Страница:
Место там было глухое, – ни дороги, ни тропинки, – и добираться туда тяжело: сначала надо переправиться через Четь, потом идти через темный осинник, через симоновские луга и болото с кочкарником в человеческий рост. Да еще надо не промахнуться, попасть на узкую еловую гриву, которая и приведет к берегу Божьего. В самом озере вода была медного цвета, рассказывали, что оно бездонное и водятся там огромные замшелые щуки. Одноногого мужика из Торбы такая щука утопила вместе с плотом, когда попала на жерлицу. До топора дотянуться он не смог, чтоб шнур перерубить и утонул. А плот, говорят, еще несколько дней водило по озеру.
Не знаю, водятся ли в Божьем замшелые щуки, но замшелый лес там был и стоял он за плавучим берегом на у горе, – древние, огромные сосны поросли мхом до самых крон, а гигантские корни вылезли из земли. Прошлым летом матушка пошла на Божье за голубикой и взяла меня. Мы переплыли через озеро на плоту и оказались на зыбуне, где и росла ягода. Земля под ногами плавала на воде, было интересно и здорово качаться на ней, как на кровати с панцирной сеткой. Однако больше всего притягивал этот могучий бор, поскольку я никогда еще не видел близко таких огромных деревьев. Матушка меня одного далеко не отпускала, боялась, пойду к берегу и провалюсь в окно. А там, говорят, дна не достанешь, когда мужики одноногого искали, двое вожжей связывали – не хватило.
Мы набрали три ведра голубики очень быстро, от ягоды там болото казалось синим, и матушка согласилась сходить в лес просто так, без всякого дела. Поднялись на угор и немного походили по краю бора, я все время запинался и падал, поскольку смотрел не под ноги, а вглубь таинственного места.
Вокруг нашей деревни было много леса – смешанного, березового или вообще чистого бора, но меня с тех пор тянуло в этот, потому что он стоял на самом краю света: дальше озера я никогда не был, а значит, и мир заканчивался там же.
Должно быть, мои вопросы о Гое всем надоели, даже матушка стала отмахиваться, мол, что ты заладил? Лучше возьми букварь и читай, скоро в школу идти. Дед бы, конечно, пошел со мной, однако на своей прямой и высохшей ноге он дальше берега или смолзавода не ходил, а древний, могучий лес на Божьем по тогдашним понятиям был далеко, километра два, не меньше. Вот и решил сам пойти и поискать, где живет путник.
В свой первый самостоятельный поход я отправился рано утром, еще до завтрака, когда родители ушли на заломские покосы. Взял деревянное ружье, настоящий нож, спички и соль – как отец, отправляясь на промысел, – и пошел напрямик, через картошку и прясло, чтоб из окна не заметили. Речку переплыл на обласе, спрятал его в кустах и смело шагнул в мрачный осинник.
Искали меня почти трое суток по всем лесам, во всех направлениях, в первую очередь, конечно, на Божьем, а так же в реке и других озерах. Дед считал себя виноватым, порывался идти искать и так сильно переживал, что в первый раз после явления Гоя сильно заболел и слег. Из Торбы дядя Саша привез целую машину лесорубов, которые прочесывали осинник на той стороне, симоновские луга, кочкастое болото и плавающую землю вокруг Божьего, кричали, стреляли, а ночью, чтоб не жечь патроны, били кувалдой по подвешенному еловому бревну – гудело, как колокол. Все думали, услышу и выйду на шум, но я ничего не слышал, хотя все время находился в бору возле озера, который лесорубы прошли вдоль и поперек.
А я утром пришел к озеру, переплыл на плоту и вошел в этот древний лес. Висячее жилище путника я искал, может, час или полтора, обошел весь бор и вернулся назад той же дорогой, потому что хотел поспеть к завтраку, иначе бабушка хватится.
Потом меня спрашивали, как и где ночевал, и я не мог доказать, что ночей не было, поскольку я отсутствовал всего четыре – пять часов. Солнце не заходило и не всходило, звезд на небе я не видел, спать не ложился, потому что нещадно жрали комары, и костра не разводил. Один раз только воды ладошкой попил из мочажины, и я не удержался – забрался на плавучий остров и ягоды княженики поел.
Пожалуй, мое искреннее упрямство спасло тогда от порки. Домашние посоветовались и решили не наказывать, но обозвали меня хитрым, изворотливым и упертым, запретили выходить за поскотину и отправили полоть картошку. Я ждал, что дед заступится, но он сильно болел и на семейный суд подняться не мог, разве что потом подманил меня и щелкнул в лоб своим костяным пальцем так, что слезы брызнули. Через несколько дней он кое-как встал, расходился и к вечеру, открыв окно, облокотился на подоконник и стал насвистывать своего «Черного ворона». А через неделю сел в свой облас и поехал на рыбалку, но меня не взял, и вообще перестал со мной разговаривать. И только осенью, когда я месяц уже отучился в школе и все немного забылось, неожиданно позвал с собой лучить щук и налимов по пескам.
– Ты где был-то, лешак? – спросил с застарелой обидой, но и с желанием помириться.
– На Божьем был, – признался я. – В старом бору.
– А не врешь?
– Нет, правда!
– Заблудился, что ли?
– Да нет…
– Где ж тебя носило?
– Нигде не носило, пришел, поискал Гоя и тут же домой ушел.
Дед острогу поперек лодки положил, сел и уставился в огонь на носу лодки.
– И что, нет там Гоя? – через несколько минут спросил он.
– Не нашел.
– Ну и ладно, давай рыбачить!
Спустя несколько лет, когда отец меня натаскивал ходить по тайге и учил промыслу, дед частенько посмеивался, мол, ну-ка, расскажи, как ты в трех соснах на Божьем заблудился? И если я опять начинал доказывать, что в лесу не плутал, не ночевал, то он сердился, называл меня вруном и упертым.
С той поры минуло лет тридцать, и вот однажды приехав к отцу, я застал его выпившим, но не с гармошкой в руках, а растерянным и задумчивым, чего раньше не бывало. Он только что вернулся с рыбалки (жил он тогда в райцентре), наварил ухи из щучьих голов и сидел за столом в гордом одиночестве. Сразу ничего не сказал, но за полночь, когда наконец взял в руки гармошку, его прорвало. Отставил инструмент, побегал, стуча босыми пятками по полу, и снова завернул самокрутку.
