом Юркина, что под Абганерово, заплясали огненные смерчи, и казалось, сам поселок подскакивал в бешеной безумной пляске.
Это рвались термитные снаряды «катюш». Вероятно, точнее было бы назвать их минами. В тот же день мы узнали, что у этих самых легендарных «катюш» есть другое имя, родственное и льстившее нам: гвардейские минометы. Наивные, мы думали, что там, где рвались выпущенные ими громовержские снаряды и где все пространство окинулось огнем, а затем почернело, обуглилось, не останется ни одной живой души. То, что мы, минометчики, укрывшиеся в балке и находившиеся пока что в резерве у командира полка, так подумали, – это еще ничего. Хуже, что так же, видать, думали и пехотинцы. Они сближались с противником не короткими, как полагалось, перебежками, а в полный рост, стараясь как можно быстрее достигнуть вражеского рубежа. И, верно, в горьком удивлении падали, сраженные кинжальным, яростным огнем немцев. Повсюду был слышен сплошной лай автоматического оружия. Над нашими позициями тотчас же повисла «рама» – уже знакомый нам двухфюзеляжный «Фокке-Вульф-189». «Рама» сделала несколько кругов, сбросив четыре бомбы, улетела. Через несколько минут (где ж был их аэродром? Неужто совсем рядом?) около двадцати немецких пикировщиков появились над нашими передовыми батальонами. Они пикировали почти до самой земли, бросали сразу по десятку бомб и взмывали вверх, чтобы вновь и вновь, включив сирену, спикировать на советских бойцов.
За поселком совхоза Юркина что-то два раза противно скрипнуло, прогрохотало, утробно проскрежетало, точно два огромных листа ржавого железа потерлись друг о друга, и в боевых порядках залегшей наконец нашей пехоты стали рваться мины страшной разрушительной силы. Это заговорил еще неведомый нам немецкий шестиствольный миномет, или «ванюша», как назвали его позже красноармейцы: судя по всему, немцы изобрели его в противовес нашей «катюше».
Майор Чхиквадзе стоял на возвышении, по грудь в наспех вырытом окопе, и только на короткое время отрывался от бинокля, чтобы сделать новое распоряжение. Рядом с ним были телефоны. От них в разные стороны расползались по земле провода.
– Рыков? – спрашивал майор командира первого батальона. – Докладывай обстановку... Что?.. Залегли?.. Что-что? Фриц огнем поливает? А ты что думал, он тебя одеколоном будет поливать?.. Подымай бойцов!.. В контратаку?.. Отбили?.. Так! Даю тебе еще минометчиков...
«Контратака», «отбили» – только два слова. А что там было?!
Непрекращающийся ливень огня, бесконечная бомбежка с воздуха понудили наши роты залечь прямо на открытой местности, где нет ни кустика, ни бугорка. И в это время поднялись они. О, как же их много! И как могли они, похоже, чуть ли не все до единого, уцелеть под адовым «катюшиным» огнем?.. И почему не последовало новых залпов, когда немцы поднялись в полный рост и в свою очередь оказались прекрасной мишенью?.. Высунулся из укрытия и посмотрел на то место, где только что стояли гвардейские минометы, но «катюш» там уже не было, их, что называется, и след простыл. И убрались они вовремя: перелетая через нас, немецкие снаряды падали и рвались как раз там, откуда посылали свои огнехвостые, длиннющие миноснаряды «катюши». Я не знал в ту пору, что это была их обычная манера поведения, или, сказать по-военному, тактика – дать залп и моментально смываться, чтобы через каких-нибудь пять – десять минут самим не оказаться под губительным вражеским огнем, – с осени сорок первого немцы вели настоящую охоту за «сталинскими органами», как окрестили они наше сравнительно недавно введенное в бой реактивное оружие.
Как бы там ни было, но было обидно, что «катюши» исчезли, как бы растворившись в степи, в то время, когда они были бы очень нужны. Теперь нашим пехотинцам и пулеметчикам пришлось вести огонь одним. Огонь этот оказался неожиданно очень плотным. Наткнувшись на него, немцы теперь сами залегли.
Наша рота получила приказ выйти на поддержку первому батальону (недолго же она находилась в резерве!). Предстояло преодолеть полосу массированного минометно-артиллерийского огня, которую создал противник, стремясь не допустить к нашим пехотным подразделениям подкрепления и повозки с боеприпасами.
Решили двигаться порасчетно, из балки в балку, открытые места преодолевать бегом с минометами.
Первый расчет начал движение. Как только прогрохотали разрывы, бойцы побежали вперед, не дожидаясь, когда рассеется дым. Этот маневр удался.
