Страница:
– Ерашов! Ерашов!..
Принес с кухни кипящий самовар и лишь тогда написал на бумажке и подал Кириллу.
– «Вся посуда на столе – ваша, ерашовская», – прочитал тот и пожал плечами. – Как это – ваша?.. Неужели сохранилась?
– Тиимать! – воскликнул Аристарх Павлович. – Ага… ти-имать.
И снова стал писать: «Пока ваши спят, попьем чаю. Когда встанут – услышим. Будь как дома!»
– А кто здесь – наши? – не понял Кирилл. – Кажется, я первым приехал. Алеша только через месяц…
«Полина Михайловна», – написал Аристарх Павлович.
– Но я ее не знаю, – признался Кирилл. – И никогда не видел. Правда, Алеша писал, что родственница.
«А Надежду Александровну?» – спросил в записке Палыч.
– Представления не имею, – пожал плечами Кирилл. – У нас же родственников вообще не осталось. Если не считать бабушку Полину…
Палыч отчего-то погрустнел и разлил чай. Кирилл, с детства привыкший к солдатским ложкам и кружкам, ничего подобного, что было на столе, в руках не держал. Серебро и фарфор выскальзывали из загрубевших от железа пальцев. И надо же было случиться такому – выронил чашку с огненным чаем и, испугавшись ожога, мгновенно убрал колени – нормальная, закономерная реакция. Чашка упала и разбилась вдребезги, и лишь хрупкая петелька ручки осталась целой. Лучше бы ошпарился кипятком! Ведь только что любовался ею, совершенно невредимой, существовавшей наверняка больше ста лет, и вот только осколки под ногами…
– На счастье! – неожиданно воскликнул Палыч и засмеялся. – На счастье!..
А дальше – тык, мык… и ни слова больше не получилось.
– Нет, Палыч, дайте мне кружку или стакан, – решительно попросил Кирилл. – Я вам всю красоту перебью.
Палыч же, смеясь, написал: «Бей, все равно посуда не моя – ваша!» Однако принес из кухни стакан в серебряном подстаканнике.
– То есть как – наша? – снова спросил Кирилл. – Вы что, хотите ее отдать нам? Ерашовым?
Палыч закивал – ага! Ага! И написал: «Обменяюсь с вами на простую современную».
– Ну, с этими вопросами к Алеше, – сказал Кирилл. – Или к Вере, если она захочет сюда переехать. У меня за душой не то что посуды, а вообще… Одно предписание: явиться к месту службы… Хотите совет, Палыч? Ничего не отдавайте и не обменивайте. С какой стати? Вы что, отбирали ее, посуду эту? Реквизировали? По вашему возрасту вижу – нет… Как она к вам попала?
«Барыня Елена Васильевна дала моему отцу, чтобы закопал. Потому красные не растащили. А потом он откопал», – написал Палыч.
– Кто такая Елена Васильевна? – спросил Кирилл. – Я ее тоже не знаю.
«Свою прабабку не знаешь?»
– Не знаю! А что особенного? – возмутился Кирилл. – Между прочим, я совсем недавно узнал, что Ерашовы – это те Ерашовы. Кто бы нам рассказал? В детдоме вообще всех под гребешок… Сейчас, конечно, дворянские собрания, организации. У нас в училище оказалось – плюнь, и в столбового попадешь. А то в князя!.. Родословные начали копать, голубую кровь искать, корни!.. Кровь, Палыч, сейчас у всех красненькая. И у меня тоже. Я не поручик Голицын и не корнет Оболенский… Ходят, выдрючиваются – смотреть тошно. И Алеша тоже: в каждом письме – голубая кровь! Русское офицерство! Честь!.. Эх, Палыч, не верь никому. И кровь у нас красная, и армия красная. Так что не отдавай… фамильное серебро!
– Тиимать… – проронил Палыч, хотел что-то написать, но бросил карандаш.
– Нет двора, нет и дворянства, – заключил Кирилл, допивая пустой чай. – Все остальное – игра или спекуляция.
«Тебя обидели?» – спросил все-таки Палыч.
– Меня обидеть невозможно, – уверенно сказал Кирилл. – Десять лет детдома, пять суворовских лет и четыре – курсантских. Полный иммунитет и независимость.
Палыч написал: «Жалко чашку» – и полез под стол собирать осколки. В это время за внутренней дверью, соединяющей квартиры, послышались шаги и скрип половиц: в доме Ерашовых просыпались…
Адмирал Ерашов не был чисто военным человеком, и при том, что состоял на службе, носил морскую форму, получал звания, считал себя только доктором наук и физиком-ядерщиком. Но не считал себя и чистым ученым, поскольку не занимался теорией, а служил представителем заказчика на оборонных заводах: принимал готовые изделия в виде ядерных боеголовок, авиационных бомб, торпед и снарядов и под конец службы – атомные подводные лодки, вернее, двигатели на ядерном топливе. Всю жизнь связанный с секретами и повязанный ими, он и погиб-то в полной секретности, и о смерти его почти никто не узнал. Даже собственной жене не сообщили ни об обстоятельствах гибели, ни о том, где похоронено тело – в земле ли, в море, по походному морскому обычаю. Ко всему прочему, еще и подписку взяли о неразглашении причин смерти, если таковые вдруг станут ей известны. Конечно, окружили заботой адмиральскую семью, назначили большую пенсию, гарантировали лучшие военные училища для четырех его сыновей и университет для дочери, хотя четвертый сын к моменту гибели два месяца как родился. Едва оправившись от шока, адмиральша попыталась все-таки через друзей мужа и его сотрудников выяснить хотя бы место, где его могилка, но те, видимо, тоже давали подписки и лишь разводили руками да сожалели. Тогда она отправилась по министерским кабинетам, всюду таская с собой грудного Кирюшу, но, так ничего и не добившись, заболела от безысходности и горя. Ее положили в психбольницу, и два месяца за детьми ухаживали военные медсестры. После выписки она прожила дома всего две недели, почувствовала себя еще хуже – говорили, что у нее «сумеречное состояние». Она ушла из дому будто бы искать могилу мужа, и ее где-то нашли и снова отправили в больницу, на этот раз навсегда. Она там скоро умерла и тоже не оставила на земле даже могилы…
Младшего, Кирилла, поместили в Дом ребенка, а старших детей отвезли в детский дом, подшефный Министерству обороны.
Спустя шестнадцать лет Алексей Ерашов, герой афганской войны, долечиваясь в московском военном госпитале, пробился к одному из заместителей министра и потребовал сообщить ему, как погиб отец и где похоронен. В то время Советскую Армию били в хвост и в гриву на всех фронтах газетной войны; охваченные паникой, генералы стали сами правдоискателями и либералами, и потому быстро отыскались документы, экспертизы и свидетельства с такими грифами, что боязно было не то что читать простому летчику-майору, а и на свет выносить, как фотобумагу.
