Кирилл слегка задохнулся, сглотнул враз пересохшим горлом, но не потерял самообладания. Напротив, сузил веки и попытался равнодушно хмыкнуть, хотя в голове и груди все бурлило и требовало словесного выражения.
Он видел и не видел ее; он не мог оценить ни ее красивой легкой фигуры, ни стремительных и мягких движений. И чувств, закономерных при этом, он тоже не испытал, ибо не воспринимал ее сейчас как реальность. Она же, наверняка красуясь, а может быть, дразня его, неторопливо прошла к кровати под антресолью и не легла, а как бы положила свое тело. Так кладут драгоценность в футляр…
Силы изображать равнодушие еще были, но отвести взгляд от нее он уже не мог. Все окружающее – и достоевщина, и хорошее искусство – словно смазалось, обратившись в некий тоннель, в конце которого на белом покрывале лежала Она. Из этого состояния его вывел старик. Он закрепил-таки полотно в мольберте и с грохотом опустил его на нужную высоту. И только потом посмотрел на свою натурщицу…
А дальше произошло вообще невообразимое. Старик неожиданно упал на колени и сложил свои заляпанные краской руки, как перед иконой. Сердитость в его голосе враз пропала – что-то страстное и отчаянное услышал Кирилл в его сбивающемся громком шепоте.
– Какая ты прекрасная! У тебя тело светится!.. А грудка! Грудка… Боже мой, а живот… Прекрасная! Очаровательная! Божественная!.. Какая изящная линия! О!.. Мне же не написать тебя такой!
Это напоминало молитву – то ли святого, то ли великого грешника. Он стоял спиной к Кириллу, и тот видел его сморщенный затылок, ссутуленную спину и широко расставленные подошвы драных, заляпанных краской ботинок. А в голосе его уже слышалось исступление:
– Но почему же так?! Твое совершенство, твоя красота пропадут и исчезнут через два десятка лет! А моя мазня!.. Моя мазня останется на века? Ну почему так? Почему я так стар? Где мне взять силы… Где мне взять краски такие…
И вдруг он дернулся, протянул к ней корявую руку:
– Дай прикоснуться к тебе?! Дай?!
Она же молчала, совершенно не реагируя на мольбы и страсти полусумасшедшего художника. Она была неприступна, как если бы находилась в другом времени! А старик на фоне ее казался уродом, Кощеем Бессмертным, скупым рыцарем, чертом! И если бы сейчас он приблизился к ней и прикоснулся – прогремел бы взрыв! Ядерный взрыв, как от соприкосновения критических масс.
Пот давно уже щекотал виски и струился по горлу. Не дождавшись ответа, старик медленно осел, протянутая рука сломалась и коснулась пола. Но взгляд его оставался по-прежнему целеустремленным и каким-то нездоровым. И словно оберегая этот взгляд, как бокал, налитый вровень с краями, старик медленно встал с колен и, нащупав кисть, мазнул ее по палитре-столу и понес к полотну. Кирилл потянулся взглядом за кистью и только сейчас увидел, что на холсте…
Приступ незнакомого чувства – ревности, замешенной, как на палитре, со злостью и ненавистью, – вдруг охватил Кирилла; он забылся, стиснул кулаки, готовый наброситься на старика, сшибить его с ног, опрокинуть мольберт, все размазать, разметать, свалить в одну кучу и на все это исковерканное и разрушенное швырнуть ее! И чтобы ей было больно! Чтобы она измазалась в грязи и краске. И чтобы не было больше этой красоты, вызывающей сумасшествие!
Он гасил в себе этот взрыв, он не давал неведомому бойку разбить капсюль и поджечь порох. Он давил себя за горло, не выпуская на волю крика, когда старик касался кистью ее изображения на полотне. А он касался! Он что-то там мазал своей корявой рукой! Он что-то хотел добавить к ее совершенству!..