Через двадцать минут расчеты благополучно достигли намеченных позиций, где минометчикам суждено было в течение десяти дней и ночей вести самый, может быть, жестокий бой.
Вскоре рота уже вела огонь. Но как она его вела?
Огневые позиции минометчиков (исключая разве что 50-миллиметровые, ротные, минометы), как правило, располагались в малых, больших ли укрытиях, здесь же, между Доном и Волгой, в оврагах и овражках, то есть в балках, как их тут называют, которых в донской степи великое множество. Вот в одной из таких балок и расположились расчеты нашей минометной роты. Но противника-то отсюда не увидишь, а по нему надобно вести прицельный огонь. Кто же и как же им должен управлять, этим огнем? Разумеется, командир роты. Для этого его наблюдательный пункт, НП, находится наверху, за балкой, метрах в пятидесяти или того больше от огневых позиций минометчиков, чаще всего в боевых порядках пехотинцев и пулеметчиков. Даже в полной тишине на таком расстоянии голоса командира, указывающего прицел, расчетам не услышать. А отделения связи, хотя бы из двух бойцов-телефонистов и соответственно двух аппаратов, штатным расписанием минометной роты не предусмотрено. Нелепость такого положения вещей стала для нас очевидной еще на Аксае, у хутора Чикова, когда пришлось вести огонь по румынам. Уже тогда от наблюдательного пункта до огневых мы выстраивали цепочку бойцов, которые, получив команду от ротного, передавали ее на огневые расчеты. В горячке боя, в грохоте разрывов, команда эта нередко перевиралась, доходила до минометчиков искаженной, и мины летели не туда, куда бы им следовало лететь. Командир видел это, хватался за голову и матерился на чем свет стоит, проклинал Генеральный штаб, в дремучих недрах коего, в каком-то отделе, некие «светлые» головы денно и нощно корпели над штатным расписанием различных родов войск.
И все-таки рота вела огонь. Вероятно, он не был столь эффективным, каким бы мог быть. Но противник был наглухо прибит к земле и до следующего утра не поднимал головы.
Ночью мы лежали в пологой балке, прямо под открытым небом с заместителем командира роты лейтенантом Гайдуком (наш ротный, лейтенант Виляев, еще накануне заболел и был отправлен сперва в полковую санроту, а оттуда – в медсанбат). Было темно и тепло. Натянув поплотнее каску, я собирался заснуть. Но Гайдук не давал. Вздумалось, дьяволу, рассказать про то, что ему якобы недавно приснилось. Теперь постараюсь припомнить его рассказ. Иначе никто уже и никогда не узнает, что там такое снилось нашему милому другу Гайдуку, доброму хлопцу из Донбасса.
Видел же он вроде бы жену и даже, уверял, слышал ее голос. Будто склонилась она над зыбкой и тихо так напевает сыну: «Спи, мой крошка, спи прекрасный, баюшки-баю. Уж не светит месяц ясный в колыбель твою». Гайдук будто бы широко раскрыл глаза, поглядел на прикорнувших рядом минометчиков, потом снова заснул и снова вроде бы услышал голос жены:
«Много детских слез пролито по стране родной. Подрастешь, узнаешь это, славный мальчик мой. Подрастешь – и ты полюбишь Родину свою. А пока ты крошкой будешь, баюшки-баю. Богатырь ты будешь с виду и широк душой. Никому не дашь в обиду Родины покой». Тут Сережа якобы проснулся, быстро вскочил на ноги, несколько раз моргнул: «Фу, черт, вот диковина!» И тут, говорит, догадался: то был не голос жены, а надрывный, прерывающийся звук ночного бомбардировщика «Хенкель-111» где-то в беззвездной вышине.
– Сережа, – попросил я, – признайся, все это ты сам сочинил? Скажи – сам? У Лермонтова позычил, колыбельную-то?
Гайдук промолчал.
– Ну ладно, Сережа, можешь не отвечать. Только у Михаила Юрьевича...
– Скажешь, ловчее моего вышло? Я и сам знаю. Ну, и шо с того?..
Теперь промолчал уже я. Вынул из планшетки тетрадку и записал колыбельную в гайдуковском варианте. Потом натянул каску так-то уж демонстративно, что Гайдук все понял и отошел от меня. А на другой день он погиб.
Случилось это так.
Перед рассветом старшина привез нам обед с тем, чтобы мы еще затемно поели, и затемно же он бы успел вернуться в расположение полковых тылов. На этот раз старшина привез по сто граммов водки. Не успели бойцы выпить, как в мутном предрассветном небе зарокотали моторы. Теперь уже около полусотни едва видимых «юнкерсов» темным облаком наплывали на наши позиции. Два десятка «Ю-87» выстроились в обычную свою колонну по одному и стали пикировать на огневые позиции минометчиков.