– Слушай, Серега, не знаю, что творится! – заговорил полушепотом. – Вчера приехал на Алейку, пошел на Божье, думаю, сети поставлю, щучья наловлю на приваду. Ну, воткнул шесть штук, вылез на берег, посидел, покурил. Гляжу, поплавки заходили, рыба пошла, и знаешь, к вечеру полтора десятка вот таких!… А уж темнеет, я – назад. Прихожу в избушку, а печь холодная. Я ведь протопил ее и пошел, чтоб ночевать в тепле. Тут как лед. Да и молоко в банке прокисло… Жутко стало, сети в озере так и оставил, схватился и домой. Приезжаю – семнадцатое число. Уезжал-то я четырнадцатого, на одну ночь! Не знаю, что и думать. Где был три дня? С женой поругался. Пьянствовал, говорит, вот и не помнишь, где. Я ей рыбу показываю: ну ладно, щуки быстро дохнут, а караси-то свежие, еще хвостами бьют!… Если б напился да память потерял, пролежал где-то, они б точно сдохли. Нет, опять к матери убежала…
После смерти моей матушки он женился трижды, но никто на свете уже не мог заменить ее, любимую и единственную. Все жены ревновали отца к ней, потому что во сне он звал ее по имени…
– Ты-то хоть мне веришь?
– Верю! – сдерживая внутренний трепет, сказал я. – Мне дед говорил, там Гой ночует.
Про Гоя отец пропустил мимо ушей.
– Тогда сходи к ней, скажи, что так бывает.
Я сходил, объяснил, как мог и привел отцову жену домой. Отношения вроде бы наладились, однако на утро батя невесело толкался по углам или задумчиво курил на крылечке.
– Надо ведь ехать да сети снимать, – признался он. – Сгниют – и рыба пропадет… А боюсь!
Мне показалось, он опасается снова рассориться с женой. Отец будто угадал мои мысли.
– Да ты не думай, не ее боюсь! – засмеялся он настороженно. – Пойду к Божьему, а вдруг опять?… С другой стороны, проверить охота, испытать, что там творится?!
В следующий раз я приехал через несколько месяцев, отец уже не вспоминал этот случай, так что пришлось спросить самому, чем закончилась проверка.
– А ничем! – удивленно проговорил он. – Сходил, сети снял и ничего. Когда ушел, тогда и пришел. Главное, про это думать не надо.
– Ну что, Серега, мне пора! – сказал он где-то часа в три. – Сиди, не сиди, а надо, срок пришел. Одиннадцатое число сегодня.
Мы приплыли к нашей пристани, я собрал улов и побежал домой, а дед остался в лодке, мол, еще часик посижу, пока баня не вытопилась.
Потом я бегал за ним еще дважды: первый раз он и разговаривать не стал, сидел в лодке почему-то лицом к корме, лишь обернулся и глянул через плечо, когда я крикнул с берега, что батя в баню зовет.
Во второй раз меня послала матушка, сказала, уже белье собрано, покличь деда. А надо сказать, баню он любил, уходил туда часов на пять, как на работу, и если на всю деревню разносился веселый разудалый мат, значит, мой дед парится. Но после ранения дышать в парной ему тяжело стало, говорят, переживал сильно, пока не вырубил специальное окно, чтоб лежать в бане на полке, а голова на улице. Обычно его батя двумя вениками охаживал, а дед кричал:
– Серега, ну-ка тащи мне воды!
Я приносил воды и поил дедову говорящую голову, в ковше лед брякал…
Сейчас дед сидел в корме лодки и пытался оттолкнуться от берега, однако было глубоко и весло не доставало дна. Я удивился и засмеялся – лодка была привязана!
– Оттолкни-ка, меня, Серега! – он тоже развеселился.
– А ты куда, дед? – испугался я.
– Да пора мне!
– Матушка сказала, в баню надо…
– Некогда здесь, там уж попарюсь. Там, Серега, бани тоже есть, только у самой реки ставят и по-белому топят.
Я почувствовал неладное, испугался еще сильнее и чуть не заплакал.
– Дед, пойдем домой, ну, пойдем…
– Какой же из меня ходок? – он засмеялся. – Теперь ты ходи, а я домой поплыву! Плавать хорошо: сиди греби, да на берега смотри – красота!
– Так дом у нас там…
– Нет, Серега, мой дом теперь в другом месте.
Дед еще раз хотел оттолкнуться, но дна не достал и чуть не опрокинулся. Подобной оплошности он никогда не допускал, однако еще больше развеселился, к тому же, колышек, за который была привязана долбленка, вырвался и потащился по берегу.
– Дед, ты куда? – лодку сносило, я пытался схватить веревку, но в руках оказывался песок.
– В рай поплыву! – засмеялся он и стал грести.
К тому времени я уже закончил первый класс и отлично знал, что рая нет, хотя дед был уверен и всегда говорил, что непременно попадет именно туда. Даже если не будет молиться, как бабушка.
Я наконец поймал веревку с колышком, однако удержать долбленку не мог и упираясь, потащился следом.
– Нам сказали, рая нету и ада нету…
– Как это нету? Кто сказал?
– В школе говорили…
– Врут! А куда мы денемся после смерти? Ада нет, это точно. Ад на земле, потому живем и мучаемся. А когда люди помирают, то все сразу попадают в рай, и грешные, и безгрешные. Ты никому не верь, Серега. По секрету скажу, бывал я у самых ворот и туда заглядывал. Рай, он не такой, как в Библии пишут. Природа, как у нас, тоже река течет, Ура называется. Меня туда одна женщина водила…
Он причалил долбленку бортом к берегу, воткнул весло в песок и стал рассказывать. Я слушал его со страхом и восторгом. И до сих пор, если эти два чувства испытываю одновременно, у меня всегда текут непроизвольные слезы и срывается дыхание. Это было не увлечение рассказом – потрясение, так что я даже не заметил, как на берег пришел отец и не знаю, что он слышал, однако был испуган и неожиданно вмешался, стал чуть ли не насильно вытаскивать деда из лодки и уговаривать идти домой. Дед сначала отмахивался, сердился, а потом вдруг подчинился и вылез на берег. Отец взял его под руку, хотя нужды в том не было, вывел на кручу и повлек к дому. Навстречу вылетела бабушка и до моих ушей долетела оброненная батей фраза:
– Неладно с ним, заговаривается…
Потом это слово повторяли много раз, и все домашние были уверены, будто дед перегрелся в жару, получил солнечный удар и от того начал заговариваться, ибо то, что он поведал мне, – а отец, видимо, случайно подслушал, – не укладывалось в бытовую логику. Они еще не знали, что дед через несколько часов умрет – об этом он сказал только мне. Его пытались всячески успокоить, уложить в постель, и бабушка даже рюмку ему предлагала выпить. А дед и без рюмки словно пьяный был, смеялся, ни на что не соглашался и требовал, чтоб пустили в баню. Дескать, раз не дали мне сразу в рай поплыть да там попариться, попарьте здесь.