Тогда он еще не осмыслил, что происходит в этот миг, и, одержимый чувствами, либо боролся с ними, либо давал им волю. Он, как челнок, переводил взгляд со старика на нее и обратно. И видел не процесс творчества, сложный, малопонятный даже для посвященного человека, а зрел один общий порок, который связывал ее и художника. Он писал ее, потому что обожал женскую красоту, и вот, состарившись, превратившись в рухлядь, он продолжал любить женское тело и с маниакальной страстью пытался получить удовольствие, но уже иным, неестественным путем. А она, зная о том, что прекрасна, любила показывать свою прелесть, любила раздеваться и дразнить, наверное, всех подряд – стариков и молодых. Она любила восторг в жаждущих ее и бессовестных глазах. Она была пропитана этим пороком…
Но именно этот порок удерживал сейчас Кирилла в мастерской. Он словно опутывал его незримой паутиной и незаметно превращал в кокон. Она будто бы бессловесно говорила Кириллу: «Ты же не уйдешь. Ты останешься со мной. Да, я порочна. Но и целомудренна одновременно. Я никому не позволяю прикасаться к себе. И как же мне не раздеваться и не показывать всем свою красоту, если я на самом деле прекрасна и совершенна? А в мире этого так мало… Оглянись же кругом! Повсюду убогость, грязь и мрак. Теперь посмотри на меня! Видишь, какая несправедливость: оказывается, все прекрасное таит в себе порок…»
– Я больше сегодня не могу, – сказал старик и бросил кисти прямо в краску на палитре. – У меня отсыхают руки…
И, страшный, сгорбленный, с остатками волос, стоящих дыбом вокруг лысины, побрел к ширме в углу, за которой была раковина и журчала вода из неисправного крана. Он стал как-то нудно и долго мыть руки, швыркая длинным носом, будто всхлипывал от усталости и тоски.
Она же бережно поднялась с кровати и, улыбаясь одними губами, приблизилась к Кириллу, потому что ее одежда лежала рядом с ним, на сломанном вытертом стуле. Можно было протянуть руку и притронуться, и Кирилл едва удержался, вцепившись пальцами в ручку кресла. Ему словно кто-то подсказывал, что делать этого сейчас нельзя – разрушится целомудренность и она целиком опустится в порок, как в черную краску.
– Ты умница, – вдруг склонившись к его охолодевшему уху, прошептала она. – Ты мне нравишься…
Оброненный этот легкий шепоток пронзил его и еще туже затянул неисчислимые петли кокона. Он понял в тот момент, что никогда не сможет оставить ее, но и простить ей порока тоже никогда не сможет.
Она так же стремительно оделась и села на стул. Она устала! Она словно только сейчас закончила трудную работу и вот наконец разогнулась и присела, опустив безвольные руки и расслабив спину.
– Ставь чайник, – велел старик. – У нас есть немного времени…
Она включила электрический чайник и энергично стала выставлять из шкафа посуду, что-то искать там, трясти пакеты и кульки.
– А печенье у тебя есть? – спросила она. – Помнишь, в золотистой обертке?
– Кончилось печенье, – сказал старик и, вытирая руки, уставился на Кирилла.
– Завтра купи обязательно, – наставительно произнесла она. – Я его очень люблю.
– Если пойду мимо овощного – куплю…
– Его что, в овощном продают?
– Я там брал… – нехотя бросил он, разглядывая Кирилла. – У молодого человека хорошее лицо. Порода чувствуется… Сильный парень… Твой, что ли?
Он говорил о Кирилле как о неодушевленном предмете.
– Мой, – просто ответила она. – А «Сникерсы» ты, конечно, съел сам?
– Съел, – подтвердил старик. – Я сегодня без обеда…
Он выбрал кисти из красок на палитре, снова вымазал руки и, вытирая их о фартук, вдруг предложил:
– Хочешь, я тебя напишу?
– Не хочу, – бросил Кирилл недружелюбно.
Старик ничуть не расстроился: чувства и страсти в нем улеглись вместе с красками, набросанными на полотно.
– Напрасно… Ты умрешь… Все мы умрем. А портрет останется. И ты будешь жить. Молодой, красивый…
– Зачем уговаривать, если человек не хочет? – как-то между прочим обронила она.
– Конечно, – тут же согласился старик и отступился от Кирилла.
Они переговаривались между собой, как два старых соратника, как много прожившие муж и жена, понимая больше, чем сказано словом. Они будто единожды и когда-то очень давно разобрались во всех истинах, создали из них некую стройную систему, и теперь, если что-то не вписывалось в нее, не отвечало требованиям и законам, попросту отбрасывали как ненужное.
Они будто условились о терминах, значение которых знали только двое. И, как считал Кирилл, в значении этом скрывался тот самый порок.