– По окопам! – крикнул я.
Лейтенант Гайдук, младший сержант Кучер и рядовой Давискиба, наш ротный соловейко, черноокий и смуглолицый парубок, кажется, с Харьковщины, упали в щель, которая была от них поблизости. «Юнкерс» устремился на них.
– Сережа! Гайдук!.. Берегись! – заорал я, но было уже поздно.
Одна бомба упала прямо в окоп. Кто-то крикнул раздирающим душу голосом:
– Лейтенант Гайдук погиб!
Я выскочил из своего окопа.
Окровавленные, смешанные с землей куски тел наших товарищей были раскиданы на месте взрыва. При виде этого кровавого месива (он увидел такое впервые в своей короткой жизни) сошел с ума наш степнячок, красноармеец из Северного Казахстана Жамбуршин. Печальная, хватающая за горло картина. Он сидел возле своего миномета, на огневой, и, сложив руки перед собой, жалобно тянул: «Аллах, Аллах...»
Минометчики собрали куски тел погибших, еще теплые, зыбкие в руках, сложили в воронку от бомбы. Насыпали небольшой курганчик. Сняли каски и так, молча, постояли немного над первой нашей могилой. К несчастью, она была далеко не последней, та могила.
– ...Никита Сергеевич утверждает, что с Тимошенко они сдадут Сталинград врагу, что он уже выдохся...
Но оттуда, из далекой Москвы, которая вдруг оказалась убийственно близкой, звучали слова, которые могли бы смертельно ранить члена Военного Совета:
– Что за чепуха! Как можно в такой момент менять командующего? Вы что, с ума там сошли? Или у вас в запасе много командующих? У нас их нет... Дайте трубку Хрущеву... А Тимошенко вызовите в обком и дайте ему взбучку. Напомните ему, что идет война и сегодня не до отдыха!..
Чуянов передал трубку Хрущеву.
Обменялись приветствиями. Хрущев пошел ва-банк, напропалую:
– Я с таким командующим больше воевать не могу. Он роскошествует, когда... Подумать только, уже шесть часов купается в Волге и не проявляет никакого интереса к судьбе фронта. Я прошу – дайте мне нового командующего. Пусть не такого знаменитого, но такого, который мог бы хорошо воевать и руководить фронтом...
Маленков сухо перебил Хрущева:
– У нас нет в резерве командующих фронтом. Тимошенко может и должен воевать. Вызовите его в обком, – повторил Георгий Максимилианович, – и поставьте на свое место. О вашей просьбе я доложу товарищу Сталину.
Хрущев положил трубку, обронив потерянно:
– Нет, так воевать дальше невозможно...
Он ушел, оставив на душе Чуянова горькое, давящее чувство.
Когда велся этот тяжелый разговор Сталинграда с Москвой, наша 29-я стрелковая дивизия находилась еще под Тулой и только неделю позже начнет срочно погружаться в эшелоны, чтобы оказаться здесь, в раскаленной степи между Волгой и Доном. Он был не единственный, такой разговор в те грозовые дни. Мы, разумеется, ничего не знали о нем. Но родиться он мог в атмосфере, исторгнувшей вскоре слова, заключенные в страшном приказе 00227, только что зачитанном нами в хуторе Генераловском, когда с запекшихся губ беззвучно слетал вопрос: «Почему?»
Наутро – бой. Для минометчиков он был первым. И, к счастью, очень удачным. Оборудовав за ночь огневые позиции на западном крутом берегу реки, мы смогли открыть огонь сразу же, как только впереди, в полутора километрах, показались неприятельские цепи. Было странно, непонятно и до слез обидно, что они высыпали там, где мы были еще вчера, где мы были всегда, были вечно, и это была наша степь, на тысячу лет своя!
Кто же им позволил врубиться так глубоко и нагло хозяйничать там, где хозяевами были опять-таки только мы и никто другой? Чужие солдаты, видно, настолько уверовали в свою непобедимость, что шли, рассыпавшись по голой, выжженной земле, в полный рост, почти вразвалку. И не сразу даже залегли, когда среди них начали рваться наши мины. Падали лишь те, коих сразили осколки. Видя такое, повеселевшие заряжающие выкрикивали: «Выстрел! Выстрел!» Особенно звонким был голос у Жамбуршина: для него, как и для всякого мальчишки, это было, пожалуй, еще и веселой игрой. И он кричал: «Выстрел! Выстрел!» Где-то впереди трескуче рвалась выпущенная им мина, где-то падали сраженные ее осколками враги, а он вот он, и все рядом с ним, и все были целы и невредимы.
– Выстрел! Выстрел!