Адмирал Ерашов погиб во время пожара, который случился при испытании систем двигателя атомной подлодки. Но он не сгорел, а был, по сути, задушен противопожарной пеной на углекислотной основе, по чьей-то оплошности накрепко задраенный в отсеке. Алексей не виновных искал, а могилу, памятуя страстное желание матери, однако выяснилось, что тело отца кремировали, причем безымянно, предварительно присвоив ему номер «263-А». Факт кремации подтверждали некий мичман Котенко и старший матрос Рясной.
И в тот же год Вера Ерашова выяснила обстоятельства смерти матери, ибо гласность пробила бреши в стенах психушек и вместе с больными выпустила на волю тайны инквизиции. Мама умерла своей смертью – от тоски. Правда, тоскуя по мужу, с пятью детьми на руках, она и в самом деле сошла с ума, потому что в своем «сумеречном состоянии» ходила повсюду и рассказывала, что ее муж, контр-адмирал Ерашов, работал на секретных заводах, испытывал атомные подлодки и погиб. А ей, жене, даже не позволили его похоронить и не говорят, где могила.
Маму тоже кремировали без востребования урны с прахом…
Четверо старших попали в один детский дом, хотя и в разные корпуса, в зависимости от возраста. Алексей, Вера и Василий уже ходили в школу, поэтому могли встречаться на переменах и больше были вместе; Олег жил в блоке младших, откуда выпускали разве что на прогулку и куда почти не впускали старших, чтобы не хулиганили и не воровали. Часто после школы братья и сестра подходили к блоку и стояли подле дверей, заглядывали в окна и ждали сердобольную воспитательницу или техничку, которая впустит к Олегу. Звать его не решались после того, как их однажды вообще прогнали: дети лезли в окна и выдавили стекло. Если же Олегу разрешали выйти к своим, то Ерашовы садились на скамеечку возле блока и просто тихо сидели. Олег поначалу очень тосковал по своим и всякий раз плакал, когда видел их. В ответ на его слезы сначала плакала Вера, потом Алеша и наконец не выдерживал самый стойкий на мокроту Вася. И так наревевшись, они расходились по своим блокам до следующей встречи.
Кирилл же незаметно отошел от семьи с самого младенчества. О нем помнили, и Вера даже писала ему, полуторагодовалому, письма, однако расстояние как бы затушевывало живую связь в детских душах. Он становился братом-памятью и не имел уже реального образа. Вслед за Кириллом постепенно начал откалываться Олег – осваивался в блоке младших, ему становилось интереснее играть со сверстниками-дошколятами, чем реветь с братьями и сестрой. В пять лет он не мог еще ярко и глубоко испытывать горе; то был возраст дерева-саженца, которое можно безболезненно выкапывать и переносить в другие места, когда у трех старших уже загрубел и разветвился корень, окрепла сердцевина и разметалась крона. Они чувствовали, как Олег чужеет и нет у них такой силы, способной удержать его в семейном кругу. Случалось, что подойдут они к блоку Олега, а тот хоть и видит их в окно, однако не выходит – то язык, то фиги кажет и смеется. Как-то раз на прогулке его увидели, обрадовались, побежали – Олег! Олежка! – он же глянул на них как-то испуганно и скорее в свой блок, спрятался…
Или он устал от горя и больше не хотел вспоминать его?
И вот тогда Алеша отправился к директору детдома.
– Поселите нас всех в одном блоке, – попросил он. – Мы хотим жить вместе. И будем вести себя хорошо.
– Мы еще живем не так богато, чтобы жить, как хочется каждому, – сказал директор. – Я знаю, что ты сын адмирала, боевого и заслуженного моряка. И именно потому ты должен помнить, что мы все сидим на шее у государства. Ты уже взрослый и видишь: мы же ничего не производим, а только потребляем. Видишь?
– Вижу…
– Вот и молодец, – похвалил директор. – На будущий год ты пойдешь учиться в нахимовское или суворовское училище, на тебя есть разнарядка, между прочим, именная. О тебе государство проявляет заботу. Вот иди и учись, чтобы оправдать доверие.
Алеша вышел от директора и сел в уголке административного блока. Он так и не понял, почему нельзя жить вместе, и одновременно уяснил, что ходить и просить всегда очень трудно. Но возвращаться с отказом было стыдно, а к кому еще пойти, он не знал, и потому просидел в углу до обеда. Его почему-то никто не замечал, словно так было и надо, и только секретарша директора раз попросила его встать, чтобы бросить ненужные бумаги, – он сидел на мусорном бачке с крышкой. И лишь в обед он понял, что никому не нужен и потому все пробегают мимо и даже не ругают за пропуски уроков. Взрослые воспитанники, оставленные до армии при детдоме, принесли судки, и весь административный блок собрался в комнате, откуда вскоре послышались звон тарелок, ложек и веселый смех. Жизнь как бы обтекала Алешу и существовала без него. Он мог бы сейчас закричать или разбить окно – ничего бы не изменилось, никто бы не высунулся даже, чтобы узнать, в чем дело.
Возбужденный от таких мыслей, Алеша побродил по пустому коридору, потрогал, потолкал руками стены – отчего-то ему чудилось, что коли он невидимый для всех, то может пройти сквозь стену. В первые детдомовские ночи ему снился один и тот же сон: будто его хватают, как партизана или разведчика, и бросают в тюрьму, в камеру-одиночку. Стены в камере сырые, шершавые – железобетонный мешок, но одна стена выложена из блоков зеленого стекла и слегка светится. Будто Алеша мечется в камере и не может найти дверь – ее просто нет, и неизвестно, как его туда ввели. В миг нестерпимого страха вдруг стеклянная стена начинала мерцать белым светом, и сквозь нее, как сквозь дым, медленно проникала рука мамы – он узнавал ее по ладони с желтым колечком. Он схватывал эту руку и тянул к себе; и тогда мама проходила сквозь стекло, но только наполовину – рука, плечи и голова. И вдруг становилась неестественно высокой, гигантской, отчего и потолок вздымался вверх, и стеклянная стена вырастала до небес. Алеша слегка пугался: люди не бывают такими огромными!.. Однако мама выводила его из каменного мешка, причем он легко и незаметно проходил сквозь стекло за материнской рукой. Оказавшись же на свободе, он мгновенно оставался один…
Стены в административном блоке были крепкими, хотя такими же серыми и шершавыми. И лестничные клетки были забраны стеклянными кубиками…
Он снова сел на мусорный бачок и, грызя ногти, думал: «Буду сидеть до конца! Буду сидеть, и все. Что они со мной сделают?» После обеда из-за этих ногтей его заметила медсестра. Она пообедала и вышла из комнаты веселая, но тут натолкнулась взглядом на мальчишку.