И не было основания придраться к ним, резко возразить, бурно возмутиться. Напротив, он должен был радоваться тому, что так неожиданно и быстро познает ее, причем самую глубину существа, обычно тщательно скрываемую и почти недоступную.
Чаепитие было таким же стремительным, как раздевание. Она спешила, будто преступник с места преступления.
– Все, уходим! Уходим! Салют!
«Что еще? – гадал он на бегу. – Неужели может быть еще что-то?»
Полная непредсказуемость событий хоть и увлекла, но вместе с тем заставляла контролировать свое поведение и держала в напряжении, как будто он сдавал вождение в экстремальных условиях минного поля. Неосторожное движение фрикционом – и катастрофа…
На сей раз они ворвались в магазин, причем перед самым закрытием. «Все ясно, – решил он. – Сейчас начнутся семейные хлопоты – продукты на ужин и вино…» Однако «семейные хлопоты» начались неожиданно: она выбрала какие-то простенькие обои и банку обойного клея. Кирилл чуть не расхохотался, вспомнив утреннее задание бабушки Полины – клеить обои. Это был рок! Сегодня ему придется делать ремонт!
И было немного странно, что она, сиявшая своей порочной красотой, может еще заниматься какими-то хозяйственными делами. Кирилл втащил рулоны обоев и клей на четвертый этаж общежития с пустынными коридорами и пожалел, что вырядился в парадный мундир: со стороны в качестве носильщика он выглядел несуразно. Больше бы подошла пятнистая афганка, но авантюра есть авантюра!
Она открыла дверь одной из комнат, впустила Кирилла.
– Это наш фронт работ! – воскликнула она радостно. И вообще все на свете она делала с задором и азартом, и причиной тут была вовсе не встреча их с Кириллом: в радости ощущалась привычка.
Комната оказалась совершенно пустой, остались лишь следы от мебели, стоявшей на полу, да мусор покинутого жилья. И пузатая сумка в углу.
– Понял, – сказал Кирилл. – Ты получила эту комнату.
– Получила, да не эту! – засмеялась она.
И тут мимо! Чтобы больше не попадать впросак, он решил вообще ничего не спрашивать и не комментировать.
Она открыла сумку, выбросила на подоконник халат, тапочки, косынку, порылась в недрах и выдернула старенькую длинную майку.
Он видел и не видел ее; он не мог оценить ни ее красивой легкой фигуры, ни стремительных и мягких движений. И чувств, закономерных при этом, он тоже не испытал, ибо не воспринимал ее сейчас как реальность. Она же, наверняка красуясь, а может быть, дразня его, неторопливо прошла к кровати под антресолью и не легла, а как бы положила свое тело. Так кладут драгоценность в футляр…
Силы изображать равнодушие еще были, но отвести взгляд от нее он уже не мог. Все окружающее – и достоевщина, и хорошее искусство – словно смазалось, обратившись в некий тоннель, в конце которого на белом покрывале лежала Она. Из этого состояния его вывел старик. Он закрепил-таки полотно в мольберте и с грохотом опустил его на нужную высоту. И только потом посмотрел на свою натурщицу…
А дальше произошло вообще невообразимое. Старик неожиданно упал на колени и сложил свои заляпанные краской руки, как перед иконой. Сердитость в его голосе враз пропала – что-то страстное и отчаянное услышал Кирилл в его сбивающемся громком шепоте.
– Какая ты прекрасная! У тебя тело светится!.. А грудка! Грудка… Боже мой, а живот… Прекрасная! Очаровательная! Божественная!.. Какая изящная линия! О!.. Мне же не написать тебя такой!
Это напоминало молитву – то ли святого, то ли великого грешника. Он стоял спиной к Кириллу, и тот видел его сморщенный затылок, ссутуленную спину и широко расставленные подошвы драных, заляпанных краской ботинок. А в голосе его уже слышалось исступление:
– Но почему же так?! Твое совершенство, твоя красота пропадут и исчезнут через два десятка лет! А моя мазня!.. Моя мазня останется на века? Ну почему так? Почему я так стар? Где мне взять силы… Где мне взять краски такие…
И вдруг он дернулся, протянул к ней корявую руку:
– Дай прикоснуться к тебе?! Дай?!