Гулко ахали орудия Николая Савченко, шепелявя, снаряды проносились над головой минометчиков и рвались там же, где и наши мины. Солдат противника (то были румыны) уже не было видно; укрылись за обратным скатом пологой горы, оставив на поле десятка три убитых и раненых. Впрочем, кто из нас мог их посчитать? Разве что корреспондент из дивизионной крохотной газетенки с грозным названием «Советский богатырь». Вот он-то уж точно подсчитал. И у него получилось:
«Однажды большая группа румын просочилась в тыл нашей обороны. Сложилась серьезная обстановка. Взвод минометчиков повел бой с просочившейся группой румын. Превосходящий по численности враг был рассеян и частично уничтожен, а создавшаяся угроза ликвидирована... Меткой стрельбой минометчики не раз громили гитлеровцев. Только в одном бою они уничтожили более 500 солдат и офицеров противника, 3 автомашины с грузами, минбатарею и другие мелкие цели».Что имелось в виду под «мелкими целями», Бог его знает.
В полдень комиссар полка Горшков вновь вызывал политработников, но уже для того, чтобы передать бойцам и командирам благодарность за успешный переход на новый боевой рубеж и первый бой на этом рубеже: враг действительно тут нигде не мог продвинуться хотя бы на сотню метров. Чуть позже выяснится, что ему и не нужно было продвигаться именно здесь...
Как бы, однако, ни было, но мы готовы были праздновать этот первый наш успех и первое же боевое крещение. Моя радость была усилена еще и тем, что на рассвете объявился со своим взводом лейтенант Усман Хальфин. Оказалось, что там, на Дону, его задержал командир полка майор Чхиквадзе, чтобы минометчики вместе с пехотинцами прикрывали отход остальных подразделений. По возвращении Хальфин успел даже оборудовать свои огневые позиции и принять участие в первом нашем бою на Аксае.
В самом великолепном расположении духа мы, то есть я и младший политрук, он же комиссар минометной батареи Иван Ахтырко, шли по дороге в сторону хутора Чикова из штаба полка, располагавшегося в глубокой балке в двух-трех километрах восточное этого хутора. Где-то высоко в небе, не видимый нами, гудел немецкий истребитель. Я предложил своему другу: «Может, укроемся в кювете?» Не вынимая трубки изо рта, Иван процедил: «Это еще зачем? Что он – дурак, чтобы пикировать на нас двоих?..» Мне хоть и было стыдно перед отважным товарищем, но, на всякий случай, решил свалиться в кювет. «Береженого, Ваня, и Бог бережет!» – крикнул уже из укрытия. Он что-то послал по моему адресу насмешливое, но я не расслышал его слов, ибо они были погашены пулеметной очередью сверху и нарастающим воем пикирующего истребителя. По-видимому, Ивану показалось, что самолет удалился (его и вправду уже не было видно), но он лишь сделал заход со стороны солнца. В последний миг я успел заметить сверкающую строчку пуль, летящую книзу.
Иван лежал на дороге, рассеченный наискосок этой свинцовой строчкой [5]. Комиссарская трубка все еще была зажата плотно стиснутыми, побелевшими губами. Гимнастерка быстро намокала кровью там, где прошлись пули. До минометной батареи я нес Ивана на руках. В своей роте появился весь окровавленный, страшно испугав минометчиков. А тремя днями позже сам чуть было не отправился вслед за Иваном Ахтырко...
Лейтенанту Виляеву вздумалось отвести минометную роту с западного на восточный берег Аксая. Река, мол, хоть и узковата, но все-таки она представляла собой какую-никакую, но водную преграду, которую преодолеть труднее, начни противник тут свое новое наступление. Не учел наш ротный стратег одного: восточный берег был отлогим, а западный крутым, откуда, приблизившись вплотную, противник мог обстреливать нас как хотел и из чего хотел.
Так оно, в общем, и случилось. На следующее утро на нас посыпались кирпичного цвета мины, выпускаемые из 49-миллиметровых минометов, подтянутых немцами, как и следовало ожидать, на расстояние не более ста метров от наших огневых позиций. Но это еще полбеды: навстречу немецким полетели наши мины, калибром покрупнее – у нас ведь были 82-миллиметровые. Так что вражеским пришлось скоренько угомониться. Но мы не знали, что по береговой линии успели расположиться немецкие снайперы. В одну из ночей самый отчаянный из них выполз на кромку берега и затаился там. Он, конечно, видел перемещения моих минометчиков, продолжавших работы на огневых в открытую, даже не пригибаясь, – видел, но не стрелял. Чуть позже выяснилось, что он поджидал другой цели. Первой его жертвой мог оказаться как раз я, возвращавшийся среди бела дня из штаба полка в свою роту. Одна пуля просвистела где-то у самого виска, другая – срезала камышинку над моей головой, когда я успел упасть. Лежал минуты две не шелохнувшись. До укрытия оставалось шагов пятнадцать. И как только поднялся, чтобы сделать эти шаги, раздался следующий выстрел, пуля задела лишь мочку левого уха. Я вновь упал, раза два-три перевернулся, раскинул руки и ноги, симулируя убитого. Лежал так уже не две минуты, а не менее десяти. Теперь-то немец совершенно был уверен в том, что со мной покончено, и, может быть, даже отвлекся на что-то другое. Этого было достаточно, чтобы я двумя зигзагообразными скачками добежал до свежевырытого окопа и плюхнулся в него. Отдышавшись, заорал что было мочи:
– Всем укрыться! Не высовываться! На том берегу снайперы!..