– Ты почему грызешь ногти? У тебя там грязь, микробы, а ты их в рот тащишь. Немедленно прекрати грызть ногти!
А Алеша назло ей сидел и грыз и сплевывал откушенные частицы на пол.
– Мальчик! Ты почему не слушаешься? – изумилась медсестра, и на ее изумление выглянула секретарша:
– Что такое?
– Да вот, сидит мальчик и грызет ногти! – возмутилась медсестра. – Дай ему ножницы. Пусть обстрижет на наших глазах. И чтоб больше никогда в жизни не грыз!
Ему принесли ножницы и положили на колени.
– Стриги!
Алеша понял, что не нужно прикасаться к этим ножницам, только грызть и грызть! И будет спасение! И он стал грызть еще старательнее, так что из-под ногтей пошла кровь.
– Смотрите! Что он делает?! – закричала медсестра. – Да он просто ненормальный! Как твоя фамилия, мальчик?!
Тут на шум выглянул сам директор. Он тоже обедал, был веселым и о чем-то только что рассказывал.
– В чем дело, товарищи?
– Ногти сидит и грызет! – возмущенно доложила сестра. – До крови разгрыз!
– Поселите нас вместе, – не выпуская ногтей изо рта, сказал Алеша. – Мы хотим жить в одном блоке.
Директор грозно мотнул головой и сказал секретарше:
– Дела Ерашовых ко мне на стол!
И пропал за дверью вместе с секретаршей и медсестрой. Грызть Алеше уже было нечего, но он грыз. Минут через пять его пригласили к директору, но уже вежливо, как больного. Директор был сердит, но не на Алешу, а на своего заместителя – женщину косоглазую, с огненными волосами.
– Я сколько раз буду повторять? – строжился он. – Братьев и сестер не разлучать по возрастному признаку. А вы опять разлучили. Немедленно переведите в один блок. Дети не должны страдать!
Алеша ушам своим не верил: утром еще сидел и убеждал, что вместе жить невозможно, и суворовским училищем манил. Неужели на него так подействовали ногти, съеденные до мяса? Или разобрался наконец, что они – братья и сестры?..
И тут Алеша ощутил внезапное и никогда не испытанное желание – подбежать к директору и поцеловать ему руку. Он даже сделал движение к нему, но в следующее мгновение ужаснулся и страшно устыдился своего желания. Оно было чужим, мерзким и отвратительным, как плевок на асфальте. Алеше стало дурно, от тошноты искривил рот. Он бросился прочь из административного блока и на улице, схватив снег, стал тереть лицо, руки, словно хотел отмыть липкую, скользкую гадливость.
Олега в тот же день переселили в блок к воспитанникам школьного возраста и коечку поставили рядом с койкой старшего брата, но Алеше долго еще было мерзко и безрадостно. Перед глазами стояла короткопалая, рыхлая рука директора… И он возненавидел самого директора и много раз клялся, что никогда больше не станет ходить и просить что-либо. И свято верил своим детским клятвам. Впрочем, и Олегу в «семейном кругу» лучше не стало. Теперь он тосковал от одиночества, когда все убегали в школу, бродил по пустому блоку или сидел возле окошка, глядя на улицу. Чтобы он не забрел куда-нибудь, его просто запирали на ключ. Ко всему прочему, стоило Алеше и Васе на миг потерять его из виду, кто-нибудь из мальчишек немедленно давал Олегу пинка или ставил «щелбан» – щелкал по лбу. То было какое-то навязчивое желание поддать меньшему, показать свою жестокость и безбоязненность. Каждый раз братья доставали обидчика, хотя Олег не жаловался и терпеливо сносил обиды. Он словно хотел показать, что вынесет любую издевку и ни одной слезы не уронит. Иногда на шестилетнего Олега налетали сразу два-три подростка, клевали его со всех сторон, куражились, дразнили – он же лишь удивленно таращил глаза и даже не вздрагивал от затрещин. Голова и тело становились резиновыми и не пропускали боли. Алеша узнавал об издевательствах по красному лбу брата, и в блоке возникала стремительная драка. Рослых братьев Ерашовых побаивались, тем более когда к ним подключалась еще и сестра Вера – кошка в драках!
И не из этой ли боязни мальчишки задирали меньшего, Олега?
Однажды кто-то ткнул Олегу пальцем в глаз, и глаз покраснел, загноился, после чего братишку увели в больничный блок. И как назло, Алеша с Васей дежурили на пищеблоке и ничего не могли знать. Вечером прибежала перепуганная Вера, сообщила, и тогда старший Ерашов взял на кухне хлеборезный нож, пришел в спальню и сказал:
– Если кто еще притронется к моему брату – зарежу.
Сказано было негромко, но с незнакомой внутренней остервенелостью: в ту минуту он действительно бы зарезал обидчика. Подростки, как и любой молодняк, больше слышали интонации, чем смысл слов, реагировали на явную угрозу и понимали силу: с того момента Олега никто не трогал. Взрослеющие мальчишки наконец разглядели в нем малыша, и возникло нечто напоминающее опеку. Но Олег уже был словно отравлен издевательствами и плохо воспринимал добро. Ему совали конфету – он швырял ее на пол, а подарки и гостинцы принимал лишь от братьев и сестры, да и то без особой радости. Детство порвалось в нем, испортилось слишком рано, как портится падалица – зеленые яблоки, сбитые ветром. Олег будто не жил, а переживал детство как длинный холодный дождь.
Вернувшись из больничного блока, Олег в первую же ночь забрался в постель к Алеше, прижался к нему – все-таки истосковался! – и неожиданно прошептал:
– Узнать бы, как там наш Кирюшка поживает…
Этот теплый и горестный шепоток застрял в ухе, словно остроугольный осколок.
– Узнаем! Я поеду к нему, и мы узнаем! – тут же решил Алеша.
Правда, он побоялся, что Олег начнет проситься с ним, однако брат все понимал: к Кириллу можно было поехать только «убегом». И не просился. Он лишь достал из потайного места никелированный шарик от кровати и сунул в руку Алеше:
– Отнесешь Кирюшке, в подарок. У него же скоро день рождения.
Эти шарики считались большой ценностью. Мальчишки постарше воровали спички, начиняли шарики селитрой и взрывали, поэтому ни на одной кровати их не было.
– А вдруг Кирюшка возьмет его в рот и проглотит? – засомневался Алеша. – Он же еще маленький…
– Какой же он маленький, – не согласился Олег. – Скоро два года…
– Но все равно…
Олег подумал и нашел новый подарок – желтую, обклеенную костью клавишу от рояля. Разбитый черный рояль много лет лежал на черном дворе и постепенно врастал в землю. Клавиша была вкусно-гладкая и приятная для руки.
– Шарик возьми себе, – разрешил Олег. – А клавишу отнеси. Только это не простая клавиша, это волшебная палочка, но ты никому не говори! По секрету… Только никому-никому!.. У палочки такая сила! Я слеплю снежок, прикоснусь к нему, и он превращается в мороженое…
Ранней весной, накануне дня рождения Кирюши, Алеша впервые пошел в «убег». Бежали из детдома часто, группами и в одиночку, зимой и летом, и в основном, чтобы хлебнуть воли и посмотреть на мир: так ли живут все остальные люди на земле или не так? Беглецов ловили, препровождали назад, но бывало, некоторые возвращались сами. И потом рассказывали, что жизнь везде одинаковая и полная свобода только в лесу, где нет людей. Старший Ерашов вызывал доверие у воспитателей, и потому никто не заподозрил, что он собирается на волю. А ему давно копили деньги в дорогу, в том числе и девочки, с которыми жила Вера. Алеша научил сестру, что говорить, когда хватятся, и под утро, когда дежурная по блоку спала, с помощью Васи выставил стекло в туалете и выбрался во двор. Там же давно была заготовлена доска, чтобы махнуть через забор в безопасном месте. Так что через несколько минут Алеша уже летел к шоссе на Ленинград.
Машины еще не ходили, и он отправился пешком. По дороге он сочинял и выучивал историю своей жизни, если кто спросит. Он вбил себе в голову, что ему уже пятнадцать лет и он работает учеником каменщика на стройке, а живет в пригороде. И придумал себе родителей: отца-прораба и мать-домохозяйку. Это на случай, если кто подсадит на попутку и станет расспрашивать.
В этой воображаемой жизни все складывалось благополучно и счастливо…
Часа через два его догнал грузовик. В кабине было тепло и густо накурено, средних лет водитель оглядел попутчика и ухмыльнулся:
– Что, парень, в бега?
Все оборвалось в душе. Алеша отвернулся, размышляя, под каким предлогом выйти из машины и убежать. Но шофер похлопал его по затылку и успокоил:
– Ладно, не бойся… Я тоже в бегах бывал!.. Только ты больно уж рано дернул, холодно еще. Бежать хорошо в мае… Что, худо совсем?
– Не худо, – признался Алеша. – Я к младшему брату поехал, к Кирюше. Он у нас в Доме ребенка.
– Будет врать-то! – засмеялся бывалый беглец. – Скажи, на волю захотелось!.. Побегай, чего там. Да только не воруй. Станешь воровать – труба. А изголодаешься – шуруй назад. Примут, куда денутся?
– Вы тоже… из детдома убегали? – осторожно спросил Алеша.
– Да нет, парень, из другого дома… – проговорил водитель и замолчал.
Алеша убедился, что никогда не следует говорить правду первым встречным, ибо в правду не верят, но и врать надо учиться. Легенда о стройке и об отце-прорабе показалась ему глупой, несуразной, как если бы он рассказал, что отец его был контрадмиралом и погиб, выполняя свой долг по защите Отечества. Однако было радостно, что шофер попался «свой» и не собирался сдавать беглеца в руки воспитателей или в спецприемник для детей.
Через сто семьдесят километров показался Ленинград и развеял дремотное дорожное состояние. Возле кольцевой развилки шофер остановил машину и кивнул в сторону:
– Мне налево, брат. А ты дуй прямо!
– Спасибо, – сказал Алеша, отворачиваясь.
Шофер порыскал по карманам, достал мелочи семьдесят четыре копейки и подал Алеше:
– Держи! Погуляй, покути на воле… На воле, брат, все вкуснее. Да недолго тебе гулять, первый же мент возьмет. Когда в следующий убег рванешь – одежонку смени и волосы отпусти. Тебя же за версту видно – невольник… Ну, деньги-то бери!
До конечной станции метро Алеша добирался пешком. И в самом деле, за версту в нем можно было признать детдомовского: стриженный наголо, большеватая кепка-восьмиклинка и, наоборот, маловатое пальто. Одежду выдавали хоть и новую, но давно пошитую, пролежавшую на каких-то складах лет двадцать и так спрессованную, что складки не разглаживались ни утюгом, ни от долгой носки. И складской запах не выветривался – напротив, проникал в кожу и тело. В детдоме дух этот не слышался, но на воле, среди других запахов, казался резким и выдавал с головой.
Потом он нырнул в метро, где народу было много, и, как ему казалось, под землей все становятся равны, словно в детдоме. Алеша удержался от соблазна покататься на эскалаторах и отправился на поиски роддома, при котором и был Дом ребенка. Обходя стороной милиционеров и подозрительных прохожих, он сначала заглянул в магазин, чтобы купить подарок на собранные деньги, однако в детских товарах глаз у продавщиц был тренированным, и мгновенно послышалось:
– Парень, иди отсюда! Иди-иди!
Алеша даже не успел присмотреть подарок, чтобы попросить кого-нибудь купить его. Пришлось спешно уйти в тамбур и оттуда, сквозь стекло, выбрать игрушку. Ему понравился большой зеленый танк с лампочкой, но беда, не видно цены, даже если сложить ладонь трубочкой. И все-таки он сосчитал деньги – двенадцать рублей семнадцать копеек, приготовил их, как пропуск, и вошел в магазин. Большой танк стоил аж тридцать один рубль и был управляемый с помощью пульта и провода. Да рядом оказался еще один, неуправляемый и без электромоторчика, зато стреляющий пластмассовыми болванками. И стоил подходяще!
– Мне танк, пожалуйста, – вежливо сказал Алеша и сунул деньги.
– Деньги в кассу, – бросила продавщица и достала коробку с танком. Великое дело – деньги! И когда они есть, можно прийти в магазин в каком угодно виде и никто не прогонит. Алеша выбил чек, взял коробку и помчался искать брата.
Дом ребенка напоминал обыкновенные детские ясли с игровой площадкой во дворе. Только на улице было сыро, и детей не выпускали. Алеша махнул через забор, быстро нашел вход и подкараулил тетку в белом халате и ватнике, наброшенном на плечи. Она выслушала совершенно правдивый рассказ, но подозрительно спросила:
– Ты не обманываешь?
– Вот, подарок. – Алеша показал коробку. – Можете позвонить в наш детдом и спросить.
Тетка впустила его в дом и велела ждать в передней. Где-то за стенами слышались детский смех и плач, топот ножек и дребезг игрушек. Все это напоминало детский дом, только в каком-то уменьшенном, неразвитом виде – низкие вешалки, стульчики и горшки… В тепле Алешу разморило и потянуло в сон – к тому же ночь с Васей не спали, выжидая время побега. Сквозь дрему он видел, как в переднюю входили женщины в белых халатах, молча смотрели на него и уходили. Он знал, что из Дома ребенка наверняка уже позвонили в детдом, сообщили о беглеце, но ничуть не волновался: расчет был верным – пока оттуда пришлют воспитателя, пока он доберется до Ленинграда, Алеша успеет повидаться с Кирюшей.
Принес с кухни кипящий самовар и лишь тогда написал на бумажке и подал Кириллу.
– «Вся посуда на столе – ваша, ерашовская», – прочитал тот и пожал плечами. – Как это – ваша?.. Неужели сохранилась?
– Тиимать! – воскликнул Аристарх Павлович. – Ага… ти-имать.
И снова стал писать: «Пока ваши спят, попьем чаю. Когда встанут – услышим. Будь как дома!»
– А кто здесь – наши? – не понял Кирилл. – Кажется, я первым приехал. Алеша только через месяц…
«Полина Михайловна», – написал Аристарх Павлович.
– Но я ее не знаю, – признался Кирилл. – И никогда не видел. Правда, Алеша писал, что родственница.
«А Надежду Александровну?» – спросил в записке Палыч.
– Представления не имею, – пожал плечами Кирилл. – У нас же родственников вообще не осталось. Если не считать бабушку Полину…
Палыч отчего-то погрустнел и разлил чай. Кирилл, с детства привыкший к солдатским ложкам и кружкам, ничего подобного, что было на столе, в руках не держал. Серебро и фарфор выскальзывали из загрубевших от железа пальцев. И надо же было случиться такому – выронил чашку с огненным чаем и, испугавшись ожога, мгновенно убрал колени – нормальная, закономерная реакция. Чашка упала и разбилась вдребезги, и лишь хрупкая петелька ручки осталась целой. Лучше бы ошпарился кипятком! Ведь только что любовался ею, совершенно невредимой, существовавшей наверняка больше ста лет, и вот только осколки под ногами…
– На счастье! – неожиданно воскликнул Палыч и засмеялся. – На счастье!..
А дальше – тык, мык… и ни слова больше не получилось.
– Нет, Палыч, дайте мне кружку или стакан, – решительно попросил Кирилл. – Я вам всю красоту перебью.
Палыч же, смеясь, написал: «Бей, все равно посуда не моя – ваша!» Однако принес из кухни стакан в серебряном подстаканнике.
– То есть как – наша? – снова спросил Кирилл. – Вы что, хотите ее отдать нам? Ерашовым?
Палыч закивал – ага! Ага! И написал: «Обменяюсь с вами на простую современную».
– Ну, с этими вопросами к Алеше, – сказал Кирилл. – Или к Вере, если она захочет сюда переехать. У меня за душой не то что посуды, а вообще… Одно предписание: явиться к месту службы… Хотите совет, Палыч? Ничего не отдавайте и не обменивайте. С какой стати? Вы что, отбирали ее, посуду эту? Реквизировали? По вашему возрасту вижу – нет… Как она к вам попала?
«Барыня Елена Васильевна дала моему отцу, чтобы закопал. Потому красные не растащили. А потом он откопал», – написал Палыч.
– Кто такая Елена Васильевна? – спросил Кирилл. – Я ее тоже не знаю.
«Свою прабабку не знаешь?»
– Не знаю! А что особенного? – возмутился Кирилл. – Между прочим, я совсем недавно узнал, что Ерашовы – это те Ерашовы. Кто бы нам рассказал? В детдоме вообще всех под гребешок… Сейчас, конечно, дворянские собрания, организации. У нас в училище оказалось – плюнь, и в столбового попадешь. А то в князя!.. Родословные начали копать, голубую кровь искать, корни!.. Кровь, Палыч, сейчас у всех красненькая. И у меня тоже. Я не поручик Голицын и не корнет Оболенский… Ходят, выдрючиваются – смотреть тошно. И Алеша тоже: в каждом письме – голубая кровь! Русское офицерство! Честь!.. Эх, Палыч, не верь никому. И кровь у нас красная, и армия красная. Так что не отдавай… фамильное серебро!
– Тиимать… – проронил Палыч, хотел что-то написать, но бросил карандаш.
– Нет двора, нет и дворянства, – заключил Кирилл, допивая пустой чай. – Все остальное – игра или спекуляция.
«Тебя обидели?» – спросил все-таки Палыч.
– Меня обидеть невозможно, – уверенно сказал Кирилл. – Десять лет детдома, пять суворовских лет и четыре – курсантских. Полный иммунитет и независимость.
Палыч написал: «Жалко чашку» – и полез под стол собирать осколки. В это время за внутренней дверью, соединяющей квартиры, послышались шаги и скрип половиц: в доме Ерашовых просыпались…
Адмирал Ерашов не был чисто военным человеком, и при том, что состоял на службе, носил морскую форму, получал звания, считал себя только доктором наук и физиком-ядерщиком. Но не считал себя и чистым ученым, поскольку не занимался теорией, а служил представителем заказчика на оборонных заводах: принимал готовые изделия в виде ядерных боеголовок, авиационных бомб, торпед и снарядов и под конец службы – атомные подводные лодки, вернее, двигатели на ядерном топливе. Всю жизнь связанный с секретами и повязанный ими, он и погиб-то в полной секретности, и о смерти его почти никто не узнал. Даже собственной жене не сообщили ни об обстоятельствах гибели, ни о том, где похоронено тело – в земле ли, в море, по походному морскому обычаю. Ко всему прочему, еще и подписку взяли о неразглашении причин смерти, если таковые вдруг станут ей известны. Конечно, окружили заботой адмиральскую семью, назначили большую пенсию, гарантировали лучшие военные училища для четырех его сыновей и университет для дочери, хотя четвертый сын к моменту гибели два месяца как родился. Едва оправившись от шока, адмиральша попыталась все-таки через друзей мужа и его сотрудников выяснить хотя бы место, где его могилка, но те, видимо, тоже давали подписки и лишь разводили руками да сожалели. Тогда она отправилась по министерским кабинетам, всюду таская с собой грудного Кирюшу, но, так ничего и не добившись, заболела от безысходности и горя. Ее положили в психбольницу, и два месяца за детьми ухаживали военные медсестры. После выписки она прожила дома всего две недели, почувствовала себя еще хуже – говорили, что у нее «сумеречное состояние». Она ушла из дому будто бы искать могилу мужа, и ее где-то нашли и снова отправили в больницу, на этот раз навсегда. Она там скоро умерла и тоже не оставила на земле даже могилы…
Младшего, Кирилла, поместили в Дом ребенка, а старших детей отвезли в детский дом, подшефный Министерству обороны.
Спустя шестнадцать лет Алексей Ерашов, герой афганской войны, долечиваясь в московском военном госпитале, пробился к одному из заместителей министра и потребовал сообщить ему, как погиб отец и где похоронен. В то время Советскую Армию били в хвост и в гриву на всех фронтах газетной войны; охваченные паникой, генералы стали сами правдоискателями и либералами, и потому быстро отыскались документы, экспертизы и свидетельства с такими грифами, что боязно было не то что читать простому летчику-майору, а и на свет выносить, как фотобумагу.
Адмирал Ерашов погиб во время пожара, который случился при испытании систем двигателя атомной подлодки. Но он не сгорел, а был, по сути, задушен противопожарной пеной на углекислотной основе, по чьей-то оплошности накрепко задраенный в отсеке. Алексей не виновных искал, а могилу, памятуя страстное желание матери, однако выяснилось, что тело отца кремировали, причем безымянно, предварительно присвоив ему номер «263-А». Факт кремации подтверждали некий мичман Котенко и старший матрос Рясной.
И в тот же год Вера Ерашова выяснила обстоятельства смерти матери, ибо гласность пробила бреши в стенах психушек и вместе с больными выпустила на волю тайны инквизиции. Мама умерла своей смертью – от тоски. Правда, тоскуя по мужу, с пятью детьми на руках, она и в самом деле сошла с ума, потому что в своем «сумеречном состоянии» ходила повсюду и рассказывала, что ее муж, контр-адмирал Ерашов, работал на секретных заводах, испытывал атомные подлодки и погиб. А ей, жене, даже не позволили его похоронить и не говорят, где могила.
Маму тоже кремировали без востребования урны с прахом…
Четверо старших попали в один детский дом, хотя и в разные корпуса, в зависимости от возраста. Алексей, Вера и Василий уже ходили в школу, поэтому могли встречаться на переменах и больше были вместе; Олег жил в блоке младших, откуда выпускали разве что на прогулку и куда почти не впускали старших, чтобы не хулиганили и не воровали. Часто после школы братья и сестра подходили к блоку и стояли подле дверей, заглядывали в окна и ждали сердобольную воспитательницу или техничку, которая впустит к Олегу. Звать его не решались после того, как их однажды вообще прогнали: дети лезли в окна и выдавили стекло. Если же Олегу разрешали выйти к своим, то Ерашовы садились на скамеечку возле блока и просто тихо сидели. Олег поначалу очень тосковал по своим и всякий раз плакал, когда видел их. В ответ на его слезы сначала плакала Вера, потом Алеша и наконец не выдерживал самый стойкий на мокроту Вася. И так наревевшись, они расходились по своим блокам до следующей встречи.
Кирилл же незаметно отошел от семьи с самого младенчества. О нем помнили, и Вера даже писала ему, полуторагодовалому, письма, однако расстояние как бы затушевывало живую связь в детских душах. Он становился братом-памятью и не имел уже реального образа. Вслед за Кириллом постепенно начал откалываться Олег – осваивался в блоке младших, ему становилось интереснее играть со сверстниками-дошколятами, чем реветь с братьями и сестрой. В пять лет он не мог еще ярко и глубоко испытывать горе; то был возраст дерева-саженца, которое можно безболезненно выкапывать и переносить в другие места, когда у трех старших уже загрубел и разветвился корень, окрепла сердцевина и разметалась крона. Они чувствовали, как Олег чужеет и нет у них такой силы, способной удержать его в семейном кругу. Случалось, что подойдут они к блоку Олега, а тот хоть и видит их в окно, однако не выходит – то язык, то фиги кажет и смеется. Как-то раз на прогулке его увидели, обрадовались, побежали – Олег! Олежка! – он же глянул на них как-то испуганно и скорее в свой блок, спрятался…
Или он устал от горя и больше не хотел вспоминать его?
И вот тогда Алеша отправился к директору детдома.
– Поселите нас всех в одном блоке, – попросил он. – Мы хотим жить вместе. И будем вести себя хорошо.
– Мы еще живем не так богато, чтобы жить, как хочется каждому, – сказал директор. – Я знаю, что ты сын адмирала, боевого и заслуженного моряка. И именно потому ты должен помнить, что мы все сидим на шее у государства. Ты уже взрослый и видишь: мы же ничего не производим, а только потребляем. Видишь?
– Вижу…
– Вот и молодец, – похвалил директор. – На будущий год ты пойдешь учиться в нахимовское или суворовское училище, на тебя есть разнарядка, между прочим, именная. О тебе государство проявляет заботу. Вот иди и учись, чтобы оправдать доверие.
Алеша вышел от директора и сел в уголке административного блока. Он так и не понял, почему нельзя жить вместе, и одновременно уяснил, что ходить и просить всегда очень трудно. Но возвращаться с отказом было стыдно, а к кому еще пойти, он не знал, и потому просидел в углу до обеда. Его почему-то никто не замечал, словно так было и надо, и только секретарша директора раз попросила его встать, чтобы бросить ненужные бумаги, – он сидел на мусорном бачке с крышкой. И лишь в обед он понял, что никому не нужен и потому все пробегают мимо и даже не ругают за пропуски уроков. Взрослые воспитанники, оставленные до армии при детдоме, принесли судки, и весь административный блок собрался в комнате, откуда вскоре послышались звон тарелок, ложек и веселый смех. Жизнь как бы обтекала Алешу и существовала без него. Он мог бы сейчас закричать или разбить окно – ничего бы не изменилось, никто бы не высунулся даже, чтобы узнать, в чем дело.
Возбужденный от таких мыслей, Алеша побродил по пустому коридору, потрогал, потолкал руками стены – отчего-то ему чудилось, что коли он невидимый для всех, то может пройти сквозь стену. В первые детдомовские ночи ему снился один и тот же сон: будто его хватают, как партизана или разведчика, и бросают в тюрьму, в камеру-одиночку. Стены в камере сырые, шершавые – железобетонный мешок, но одна стена выложена из блоков зеленого стекла и слегка светится. Будто Алеша мечется в камере и не может найти дверь – ее просто нет, и неизвестно, как его туда ввели. В миг нестерпимого страха вдруг стеклянная стена начинала мерцать белым светом, и сквозь нее, как сквозь дым, медленно проникала рука мамы – он узнавал ее по ладони с желтым колечком. Он схватывал эту руку и тянул к себе; и тогда мама проходила сквозь стекло, но только наполовину – рука, плечи и голова. И вдруг становилась неестественно высокой, гигантской, отчего и потолок вздымался вверх, и стеклянная стена вырастала до небес. Алеша слегка пугался: люди не бывают такими огромными!.. Однако мама выводила его из каменного мешка, причем он легко и незаметно проходил сквозь стекло за материнской рукой. Оказавшись же на свободе, он мгновенно оставался один…
Стены в административном блоке были крепкими, хотя такими же серыми и шершавыми. И лестничные клетки были забраны стеклянными кубиками…
Он снова сел на мусорный бачок и, грызя ногти, думал: «Буду сидеть до конца! Буду сидеть, и все. Что они со мной сделают?» После обеда из-за этих ногтей его заметила медсестра. Она пообедала и вышла из комнаты веселая, но тут натолкнулась взглядом на мальчишку.
– Ты почему грызешь ногти? У тебя там грязь, микробы, а ты их в рот тащишь. Немедленно прекрати грызть ногти!
А Алеша назло ей сидел и грыз и сплевывал откушенные частицы на пол.
– Мальчик! Ты почему не слушаешься? – изумилась медсестра, и на ее изумление выглянула секретарша:
– Что такое?
– Да вот, сидит мальчик и грызет ногти! – возмутилась медсестра. – Дай ему ножницы. Пусть обстрижет на наших глазах. И чтоб больше никогда в жизни не грыз!
Ему принесли ножницы и положили на колени.
– Стриги!
Алеша понял, что не нужно прикасаться к этим ножницам, только грызть и грызть! И будет спасение! И он стал грызть еще старательнее, так что из-под ногтей пошла кровь.
– Смотрите! Что он делает?! – закричала медсестра. – Да он просто ненормальный! Как твоя фамилия, мальчик?!
Тут на шум выглянул сам директор. Он тоже обедал, был веселым и о чем-то только что рассказывал.
– В чем дело, товарищи?
– Ногти сидит и грызет! – возмущенно доложила сестра. – До крови разгрыз!
– Поселите нас вместе, – не выпуская ногтей изо рта, сказал Алеша. – Мы хотим жить в одном блоке.
Директор грозно мотнул головой и сказал секретарше:
– Дела Ерашовых ко мне на стол!
И пропал за дверью вместе с секретаршей и медсестрой. Грызть Алеше уже было нечего, но он грыз. Минут через пять его пригласили к директору, но уже вежливо, как больного. Директор был сердит, но не на Алешу, а на своего заместителя – женщину косоглазую, с огненными волосами.
– Я сколько раз буду повторять? – строжился он. – Братьев и сестер не разлучать по возрастному признаку. А вы опять разлучили. Немедленно переведите в один блок. Дети не должны страдать!
Алеша ушам своим не верил: утром еще сидел и убеждал, что вместе жить невозможно, и суворовским училищем манил. Неужели на него так подействовали ногти, съеденные до мяса? Или разобрался наконец, что они – братья и сестры?..
И тут Алеша ощутил внезапное и никогда не испытанное желание – подбежать к директору и поцеловать ему руку. Он даже сделал движение к нему, но в следующее мгновение ужаснулся и страшно устыдился своего желания. Оно было чужим, мерзким и отвратительным, как плевок на асфальте. Алеше стало дурно, от тошноты искривил рот. Он бросился прочь из административного блока и на улице, схватив снег, стал тереть лицо, руки, словно хотел отмыть липкую, скользкую гадливость.
Олега в тот же день переселили в блок к воспитанникам школьного возраста и коечку поставили рядом с койкой старшего брата, но Алеше долго еще было мерзко и безрадостно. Перед глазами стояла короткопалая, рыхлая рука директора… И он возненавидел самого директора и много раз клялся, что никогда больше не станет ходить и просить что-либо. И свято верил своим детским клятвам. Впрочем, и Олегу в «семейном кругу» лучше не стало. Теперь он тосковал от одиночества, когда все убегали в школу, бродил по пустому блоку или сидел возле окошка, глядя на улицу. Чтобы он не забрел куда-нибудь, его просто запирали на ключ. Ко всему прочему, стоило Алеше и Васе на миг потерять его из виду, кто-нибудь из мальчишек немедленно давал Олегу пинка или ставил «щелбан» – щелкал по лбу. То было какое-то навязчивое желание поддать меньшему, показать свою жестокость и безбоязненность. Каждый раз братья доставали обидчика, хотя Олег не жаловался и терпеливо сносил обиды. Он словно хотел показать, что вынесет любую издевку и ни одной слезы не уронит. Иногда на шестилетнего Олега налетали сразу два-три подростка, клевали его со всех сторон, куражились, дразнили – он же лишь удивленно таращил глаза и даже не вздрагивал от затрещин. Голова и тело становились резиновыми и не пропускали боли. Алеша узнавал об издевательствах по красному лбу брата, и в блоке возникала стремительная драка. Рослых братьев Ерашовых побаивались, тем более когда к ним подключалась еще и сестра Вера – кошка в драках!
И не из этой ли боязни мальчишки задирали меньшего, Олега?
Однажды кто-то ткнул Олегу пальцем в глаз, и глаз покраснел, загноился, после чего братишку увели в больничный блок. И как назло, Алеша с Васей дежурили на пищеблоке и ничего не могли знать. Вечером прибежала перепуганная Вера, сообщила, и тогда старший Ерашов взял на кухне хлеборезный нож, пришел в спальню и сказал:
– Если кто еще притронется к моему брату – зарежу.
Сказано было негромко, но с незнакомой внутренней остервенелостью: в ту минуту он действительно бы зарезал обидчика. Подростки, как и любой молодняк, больше слышали интонации, чем смысл слов, реагировали на явную угрозу и понимали силу: с того момента Олега никто не трогал. Взрослеющие мальчишки наконец разглядели в нем малыша, и возникло нечто напоминающее опеку. Но Олег уже был словно отравлен издевательствами и плохо воспринимал добро. Ему совали конфету – он швырял ее на пол, а подарки и гостинцы принимал лишь от братьев и сестры, да и то без особой радости. Детство порвалось в нем, испортилось слишком рано, как портится падалица – зеленые яблоки, сбитые ветром. Олег будто не жил, а переживал детство как длинный холодный дождь.
Вернувшись из больничного блока, Олег в первую же ночь забрался в постель к Алеше, прижался к нему – все-таки истосковался! – и неожиданно прошептал:
– Узнать бы, как там наш Кирюшка поживает…
Этот теплый и горестный шепоток застрял в ухе, словно остроугольный осколок.
– Узнаем! Я поеду к нему, и мы узнаем! – тут же решил Алеша.
Правда, он побоялся, что Олег начнет проситься с ним, однако брат все понимал: к Кириллу можно было поехать только «убегом». И не просился. Он лишь достал из потайного места никелированный шарик от кровати и сунул в руку Алеше:
– Отнесешь Кирюшке, в подарок. У него же скоро день рождения.
Эти шарики считались большой ценностью. Мальчишки постарше воровали спички, начиняли шарики селитрой и взрывали, поэтому ни на одной кровати их не было.
– А вдруг Кирюшка возьмет его в рот и проглотит? – засомневался Алеша. – Он же еще маленький…
– Какой же он маленький, – не согласился Олег. – Скоро два года…
– Но все равно…
Олег подумал и нашел новый подарок – желтую, обклеенную костью клавишу от рояля. Разбитый черный рояль много лет лежал на черном дворе и постепенно врастал в землю. Клавиша была вкусно-гладкая и приятная для руки.