Она же молчала, совершенно не реагируя на мольбы и страсти полусумасшедшего художника. Она была неприступна, как если бы находилась в другом времени! А старик на фоне ее казался уродом, Кощеем Бессмертным, скупым рыцарем, чертом! И если бы сейчас он приблизился к ней и прикоснулся – прогремел бы взрыв! Ядерный взрыв, как от соприкосновения критических масс.
Пот давно уже щекотал виски и струился по горлу. Не дождавшись ответа, старик медленно осел, протянутая рука сломалась и коснулась пола. Но взгляд его оставался по-прежнему целеустремленным и каким-то нездоровым. И словно оберегая этот взгляд, как бокал, налитый вровень с краями, старик медленно встал с колен и, нащупав кисть, мазнул ее по палитре-столу и понес к полотну. Кирилл потянулся взглядом за кистью и только сейчас увидел, что на холсте…
Приступ незнакомого чувства – ревности, замешенной, как на палитре, со злостью и ненавистью, – вдруг охватил Кирилла; он забылся, стиснул кулаки, готовый наброситься на старика, сшибить его с ног, опрокинуть мольберт, все размазать, разметать, свалить в одну кучу и на все это исковерканное и разрушенное швырнуть ее! И чтобы ей было больно! Чтобы она измазалась в грязи и краске. И чтобы не было больше этой красоты, вызывающей сумасшествие!
Он гасил в себе этот взрыв, он не давал неведомому бойку разбить капсюль и поджечь порох. Он давил себя за горло, не выпуская на волю крика, когда старик касался кистью ее изображения на полотне. А он касался! Он что-то там мазал своей корявой рукой! Он что-то хотел добавить к ее совершенству!..
Тогда он еще не осмыслил, что происходит в этот миг, и, одержимый чувствами, либо боролся с ними, либо давал им волю. Он, как челнок, переводил взгляд со старика на нее и обратно. И видел не процесс творчества, сложный, малопонятный даже для посвященного человека, а зрел один общий порок, который связывал ее и художника. Он писал ее, потому что обожал женскую красоту, и вот, состарившись, превратившись в рухлядь, он продолжал любить женское тело и с маниакальной страстью пытался получить удовольствие, но уже иным, неестественным путем. А она, зная о том, что прекрасна, любила показывать свою прелесть, любила раздеваться и дразнить, наверное, всех подряд – стариков и молодых. Она любила восторг в жаждущих ее и бессовестных глазах. Она была пропитана этим пороком…
Но именно этот порок удерживал сейчас Кирилла в мастерской. Он словно опутывал его незримой паутиной и незаметно превращал в кокон. Она будто бы бессловесно говорила Кириллу: «Ты же не уйдешь. Ты останешься со мной. Да, я порочна. Но и целомудренна одновременно. Я никому не позволяю прикасаться к себе. И как же мне не раздеваться и не показывать всем свою красоту, если я на самом деле прекрасна и совершенна? А в мире этого так мало… Оглянись же кругом! Повсюду убогость, грязь и мрак. Теперь посмотри на меня! Видишь, какая несправедливость: оказывается, все прекрасное таит в себе порок…»
– Я больше сегодня не могу, – сказал старик и бросил кисти прямо в краску на палитре. – У меня отсыхают руки…
И, страшный, сгорбленный, с остатками волос, стоящих дыбом вокруг лысины, побрел к ширме в углу, за которой была раковина и журчала вода из неисправного крана. Он стал как-то нудно и долго мыть руки, швыркая длинным носом, будто всхлипывал от усталости и тоски.
Она же бережно поднялась с кровати и, улыбаясь одними губами, приблизилась к Кириллу, потому что ее одежда лежала рядом с ним, на сломанном вытертом стуле. Можно было протянуть руку и притронуться, и Кирилл едва удержался, вцепившись пальцами в ручку кресла. Ему словно кто-то подсказывал, что делать этого сейчас нельзя – разрушится целомудренность и она целиком опустится в порок, как в черную краску.
– Ты умница, – вдруг склонившись к его охолодевшему уху, прошептала она. – Ты мне нравишься…
Оброненный этот легкий шепоток пронзил его и еще туже затянул неисчислимые петли кокона. Он понял в тот момент, что никогда не сможет оставить ее, но и простить ей порока тоже никогда не сможет.
Она так же стремительно оделась и села на стул. Она устала! Она словно только сейчас закончила трудную работу и вот наконец разогнулась и присела, опустив безвольные руки и расслабив спину.