12 августа (на этот раз, слава Богу, ночью) снялись с Аксая и перебрались в район степного хуторка со странным названием Зеты. Тут неделю отдыхали. Приводили в порядок себя и материальную часть, подводили итоги не столько прошедших боев, сколько первого трагического перехода от Дона к Аксаю. Нашу полковую минометную роту Бог еще милует: ни единой потери. Как долго продлится эта Божеская милость, лишь один Спаситель и мог знать о том.
Где-то совсем близко глухо погромыхивала артиллерия.
На рассвете, 18 августа, опять бой. А до рассвета оставалось всего несколько часов. Я не знаю, могу ли рассказать обо всем, что было в эту ночь перед боем. В отличие от мирной степной ночи, эта была полна тревожной жизни, сплошного движения. Не слышалось обычного в такую пору беззаботного, полуночного птичьего бормотанья, не пролетала неслышно мохнатая сова в своей охоте за мелким зверем, не тявкала лиса, не скакал неведомо куда шальной заяц. Все эти степные обитатели перепуганы, убрались в дальние места и, наверное, где-то теперь безмолвно ропщут и плачутся за свою степь...
Минометчики порасчетно улеглись и расселись на подпаленной солнцем, хрустящей, пыльной траве. Тихо переговаривались. На пылающем горизонте отчетливо вырисовывались их силуэты. Никто не говорил о завтрашнем дне, хотя и видно было, что каждый всем существом жил в нем. Стараясь отпугнуть мысли о предстоящем бое за Абганерово, только что захваченное немцами, погружаемся в воспоминания.
Вспомнил своего брата Алексея. Это было 25 июня 1941 года в городе Сумы. Солнечный украинский день. Брат держал на руках годовалого сына – тоже Алексея. Тот ручонками своими обвил шею отца. Губы брата дрожали:
– Сынок... прощай, сынок...
Глаза же брата были хмельны и веселы. Он передал сына жене, а сам обнял меня, к тому времени тоже перебравшегося в этот неведомый до того мне славный городок на Псёле. Помнится, я не мог ничего сказать ему. А он, высокий, широкоплечий, с развевающимися на ветру белыми кудрями, горячий, обнимал меня, смеялся и плакал одновременно. Теперь же мысленно я пытался представить своего брата в бою. Где ты, Алексей, мой любимый брат Леха? Почему так долго не пишешь?
Мысли мои обрываются с приходом Усмана Хальфина и Дмитрия Зотова. Что-то им не сидится на своих местах. – Расскажи нам что-нибудь, товарищ политрук. За этими потянулись из темноты и другие. Я пересказал им случай, о котором прочел в центральной газете, кажется, в «Правде». В ней рассказывалось про девушку по имени Таня [6], которая, будучи пойманная немцами, не выдала партизан, а потом погибла. Три дня висел ее труп. Затем фашисты сняли ее с виселицы, отрезали грудь, распороли живот и бросили в канаву, при этом успели еще сфотографироваться перед повешенной.
Мои товарищи долго молчали. Потом как-то все заговорили, и больше – о своих любимых. И опять – ни слова о предстоящем бое. Но мы, конечно, в душе-то думали, что вот через несколько часов, может быть, кого-то из нас не станет, кто-то из нас, возможно, упадет на колючую, горькую от полыни степь с простреленной грудью, кому-то из нас, может быть, уж никогда более не доведется увидеть любимую, родных, чей-то незрячий взор устремится в пустую даль, туда, на запад, откуда, из страшной враждебной страны, пришла к нему смерть...
Каждый, похоже, думал про то, но никто не высказывался вслух. Зачем?
Лейтенант Зотов рассказал, как он приходил в отпуск домой из госпиталя, после ранения, и его не узнала родная мать.
Мы еще долго молча сидели, думая каждый о своем, в ту тревожную августовскую ночь. Потом я встал и пошел к бойцам. Все они чистили минометы, карабины, делая это на ощупь, в темноте. Невольно вспомнилось лермонтовское: «Кто кивер чистил, весь избитый...»
