Из истории я уже знал, что воевода был взят в плен, отослан в Москву и там казнен.
   «Под Володимирцем немцы были побиты посылкою князя Дмитрия Овчины сына. Того же лета (1065 г.) князь Александр из Володимирца воевал Юрьевские волости один день до обеда и повоевал верст на 50, а было их с полдвутысячи…»
   Я осторожно открыл тоненькую тетрадь с записями, выписки из старинных книг. Многие из них я знал наизусть.
   «Для защиты от врагов кривичи устраивали укрепления, или городки, которые строились обыкновенно на вершинах гор, по течению рек и на берегах озер, на местах, способных к самозащите, и сверх того они укреплялись еще стенами, валами и рвами. Это орлиные гнезда по своей неприступности».
   Были, конечно, и записи про Володимирец.
   «Гора Володчина, на которой был построен пригород, находится в 50 верстах от города Острова. Вершина горы в длину имеет 54 сажени, в ширину 29 саженей, по форме четырехугольная. Поверхность площади ровная, обрытая вокруг валом… Вход на городище с севера. Внешние укрепления насыпного вала сохранились и поныне: на востоке, в углу находится насыпной курган, возвышенный не более как на сажень, в виде батареи, а на юге в настоящее время образовался ров… В прежние времена тут был со сводами из плиты тайник, из которого брали воду, на западе же спуск с крыльцами…»
   От отца я знал, что тайник и крыльцы разобрали на материал для каменной церкви.
   Одну из выписок отец аккуратно подчеркнул угольком.
   Я готов был перечитывать это место без конца…
   В Новгородской летописи сказано, что славяне на берега реки Великой и ее притоков пришли из Иллирии и Фракии. Татищев утверждал, что Изборск и Володимирец — самые древние псковские поселения. Татищев заключил, что Изборск построен в честь князя Избора, а Володимир (потом — Володимирец) во имя Володимира, тоже древнеславянского князя. Один из холмов на берегу Лиственки до сих пор именуется Дунай.
   Чуть пониже этой записи я прочел всего два слова: рукою отца, неумелыми печатными буквами было выведено: «Ратные луга!»
   Я бывал на Ратных лугах, косил там траву, слышал предание о великой битве, которая там была в седой древности. Отец был прав, вычерчивая восклицательный знак.
   Далее шли записи про Котельно.
   В летописи Котельно упоминалось уже в начале XV века. В 1406 году «месяца августа… прииде местер Рижский (магистр ливонский) со всею силою своею… и ходиша по волости две недели и под Островом и под Котельном».
   Сражалось Котельно и с войсками литовского князя Витовта. «И посадник Силиверст Леонтьевич и другой Федор Шибалкинич со Пскова ехаше под город под Котелен и он неверный князь Витовт услыша Псковскую рать, посла на них своей рати 7000… И псковичем того неведающим, пскович мужей 400. Удариша псковичи на них под городом под Котельном, и убиша псковичей 17 изымаша 13 муж, а литовской рати и татар побиша псковичи много, а число их не вемы…»
   «Пригород Котельно получил свое название от формы горы — опрокинутый котел… Верхняя площадь горы имеет 35 саженей в длину и 23 сажени в ширину. С восточной, северной и южной сторон окружена оврагами (крючами), с северной же стороны, кроме оврага, имеется еще и вал, который продолжается и на западной стороне, с искусственным рвом… На самом спуске лежит плоский камень, 2 аршина длины и 1,1/2 аршина ширины, на котором высечено изображение рыбы…»
   Перечитывая записи, я вдруг задумался: сколько же событий может случиться на одном клочке холмистой земли? Не сочтешь войн, набегов, боев и пожаров, не напишешь обо всем даже в огромной книге. Отец рассказывал, что когда его родители во Владимирце надумали выкопать яму для картошки, то никак не смогли найти места: чуть поглубже копни — всюду человеческие кости. А участок-то был огромный — целая десятина.