– Трофим, собирайся, пошли! – он порывался встать с лавки, но ему не давали. – Баня же остывает, ты что? Да и время у меня мало, некогда! Белье возьми новое, чтоб не переодевать потом, а гимнастерку старую, в которой я с фронта пришел. А то в другой одеже не узнают и не пустят. Идем, попарь в последний раз!
Все это он говорил весело и даже радостно, а в доме был полный переполох. Отец сдался и повел его в баню, но меня на сей раз не взяли, хотя мы года два уже ходили на первый пар втроем. Однако, будто зачарованный, я не мог оторваться от деда, поплелся за ним и остался сидеть в предбаннике. Скоро прибежала матушка и потащила меня домой.
– Дед сегодня умрет! – сообщил я и заплакал.
– Ты что говоришь? Типун тебе на язык! – насторожилась она. – У дедушки солнечный удар. Он отдохнет и все пройдет.
– Нет, он сегодня в рай поплывет, на реку Ура. Ему Гой сказал. Он смерти попросил, мучиться надоело, но Гой сказал, одиннадцатого умрешь, в субботу после бани, а пока живи.
– А кто это – Гой?
– Это такой человек. Помнишь, приходил лечить? В шкуру заворачивал?
Должно быть, мать ничего не поняла, испугалась, что я тоже перегрелся и заговариваюсь, отвела на поветь в старую избу и затолкала в постель, после чего принесла кружку с молоком и хлеб, заставила съесть все при ней и спать. Я плакал молча, молча же выпил солоноватое от слез молоко и забился под одеяло, хотя было рано, еще коростель на лугу не запел и солнце не совсем село.
Обиднее всего было, дед умрет и в рай уйдет без меня.
Он никогда не рассказывал про войну, и если у нас в доме собирались фронтовики и начинались воспоминания, дед ухмылялся, помалкивал и выглядел совсем не героически, особенно когда надевал пиджак с двумя медалями – «За Победу» и «За оборону Заполярья» – все, что заслужил на трех войнах.
Спустя много лет, по скудным свидетельствам бабушки и отца, я схематично восстановил события, произошедшие с дедом в первых двух войнах: на Первую мировую он пошел добровольцем, в пятнадцатом году, приписав себе возраст и, провоевав год, заболел тифом. Его вытащили из вагона-лазарета и бросили на какой-то станции, предположительно, в Смоленской области – так поступали с умирающими, поскольку в поезде не хватало мест для раненых, которых еще можно было спасти.
Умерших тифозных с военных эшелонов хоронили какие-то местные службы, но дед еще дышал и потому его оставили на перроне до ночи.
А ночью на станцию пришла женщина и каким-то образом подняла и увела (или унесла) деда к себе в дом. Там за месяц выходила, немного откормила и отпустила домой.
В Гражданскую его мобилизовали в белую армию, где он прослужил очень долго – аж два с половиной года – вроде бы каптером в пакгаузах, где хранилась конская сбруя (седла местным мужикам продавал за самогонку). Но почему-то участвовал в боевых действиях партизанского характера, совершал какие-то длительные конные переходы по лесам и горам и даже получил пулевое ранение в предплечье. Одно время я подозревал, что дед был в неком карательном отряде и однажды высказал предположение отцу. Тот что-то знал, но всего выдавать не хотел и мои доводы отмел напрочь: дед в карателях не был! Но как-то раз проговорился, что дед чуть не уплыл с интервентами из Архангельска в Англию. Уже и на пароход сел и какое-то имущество затащил, но все бросил и в последний момент сошел на берег. Мол, жил бы сейчас где-нибудь в Лондоне и в ус не дул.
В общем, это был самый темный период в его жизни, и я долго думал, что скрытность его относительно службы у белых продиктована опаской: могли ведь арестовать, посадить, а то и вовсе расстрелять. Судя по отрывочным рассказам бабушки, он дезертировал из белой армии, когда она развалилась, и прибежал прятаться в родную деревню, но не домой, а к своей невесте, то есть к моей бабушке. Как раз в субботу, в бане еще было жарко и его ночью отправили мыться – сильно завшивел. А бабушкин брат Сергей (в честь которого назвали меня), в это время был красным партизаном и пришел из леса, тоже в баню. И прихватив там белого дезертира-деда, поставил расстреливать к дубу, стоящему в палисаднике. Бабушка упала брату в ноги, вымолила жизнь жениха, но Сергей увел деда к партизанам, где он несколько месяцев таскал на себе станину станкового пулемета, пока красные не победили. И таким образом как бы искупил вину.
На Вторую мировую его взяли в сорок втором, на Се-верный фронт, а через два года позиционной войны, (дед таскал на себе минометную плиту), где-то в сопках он со своим расчетом попал в засаду под пулеметный огонь, получил ранения в грудь и ногу, и пролежал в лесу четверо суток, ожидая смерти. (С тех пор он любил и насвистывал песню «Черный ворон».) Но почему-то не истек кровью, хотя даже перевязать себя не мог, и не умер, когда его товарищ, тоже тяжело раненный, погиб. Еще троих убило сразу.
И вот на пятые сутки, ночью на сопку послали солдат, чтоб вынести миномет (не убитых, возможно, потому на севере их кости до сих пор лежат не похороненными), а они нашли деда живым и притащили вместе с оружием. После госпиталя в Архангельске (опять в Архангельске!), отправили домой умирать – привезли на подводе едва живого.
Это все, что было известно из скупых, случайных рассказов самого деда и старика Кафтанова, который воевал имеете с ним и тоже был немногословным.
В тот субботний день одиннадцатого июня, когда дед получил солнечный удар и стал будто бы заговариваться, на самом деле рассказал мне то, о чем все время молчал, ибо знал, что сразу же определят какую-нибудь душевную болезнь или в лучшем случае скажут, перегрелся. И уши выбрал для откровения мои, наверное знал, что никто другой не поверит.