Вскоре мы двинулись. Наша рота шла вместе со штабом полка. До рассвета еще полк должен занять исходные позиции, те самые, откуда батальоны двинутся на совхоз Юркина, под Абганерово, с тем, чтобы выбить немцев и из самой этой станции. Где-то рядом, мимо нас не прошла, а промелькнула энергичная, стройная фигура. По резким жестам и по акценту я узнал в ней командира полка. Майор Чхиквадзе только что приехал от командира дивизии.
Ночь темная, безлунная. И если бы не зарево пожаров, движение войск было бы почти невозможным. Но темная ночь позволяла подойти к неприятелю незамеченными, скрытно.
Шли без всяких привалов. Иногда мне казалось, что бойцов моих нет рядом с повозками, что они потерялись во мраке. Но там, на немецкой стороне, взлетала ракета, и я вновь видел поблескивающие каски минометчиков. Они шли и шли, безмолвные и черные от сгустившейся, потяжелевшей в ночи пыли.
Майор шел со своим адъютантом Женей Смирновым.
Интересно, что должен был думать в такую минуту человек, в руках которого оказалось столько человеческих судеб? Вскоре к Чхиквадзе подошел комиссар полка Горшков.
– Ну как, комиссар, не опоздаем?
– Не должны бы... – не совсем уверенно ответил тот.
Майор тихо засмеялся.
– Не должны – это верно. А вот если опоздаем... Ты знаешь, Коля, что будет, если мы опоздаем?..
– Знаю, – глухо ответил Горшков.
Больше они уже не говорили. Мне было странно, что нашего комиссара. Кто-то может называть так просто – Коля.
Вспышки ракет были все ближе и ближе.
Полк достиг наконец исходного рубежа. В балках, немного впереди пушек, мы устанавливали свои минометы. Тракторы, автомашины, повозки уходили в укрытия.
18 августа в 5 часов утра наши начали артподготовку. Степь перед Абганерово содрогнулась от грохота. До этого я слышал о «катюшах», но никогда не видел их в действии и вообще не знал, как они выглядят в натуре: еще долго на войне это грозное оружие было окружено неким ореолом таинственности. И в ту ночь, по дороге от Зет к Абганерову, нас обгоняла колонна больших грузовиков, у коих вместо кузова было что-то неясное, плотно прикрытое толстым и несокрушимо плотным брезентом, заглянуть под который невозможно было, хотя и очень хотелось. Мы, разумеется, догадывались, что там скрывается. Позже, когда я наконец увидел, что же это такое, то даже был малость разочарован: самые что ни на есть обыкновенные рельсы, соединенные между собою и поставленные под углом сразу же за кабиной грузовика марки «ЗИС-5», а затем в основном «студебеккеров».
18-го же августа, когда позади нас что-то с чудовищным скрежетом зашипело, я невольно втянул голову в плечи. Сообразив, что бы это значило, я оглянулся и был потрясен величественным и грозным зрелищем. Было такое впечатление, будто несколько степных китов выплыли из мрака, выстроились в ряд и стали одновременно выпускать в небо огненные фонтаны. Когда эти чудища перестали шипеть и скрежетать, степь огласилась восторженными криками наших минометчиков:
– «Катька»! «Катюша»! Давай, милая! Дави, жги гадов!..
Потом не менее страшное зрелище поразило нас: на добрый километр в ширину, над всем совхозом Юркина, что под Абганерово, заплясали огненные смерчи, и казалось, сам поселок подскакивал в бешеной безумной пляске.
Это рвались термитные снаряды «катюш». Вероятно, точнее было бы назвать их минами. В тот же день мы узнали, что у этих самых легендарных «катюш» есть другое имя, родственное и льстившее нам: гвардейские минометы. Наивные, мы думали, что там, где рвались выпущенные ими громовержские снаряды и где все пространство окинулось огнем, а затем почернело, обуглилось, не останется ни одной живой души. То, что мы, минометчики, укрывшиеся в балке и находившиеся пока что в резерве у командира полка, так подумали, – это еще ничего. Хуже, что так же, видать, думали и пехотинцы. Они сближались с противником не короткими, как полагалось, перебежками, а в полный рост, стараясь как можно быстрее достигнуть вражеского рубежа. И, верно, в горьком удивлении падали, сраженные кинжальным, яростным огнем немцев. Повсюду был слышен сплошной лай автоматического оружия. Над нашими позициями тотчас же повисла «рама» – уже знакомый нам двухфюзеляжный «Фокке-Вульф-189». «Рама» сделала несколько кругов, сбросив четыре бомбы, улетела. Через несколько минут (где ж был их аэродром? Неужто совсем рядом?) около двадцати немецких пикировщиков появились над нашими передовыми батальонами. Они пикировали почти до самой земли, бросали сразу по десятку бомб и взмывали вверх, чтобы вновь и вновь, включив сирену, спикировать на советских бойцов.