– Шарик возьми себе, – разрешил Олег. – А клавишу отнеси. Только это не простая клавиша, это волшебная палочка, но ты никому не говори! По секрету… Только никому-никому!.. У палочки такая сила! Я слеплю снежок, прикоснусь к нему, и он превращается в мороженое…
Ранней весной, накануне дня рождения Кирюши, Алеша впервые пошел в «убег». Бежали из детдома часто, группами и в одиночку, зимой и летом, и в основном, чтобы хлебнуть воли и посмотреть на мир: так ли живут все остальные люди на земле или не так? Беглецов ловили, препровождали назад, но бывало, некоторые возвращались сами. И потом рассказывали, что жизнь везде одинаковая и полная свобода только в лесу, где нет людей. Старший Ерашов вызывал доверие у воспитателей, и потому никто не заподозрил, что он собирается на волю. А ему давно копили деньги в дорогу, в том числе и девочки, с которыми жила Вера. Алеша научил сестру, что говорить, когда хватятся, и под утро, когда дежурная по блоку спала, с помощью Васи выставил стекло в туалете и выбрался во двор. Там же давно была заготовлена доска, чтобы махнуть через забор в безопасном месте. Так что через несколько минут Алеша уже летел к шоссе на Ленинград.
Машины еще не ходили, и он отправился пешком. По дороге он сочинял и выучивал историю своей жизни, если кто спросит. Он вбил себе в голову, что ему уже пятнадцать лет и он работает учеником каменщика на стройке, а живет в пригороде. И придумал себе родителей: отца-прораба и мать-домохозяйку. Это на случай, если кто подсадит на попутку и станет расспрашивать.
В этой воображаемой жизни все складывалось благополучно и счастливо…
Часа через два его догнал грузовик. В кабине было тепло и густо накурено, средних лет водитель оглядел попутчика и ухмыльнулся:
– Что, парень, в бега?
Все оборвалось в душе. Алеша отвернулся, размышляя, под каким предлогом выйти из машины и убежать. Но шофер похлопал его по затылку и успокоил:
– Ладно, не бойся… Я тоже в бегах бывал!.. Только ты больно уж рано дернул, холодно еще. Бежать хорошо в мае… Что, худо совсем?
– Не худо, – признался Алеша. – Я к младшему брату поехал, к Кирюше. Он у нас в Доме ребенка.
– Будет врать-то! – засмеялся бывалый беглец. – Скажи, на волю захотелось!.. Побегай, чего там. Да только не воруй. Станешь воровать – труба. А изголодаешься – шуруй назад. Примут, куда денутся?
– Вы тоже… из детдома убегали? – осторожно спросил Алеша.
– Да нет, парень, из другого дома… – проговорил водитель и замолчал.
Алеша убедился, что никогда не следует говорить правду первым встречным, ибо в правду не верят, но и врать надо учиться. Легенда о стройке и об отце-прорабе показалась ему глупой, несуразной, как если бы он рассказал, что отец его был контрадмиралом и погиб, выполняя свой долг по защите Отечества. Однако было радостно, что шофер попался «свой» и не собирался сдавать беглеца в руки воспитателей или в спецприемник для детей.
Через сто семьдесят километров показался Ленинград и развеял дремотное дорожное состояние. Возле кольцевой развилки шофер остановил машину и кивнул в сторону:
– Мне налево, брат. А ты дуй прямо!
– Спасибо, – сказал Алеша, отворачиваясь.
Шофер порыскал по карманам, достал мелочи семьдесят четыре копейки и подал Алеше:
– Держи! Погуляй, покути на воле… На воле, брат, все вкуснее. Да недолго тебе гулять, первый же мент возьмет. Когда в следующий убег рванешь – одежонку смени и волосы отпусти. Тебя же за версту видно – невольник… Ну, деньги-то бери!
До конечной станции метро Алеша добирался пешком. И в самом деле, за версту в нем можно было признать детдомовского: стриженный наголо, большеватая кепка-восьмиклинка и, наоборот, маловатое пальто. Одежду выдавали хоть и новую, но давно пошитую, пролежавшую на каких-то складах лет двадцать и так спрессованную, что складки не разглаживались ни утюгом, ни от долгой носки. И складской запах не выветривался – напротив, проникал в кожу и тело. В детдоме дух этот не слышался, но на воле, среди других запахов, казался резким и выдавал с головой.
Потом он нырнул в метро, где народу было много, и, как ему казалось, под землей все становятся равны, словно в детдоме. Алеша удержался от соблазна покататься на эскалаторах и отправился на поиски роддома, при котором и был Дом ребенка. Обходя стороной милиционеров и подозрительных прохожих, он сначала заглянул в магазин, чтобы купить подарок на собранные деньги, однако в детских товарах глаз у продавщиц был тренированным, и мгновенно послышалось:
– Парень, иди отсюда! Иди-иди!
Алеша даже не успел присмотреть подарок, чтобы попросить кого-нибудь купить его. Пришлось спешно уйти в тамбур и оттуда, сквозь стекло, выбрать игрушку. Ему понравился большой зеленый танк с лампочкой, но беда, не видно цены, даже если сложить ладонь трубочкой. И все-таки он сосчитал деньги – двенадцать рублей семнадцать копеек, приготовил их, как пропуск, и вошел в магазин. Большой танк стоил аж тридцать один рубль и был управляемый с помощью пульта и провода. Да рядом оказался еще один, неуправляемый и без электромоторчика, зато стреляющий пластмассовыми болванками. И стоил подходяще!
– Мне танк, пожалуйста, – вежливо сказал Алеша и сунул деньги.
– Деньги в кассу, – бросила продавщица и достала коробку с танком. Великое дело – деньги! И когда они есть, можно прийти в магазин в каком угодно виде и никто не прогонит. Алеша выбил чек, взял коробку и помчался искать брата.
Дом ребенка напоминал обыкновенные детские ясли с игровой площадкой во дворе. Только на улице было сыро, и детей не выпускали. Алеша махнул через забор, быстро нашел вход и подкараулил тетку в белом халате и ватнике, наброшенном на плечи. Она выслушала совершенно правдивый рассказ, но подозрительно спросила:
– Ты не обманываешь?
– Вот, подарок. – Алеша показал коробку. – Можете позвонить в наш детдом и спросить.
Тетка впустила его в дом и велела ждать в передней. Где-то за стенами слышались детский смех и плач, топот ножек и дребезг игрушек. Все это напоминало детский дом, только в каком-то уменьшенном, неразвитом виде – низкие вешалки, стульчики и горшки… В тепле Алешу разморило и потянуло в сон – к тому же ночь с Васей не спали, выжидая время побега. Сквозь дрему он видел, как в переднюю входили женщины в белых халатах, молча смотрели на него и уходили. Он знал, что из Дома ребенка наверняка уже позвонили в детдом, сообщили о беглеце, но ничуть не волновался: расчет был верным – пока оттуда пришлют воспитателя, пока он доберется до Ленинграда, Алеша успеет повидаться с Кирюшей.