Так вот, после того, как минометный расчет попал в засаду и был расстрелян, на сопку взошла женщина в чудной, непривычной одежде – ярко синем плаще, наброшенном на плечи, причем, очень длинном, так что полы волочились по мхам. Она будто плыла, поскольку не видно было, как переступает ногами. Сначала дед подумал, пришла какая-то местная, из племени саами – они иногда появлялись на передовой, маленькие, невзрачные люди в пестрой одежде и в любое время года в теплых разукрашенных головных уборах. Однако когда она приблизилась, дед увидел, что эта женщина высокая, статная, без платка и волосы длинные и желтые, а не рыжие, как у местных, и на лицо русская. Сначала ему показалось, женщина ищет раненных, потому что останавливалась у трупов, и долго всматривалась, вероятно, определяла, жив или нет, а потом зачем-то набрасывала полу плаща на лицо. Потом подумал, это ходит сама Смерть и окликнул, мол, иди сюда, они все мертвые, а я еще живой, грудь печет, мучаюсь, помоги. Она услышала, однако подошла не сразу, прежде возле убитых постояла и вроде бы даже молча поплакала. А когда наконец приблизилась и присела на камень в изголовье, дед увидел, что она не призрак, а совершенно реальный человек, разглядел даже легкие морщинки у ее глаз, невысохшие слезы на щеках и мох, приставший к полам плаща.
– Ты Смерть? – все-таки спросил.
– Нет, я жизнь после смерти, – сказала она.
У деда в военном билете в графе «образование» было написано «негр», что означало неграмотный. В вопросах философии он был не силен, вычурных словосочетаний не понимал и потому сердился, требовал, чтоб говорили по-русски и толково. Тогда он добивал третью войну и твердо знал, что никакой жизни после смерти не бывает: на его глазах медленно или мгновенно погибли сотни человек, и ни одна душа не вылетела из тела, чтоб обрести другую жизнь, в раю или аду. Дед допускал, что она, душа, в человеке существует, но бесплотная, а бесплотной, пусть даже вечной жизни, он не хотел ни в каком виде. Ну что толку? Ни жену обнять, ни с удочкой посидеть на бережку, ни кадушку смастерить, ни даже в баньке попариться. Будешь ходить, как тень да живых людей пугать.
Потому сказал этой женщине определенно:
– Ты знаешь, я после смерти жить не хочу. Мне бы уж к одному концу – или туда, или сюда.
Она сорвала мох с камня, на котором сидела, вытерла кровь с груди и ноги и мхом же раны заткнула.
– Ну так вставай, пойдем со мной. Да в землю смотри, глаз не поднимай.
Дед вспомнил, как его, тифозного, подобрала женщина на станции, когда бросили умирать, решил, что опять повезло. К своему удивлению, поднялся на ноги и пошел. Идут, а женщина время от времени спрашивает:
– Ты жив еще, воин?
– Вроде, живой, – говорит дед, а сам не знает: состояние какое-то непривычное, раны горят, а наступать на ногу и дышать вроде и не больно.
– Ладно, – говорит, – идем дальше. Но не забывай, гляди под ноги и обратную дорогу не запоминай.
Сколько и в каком направлении они шли, он не помнил, видел лишь, что под ногами то мшистые болота с клюквой, то камни в голубых лишайниках, то брусничник со спелой кровяной ягодой – от земли, сказано, глаз не поднимать. Наконец, остановились у какого-то ручья, женщина в последний раз спрашивает, жив ли он.
– А вроде ни живой, ни мертвый. – Дед осмотрелся по сторонам – кругом сопки, лес и никакого жилья. – Ты скажи, куда завела?
– К истоку реки Ура, – сказала она. – Отсюда начинается путь в небесное воинство. Видишь, стоим у самых ворот? А поскольку ты до сих пор не умер, то дальше тебе дороги нет.
Дед понял, что стоит у ворот рая, однако в его представлении он должен был быть чисто библейским, с садами и всякими диковинными растениями, как на юге, а тут сосны, елки, камни да мох. И холодно, потому что октябрь месяц, а он без шинели, в одной гимнастерке, и то рваной и окровавленной. Да и ворот никаких не видать, разве что над речкой прошлогодним снегом тонких березок нагнуло до земли, и стоят они, как арки.
Хотел, говорит, попить из ручья, а женщина не дала, мол, живым из этой реки пить нельзя.
– Ну а войти погреться-то можно? – спросил дед. – Там тепло?
– Тепло там лишь мертвым, – с сожалением сказала женщина.
– Пускай хоть одежу какую дадут. Кровь потерял, мерзну.
– Так нет там никакой одежды…
– Чего же привела сюда?
– Пожалела, – говорит. – Думала, умрешь по дороге, а ты жив остался. Сердце у тебя крепкое.
– И что мне теперь делать?
– А придется в ад возвращаться и жить. Как срок настанет, придешь сюда, к истоку, на это самое место. Спросят, как нашел, скажешь, Карна дорогу показала.
– Так ты не велела дороги запоминать! Как же найду?
– Когда время наступит, найдешь. А не велела запоминать, чтоб раньше срока не явился.
Он и спросил, когда будет срок, но Карна говорит, не скажу, а то ждать начнешь и жизни никакой не будет. Ступай, мол, назад, где лежал, и жди, за тобой придут и в госпиталь отправят.
Дед развернулся и пошел.
Теперь деду и пришел этот срок – одиннадцатого июня шестьдесят первого года.
Он говорил об этом так спокойно и даже весело, что мне становилось страшно.
Должно быть, в это время к нам на берег явился отец, видимо, что-то подслушал и решил, что дед заговаривается…
Сколько я помню деда и воспоминания о нем самых разных людей, он не был выдумщиком, фантазером или сказочником. Для этого нужен определенный склад ума и души, умиротворение и ощущение радости жизни.
Он не был классическим дедушкой, к которому хочется забраться на колени, прижаться и попросить, чтоб рассказал сказку. После трех войн дед стал взрывным, психованным и нетерпимым, если ему перечат или что-то не так. От него доставалось всем, иногда без особой причины, просто под горячую руку подвернешься. Ко всему прочему, он постоянно болел и единственная отрада у него была, это дождаться весны и посидеть с удочкой на реке. Каждый день он проживал, как последний, и возможно, поэтому компромиссов не знал.
Не знаю, водятся ли в Божьем замшелые щуки, но замшелый лес там был и стоял он за плавучим берегом на у горе, – древние, огромные сосны поросли мхом до самых крон, а гигантские корни вылезли из земли. Прошлым летом матушка пошла на Божье за голубикой и взяла меня. Мы переплыли через озеро на плоту и оказались на зыбуне, где и росла ягода. Земля под ногами плавала на воде, было интересно и здорово качаться на ней, как на кровати с панцирной сеткой. Однако больше всего притягивал этот могучий бор, поскольку я никогда еще не видел близко таких огромных деревьев. Матушка меня одного далеко не отпускала, боялась, пойду к берегу и провалюсь в окно. А там, говорят, дна не достанешь, когда мужики одноногого искали, двое вожжей связывали – не хватило.
Мы набрали три ведра голубики очень быстро, от ягоды там болото казалось синим, и матушка согласилась сходить в лес просто так, без всякого дела. Поднялись на угор и немного походили по краю бора, я все время запинался и падал, поскольку смотрел не под ноги, а вглубь таинственного места.
Вокруг нашей деревни было много леса – смешанного, березового или вообще чистого бора, но меня с тех пор тянуло в этот, потому что он стоял на самом краю света: дальше озера я никогда не был, а значит, и мир заканчивался там же.
Должно быть, мои вопросы о Гое всем надоели, даже матушка стала отмахиваться, мол, что ты заладил? Лучше возьми букварь и читай, скоро в школу идти. Дед бы, конечно, пошел со мной, однако на своей прямой и высохшей ноге он дальше берега или смолзавода не ходил, а древний, могучий лес на Божьем по тогдашним понятиям был далеко, километра два, не меньше. Вот и решил сам пойти и поискать, где живет путник.
В свой первый самостоятельный поход я отправился рано утром, еще до завтрака, когда родители ушли на заломские покосы. Взял деревянное ружье, настоящий нож, спички и соль – как отец, отправляясь на промысел, – и пошел напрямик, через картошку и прясло, чтоб из окна не заметили. Речку переплыл на обласе, спрятал его в кустах и смело шагнул в мрачный осинник.
Искали меня почти трое суток по всем лесам, во всех направлениях, в первую очередь, конечно, на Божьем, а так же в реке и других озерах. Дед считал себя виноватым, порывался идти искать и так сильно переживал, что в первый раз после явления Гоя сильно заболел и слег. Из Торбы дядя Саша привез целую машину лесорубов, которые прочесывали осинник на той стороне, симоновские луга, кочкастое болото и плавающую землю вокруг Божьего, кричали, стреляли, а ночью, чтоб не жечь патроны, били кувалдой по подвешенному еловому бревну – гудело, как колокол. Все думали, услышу и выйду на шум, но я ничего не слышал, хотя все время находился в бору возле озера, который лесорубы прошли вдоль и поперек.
А я утром пришел к озеру, переплыл на плоту и вошел в этот древний лес. Висячее жилище путника я искал, может, час или полтора, обошел весь бор и вернулся назад той же дорогой, потому что хотел поспеть к завтраку, иначе бабушка хватится.
Потом меня спрашивали, как и где ночевал, и я не мог доказать, что ночей не было, поскольку я отсутствовал всего четыре – пять часов. Солнце не заходило и не всходило, звезд на небе я не видел, спать не ложился, потому что нещадно жрали комары, и костра не разводил. Один раз только воды ладошкой попил из мочажины, и я не удержался – забрался на плавучий остров и ягоды княженики поел.
Пожалуй, мое искреннее упрямство спасло тогда от порки. Домашние посоветовались и решили не наказывать, но обозвали меня хитрым, изворотливым и упертым, запретили выходить за поскотину и отправили полоть картошку. Я ждал, что дед заступится, но он сильно болел и на семейный суд подняться не мог, разве что потом подманил меня и щелкнул в лоб своим костяным пальцем так, что слезы брызнули. Через несколько дней он кое-как встал, расходился и к вечеру, открыв окно, облокотился на подоконник и стал насвистывать своего «Черного ворона». А через неделю сел в свой облас и поехал на рыбалку, но меня не взял, и вообще перестал со мной разговаривать. И только осенью, когда я месяц уже отучился в школе и все немного забылось, неожиданно позвал с собой лучить щук и налимов по пескам.
– Ты где был-то, лешак? – спросил с застарелой обидой, но и с желанием помириться.
– На Божьем был, – признался я. – В старом бору.
– А не врешь?
– Нет, правда!
– Заблудился, что ли?
– Да нет…
– Где ж тебя носило?
– Нигде не носило, пришел, поискал Гоя и тут же домой ушел.
Дед острогу поперек лодки положил, сел и уставился в огонь на носу лодки.
– И что, нет там Гоя? – через несколько минут спросил он.
– Не нашел.
– Ну и ладно, давай рыбачить!
Спустя несколько лет, когда отец меня натаскивал ходить по тайге и учил промыслу, дед частенько посмеивался, мол, ну-ка, расскажи, как ты в трех соснах на Божьем заблудился? И если я опять начинал доказывать, что в лесу не плутал, не ночевал, то он сердился, называл меня вруном и упертым.
С той поры минуло лет тридцать, и вот однажды приехав к отцу, я застал его выпившим, но не с гармошкой в руках, а растерянным и задумчивым, чего раньше не бывало. Он только что вернулся с рыбалки (жил он тогда в райцентре), наварил ухи из щучьих голов и сидел за столом в гордом одиночестве. Сразу ничего не сказал, но за полночь, когда наконец взял в руки гармошку, его прорвало. Отставил инструмент, побегал, стуча босыми пятками по полу, и снова завернул самокрутку.
– Слушай, Серега, не знаю, что творится! – заговорил полушепотом. – Вчера приехал на Алейку, пошел на Божье, думаю, сети поставлю, щучья наловлю на приваду. Ну, воткнул шесть штук, вылез на берег, посидел, покурил. Гляжу, поплавки заходили, рыба пошла, и знаешь, к вечеру полтора десятка вот таких!… А уж темнеет, я – назад. Прихожу в избушку, а печь холодная. Я ведь протопил ее и пошел, чтоб ночевать в тепле. Тут как лед. Да и молоко в банке прокисло… Жутко стало, сети в озере так и оставил, схватился и домой. Приезжаю – семнадцатое число. Уезжал-то я четырнадцатого, на одну ночь! Не знаю, что и думать. Где был три дня? С женой поругался. Пьянствовал, говорит, вот и не помнишь, где. Я ей рыбу показываю: ну ладно, щуки быстро дохнут, а караси-то свежие, еще хвостами бьют!… Если б напился да память потерял, пролежал где-то, они б точно сдохли. Нет, опять к матери убежала…
После смерти моей матушки он женился трижды, но никто на свете уже не мог заменить ее, любимую и единственную. Все жены ревновали отца к ней, потому что во сне он звал ее по имени…
– Ты-то хоть мне веришь?
– Верю! – сдерживая внутренний трепет, сказал я. – Мне дед говорил, там Гой ночует.
Про Гоя отец пропустил мимо ушей.
– Тогда сходи к ней, скажи, что так бывает.
Я сходил, объяснил, как мог и привел отцову жену домой. Отношения вроде бы наладились, однако на утро батя невесело толкался по углам или задумчиво курил на крылечке.
– Надо ведь ехать да сети снимать, – признался он. – Сгниют – и рыба пропадет… А боюсь!
Мне показалось, он опасается снова рассориться с женой. Отец будто угадал мои мысли.
– Да ты не думай, не ее боюсь! – засмеялся он настороженно. – Пойду к Божьему, а вдруг опять?… С другой стороны, проверить охота, испытать, что там творится?!
В следующий раз я приехал через несколько месяцев, отец уже не вспоминал этот случай, так что пришлось спросить самому, чем закончилась проверка.
– А ничем! – удивленно проговорил он. – Сходил, сети снял и ничего. Когда ушел, тогда и пришел. Главное, про это думать не надо.
* * *
На четвертый год после явления Гоя, в субботний банный день, в самом начале вольного лета, когда река уже высветлилась, вошла в свои берега, и под таловыми кустами за поворотом начали брать язи, мы поплыли с дедом на рыбалку. Клевало неважно – плоские, с мою ладошку, чебаки, окуньки, а потом и вовсе пошел ерш, ни один подъязок червя не трогал. Обычно, дед или сматывал удочки, или переезжал на новое место, пока не находил рыбы. Тут же сидел благостный, умиротворенный и даже ни разу не матюгнулся, хотя мелочь объедала наживку каждые три минуты.– Ну что, Серега, мне пора! – сказал он где-то часа в три. – Сиди, не сиди, а надо, срок пришел. Одиннадцатое число сегодня.
Мы приплыли к нашей пристани, я собрал улов и побежал домой, а дед остался в лодке, мол, еще часик посижу, пока баня не вытопилась.
Потом я бегал за ним еще дважды: первый раз он и разговаривать не стал, сидел в лодке почему-то лицом к корме, лишь обернулся и глянул через плечо, когда я крикнул с берега, что батя в баню зовет.
Во второй раз меня послала матушка, сказала, уже белье собрано, покличь деда. А надо сказать, баню он любил, уходил туда часов на пять, как на работу, и если на всю деревню разносился веселый разудалый мат, значит, мой дед парится. Но после ранения дышать в парной ему тяжело стало, говорят, переживал сильно, пока не вырубил специальное окно, чтоб лежать в бане на полке, а голова на улице. Обычно его батя двумя вениками охаживал, а дед кричал:
– Серега, ну-ка тащи мне воды!
Я приносил воды и поил дедову говорящую голову, в ковше лед брякал…
Сейчас дед сидел в корме лодки и пытался оттолкнуться от берега, однако было глубоко и весло не доставало дна. Я удивился и засмеялся – лодка была привязана!
– Оттолкни-ка, меня, Серега! – он тоже развеселился.
– А ты куда, дед? – испугался я.
– Да пора мне!
– Матушка сказала, в баню надо…
– Некогда здесь, там уж попарюсь. Там, Серега, бани тоже есть, только у самой реки ставят и по-белому топят.
Я почувствовал неладное, испугался еще сильнее и чуть не заплакал.
– Дед, пойдем домой, ну, пойдем…
– Какой же из меня ходок? – он засмеялся. – Теперь ты ходи, а я домой поплыву! Плавать хорошо: сиди греби, да на берега смотри – красота!
– Так дом у нас там…
– Нет, Серега, мой дом теперь в другом месте.
Дед еще раз хотел оттолкнуться, но дна не достал и чуть не опрокинулся. Подобной оплошности он никогда не допускал, однако еще больше развеселился, к тому же, колышек, за который была привязана долбленка, вырвался и потащился по берегу.
– Дед, ты куда? – лодку сносило, я пытался схватить веревку, но в руках оказывался песок.
– В рай поплыву! – засмеялся он и стал грести.
К тому времени я уже закончил первый класс и отлично знал, что рая нет, хотя дед был уверен и всегда говорил, что непременно попадет именно туда. Даже если не будет молиться, как бабушка.
Я наконец поймал веревку с колышком, однако удержать долбленку не мог и упираясь, потащился следом.
– Нам сказали, рая нету и ада нету…
– Как это нету? Кто сказал?
– В школе говорили…
– Врут! А куда мы денемся после смерти? Ада нет, это точно. Ад на земле, потому живем и мучаемся. А когда люди помирают, то все сразу попадают в рай, и грешные, и безгрешные. Ты никому не верь, Серега. По секрету скажу, бывал я у самых ворот и туда заглядывал. Рай, он не такой, как в Библии пишут. Природа, как у нас, тоже река течет, Ура называется. Меня туда одна женщина водила…
Он причалил долбленку бортом к берегу, воткнул весло в песок и стал рассказывать. Я слушал его со страхом и восторгом. И до сих пор, если эти два чувства испытываю одновременно, у меня всегда текут непроизвольные слезы и срывается дыхание. Это было не увлечение рассказом – потрясение, так что я даже не заметил, как на берег пришел отец и не знаю, что он слышал, однако был испуган и неожиданно вмешался, стал чуть ли не насильно вытаскивать деда из лодки и уговаривать идти домой. Дед сначала отмахивался, сердился, а потом вдруг подчинился и вылез на берег. Отец взял его под руку, хотя нужды в том не было, вывел на кручу и повлек к дому. Навстречу вылетела бабушка и до моих ушей долетела оброненная батей фраза:
– Неладно с ним, заговаривается…
Потом это слово повторяли много раз, и все домашние были уверены, будто дед перегрелся в жару, получил солнечный удар и от того начал заговариваться, ибо то, что он поведал мне, – а отец, видимо, случайно подслушал, – не укладывалось в бытовую логику. Они еще не знали, что дед через несколько часов умрет – об этом он сказал только мне. Его пытались всячески успокоить, уложить в постель, и бабушка даже рюмку ему предлагала выпить. А дед и без рюмки словно пьяный был, смеялся, ни на что не соглашался и требовал, чтоб пустили в баню. Дескать, раз не дали мне сразу в рай поплыть да там попариться, попарьте здесь.
– Трофим, собирайся, пошли! – он порывался встать с лавки, но ему не давали. – Баня же остывает, ты что? Да и время у меня мало, некогда! Белье возьми новое, чтоб не переодевать потом, а гимнастерку старую, в которой я с фронта пришел. А то в другой одеже не узнают и не пустят. Идем, попарь в последний раз!
Все это он говорил весело и даже радостно, а в доме был полный переполох. Отец сдался и повел его в баню, но меня на сей раз не взяли, хотя мы года два уже ходили на первый пар втроем. Однако, будто зачарованный, я не мог оторваться от деда, поплелся за ним и остался сидеть в предбаннике. Скоро прибежала матушка и потащила меня домой.
– Дед сегодня умрет! – сообщил я и заплакал.
– Ты что говоришь? Типун тебе на язык! – насторожилась она. – У дедушки солнечный удар. Он отдохнет и все пройдет.
– Нет, он сегодня в рай поплывет, на реку Ура. Ему Гой сказал. Он смерти попросил, мучиться надоело, но Гой сказал, одиннадцатого умрешь, в субботу после бани, а пока живи.
– А кто это – Гой?
– Это такой человек. Помнишь, приходил лечить? В шкуру заворачивал?
Должно быть, мать ничего не поняла, испугалась, что я тоже перегрелся и заговариваюсь, отвела на поветь в старую избу и затолкала в постель, после чего принесла кружку с молоком и хлеб, заставила съесть все при ней и спать. Я плакал молча, молча же выпил солоноватое от слез молоко и забился под одеяло, хотя было рано, еще коростель на лугу не запел и солнце не совсем село.
Обиднее всего было, дед умрет и в рай уйдет без меня.
Он никогда не рассказывал про войну, и если у нас в доме собирались фронтовики и начинались воспоминания, дед ухмылялся, помалкивал и выглядел совсем не героически, особенно когда надевал пиджак с двумя медалями – «За Победу» и «За оборону Заполярья» – все, что заслужил на трех войнах.
Спустя много лет, по скудным свидетельствам бабушки и отца, я схематично восстановил события, произошедшие с дедом в первых двух войнах: на Первую мировую он пошел добровольцем, в пятнадцатом году, приписав себе возраст и, провоевав год, заболел тифом. Его вытащили из вагона-лазарета и бросили на какой-то станции, предположительно, в Смоленской области – так поступали с умирающими, поскольку в поезде не хватало мест для раненых, которых еще можно было спасти.
Умерших тифозных с военных эшелонов хоронили какие-то местные службы, но дед еще дышал и потому его оставили на перроне до ночи.
А ночью на станцию пришла женщина и каким-то образом подняла и увела (или унесла) деда к себе в дом. Там за месяц выходила, немного откормила и отпустила домой.
В Гражданскую его мобилизовали в белую армию, где он прослужил очень долго – аж два с половиной года – вроде бы каптером в пакгаузах, где хранилась конская сбруя (седла местным мужикам продавал за самогонку). Но почему-то участвовал в боевых действиях партизанского характера, совершал какие-то длительные конные переходы по лесам и горам и даже получил пулевое ранение в предплечье. Одно время я подозревал, что дед был в неком карательном отряде и однажды высказал предположение отцу. Тот что-то знал, но всего выдавать не хотел и мои доводы отмел напрочь: дед в карателях не был! Но как-то раз проговорился, что дед чуть не уплыл с интервентами из Архангельска в Англию. Уже и на пароход сел и какое-то имущество затащил, но все бросил и в последний момент сошел на берег. Мол, жил бы сейчас где-нибудь в Лондоне и в ус не дул.
В общем, это был самый темный период в его жизни, и я долго думал, что скрытность его относительно службы у белых продиктована опаской: могли ведь арестовать, посадить, а то и вовсе расстрелять. Судя по отрывочным рассказам бабушки, он дезертировал из белой армии, когда она развалилась, и прибежал прятаться в родную деревню, но не домой, а к своей невесте, то есть к моей бабушке. Как раз в субботу, в бане еще было жарко и его ночью отправили мыться – сильно завшивел. А бабушкин брат Сергей (в честь которого назвали меня), в это время был красным партизаном и пришел из леса, тоже в баню. И прихватив там белого дезертира-деда, поставил расстреливать к дубу, стоящему в палисаднике. Бабушка упала брату в ноги, вымолила жизнь жениха, но Сергей увел деда к партизанам, где он несколько месяцев таскал на себе станину станкового пулемета, пока красные не победили. И таким образом как бы искупил вину.
На Вторую мировую его взяли в сорок втором, на Се-верный фронт, а через два года позиционной войны, (дед таскал на себе минометную плиту), где-то в сопках он со своим расчетом попал в засаду под пулеметный огонь, получил ранения в грудь и ногу, и пролежал в лесу четверо суток, ожидая смерти. (С тех пор он любил и насвистывал песню «Черный ворон».) Но почему-то не истек кровью, хотя даже перевязать себя не мог, и не умер, когда его товарищ, тоже тяжело раненный, погиб. Еще троих убило сразу.
И вот на пятые сутки, ночью на сопку послали солдат, чтоб вынести миномет (не убитых, возможно, потому на севере их кости до сих пор лежат не похороненными), а они нашли деда живым и притащили вместе с оружием. После госпиталя в Архангельске (опять в Архангельске!), отправили домой умирать – привезли на подводе едва живого.
Это все, что было известно из скупых, случайных рассказов самого деда и старика Кафтанова, который воевал имеете с ним и тоже был немногословным.
В тот субботний день одиннадцатого июня, когда дед получил солнечный удар и стал будто бы заговариваться, на самом деле рассказал мне то, о чем все время молчал, ибо знал, что сразу же определят какую-нибудь душевную болезнь или в лучшем случае скажут, перегрелся. И уши выбрал для откровения мои, наверное знал, что никто другой не поверит.
Так вот, после того, как минометный расчет попал в засаду и был расстрелян, на сопку взошла женщина в чудной, непривычной одежде – ярко синем плаще, наброшенном на плечи, причем, очень длинном, так что полы волочились по мхам. Она будто плыла, поскольку не видно было, как переступает ногами. Сначала дед подумал, пришла какая-то местная, из племени саами – они иногда появлялись на передовой, маленькие, невзрачные люди в пестрой одежде и в любое время года в теплых разукрашенных головных уборах. Однако когда она приблизилась, дед увидел, что эта женщина высокая, статная, без платка и волосы длинные и желтые, а не рыжие, как у местных, и на лицо русская. Сначала ему показалось, женщина ищет раненных, потому что останавливалась у трупов, и долго всматривалась, вероятно, определяла, жив или нет, а потом зачем-то набрасывала полу плаща на лицо. Потом подумал, это ходит сама Смерть и окликнул, мол, иди сюда, они все мертвые, а я еще живой, грудь печет, мучаюсь, помоги. Она услышала, однако подошла не сразу, прежде возле убитых постояла и вроде бы даже молча поплакала. А когда наконец приблизилась и присела на камень в изголовье, дед увидел, что она не призрак, а совершенно реальный человек, разглядел даже легкие морщинки у ее глаз, невысохшие слезы на щеках и мох, приставший к полам плаща.
– Ты Смерть? – все-таки спросил.
– Нет, я жизнь после смерти, – сказала она.
У деда в военном билете в графе «образование» было написано «негр», что означало неграмотный. В вопросах философии он был не силен, вычурных словосочетаний не понимал и потому сердился, требовал, чтоб говорили по-русски и толково. Тогда он добивал третью войну и твердо знал, что никакой жизни после смерти не бывает: на его глазах медленно или мгновенно погибли сотни человек, и ни одна душа не вылетела из тела, чтоб обрести другую жизнь, в раю или аду. Дед допускал, что она, душа, в человеке существует, но бесплотная, а бесплотной, пусть даже вечной жизни, он не хотел ни в каком виде. Ну что толку? Ни жену обнять, ни с удочкой посидеть на бережку, ни кадушку смастерить, ни даже в баньке попариться. Будешь ходить, как тень да живых людей пугать.
Потому сказал этой женщине определенно:
– Ты знаешь, я после смерти жить не хочу. Мне бы уж к одному концу – или туда, или сюда.
Она сорвала мох с камня, на котором сидела, вытерла кровь с груди и ноги и мхом же раны заткнула.
– Ну так вставай, пойдем со мной. Да в землю смотри, глаз не поднимай.
Дед вспомнил, как его, тифозного, подобрала женщина на станции, когда бросили умирать, решил, что опять повезло. К своему удивлению, поднялся на ноги и пошел. Идут, а женщина время от времени спрашивает:
– Ты жив еще, воин?
– Вроде, живой, – говорит дед, а сам не знает: состояние какое-то непривычное, раны горят, а наступать на ногу и дышать вроде и не больно.
– Ладно, – говорит, – идем дальше. Но не забывай, гляди под ноги и обратную дорогу не запоминай.
Сколько и в каком направлении они шли, он не помнил, видел лишь, что под ногами то мшистые болота с клюквой, то камни в голубых лишайниках, то брусничник со спелой кровяной ягодой – от земли, сказано, глаз не поднимать. Наконец, остановились у какого-то ручья, женщина в последний раз спрашивает, жив ли он.
– А вроде ни живой, ни мертвый. – Дед осмотрелся по сторонам – кругом сопки, лес и никакого жилья. – Ты скажи, куда завела?
– К истоку реки Ура, – сказала она. – Отсюда начинается путь в небесное воинство. Видишь, стоим у самых ворот? А поскольку ты до сих пор не умер, то дальше тебе дороги нет.
Дед понял, что стоит у ворот рая, однако в его представлении он должен был быть чисто библейским, с садами и всякими диковинными растениями, как на юге, а тут сосны, елки, камни да мох. И холодно, потому что октябрь месяц, а он без шинели, в одной гимнастерке, и то рваной и окровавленной. Да и ворот никаких не видать, разве что над речкой прошлогодним снегом тонких березок нагнуло до земли, и стоят они, как арки.
Хотел, говорит, попить из ручья, а женщина не дала, мол, живым из этой реки пить нельзя.
– Ну а войти погреться-то можно? – спросил дед. – Там тепло?
– Тепло там лишь мертвым, – с сожалением сказала женщина.
– Пускай хоть одежу какую дадут. Кровь потерял, мерзну.
– Так нет там никакой одежды…
– Чего же привела сюда?
– Пожалела, – говорит. – Думала, умрешь по дороге, а ты жив остался. Сердце у тебя крепкое.
– И что мне теперь делать?
– А придется в ад возвращаться и жить. Как срок настанет, придешь сюда, к истоку, на это самое место. Спросят, как нашел, скажешь, Карна дорогу показала.
– Так ты не велела дороги запоминать! Как же найду?
– Когда время наступит, найдешь. А не велела запоминать, чтоб раньше срока не явился.
Он и спросил, когда будет срок, но Карна говорит, не скажу, а то ждать начнешь и жизни никакой не будет. Ступай, мол, назад, где лежал, и жди, за тобой придут и в госпиталь отправят.
Дед развернулся и пошел.
* * *
И вот четыре года назад, когда мы с дедом сильно заболели, пришел Гой, и дед стал у него смерти просить, дескать, помоги, устал я мучиться. Внука на ноги поставь, а меня отправь в рай. Мол, я дорогу найду, меня Карна еще в сорок четвертом году туда водила. Гой сначала будто бы согласился, но потом на попятную пошел, говорит, не могу я никого отправлять в рай, а вот срок сказать имею право. И сообщил деду день и час смерти, поживи, говорит, от души, хоть это время.Теперь деду и пришел этот срок – одиннадцатого июня шестьдесят первого года.
Он говорил об этом так спокойно и даже весело, что мне становилось страшно.
Должно быть, в это время к нам на берег явился отец, видимо, что-то подслушал и решил, что дед заговаривается…
Сколько я помню деда и воспоминания о нем самых разных людей, он не был выдумщиком, фантазером или сказочником. Для этого нужен определенный склад ума и души, умиротворение и ощущение радости жизни.
Он не был классическим дедушкой, к которому хочется забраться на колени, прижаться и попросить, чтоб рассказал сказку. После трех войн дед стал взрывным, психованным и нетерпимым, если ему перечат или что-то не так. От него доставалось всем, иногда без особой причины, просто под горячую руку подвернешься. Ко всему прочему, он постоянно болел и единственная отрада у него была, это дождаться весны и посидеть с удочкой на реке. Каждый день он проживал, как последний, и возможно, поэтому компромиссов не знал.