За поселком совхоза Юркина что-то два раза противно скрипнуло, прогрохотало, утробно проскрежетало, точно два огромных листа ржавого железа потерлись друг о друга, и в боевых порядках залегшей наконец нашей пехоты стали рваться мины страшной разрушительной силы. Это заговорил еще неведомый нам немецкий шестиствольный миномет, или «ванюша», как назвали его позже красноармейцы: судя по всему, немцы изобрели его в противовес нашей «катюше».
Майор Чхиквадзе стоял на возвышении, по грудь в наспех вырытом окопе, и только на короткое время отрывался от бинокля, чтобы сделать новое распоряжение. Рядом с ним были телефоны. От них в разные стороны расползались по земле провода.
– Рыков? – спрашивал майор командира первого батальона. – Докладывай обстановку... Что?.. Залегли?.. Что-что? Фриц огнем поливает? А ты что думал, он тебя одеколоном будет поливать?.. Подымай бойцов!.. В контратаку?.. Отбили?.. Так! Даю тебе еще минометчиков...
«Контратака», «отбили» – только два слова. А что там было?!
Непрекращающийся ливень огня, бесконечная бомбежка с воздуха понудили наши роты залечь прямо на открытой местности, где нет ни кустика, ни бугорка. И в это время поднялись они. О, как же их много! И как могли они, похоже, чуть ли не все до единого, уцелеть под адовым «катюшиным» огнем?.. И почему не последовало новых залпов, когда немцы поднялись в полный рост и в свою очередь оказались прекрасной мишенью?.. Высунулся из укрытия и посмотрел на то место, где только что стояли гвардейские минометы, но «катюш» там уже не было, их, что называется, и след простыл. И убрались они вовремя: перелетая через нас, немецкие снаряды падали и рвались как раз там, откуда посылали свои огнехвостые, длиннющие миноснаряды «катюши». Я не знал в ту пору, что это была их обычная манера поведения, или, сказать по-военному, тактика – дать залп и моментально смываться, чтобы через каких-нибудь пять – десять минут самим не оказаться под губительным вражеским огнем, – с осени сорок первого немцы вели настоящую охоту за «сталинскими органами», как окрестили они наше сравнительно недавно введенное в бой реактивное оружие.
Как бы там ни было, но было обидно, что «катюши» исчезли, как бы растворившись в степи, в то время, когда они были бы очень нужны. Теперь нашим пехотинцам и пулеметчикам пришлось вести огонь одним. Огонь этот оказался неожиданно очень плотным. Наткнувшись на него, немцы теперь сами залегли.
Наша рота получила приказ выйти на поддержку первому батальону (недолго же она находилась в резерве!). Предстояло преодолеть полосу массированного минометно-артиллерийского огня, которую создал противник, стремясь не допустить к нашим пехотным подразделениям подкрепления и повозки с боеприпасами.
Решили двигаться порасчетно, из балки в балку, открытые места преодолевать бегом с минометами.
Первый расчет начал движение. Как только прогрохотали разрывы, бойцы побежали вперед, не дожидаясь, когда рассеется дым. Этот маневр удался.
Через двадцать минут расчеты благополучно достигли намеченных позиций, где минометчикам суждено было в течение десяти дней и ночей вести самый, может быть, жестокий бой.
Вскоре рота уже вела огонь. Но как она его вела?
Огневые позиции минометчиков (исключая разве что 50-миллиметровые, ротные, минометы), как правило, располагались в малых, больших ли укрытиях, здесь же, между Доном и Волгой, в оврагах и овражках, то есть в балках, как их тут называют, которых в донской степи великое множество. Вот в одной из таких балок и расположились расчеты нашей минометной роты. Но противника-то отсюда не увидишь, а по нему надобно вести прицельный огонь. Кто же и как же им должен управлять, этим огнем? Разумеется, командир роты. Для этого его наблюдательный пункт, НП, находится наверху, за балкой, метрах в пятидесяти или того больше от огневых позиций минометчиков, чаще всего в боевых порядках пехотинцев и пулеметчиков. Даже в полной тишине на таком расстоянии голоса командира, указывающего прицел, расчетам не услышать. А отделения связи, хотя бы из двух бойцов-телефонистов и соответственно двух аппаратов, штатным расписанием минометной роты не предусмотрено. Нелепость такого положения вещей стала для нас очевидной еще на Аксае, у хутора Чикова, когда пришлось вести огонь по румынам. Уже тогда от наблюдательного пункта до огневых мы выстраивали цепочку бойцов, которые, получив команду от ротного, передавали ее на огневые расчеты. В горячке боя, в грохоте разрывов, команда эта нередко перевиралась, доходила до минометчиков искаженной, и мины летели не туда, куда бы им следовало лететь. Командир видел это, хватался за голову и матерился на чем свет стоит, проклинал Генеральный штаб, в дремучих недрах коего, в каком-то отделе, некие «светлые» головы денно и нощно корпели над штатным расписанием различных родов войск.
И все-таки рота вела огонь. Вероятно, он не был столь эффективным, каким бы мог быть. Но противник был наглухо прибит к земле и до следующего утра не поднимал головы.
Ночью мы лежали в пологой балке, прямо под открытым небом с заместителем командира роты лейтенантом Гайдуком (наш ротный, лейтенант Виляев, еще накануне заболел и был отправлен сперва в полковую санроту, а оттуда – в медсанбат). Было темно и тепло. Натянув поплотнее каску, я собирался заснуть. Но Гайдук не давал. Вздумалось, дьяволу, рассказать про то, что ему якобы недавно приснилось. Теперь постараюсь припомнить его рассказ. Иначе никто уже и никогда не узнает, что там такое снилось нашему милому другу Гайдуку, доброму хлопцу из Донбасса.
Видел же он вроде бы жену и даже, уверял, слышал ее голос. Будто склонилась она над зыбкой и тихо так напевает сыну: «Спи, мой крошка, спи прекрасный, баюшки-баю. Уж не светит месяц ясный в колыбель твою». Гайдук будто бы широко раскрыл глаза, поглядел на прикорнувших рядом минометчиков, потом снова заснул и снова вроде бы услышал голос жены:
«Много детских слез пролито по стране родной. Подрастешь, узнаешь это, славный мальчик мой. Подрастешь – и ты полюбишь Родину свою. А пока ты крошкой будешь, баюшки-баю. Богатырь ты будешь с виду и широк душой. Никому не дашь в обиду Родины покой». Тут Сережа якобы проснулся, быстро вскочил на ноги, несколько раз моргнул: «Фу, черт, вот диковина!» И тут, говорит, догадался: то был не голос жены, а надрывный, прерывающийся звук ночного бомбардировщика «Хенкель-111» где-то в беззвездной вышине.
– Сережа, – попросил я, – признайся, все это ты сам сочинил? Скажи – сам? У Лермонтова позычил, колыбельную-то?
Гайдук промолчал.
– Ну ладно, Сережа, можешь не отвечать. Только у Михаила Юрьевича...
– Скажешь, ловчее моего вышло? Я и сам знаю. Ну, и шо с того?..
Теперь промолчал уже я. Вынул из планшетки тетрадку и записал колыбельную в гайдуковском варианте. Потом натянул каску так-то уж демонстративно, что Гайдук все понял и отошел от меня. А на другой день он погиб.
Случилось это так.
Перед рассветом старшина привез нам обед с тем, чтобы мы еще затемно поели, и затемно же он бы успел вернуться в расположение полковых тылов. На этот раз старшина привез по сто граммов водки. Не успели бойцы выпить, как в мутном предрассветном небе зарокотали моторы. Теперь уже около полусотни едва видимых «юнкерсов» темным облаком наплывали на наши позиции. Два десятка «Ю-87» выстроились в обычную свою колонну по одному и стали пикировать на огневые позиции минометчиков.
– По окопам! – крикнул я.
Лейтенант Гайдук, младший сержант Кучер и рядовой Давискиба, наш ротный соловейко, черноокий и смуглолицый парубок, кажется, с Харьковщины, упали в щель, которая была от них поблизости. «Юнкерс» устремился на них.
– Сережа! Гайдук!.. Берегись! – заорал я, но было уже поздно.
Одна бомба упала прямо в окоп. Кто-то крикнул раздирающим душу голосом:
– Лейтенант Гайдук погиб!
Я выскочил из своего окопа.
Окровавленные, смешанные с землей куски тел наших товарищей были раскиданы на месте взрыва. При виде этого кровавого месива (он увидел такое впервые в своей короткой жизни) сошел с ума наш степнячок, красноармеец из Северного Казахстана Жамбуршин. Печальная, хватающая за горло картина. Он сидел возле своего миномета, на огневой, и, сложив руки перед собой, жалобно тянул: «Аллах, Аллах...»
Минометчики собрали куски тел погибших, еще теплые, зыбкие в руках, сложили в воронку от бомбы. Насыпали небольшой курганчик. Сняли каски и так, молча, постояли немного над первой нашей могилой. К несчастью, она была далеко не последней, та могила.