   Перед войной отец отдал мне ящик старинных монет, собранных во Владимирце на огороде. Многие из монет были совсем древние — с неровными краями, со стершимися знаками — тяжелые медные лепешки.
   Отец говорил мне, что однажды он с дедом откопал древний штоф водки. Кому ни показывал, даже седобородые старики не смогли вспомнить, в какое время водка была в таких штофах. Когда штоф открыли, дом наполнился душистым запахом, похожим на запах еловой смолы.
   Выписки и записи отец делал уже после войны. До войны, по словам отца, у него был добрый пуд таких вот тетрадей, но все сгорело, когда горел наш дом.
   В конце одной из тетрадей отец торопливо записал: «В середине прошлого века во Владимирце, близ городища во время копания подвала вырыт небольшой глиняный горшок величиной с чайную чашку, в котором находились медные и серебряные монеты… Нашел горшок крестьянин из деревни Подмосковье (граничит с Владимирцем) Иван Алексеев. Уж не наш ли это предок?»
   Больше всего записей и выписок было про Остров. Выбор, Котельно, Дубков и Владимирец, хоть и считались пригородами Пскова, подчинялись, однако, Острову, до которого было от Синегорья пятьдесят верст.
   Отец учился в Острове, любил этот маленький зеленый город.
   В Острове была крепость, стены и башни которой построены из сероватого плитняка и красноватого известняка… «Против самого города, на реке Великой, есть небольшой островок в длину до 320 с небольшим сажень и в ширину около 100 сажень».
   «Как в народных преданиях, так и у местных историков упоминается про существование в крепости подземных ходов».
   «Время построения крепостных стен, точно так же как и самого города,
   — неизвестно…»
   В крепости были Спасские ворота с колокольней… К югу от ворот была полуразвалившаяся башня. Рассказывают что под нею в прежнее время (теперь засыпано) по каменной лестнице был ход к железной двери, с большим висячим замком, за которым будто находятся богатства. В начале прошлого столетия один из купеческих сыновей вместе с товарищами попытался было достать этот клад. На Иванов день пришли они к сказанной двери и начали сбивать замок, но вдруг из-за двери их охватило как будто пламенем. В страшном испуге бросились они бежать. Двое из них уже перебежали по лавам через реку, а третий отстал от них и, когда перебегал лавы увидел плывущих по воде в погоню за ним двух колоссальных черных собак. В беспокойстве он вбежал на соборную Троицкую колокольню и начал трезвонить, а потом сошел с ума и умер…
   «Пригород Остров, имея своего посадника, имел и свое вече… Местное вече не могло казнить смертию без разрешения Пскова, точно так же не могло предпринимать каких-либо военных действий. Вече собиралось по звону вечевого колокола. Ухо горожан отличало звук вечевого колокола от звука церковных колоколов…»
   «Где собиралось в Острове вече и где висел вечевой колокол, неизвестно… Когда вече разделялось на партии, приговор вырабатывался насильственным способом, посредством драки: осилившая сторона и признавалась большинством».
   «Остров, как пригород, имел свою казну, свою волость и свое войско…»
   На полях бисерным почерком отца были выписаны еще две цитаты.
   «Народонаселение Островского уезда чисто русское, рослое и имеет строгий выговор со своими местными словами, но без чужеземной примеси…» «…Почти все памятники островской старины уничтожены пожарами, наводнениями и руками невежественных людей».
   Я взял ручку, приписал: «Остатки крепости Острова уничтожены фашистами в 1943 — 1944 годах, нужен был камень для строительства дороги».
   В одной из тетрадей была записана мальчишеская дразнилка, и я прочел ее вслух:
 
Гришановские воры,
Не ходите в наши горы.
Если будете ходить —
В колья станем проводить.
 
   Так сурово пугали мальчишек из Гришанова их владимирецкие сверстники… — Вот здорово! — послышался из окна голос Сани. Мой новый друг, стоя на завалине, заглядывал в тетради. За окном в зелени листвы плыли, словно маленькие планеты, спелые наливные яблоки. Лицо Сани показалось мне суровым и взрослым. — А вас дядя Леня искал. Узнал, что вы комбайн починить помогли, что инженером работаете, все спрашивал. Вместе с Саней мы пошли на Слепец, вернулись, только когда стало нестерпимо жарко. Подходя к дому, я не удивился, что рядом с сараем стоит «уазик». В горнице было дымно, хозяйка угощала гостей блинами и пересказывала мои сны. На столе стояла непочатая бутылка хорошего вина. Мой приход не испугал старую Просу, она продолжала рассказывать слово в слово все, что слышала от меня. — Записать бы все это, — сказал задумчиво Леня. — При школе у нас маленький музейчик имеется, поможете ребятам? А? — Пусть приходят — расскажем, — весело ответствовала Проса. Я охотно поддержал хозяйку. — Без памяти и человека нет, — добавила тетя Проса. — Говорят, душа, а что это — душа? Да память наша! Леня налил в стопки вина, лукаво прищурился: — И еще один серьезный разговор имеется. Снова нежданный гость заговорил, лишь когда мы выпили и закусили. — Хорошая у вас профессия, нужная… Не каждый, конечно, понимает. Но возьмем нашу местность. Населения здесь никогда не было много, а после войны стало еще меньше. Кругом холмы, пашня на холме — не пашня, а гора… Вроде пустодол, посадить лес, и делу венец… Пусть зарастает лесом. Хозяйка, хлопотавшая у плиты, присела к столу, подперла щеку ладонью. — В нашей стороне вовек не живали богато… Военная земля, горевая. — Другое время, хозяюшка, — наш гость даже встал от волнения. — Техника есть? Есть! Сельхозстрой работает? Работает! Видели новые овчарни? Да это не овчарни — дворцы… Засуха в Поволжье была — привезли к нам овец. А у нас засухи не бывает, режим увлажнения пойменный, вокруг заливные луга. Тыщи овец прокормить можно! Леня присел, налил по второй. — Говорят, на ловца и зверь бежит. Услышал инженер и в гости приехал — своим ушам не поверил. Бросайте все, приезжайте сюда… Романовские овцы — да это же чудо! По горам, по долам ходят шуба и кафтан… На базе овцеводства в райцентре новое производство налаживается: дубленки шить будем… Слово даю: первая дубленка — ваша… — Дельный разговор, — поддержала нашего гостя тетя Проса. — И дерево в родном бору красно…

5

   Вот уже несколько дней жил я у тети Просы, но все не решался пойти днем на то место, где была моя деревня. Хозяйка легко поняла мою тревогу:
   — Все никак не насмелишься? Я тоже на старое домовище редко хожу. Памяти страшно…
   Прищурясь, тетя Проса добавила:
   — Дело молодое, на гулянье слетал бы. Хорошая девушка — что брусника. Что молчишь-то? Была утром в магазине одна спрашивала: когда приехал да каков собой… Такой как и был, ответила, все еще маленький…
   Вдруг старая Проса нахмурилась.
   — А ведь ты и твоя мать — последние, кто из той деревни остался… Иди, иди на гулянье, пусть девки посмотрят, какой долгой вырос. Да и старым интересно: местного человека увидят.
   От матери я знал о местном обычае, по которому сами девушки выбирали на гулянье провожатых. Приглянется девушке парень, захочется, чтобы провел до дома, — не раздумывая шлет надежного «посла» — лучшую свою подружку, и не прямо к парню, а к первому его другу. Если переговоры приводят к согласию, клуб покидают одна за другой две пары: сначала выходят парни, после девушки. «Послы» вскоре возвращаются, но это случается не всегда: обычай разрешает и такое.
   Быстро поужинав, я пошел в соседнюю деревню в клуб, вернулся, конечно, только на рассвете, по колена промочил ноги росой…
   Все, что было в войну, я помнил удивительно ярко, но со временем краски потускнели, многое стерлось, и каждое мое возвращение в родные места было праздником памяти: прошлое вдруг словно приближалось, оживало забытое, краски вновь удивляли яркостью.
   Пробиваясь по лесу к Слепцу, я вспомнил вдруг, как ходил с матерью за орехами. Орешины были такие высокие, что я с трудом на них забирался. Лезть приходилось в сапогах, потому что без сапог во мне не хватало весу, чтобы пригнуть орешину и мать, ухватясь за ветки, смогла нагнуть их до самой земли…
   На маленькой поляне вспомнилось, как в детстве я пошел в лес и испугался налетевшего на меня зайца. Он показался мне тогда огромным и свирепым зверем.
   Мне хотелось побыть одному, я встал чуть свет и думал, что приду на озеро первым. Но я ошибся. В утренней тишине далеко разносились голоса: детский, звонкий — это был голос Сани, и хриплый, взрослый — незнакомого мне мужчины. Незнакомец и Саня сидели на комяге и негромко разговаривали.
   — Дядь Кость, а в бою очень страшно? — голос Сани дрогнул, когда он спрашивал.
   — Страшно, особенно в первом… — глухо отозвался мужчина.
   Я догадался, что это тот самый Костя Цвигузовский, партизанский пулеметчик, про которого говорила тетя Проса.
   — Я в первом бою шибко растерялся… — неторопливо продолжал мужчина.
   — Пулемет в снег бросил, тащу из-за пазухи гранату… А пулемет молчит, наши лежат, боятся пошевелиться. Немецкий пулеметчик так и шьет, так и шьет!
   Я знал от взрослых эту историю, заминка была минутной, молодого пулеметчика даже не поругали, лишь политрук пожурил, но оказалось, сам человек винит себя жестоко и строго, никак не может простить себе растерянность, живет с ясным сознанием вины.
   Я остановился, боясь помешать доверительному разговору.
   — А Петю Баранова помните? — спросил после короткого молчания Саня.
   Я невольно вздрогнул: Петра Баранова я видел множество раз — до войны, в войну. Плечистый, рослый, настоящий деревенский богатырь, Петр приходил в наш дом, звал отца на охоту. Когда ложилась первая пороша, я твердо знал, что утром раздастся громкий стук в дверь, в комнату, пригибаясь, втиснется Петр, поставит ружье рядом с ухватом, весело глянет на отца, торопливо набивающего патроны…
   Осень в сорок втором была короткой, снег выпал в октябре, и утро первой пороши началось, как всегда, богатырским стуком в дверь. Это был Петр Баранов — в меховой шапке, в валенках, в полушубке, в белом охотничьем халате, только вместо ружья у Петра был автомат…
   — Знавал я и Петра… — не сразу ответил Костя Цвигузовский. — Рослый был парень, вон как та береза… Один из самых первых партизан… Сначала предсельсовета Егоров в отряд ушел, потом его помощник Павлов, он у нас политруком был, потом Петр со своим братом. Я-то молод был, ждал своего часа…
   — Храбрые были братья Барановы?
   — Отчаянные. Они меня и воевать учили. Когда с врагом один на один оказался, первый стреляй, а в бою торопись не спеша — оглядеться надо. Стреляй только по делу, пустой стрельбой врага не напугаешь, а обрадуешь…
   Костя опустил голову, принялся перебирать сети. По бортам комяги застучали глиняные грузила.
   — Погибли братья Барановы, — голос Кости вдруг стал громким и хриплым
   — сами под пули бросались, не щадили себя. Петр на бронепоезд ходил, как на медведя… Погибли, одним словом… Не с кем сходить на охоту.
   Слова Кости больно ранили меня… Страшными, огромными были потери тихой лесной стороны. По подсчетам нашей матери, около одной нашей деревни за три года было убито двадцать восемь человек. В бою под деревней Житница партизаны в одну ночь потеряли до ста человек…
   Снова заговорил Саня.
   — Я книжку про партизан читал, там пишут, что поначалу партизанский край был не здесь, а на Моховщине.
   — Правильно пишут… — согласился Костя. — Только партизан было тогда мало, базировались в лесу. Фашисты выжгли тот край дотла, а партизаны через линию фронта ушли. По-настоящему все потом началось здесь вот, у нас, в нашем Синегорье…
   — Кость, ты в Первом полку воевал? — долетел вдруг голосок Сани.
   — В Первом полку, потом в Первой бригаде, потом в армию попал, и все пулеметчиком… Так-то, брат.
   Костя взял весло, комяга двинулась к берегу, и я решительно вышел из болотных зарослей.
   Мое появление Костю ничуть не обрадовало — осмотрел меня с ног до головы, словно на допросе, спросил в упор:
   — Кто такой? Откудова? Документы покажь!
   Саня рассмеялся, сказал, кто я такой, откуда приехал…
   — Точно, на отца вроде похож, — голос Кости снова стал мягким. — Выходит, наш, тутошний… Что ж, отдыхай рыбу лови.
   Вечером я увидел Костю снова. Он был в нарядной рубахе, с кожаной почтовой сумой на боку. Завидев меня, Костя полез в суму, я думал, что он подаст мне письмо, но новый знакомый протянул мне огромного карася.
   — Бери, бери… Проса зажарит. У ней и горшок-муравочка есть, и сметана.
   Костя ушел, и тотчас прибежал Саня. В руках у него был все тот же карандаш и знакомая мне тетрадь.
   — Теперь про эту войну расскажите.
   Я растерялся, ответил, что про войну куда лучше, чем я, может рассказать тот же Костя.
   — Так ведь он парнем был тогда, а вы мальчишкой были, таким, как я, маленьким…
 
   Место, где была моя деревня, было рядом, но путь к ней давно стал для меня самым тяжелым. Когда после войны пришел в первый раз — не выдержал минуты, повернулся, ушел, уехал…
   Потом я бывал на пепелище много раз, наперед зная, что увижу, и все равно становилось больно…
   Деревню свою я видел как наяву: в ней было четыре дома, пекарня и школа, наш дом стоял на опушке леса между озер. В большом озере вода была прозрачная, родничная, в малом — бурая, торфяная. В светлом озере брали воду для самовара, в темном — для огорода.
   Возле дома стоял вишневый сад. Деревья были старые, в наплывах затвердевшего красноватого сока. Я откусывал вишневую смолу зубами: она была упругой, духовитой.
   Озера соединял копаный канал, из темного озера вытекала река, на ней, в глубокой пади в лесу, пряталась мельница.
   Посреди деревни росли елки, постройки тонули в зелени, наш невысокий дом казался деревянным кораблем, плывущим по зеленому морю…
   Шла первая военная весна, когда нашу деревню захватили фашисты, а людей выселили. В школе разместилась комендатура полевой жандармерии, в домах поселились полицаи и солдаты.
   Мы стали жить в соседней деревне. С холма было видно, что делалось в нашем сельце, озерная вода приносила каждый крик, каждое слово. Важный, словно гусь, ходил по сельцу комендант. Почти всегда его сопровождал обер-лейтенант Хорст, на голубоватом его мундире серебрились узенькие погоны, на поясе висел «вальтер» в коричневой кобуре.
   Комендант чувствовал себя барином. Увидев его рядом, я, маленький мальчуган, цепенел от страха.
   Став взрослым, я понял, что комендант и в самом деле был страшен — он хотел стать хозяином всего вокруг — людей, леса, озер, тишины, травы…
   Люди говорили, что Хорст хотел, чтобы комендатура была на холме, но комендант выбрал это сельцо, хотя оно лежало в низине, а к домам с двух сторон подступал лес. Комендант был уверен, что победит партизан…
   Целые дни кипела работа. Старостам деревень было приказано предоставить рабочую силу, полицаи плетками сгоняли народ.
   К школе пристроили балкон из сырого леса. Выкопали глубокую яму, оборудовали погреб. Возле нашего дома появился огромный огород, на грядках зазеленел салат. На лугу паслись кони и коровы, гоготало шумное стадо гусей.
   Хорст не охотился, лежал в стороне с пулеметом. Он всегда был уверен, что партизаны рядом. Я видывал, как Хорст стреляет: тремя очередями он перепилил елку. Русских Хорст ненавидел и словно не замечал. Полицаи говорили, что он чуть не попал в плен.
   Комендант изучал русский язык, носил в кармане разговорник, но изучение продвигалось плохо — он ошибался и путал слова.
   Через сельцо проезжали подводы с сеном, случайно отбился от кобылы жеребенок. Он бегал возле елок, тоненько ржал, помчался на луговину, подбежал к немецким коням. Хорст вынес из школы пулемет, дал короткую очередь. У жеребенка подломились ноги — упал, утонул в траве.
   Ночью я подслушал разговор отца с матерью. Отец говорил шепотом, что фашисты расстреливают на жальнике людей, убитые лежат рядом с древними богатырями.
   Страшное, непонятное пришло время, про партизан совсем стало не слышно, но одна за одной появлялись фашистские комендатуры. Везде — в Горбове, в деревне Морозы, в Пажеревицах, в Выборе. По большаку вереницами тащились фургоны с награбленным добром, гудели крытые брезентом грузовые машины…
   Я вспоминал, и прошлое словно бы приближалось, краски становились ярче, громче слова, воображение дорисовывало забытое. Я был уже совсем рядом с самым главным, с самым страшным событием…
   Вдруг я увидел себя самого — маленького, прижавшегося к мокрой траве. Рядом бешено били пулеметы. Над полем, над озером, над моховым болотом ярко белели полосы от трассирующих пуль.
   Вспыхнула комендатура, над озерами встало огромное зарево. Пламя отразилось в воде. От зарева стало светло как днем. Партизаны ползли по глубокой траве, перебегали дорогу, били из автоматов.
   Страшную, окрашенную красным светом пожара видел я картину. Люди кричали, падали, пропадали в дыму. По фашистам с двух сторон били партизанские пулеметы, на комендатуре лежал косой огненный крест.
   На рассвете за озерами загудели машины, гулко ударило орудие, и партизаны стали отходить. Стало вдруг тихо, так тихо, что давило уши, словно я нырнул глубоко-глубоко в озеро.
   К догоравшей разбитой комендатуре хлынули люди. Мать заперла меня в омшанике, но я выбрался через соломенную крышу, бросился следом. Было страшно, но я бежал, мне нужно было видеть самому, своими глазами.
   Наша деревня стала полем боя. Я увидел убитых. В траве лежали немцы, мундиры слились с травой, лица стали темными, словно земля. Оружия рядом с фашистами не было, солдаты застыли, но и мертвые они были страшны.
   На месте комендатуры лежало пожарище, тлели головни, вился дым, нестерпимо пахло гарью, кружил пепел. Уцелел только балкон, срубленный из сырых лесин. На нем лежал офицер в каляном дождевике, правая рука убитого свесилась вниз. Словно головня, чернел ствол пулемета.
   Рядом с огнищем среди корявых валунов лежали двое: полицай и обер-лейтенант Хорст в незастегнутом мундире. У полицая обгорело лицо, обуглилось плечо. Земля вокруг была засыпана гильзами, валялись кассеты от ручного пулемета, пустые ленты от станкового — полицай и немец бились до последнего патрона.
   Потом я увидел убитых партизан. Парнишка в зеленом ватнике застыл посреди покоса. Вместо правой руки у него был красный рукав, лицо белое, словно из парашютного полотна…
   По лугу ходили люди с лопатами, поднимали убитых, относили к глубокому окопу. Все вокруг стало чужим, непонятным, страшным. В траве лежали гранаты, патронные коробки, пустые фляги. Под елью стоял еловый ящик, полный куриных яиц. В саду на ветках змеились пулеметные ленты, вились на ветру белые бинты.
   С этого все началось.
   По книгам, по рассказам отца, матери и бывших партизан я хорошо знал историю создания второго — непобежденного партизанского края, расположенного на стыке Порховского, Островского, Дедовичского и Новоржевского районов. В июне 1942 года через линию фронта перешли Четвертая партизанская бригада и полк «За Советскую Латвию». Позже появилась Третья бригада и Первый отдельный полк. Они и били врага в нашей холмистой стороне.
   Это было настоящее народное восстание. В партизаны шел каждый, кто мог держать оружие.
   Подростки убегали из дому, даже я, девятилетний мальчишка, раз двадцать просился в отряд.
   В нашей округе воевал Первый отдельный полк, в нем было вначале почти триста человек, но желающих воевать оказалось столько, что из полка выросли две огромные бригады — Первая и Восьмая.
   Заполыхал пожар народной войны, да так, что партизаны вышвырнули из Синегорья врага, вплотную подошли к Пушкинским Горам, Острову и Пскову…
   Тихое и светлое стояло утро. Пролетели дикие голуби, словно черные пули промелькнули стрижи. Я сидел на скате холма, смотрел на дорогу. Проселок сбегал под гору, взлетал на пригорок, опускался к Лиственке и снова взбегал вверх — к заросшему деревьями сельцу.
   Мальчуганом я сотни раз проносился по этой дороге бегом, помнил на ней каждую выбоину.
   Теперь же, чтобы пройти короткую эту дорогу, я должен был собраться с силами. Вспомнить — значит увидеть снова, снова пережить…
   А вспомнить я должен был самое страшное из того, что видел и знал…
   Я лег лицом в траву, закрыл глаза и вдруг с удивительной яркостью увидел дымящееся пожарище, черные головни, клочья пепла. Пепел кружился, падал в сухую траву.
   Я снова увидел страшный обгорелый сапог.
   За дорогой возле рябинового куста золотистой горкой лежали гильзы от автомата. Я не взял ни одной, убыстрил шаг.
   По дороге, по полю шли фашисты, их было много — столько вооруженных людей я видел впервые. Покачивались карабины и черные пулеметы, похожие на головни. Одежда у фашистов была цвета пепла, а маленькие значки на пилотках казались тлеющими угольями. На нас фашисты смотрели мутными дымными глазами.
   Каратели не стреляли, но готовы были стрелять в каждого, кто шевельнется. Люди, пришедшие на пожарище, застыли словно вкопанные…
   Словно из-под земли появились трое чудом уцелевших полицаев. Они бежали навстречу немцам и что-то кричали, показывая на ржаное поле.
   Осторожно, словно в ледяную воду, фашисты вошли в рожь. И вдруг заволновались, поволокли к озеру что-то тяжелое. Я подумал, что они нашли пулемет. Но фашисты волокли раненого. Партизан был без шапки, густые светлые его волосы, развеваясь, смешались с травой…
   Раненый лежал на спине, смотрел мимо солдат на синее небо, словно видел там такое, чего не видел никто. В траве кровенел широкий размотанный бинт. На рукаве гимнастерки была красная матерчатая звезда. Пуля вошла в спину, вышла через горло, партизан задыхался и громко хрипел.
   Автомат раненого был без патронов, россыпью лежали во ржи залитые кровью бумаги. Партизан залил их, видно, сам, чтобы фашисты не смогли прочесть…
   Хрипло крича, полицай ударил раненого прикладом в грудь. Я сжался от боли, словно били меня самого. Удары были резкими, яростными. Полицаи тяжело дышали от злобы и страха. Лицо раненого стало огромным красным пятном, но партизан был еще живой. Голова его опустилась, но партизан увидел меня и с трудом кивнул в сторону леса.
   Полицаи бросились ко мне, я совсем близко увидел окровавленные кованые приклады…
   Наваждение прошло, я лег на спину, прямо перед собой увидел небо. Кудрявые белые облака, колыхаясь, будто возы с сеном, проплывали, казалось, совсем рядом…
   Погибших партизан сначала похоронили там, но потом, после войны, перевезли в другое место. Увезли истлевшие кости, все остальное навсегда осталось у озер, погибшие растворились в земле, стали травой, листьями, деревьями…
   Комиссар погиб на том же месте, где был когда-то ранен Матвей Рассолов. Матвей точно так же лежал в траве и смотрел на небо, и враги стали бить его прикладами и добили потом уже во Владимирце.
   Я решительно встал, двинулся в путь.
   Когда подошли к Лиственке, сдавило сердце. Каждый раз, когда я шел по этой дороге, начинало казаться, что я возвращаюсь домой, дом уже совсем рядом, и на крыльце — маленькие брат, сестра, совсем еще молодая мать, живой, не убитый отец. Я как наяву видел суконную гимнастерку отца, его смуглое лицо, черные волосы, нос с лукавой горбинкой, синие-синие глаза.
   Показалась кленовая роща, что выросла на месте сада.
   Я опустил голову, пошел медленно-медленно, глядя под ноги, на дорогу. Поднял голову и остолбенел. Впереди был дым, целая туча дыма. Клубясь, дым катился по полю, набегал на дорогу, стекал по скату к озеру. Ослепило пламя, яркое, резкое, густое. Вился пепел, в траве рдели раскаленные угли. Все было как тогда, когда фашисты зажгли наш дом…
   С трудом пришел в себя. Дымом мне показались заросли ольхи и рябин, огромные шапки кленов. На рябинах тяжелыми невиданными гроздьями висели спелые ягоды. Ягод было столько, что ветви рябин гнулись, словно луки. Спелые ягодины бесшумно падали в траву.
   На месте дома зеленел чертополох, там, где была наша печь, кустилась калина. Моей деревни не было и быть не могло.
   Вдруг я почувствовал, что со мною рядом кто-то стоит. Оглянулся и не удивился, увидев тетю Просу.
   — Брось, не майся, — негромко заговорила хозяйка. — Нельзя только назад смотреть, посмотри-ка, орелик, вперед. Глаза молодые, цепкие, увидишь ой немало!
   Проса подняла руку и показала на зеленый холм, где стоял Владимирец — древний храм и три покосившихся дома.
   — Ваш род владимирецкий, все жили либо во Владимирце, либо рядом…
   — Так ведь и Владимирец нежилое место, прежняя дорога тропинкой стала, травой заросла.
   — Дорогу мостят в однолетье, да и сруб срубить долго ли? Люди-то что говорят… Пришла бумага из Пскова, велено Владимирец поднимать, огромный поселок теперь тут будет. Краше, чем в древности.
   Слова Просы были словно гром среди ясного неба.
   — Видишь там что-нибудь? — прищурилась Проса лукаво.
   — Нет, не вижу, — признался я откровенно.
   — Не умеешь, значит, смотреть вперед. А я вот белые-белые дома вижу. Не дома — невесты нарядные. И речка вчетверо шире, и дорога раскатная, и цветы садовые, и сады молодые — глазам радость и утешение!
   Я посмотрел туда, куда показывала старая Проса, и вдруг вправду увидел поселок — строгий, удивительный, не поселок, а город на зеленом холме.
   — Вон там твои дед и прадед жили, фундамент даже целехонек, ставь дом
   — сто лет простоит. Подбирай жену, заводи сына, живи у нас круглый год. Историю любишь? Так у нас тут каждый камушек — история! Вон около Красиков мельницу сняли, речка пошла по новому руслу, подмыла горку, а там сваи древние, черные. Говорят, ученые копать приедут. Нету на свете краше наших мест — держись за них, орел, оберуч!
   — А это что у вас, тетя Проса?
   — Это-то? Да валерьянка, ляд ее возьми. Захватила на всякий случай. Сердце-то у меня, что наша гора Дунай, горем и войной ранено, морозом-холодом тронуто. Только, правда, добрые мысли лучше всякого лекарства… Радостное время идет!