– Ставь чайник, – велел старик. – У нас есть немного времени…
Она включила электрический чайник и энергично стала выставлять из шкафа посуду, что-то искать там, трясти пакеты и кульки.
– А печенье у тебя есть? – спросила она. – Помнишь, в золотистой обертке?
– Кончилось печенье, – сказал старик и, вытирая руки, уставился на Кирилла.
– Завтра купи обязательно, – наставительно произнесла она. – Я его очень люблю.
– Если пойду мимо овощного – куплю…
– Его что, в овощном продают?
– Я там брал… – нехотя бросил он, разглядывая Кирилла. – У молодого человека хорошее лицо. Порода чувствуется… Сильный парень… Твой, что ли?
Он говорил о Кирилле как о неодушевленном предмете.
– Мой, – просто ответила она. – А «Сникерсы» ты, конечно, съел сам?
– Съел, – подтвердил старик. – Я сегодня без обеда…
Он выбрал кисти из красок на палитре, снова вымазал руки и, вытирая их о фартук, вдруг предложил:
– Хочешь, я тебя напишу?
– Не хочу, – бросил Кирилл недружелюбно.
Старик ничуть не расстроился: чувства и страсти в нем улеглись вместе с красками, набросанными на полотно.
– Напрасно… Ты умрешь… Все мы умрем. А портрет останется. И ты будешь жить. Молодой, красивый…
– Зачем уговаривать, если человек не хочет? – как-то между прочим обронила она.
– Конечно, – тут же согласился старик и отступился от Кирилла.
Они переговаривались между собой, как два старых соратника, как много прожившие муж и жена, понимая больше, чем сказано словом. Они будто единожды и когда-то очень давно разобрались во всех истинах, создали из них некую стройную систему, и теперь, если что-то не вписывалось в нее, не отвечало требованиям и законам, попросту отбрасывали как ненужное.
Они будто условились о терминах, значение которых знали только двое. И, как считал Кирилл, в значении этом скрывался тот самый порок.
И не было основания придраться к ним, резко возразить, бурно возмутиться. Напротив, он должен был радоваться тому, что так неожиданно и быстро познает ее, причем самую глубину существа, обычно тщательно скрываемую и почти недоступную.
Чаепитие было таким же стремительным, как раздевание. Она спешила, будто преступник с места преступления.
– Все, уходим! Уходим! Салют!
«Что еще? – гадал он на бегу. – Неужели может быть еще что-то?»
Полная непредсказуемость событий хоть и увлекла, но вместе с тем заставляла контролировать свое поведение и держала в напряжении, как будто он сдавал вождение в экстремальных условиях минного поля. Неосторожное движение фрикционом – и катастрофа…
На сей раз они ворвались в магазин, причем перед самым закрытием. «Все ясно, – решил он. – Сейчас начнутся семейные хлопоты – продукты на ужин и вино…» Однако «семейные хлопоты» начались неожиданно: она выбрала какие-то простенькие обои и банку обойного клея. Кирилл чуть не расхохотался, вспомнив утреннее задание бабушки Полины – клеить обои. Это был рок! Сегодня ему придется делать ремонт!
И было немного странно, что она, сиявшая своей порочной красотой, может еще заниматься какими-то хозяйственными делами. Кирилл втащил рулоны обоев и клей на четвертый этаж общежития с пустынными коридорами и пожалел, что вырядился в парадный мундир: со стороны в качестве носильщика он выглядел несуразно. Больше бы подошла пятнистая афганка, но авантюра есть авантюра!
Она открыла дверь одной из комнат, впустила Кирилла.
– Это наш фронт работ! – воскликнула она радостно. И вообще все на свете она делала с задором и азартом, и причиной тут была вовсе не встреча их с Кириллом: в радости ощущалась привычка.
Комната оказалась совершенно пустой, остались лишь следы от мебели, стоявшей на полу, да мусор покинутого жилья. И пузатая сумка в углу.
– Понял, – сказал Кирилл. – Ты получила эту комнату.
– Получила, да не эту! – засмеялась она.
И тут мимо! Чтобы больше не попадать впросак, он решил вообще ничего не спрашивать и не комментировать.
Она открыла сумку, выбросила на подоконник халат, тапочки, косынку, порылась в недрах и выдернула старенькую длинную майку.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента