Страница:
"Милостивая государыня,
Ваши последние письма еще раз подтвердили мне невозможность вести с Вами общее дело.
Вы не поняли или не хотели понять своей роли заведующей мастерской и создали салон для приятного времяпрепровождения, а не для серьезной работы, о чем я неоднократно предупреждал Вас...
Настоящим письмом я прекращаю трудную переписку, так как не имею времени на прочтение Ваших писем и ответы на них".
Не любит он таких резких слов, но, когда стоит вопрос об искусстве, о порядочности и дело заходит столь далеко, - приходится.
..."Светлейший" ушел, и Борис Михайлович поспешил в гостиную.
Там за столом уже сидели Саша с мужем, мама, Михаил.
Обед в семье Кустодиевых всегда проходил весело. Вот и сегодня Михаил подшучивал над Василием Кастальским. Саша весело смеялась. А после обеда Екатерина Прохоровна пробежала своими маленькими, уже сморщенными руками по клавишам пианино, и Борис Михайлович запел приятным тенором:
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые...
Остальные подпевали. Все было как в старые времена в Астрахани. "Клан Кустодиевых" был жив! За этим негромким пением, за простой и печальной мелодией чувствовалась общность людей, скрепленных не просто родственными чувствами, но чем-то гораздо большим.
Нехотя вспомнишь и время былое, Вспомнишь и лица, давно позабытые...
После обеда оба брата пошли в мастерскую художника. "Попозируй мне, попросил Борис Михайлович, - хочется закончить портрет князя, а одежду и кресло можно писать и без него". В искусстве он был "запойный" - дорожил первым, непосредственным впечатлением, верил, что только быстрая работа дает жизнь картине. А если ее "заездить", тогда прощай! Это было и с любимой моделью, и в таком случае, как сегодня.
Какое-то время они сидели друг против друга. Михаил насвистывал. Кустодиев молча работал, бросая взгляды на складки, фиксируя свет на плечах, на рукавах, на груди.
Вдруг Борис Михайлович отложил кисть, вытер руки и стал говорить тихо, словно для себя:
- Михаил, я дошел в живописи до стенки. Все это ни к чему, - он оглядел висевшие картины. - Старье. Это было, было, было... Витте - как у Репина, Матэ - как у Серова, Нотгафт - тоже.
Михаил знал эти приступы неверия и обычно умел успокоить брата.
- Что ты говоришь? Побойся бога. Именно теперь, когда ты достиг такого большого успеха. Репин считает твоих "Монахинь" лучшей картиной сезона. Хвалит Серов! Уходит в отставку из училища и предлагает тебя на свое место.
- Да, да, Серова я очень люблю и ценю, но... Ты понимаешь, эта чернота, эта блеклость тонов угнетает меня... Где взять такую краску, какую дает природа, - пронзительно-желтую, как осенний березовый лист, зеленую, как озимое поле, яркую, как бабочка? Где взять ее? В этих портретах, где все похоже, "натурально", не добиться чистоты цвета. Все надо начинать заново... Или кончать... Все.
Он взглянул своими пронзительными искристыми глазами прямо в глаза брату и решительно закончил:
- Нет! Я должен бросить живопись!.. И заняться скульптурой. Там уж, по крайней мере, не мучает цвет...
Он взял левой рукой локоть правой, как бы держа на весу и раскачивая.
- Ну так и делай скульптуру, раз она тебе по душе, - просто рассудил Михаил. - У тебя хороши в скульптуре и Саломея, и мой портрет, и Добужинский, и Ремизов... - Он остановился, подумал и продолжал: - Но ведь после твоих "Ярмарок" все в один голос говорили, что это твоя тема. "Ярмарки"! - да таких нет ни у кого!
- "Ярмарки"... - Кустодиев чуть смягчился. - Там, пожалуй, есть то, что я хотел бы видеть в других вещах. Но, говорят, это лубок, а не картина... - Он
встал, прошелся по комнате, "баюкая" руку. - Я, понимаешь, радостного искусства хочу, потому и мучаюсь. Ведь какой бы мороз ни был, солнце, появившись, растопит его. Я принципиальный оптимист и вдруг... расхныкался. Ну довольно.
В письме к жене в те дни он писал:
"...Единственное, что у меня есть, это моя работа, но ведь она дает пока еще одни мученья и те волнения, которые переживаешь в эти 3 - 4 часа, смену разочарований... Такой она (живопись. - А. А.) мне кажется ненужной, таким старьем и хламом, что я просто стыжусь за нее... Я так люблю все это богатство цветов, но не могу их передать: в этом-то и трагизм всего".
Высокая и беспомощная мечта многих людей России о прекрасном наталкивалась на неподвижное и жесткое тело действительной жизни. Не находя прекрасного вокруг, художники в начале века искали его в искусстве, создавали полотна, которые давали иллюзию благополучия и воплощенной надежды. Поколение жаждало красоты.
Серов говорил: "Пишут все тяжелое. А я хочу отрадного!"
"Версали" Бенуа и "Маркизы" Сомова создавали иллюзию отрадного. Даже портреты своих современников (Блока, Кузьмина) Сомов делал как бы сквозь дымку воспоминаний.
Рерих тянулся к древней и таинственной истории.
Дягилев славил красоту и писал: "Творец должен любить красоту и лишь с ней одной должен вести беседу во время таинственного проявления своей божественной сущности".
И для Кустодиева, который еще не нашел своего стиля в живописи, это время было полно мучений и поисков.
Пари
Добужинский шел по набережной вдоль Адмиралтейства. У него было чисто выбритое лицо, строгий и четкий профиль римского патриция. Глаза скользили по стройным линиям силуэтов Петербургской набережной.
Добужинский шел к Кустодиевым. Что-то прочно объединяло этих, казалось, противоположных людей. Один - истинный петербуржец, другой влюблен в провинцию. Один по-европейски сдержан, изящен, другой по-российски непосредственный и молодцеватый. Их сдружил 1905 год, сотрудничество в сатирических журналах. Их объединяло сопротивление академизму, поиски своего места в бурной художественной жизни начала XX века, умение сохранить независимость. Наконец, они просто питали друг к другу симпатии, дружны были их жены, дети, и жили они неподалеку.
Борис Михайлович сидел на диване в широкой домашней куртке. С двух сторон примостились дети - Кирилл и Ирина. Они только что вернулись с гулянья. Отец делал быстрые зарисовки увиденного, дети с увлечением комментировали:
- Один богач в кабриолете едет, другой - в ландо, а этот - в настоящем автомобиле...
Юлия Евстафьевна, все такая же тонкая, изящная, как в девичестве, с улыбкой смотрела на них и думала: каким чудесным отцом оказался ее муж, как легко и охотно находит он общий язык с детьми. Уже пролетело семь лет, как они поженились. Работа, заказы, дети, поездки за границу... Вот и сейчас, не прошло еще и месяца, как они вернулись из путешествия по Европе. После лечения за границей в окружении детей он просто лучится счастьем. Соскучился!
Резкий звонок в прихожей вывел ее из задумчивости. Юлия Евстафьевна поспешила к двери, но там уже горничная стояла возле открытых дверей и Добужинский вытирал ноги.
- Здравствуйте, Мстислав Валерьянович, здравствуйте! Очень рада вам...
Поцеловав руку хозяйке, гость открыл дверь в комнату, пропуская Юлию Евстафьевну.
- Клоун, клоун, клоун! - хлопала в ладоши Ирина. - А где у него пампушечка на колпаке? Ты забыл, папочка, нарисовать...
Увидев Добужинского, Кустодиев приветливо кивнул гостю. Вставая, положил перед детьми по чистому листу бумаги, сказал:
- А теперь вы сами нарисуете что-нибудь из того, что видели: французскую борьбу, дядю Ваню - зазывалу, катанье на роликах в скейтинг-ринге - и марш в детскую!
- Можно я нарисую улана? - четко выговаривая слова, спросил Кирилл.
- Можно!..
Кустодиев, обняв Добужинского, повел его в свою мастерскую.
Между ними сразу начался тот профессиональный разговор, который возникает в среде художников: о последних выставках, о новых работах товарищей. Оказалось, что Добужинский только что был на выставке авангардистов. Покачивая носком начищенного узкого ботинка, он говорил:
- Новое не может рождаться без всяких корней в прошлом, без преемственности... Но скажи мне, какие традиции они продолжают?
Кустодиева сегодня ничто не может вывести из благодушного настроения. Путешествуя по Европе, он насмотрелся на такое количество выставок, течений, различных "измов", что эта маленькая выставка не казалась ему событием. Отвечал Мстиславу Валерьяновичу смеясь, шутливо:
- Кто породил их, говоришь? Может быть, их сам господь бог послал нам перед великими событиями?.. Не шути, ведь двадцатый век: тут тебе и телеграф и электричество. И аэропланы вон летают.
- Нет, я всерьез!
В глазах Кустодиева появилась лукавинка. Из карих они стали золотистыми. Он по-мальчишески прищелкнул пальцами.
- Послушай, Мстислав, а может быть, они просто экономят время? Ведь большинство из них талантом не отличаются, учиться им лень, признаться в этом не могут, рисовать не умеют, а прославиться хочется. - Кустодиев увлекся возникшей мыслью и продолжал: - Ты думаешь: они сумеют написать обнаженную женщину в старых традициях? Клянусь: нет! А теперь возьмем обратное: сумеем ли мы с тобой написать модель в духе кубистов?
- Не знаю, - пожал плечами Добужинский.
- Не знаешь? А вот давай держать пари! И теперь же. - Борис Михайлович снял пиджак, бросил его на диван. - Юля, подойди, пожалуйста. Ты будешь судьей. Мы с Мстиславом Валерьяновичем бьем по рукам. Немедленно садимся и в течение двух, нет, трех часов делаем картины - черточками, квадратиками... Идет?
- Ну что ты говоришь, - улыбаясь дурашливости мужа, сказала жена. Что вы, дети?.. Мстислав Валерьянович, урезоньте его, пожалуйста. - Юлия Евстафьевна мило улыбнулась.
Но "римский патриций" начинал поддаваться настроению товарища. Он загадочно улыбался, раздумывая над озорным пари.
А Кустодиев уже устанавливал в противоположных углах мольберты. Достал два листа картона. Положил краски, кисти. При этом приговаривал:
- И не раздумывай, Мстислав Валерьянович. Надо проверить, годимся ли мы с тобой шагать в ногу с веком или нет? Разве тебе это не любопытно?.. Вот скоро двенадцать. Ровно в полдень мы начнем и часов до... трех должны кончить.
...Кто-то звонил в прихожей, жена в другой комнате с кем-то приглушенно разговаривала. Но участники необычного состязания не слышали ничего.
- Ура! Я кончил первый! - закричал к третьему часу Борис Михайлович. Он бросил кисти. Яростно вытер руки о тряпку. Распахнул дверь в соседнюю комнату: - Прошу через десять минут, ровно в три, судей пожаловать сюда.
Час назад пришла жена Добужинского, и вот обе дамы вошли, чуть смущенные и обескураженные.
- Как мы можем быть судьями? - продолжала сопротивляться Юлия Евстафьевна. - Каждый рисует как ему нравится. Зачем подражать кому-то?
- Ничего, ничего, Юлия Евстафьевна, вы рассудите как объективные зрители, - Добужинский тоже стоял перед дамами, держа в руках готовый картон.
- Что ж, Мстислав, пожалуй, теперь нам надо сдать это в приемную комиссию, - Кустодиев кивнул в сторону женщин, - а комиссия отнесет на очередную выставку. Ну, конечно, мы с тобой выступим под псевдонимами.
- Ты шутишь, Боря! Посмеялись - и будет. Можно ли так? - Жена взглянула на него полными ужаса глазами.
- А если мы понесем сами, ведь будет скандал?.. Ты же не хочешь скандала?
Сдержанный Добужинский, зараженный азартом друга, тоже стал уговаривать женщин.
В конце концов порешили: завтра сделать рамки для картонов, окантовать. Кустодиев поставил псевдоним: Пуговкин.
Юлия Евстафьевна в глубокой шляпе с вуалью отнесла картины. Неделя прошла в напряженном ожидании.
В день вернисажа Кустодиевы с Добужинскими появились на выставке. Кругом знакомые лица: Судейкин, Сапунов, Ларионов, Сомов... Войдя в зал, они сразу увидели "Леду" с подписью: "Пуговкин". Неподалеку висел картон Добужинского.
Юлия Евстафьевна опустила голову и больше не взглянула в ту сторону. Она поспешила в другую комнату. Добужинский лишь веселым блеском глаз выдавал комичность ситуации.
Какой-то посетитель обратился к Кустодиеву:
- Как вы находите? Правда, неплохо? Интересно, кто это такой Пуговкин?.. Я раньше не слышал такого художника. Но, знаете, это смелая вещь, можно сказать, гвоздь выставки.
- М-да? - ухмыльнулся в усы Кустодиев. Заговорщики вскоре покинули выставочный зал. ...Прошло несколько дней.
И вдруг вечером в квартире на Мясной раздался звонок. Возмущенный, всклокоченный человек принес и поставил у двери "Леду" Пуговкина.
- Это безобразие! - кричал он. - А еще академик живописи! Своего брата художника подводите! На выставке скандал!..
Юлия Евстафьевна, волнуясь, стояла за дверью. Кустодиеву пришлось немало ее утешать, после того как закрылась дверь за шумным визитером.
- Ха-ха! - смеялся Кустодиев. - Каков орел Пуговкин! А? Сколько наделал шуму! Но как они узнали? Должно быть, по тебе, Юлия... Пойми, в этом нет ничего плохого. Этой шуткой мы с Мстиславом доказали, что настоящий художник все может! И успокойся, пожалуйста... Шуткой тоже можно что-то утверждать.
Этот эпизод - своеобразное отражение художественной жизни России начала XX века, маленький юмористический эпизод. И можно было бы о нем не писать. Но он интересен тем, что показывает: Борис Михайлович был противником словесных битв и нра воучений, сторонником наглядного спора.
Все первое десятилетие XX века было заполнено жестокими битвами идей и мнений.
Россия переживала период предвосхищения буду щих великих перемен, ощущала близящуюся грозу. Люди жаждали духовного раскрепощения. Александр Блок писал: "Так или иначе - мы переживаем страшный кризис и в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа".
Художники искали новым мыслям новые способы выражения.
Серов создает не просто конкретный портрет Ермоловой, а портрет человека, Актрисы, живущей на протяжении времени. Врубель придает самому чувству неудовлетворенности действительностью характер гигантский, всеобщий, трагический.
Бенуа обвиняет Репина в консерватизме, в "неизяществе", в ненужном для живописи психологизме. Корней Чуковский обвиняет Бенуа в "формальных" пристрастиях: "...требовать от Репина изящества все равно, что ждать от Толстого романсов".
Сюжет - не мало ли этого для живописца? Не вла деет ли он бесценным языком - красками, линией, как музыкант звуками? Не пренебрегает ли он воз можностями этого языка? На переломе двух веков художники, как никогда, почувствовали восторг перед тем, чего можно достичь сочетанием цветов, линий, движением. Они видели в этом раскрепощение.
Именно в эти годы появляются в живописи авангардисты, футуристы, кубисты. А порой под знаком так называемого "нового искусства" выступают просто ремесленники.
По-видимому, именно такого рода люди устраивали ту выставку, в которой "приняли участие", а вернее, весело разыграли ее устроителей Кустодиев и Добужинский.
С купчихами - по Парижу
Поездка в Париж всегда праздник. А для художника особенно. Весной 1912 года после длительного лечения в тихом швейцарском городке Лейзене Кустодиев ненадолго приехал в Париж - город, где становятся знакомыми после первой же чашечки кофе.
Выйти из маленького домашнего отеля узким переулком к Сене, где воздух полон таинственных весенних испарений, пзресечь мост и возле собора сесть в фиакр, запряженный парой до блеска вычищенных лошадей, - что может быть упоительней!
Миновать Лувр (какое счастье, что завтра там можно провести целый день), дворец Тюильри и выехать на Ёлисейские поля - это маленькое подобие Версальского парка. Здесь тот же простор, та же стройность, та же широкая царственность.
Вокруг Париж, такой изменчивый и постоянный, столь хорошо известный и все же неожиданный. Могучий дух Гюго витает возле собора Нотр-Дам. Свернешь в переулок - и вспоминаются Бальзак, семейные пансионы, где обитал Растиньяк. Минуешь Сен-Шапель д'Оксеруа - в памяти встает Мериме.
Пройди на холм Монмартр - ты окунешься в мир современного искусства. Отсюда завоевывали мир импрессионисты, там и сейчас ведут спор кубисты, экспрессионисты и прочие ниспровергатели.
Взгляни вокруг внимательно и любовно - и ты узнаешь пеструю толпу, как на картинах Писсарро, кокоток, как у Тулуз-Лотрека, девушек Дега и Ренуара.
На высоком кожаном сиденье, под цокот копыт о булыжные квадратики, под тихое поскрипывание рессор, Кустодиев в модном полосатом костюме, изящно подстриженный - только что от парижского парикмахера, - чувствовал себя если не любимцем Франции, то, по крайней мере, ее желанным гостем. И казалось, нет и не будет больше никаких болезней. Не было семи месяцев в прошлом году и четырех в этом, проведенных среди сосредоточенной на своем здоровье публики Лейзена.
Фиакр мягко катится по улице Риволи. Палевые, светло-серые, голубоватые, почти белые дома. Темнеющие крыши со знаменитыми мансардами, в которых мечтают о славе не единицы, а, должно быть, сотни художников, поэтов, музыкантов... Дома кажутся ажурными оттого, что на балконах металлические темные решетки, которые, как кружева, обрамляют дом. Если приглядеться, то рисунки решеток на каждом этаже разные. Как ни странно, Кустодиеву это напоминает ажурность наличников в средней полосе России. На мгновенье в памяти пронеслись привычные домики Кинешмы, Углича, Костромы, но Париж тут же вновь властно захватил его.
Борис Михайлович расплатился с кучером, с удовольствием ступил на мостовую и пошел пешком по боковой улочке, ведущей от Риволи к Гранд-опера. Он чувствовал себя здоровым. Какое это наслаждение - шагать не уставая, сгибать и разгибать руки, пальцы! Выздоровление - как пустыня, политая дождем, как оазис в пути.
Он сел за столик в крохотном кафе.
Соседом его оказался молодой японец.
- Я не помешаю? - спросил Кустодиев по-французски. Тот привстал и, поклонившись, даже подвинул русскому плетеное кресло. Но больше никто из них не сказал ни слова, в этом городе люди неназойливы. За соседним столиком слышалась английская речь, дальше - испанская.
Париж будит воспоминания, поэтизирует прошлое, скрашивает печальное настоящее.
...Боли в руке и в плече, которые то утихали, то вновь возникали вот уже в течение трех лет, стали особенно сильными. В те дни, весной 1911 года, шла работа над скульптурным бюстом Николая П. Поездки каждый день в Царское Село, часовые сеансы давались с неимоверными мучениями.
К тому же ежедневно приходилось ездить на водолечение в клинику. Врачи не могли поставить диагноз, и лечение шло вслепую. Говорили то о ревматизме, то о внутренней опухоли. Ночами ходил Кустодиев из комнаты в комнату с головными болями до рвоты и с адской болью в руке. Наконец все доктора сошлись на одном: надо ехать в Швейцарию.
Курортный городок Лейзен встретил его горной тишиной и покоем.
Сестры милосердия. За окном четкий рисунок гор. Особая воздушная чистота. Буйные краски восходов и закатов. Прекрасная библиотека в клинике. Но снова неясность диагноза, приблизительность лечения. И тишина стала устрашающей.
Надежда на исцеление сменялась плохо скрываемым отчаянием. Даже чтение книг - от любимого Пушкина до молодого Куприна - не отвлекало от тяжелых мыслей. Эти первые швейцарские недели! Лучше никому не рассказывать о них...
Не скоро пришел момент облегчения, когда ему наконец разрешили работать. Можно было приступать к выполнению заказа издателя Кнебеля, который просил для "Русской истории в картинках" сделать групповой портрет русских писателей 40-х годов XIX века. Хотя работа эта не сулила ни натурщиков, ни богатства красок, писать приходилось со старых фотографий, дагерротипов, все равно он должен был сделать ее.
Помнится, с каким жаром начал изучать старые книги, воспоминания, вступил в переписку со всеми, кто мог помочь в подборе портретов Щепкина, Боткина, Белинского, Станкевича, Аксакова, Герцена, Тургенева - восемнадцати посетителей литературной гостиной 40-х годов XIX века.
Кнебель торопил его в письмах - близилось время издания "Русской истории в картинках".
И вдруг письмо от жены с известием о смерти Серова, Это был страшный удар. Кустодиев писал: "Как несправедлива эта смерть в самой середине жизни, когда так много еще можно дать, когда только и начинают открываться широкие и далекие горизонты, глубина и проникновенность - это самое драгоценное в душе художника, когда он уже не пишет, а творит и очаровывает". Даже чувствовал какую-то виноватость, что он "остался - а вот того, лучшего и близкого, нет...". И тут же в письмах прорвалась тайная мысль: "Как завидна такая смерть - без изнурительной медленной болезни".
Сразу обострились боли и чувство покинутости. Жена была далеко, писала часто, жаловалась редко. Но как можно забыть об ее одиночестве?
Как он жалел, что позволил тогда откровенно написать жене: "Ты вот пишешь про чувство одиночества, а я вполне это понимаю, - оно у меня еще усиливается... сознанием, что я нездоров, что все, чем другие живут, для меня почти уже невозможно... В жизни, которая катится так быстро рядом и где нужно себя всего отдать, участвовать я уже не могу - нет сил. И еще больше это сознание усиливается, когда я думаю о связанных со мной жизнях - твоей и детей. И если бы я один - мне было бы легко переносить это чувство инвалидности..." .
Зачем было травмировать ее этим письмом? К чему обременительные откровения? Человек должен их прятать не только от окружающих, но и от себя. И все-гаки он не удержался и опять написал, когда из Петербурга пять дней не было писем: "Милая Люлюш ка! Ты избаловала меня своими письмами, присылая их почти каждый день, а потому перерыв в 3 - 4 дня меня беспокоит... меня ужасает сознание моей продолжительной и упорной болезни. Когда ей будет конец? Живя здесь, чувствую, что это полужизнь, без работы и без смысла".
И вдруг после всего пережитого - улучшение, почти выздоровление. И снова возврат к работе. Увлечение скульптурой почти прошло. Снова потянули краски. Он написал Н. И. Зеленскую на фоне Швейцарских гор. Недурно, кажется. К тому же пришел заказ от Федора Федоровича Нотгафта: написать картину на русскую тему. Не потому ли столь упоительными ему кажутся эти дни в Париже?
Нет, жизнь стоит того, чтобы каждый день радоваться этому небу, всякий раз новому, и солнцу, такому яркому и щедрому. Пусть весы твоей судьбы потеряли равновесие, ты не должен кричать об этом. И только ты сам можешь уравновесить их. Положи на другую чашу умение находить прекрасное в жизни, создавать его сам - и станет легче... Взгляни вокруг! Цветущие каштаны над головой, их белые свечи, каждая как маленькая церковь на Нерли. Круглые столики кафе. За одним из них красивая молодая француженка. Она давно здесь сидит - в шляпе с вуалькой, с рыжеватой челкой, в длинных перчатках. Будто сошла с полотна Ренуара. Как жаль, что ее не видит этот прекрасный художник. Правда, у каждого художника свои глаза, и видит он свое и по-своему. Кустодиеву, например, мешает его дальнозоркость.
Французские художники воспевают Париж, Бенуа - Версаль и Петербург, Васнецов - старинную Москву. Ему, Кустодиеву, милее русская провинция. Не столица, а провинция, по его мнению, определяет лицо России. Но видит он в своем воображении не тот или иной конкретный город, а как бы собирательный образ среднерусской провинции.
...Главная улица с двухэтажными белыми купеческими домами. Каланча в центре. Базарная площадь. Церковь. По улице движутся купчихи. В шелках, цветистых шалях, неторопливой, сытой походкой, как плывущие облака. Русские Венеры в расписных нарядах, языческие монументальные "бабы".
Ах, ты!.. Кустодиев даже приостановился: идет по Парижу, а думает о чем?
Уже стемнело, газовые фонари льют желтоватый свет, разноязыкая пестрая толпа на мостовой, зонтики над столиками, яркие, как у Матисса... Французы, как и русские, остро чувствуют цвет, даже в одежде. Одежда... А у его купчих атласные нарядные платья и шали с русскими узорами. Опять купчихи? С ними нет сладу. Ведь он идет на концерт симфонической музыки слушать Моцарта и Стравинского (в Петербурге он встречался со Стравинским, а брат его, архитектор, сделал Кустодиеву даже план "Терема"). Смешно и странно думать здесь об этих толстухах...
Борис Михайлович вошел в здание филармонии.
Звуки настраиваемых инструментов, осторожное шарканье ног, шелест шелков, скрип стульев.
С первых же звуков Кустодиева охватило ощущение счастья - да, определенно после болезни он научился особенно ценить все, что дается человеку.
"Аллегро" Моцарта - сложнейшее в исполнении, изящное, как игра в воздухе двух бабочек.
Стремительные нервные звуки Стравинского обрушиваются, как водопад. Музыка - всегда движение.
У Стравинского движение всякой небыли - чертей, кикимор, сказочной жар-птицы.
А слушателю вольно воображать свое движение, Кустодиев чуть прикрыл глаза, и жизнь неторопливого, непритязательного провинциального городка потекла перед его глазами.
...Рано-рано поднимается солнце. Но еще раньше встает хозяйка. Она идет на базар продавать домотканые половики, купить бочонок меду да кринку сметаны.
Солнце уже золотит яркие вывески: жостовские подносы, металлический крендель на лавке купца, надпись "Торговля чаем и фруктами".
Часы на главной площади - гордость городского головы - показывают восемь утра.
Площадь хоть и выложена булыжником, но заросла травой - лезет из всех камней.
Ну и, конечно, неизменная церковь, не собор католический, поражающий величием и холодной театральностью, а маленькая, белая, с голубым куполом, будто игрушечная.
Мелодия развивается, варьируется. Музыка звучит то забавно, задорно, то меланхолически-грустно. Не так ли идет и наша жизнь?
...А вон на площади появились купчихи. Их четверо. Одна стоит спиной: шаль с кистями, в розах, да и юбка - россыпь цветов. Напротив - женщина в возрасте, статная и степенная, в голубом платье. А дочь, самая юная здесь, лукаво поглядывает в сторону. Разговор матери интересует ее мало, больше проходящие приказчики, а может быть, и офицеры (вот бы познакомиться с таким, чтобы усики у него были петербургские!). Губы ее тонко сдвинулись в усмешке. Деланное безразличие. Одна бровь выше другой. Сама вся затянута желтым атласом.
Ваши последние письма еще раз подтвердили мне невозможность вести с Вами общее дело.
Вы не поняли или не хотели понять своей роли заведующей мастерской и создали салон для приятного времяпрепровождения, а не для серьезной работы, о чем я неоднократно предупреждал Вас...
Настоящим письмом я прекращаю трудную переписку, так как не имею времени на прочтение Ваших писем и ответы на них".
Не любит он таких резких слов, но, когда стоит вопрос об искусстве, о порядочности и дело заходит столь далеко, - приходится.
..."Светлейший" ушел, и Борис Михайлович поспешил в гостиную.
Там за столом уже сидели Саша с мужем, мама, Михаил.
Обед в семье Кустодиевых всегда проходил весело. Вот и сегодня Михаил подшучивал над Василием Кастальским. Саша весело смеялась. А после обеда Екатерина Прохоровна пробежала своими маленькими, уже сморщенными руками по клавишам пианино, и Борис Михайлович запел приятным тенором:
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые...
Остальные подпевали. Все было как в старые времена в Астрахани. "Клан Кустодиевых" был жив! За этим негромким пением, за простой и печальной мелодией чувствовалась общность людей, скрепленных не просто родственными чувствами, но чем-то гораздо большим.
Нехотя вспомнишь и время былое, Вспомнишь и лица, давно позабытые...
После обеда оба брата пошли в мастерскую художника. "Попозируй мне, попросил Борис Михайлович, - хочется закончить портрет князя, а одежду и кресло можно писать и без него". В искусстве он был "запойный" - дорожил первым, непосредственным впечатлением, верил, что только быстрая работа дает жизнь картине. А если ее "заездить", тогда прощай! Это было и с любимой моделью, и в таком случае, как сегодня.
Какое-то время они сидели друг против друга. Михаил насвистывал. Кустодиев молча работал, бросая взгляды на складки, фиксируя свет на плечах, на рукавах, на груди.
Вдруг Борис Михайлович отложил кисть, вытер руки и стал говорить тихо, словно для себя:
- Михаил, я дошел в живописи до стенки. Все это ни к чему, - он оглядел висевшие картины. - Старье. Это было, было, было... Витте - как у Репина, Матэ - как у Серова, Нотгафт - тоже.
Михаил знал эти приступы неверия и обычно умел успокоить брата.
- Что ты говоришь? Побойся бога. Именно теперь, когда ты достиг такого большого успеха. Репин считает твоих "Монахинь" лучшей картиной сезона. Хвалит Серов! Уходит в отставку из училища и предлагает тебя на свое место.
- Да, да, Серова я очень люблю и ценю, но... Ты понимаешь, эта чернота, эта блеклость тонов угнетает меня... Где взять такую краску, какую дает природа, - пронзительно-желтую, как осенний березовый лист, зеленую, как озимое поле, яркую, как бабочка? Где взять ее? В этих портретах, где все похоже, "натурально", не добиться чистоты цвета. Все надо начинать заново... Или кончать... Все.
Он взглянул своими пронзительными искристыми глазами прямо в глаза брату и решительно закончил:
- Нет! Я должен бросить живопись!.. И заняться скульптурой. Там уж, по крайней мере, не мучает цвет...
Он взял левой рукой локоть правой, как бы держа на весу и раскачивая.
- Ну так и делай скульптуру, раз она тебе по душе, - просто рассудил Михаил. - У тебя хороши в скульптуре и Саломея, и мой портрет, и Добужинский, и Ремизов... - Он остановился, подумал и продолжал: - Но ведь после твоих "Ярмарок" все в один голос говорили, что это твоя тема. "Ярмарки"! - да таких нет ни у кого!
- "Ярмарки"... - Кустодиев чуть смягчился. - Там, пожалуй, есть то, что я хотел бы видеть в других вещах. Но, говорят, это лубок, а не картина... - Он
встал, прошелся по комнате, "баюкая" руку. - Я, понимаешь, радостного искусства хочу, потому и мучаюсь. Ведь какой бы мороз ни был, солнце, появившись, растопит его. Я принципиальный оптимист и вдруг... расхныкался. Ну довольно.
В письме к жене в те дни он писал:
"...Единственное, что у меня есть, это моя работа, но ведь она дает пока еще одни мученья и те волнения, которые переживаешь в эти 3 - 4 часа, смену разочарований... Такой она (живопись. - А. А.) мне кажется ненужной, таким старьем и хламом, что я просто стыжусь за нее... Я так люблю все это богатство цветов, но не могу их передать: в этом-то и трагизм всего".
Высокая и беспомощная мечта многих людей России о прекрасном наталкивалась на неподвижное и жесткое тело действительной жизни. Не находя прекрасного вокруг, художники в начале века искали его в искусстве, создавали полотна, которые давали иллюзию благополучия и воплощенной надежды. Поколение жаждало красоты.
Серов говорил: "Пишут все тяжелое. А я хочу отрадного!"
"Версали" Бенуа и "Маркизы" Сомова создавали иллюзию отрадного. Даже портреты своих современников (Блока, Кузьмина) Сомов делал как бы сквозь дымку воспоминаний.
Рерих тянулся к древней и таинственной истории.
Дягилев славил красоту и писал: "Творец должен любить красоту и лишь с ней одной должен вести беседу во время таинственного проявления своей божественной сущности".
И для Кустодиева, который еще не нашел своего стиля в живописи, это время было полно мучений и поисков.
Пари
Добужинский шел по набережной вдоль Адмиралтейства. У него было чисто выбритое лицо, строгий и четкий профиль римского патриция. Глаза скользили по стройным линиям силуэтов Петербургской набережной.
Добужинский шел к Кустодиевым. Что-то прочно объединяло этих, казалось, противоположных людей. Один - истинный петербуржец, другой влюблен в провинцию. Один по-европейски сдержан, изящен, другой по-российски непосредственный и молодцеватый. Их сдружил 1905 год, сотрудничество в сатирических журналах. Их объединяло сопротивление академизму, поиски своего места в бурной художественной жизни начала XX века, умение сохранить независимость. Наконец, они просто питали друг к другу симпатии, дружны были их жены, дети, и жили они неподалеку.
Борис Михайлович сидел на диване в широкой домашней куртке. С двух сторон примостились дети - Кирилл и Ирина. Они только что вернулись с гулянья. Отец делал быстрые зарисовки увиденного, дети с увлечением комментировали:
- Один богач в кабриолете едет, другой - в ландо, а этот - в настоящем автомобиле...
Юлия Евстафьевна, все такая же тонкая, изящная, как в девичестве, с улыбкой смотрела на них и думала: каким чудесным отцом оказался ее муж, как легко и охотно находит он общий язык с детьми. Уже пролетело семь лет, как они поженились. Работа, заказы, дети, поездки за границу... Вот и сейчас, не прошло еще и месяца, как они вернулись из путешествия по Европе. После лечения за границей в окружении детей он просто лучится счастьем. Соскучился!
Резкий звонок в прихожей вывел ее из задумчивости. Юлия Евстафьевна поспешила к двери, но там уже горничная стояла возле открытых дверей и Добужинский вытирал ноги.
- Здравствуйте, Мстислав Валерьянович, здравствуйте! Очень рада вам...
Поцеловав руку хозяйке, гость открыл дверь в комнату, пропуская Юлию Евстафьевну.
- Клоун, клоун, клоун! - хлопала в ладоши Ирина. - А где у него пампушечка на колпаке? Ты забыл, папочка, нарисовать...
Увидев Добужинского, Кустодиев приветливо кивнул гостю. Вставая, положил перед детьми по чистому листу бумаги, сказал:
- А теперь вы сами нарисуете что-нибудь из того, что видели: французскую борьбу, дядю Ваню - зазывалу, катанье на роликах в скейтинг-ринге - и марш в детскую!
- Можно я нарисую улана? - четко выговаривая слова, спросил Кирилл.
- Можно!..
Кустодиев, обняв Добужинского, повел его в свою мастерскую.
Между ними сразу начался тот профессиональный разговор, который возникает в среде художников: о последних выставках, о новых работах товарищей. Оказалось, что Добужинский только что был на выставке авангардистов. Покачивая носком начищенного узкого ботинка, он говорил:
- Новое не может рождаться без всяких корней в прошлом, без преемственности... Но скажи мне, какие традиции они продолжают?
Кустодиева сегодня ничто не может вывести из благодушного настроения. Путешествуя по Европе, он насмотрелся на такое количество выставок, течений, различных "измов", что эта маленькая выставка не казалась ему событием. Отвечал Мстиславу Валерьяновичу смеясь, шутливо:
- Кто породил их, говоришь? Может быть, их сам господь бог послал нам перед великими событиями?.. Не шути, ведь двадцатый век: тут тебе и телеграф и электричество. И аэропланы вон летают.
- Нет, я всерьез!
В глазах Кустодиева появилась лукавинка. Из карих они стали золотистыми. Он по-мальчишески прищелкнул пальцами.
- Послушай, Мстислав, а может быть, они просто экономят время? Ведь большинство из них талантом не отличаются, учиться им лень, признаться в этом не могут, рисовать не умеют, а прославиться хочется. - Кустодиев увлекся возникшей мыслью и продолжал: - Ты думаешь: они сумеют написать обнаженную женщину в старых традициях? Клянусь: нет! А теперь возьмем обратное: сумеем ли мы с тобой написать модель в духе кубистов?
- Не знаю, - пожал плечами Добужинский.
- Не знаешь? А вот давай держать пари! И теперь же. - Борис Михайлович снял пиджак, бросил его на диван. - Юля, подойди, пожалуйста. Ты будешь судьей. Мы с Мстиславом Валерьяновичем бьем по рукам. Немедленно садимся и в течение двух, нет, трех часов делаем картины - черточками, квадратиками... Идет?
- Ну что ты говоришь, - улыбаясь дурашливости мужа, сказала жена. Что вы, дети?.. Мстислав Валерьянович, урезоньте его, пожалуйста. - Юлия Евстафьевна мило улыбнулась.
Но "римский патриций" начинал поддаваться настроению товарища. Он загадочно улыбался, раздумывая над озорным пари.
А Кустодиев уже устанавливал в противоположных углах мольберты. Достал два листа картона. Положил краски, кисти. При этом приговаривал:
- И не раздумывай, Мстислав Валерьянович. Надо проверить, годимся ли мы с тобой шагать в ногу с веком или нет? Разве тебе это не любопытно?.. Вот скоро двенадцать. Ровно в полдень мы начнем и часов до... трех должны кончить.
...Кто-то звонил в прихожей, жена в другой комнате с кем-то приглушенно разговаривала. Но участники необычного состязания не слышали ничего.
- Ура! Я кончил первый! - закричал к третьему часу Борис Михайлович. Он бросил кисти. Яростно вытер руки о тряпку. Распахнул дверь в соседнюю комнату: - Прошу через десять минут, ровно в три, судей пожаловать сюда.
Час назад пришла жена Добужинского, и вот обе дамы вошли, чуть смущенные и обескураженные.
- Как мы можем быть судьями? - продолжала сопротивляться Юлия Евстафьевна. - Каждый рисует как ему нравится. Зачем подражать кому-то?
- Ничего, ничего, Юлия Евстафьевна, вы рассудите как объективные зрители, - Добужинский тоже стоял перед дамами, держа в руках готовый картон.
- Что ж, Мстислав, пожалуй, теперь нам надо сдать это в приемную комиссию, - Кустодиев кивнул в сторону женщин, - а комиссия отнесет на очередную выставку. Ну, конечно, мы с тобой выступим под псевдонимами.
- Ты шутишь, Боря! Посмеялись - и будет. Можно ли так? - Жена взглянула на него полными ужаса глазами.
- А если мы понесем сами, ведь будет скандал?.. Ты же не хочешь скандала?
Сдержанный Добужинский, зараженный азартом друга, тоже стал уговаривать женщин.
В конце концов порешили: завтра сделать рамки для картонов, окантовать. Кустодиев поставил псевдоним: Пуговкин.
Юлия Евстафьевна в глубокой шляпе с вуалью отнесла картины. Неделя прошла в напряженном ожидании.
В день вернисажа Кустодиевы с Добужинскими появились на выставке. Кругом знакомые лица: Судейкин, Сапунов, Ларионов, Сомов... Войдя в зал, они сразу увидели "Леду" с подписью: "Пуговкин". Неподалеку висел картон Добужинского.
Юлия Евстафьевна опустила голову и больше не взглянула в ту сторону. Она поспешила в другую комнату. Добужинский лишь веселым блеском глаз выдавал комичность ситуации.
Какой-то посетитель обратился к Кустодиеву:
- Как вы находите? Правда, неплохо? Интересно, кто это такой Пуговкин?.. Я раньше не слышал такого художника. Но, знаете, это смелая вещь, можно сказать, гвоздь выставки.
- М-да? - ухмыльнулся в усы Кустодиев. Заговорщики вскоре покинули выставочный зал. ...Прошло несколько дней.
И вдруг вечером в квартире на Мясной раздался звонок. Возмущенный, всклокоченный человек принес и поставил у двери "Леду" Пуговкина.
- Это безобразие! - кричал он. - А еще академик живописи! Своего брата художника подводите! На выставке скандал!..
Юлия Евстафьевна, волнуясь, стояла за дверью. Кустодиеву пришлось немало ее утешать, после того как закрылась дверь за шумным визитером.
- Ха-ха! - смеялся Кустодиев. - Каков орел Пуговкин! А? Сколько наделал шуму! Но как они узнали? Должно быть, по тебе, Юлия... Пойми, в этом нет ничего плохого. Этой шуткой мы с Мстиславом доказали, что настоящий художник все может! И успокойся, пожалуйста... Шуткой тоже можно что-то утверждать.
Этот эпизод - своеобразное отражение художественной жизни России начала XX века, маленький юмористический эпизод. И можно было бы о нем не писать. Но он интересен тем, что показывает: Борис Михайлович был противником словесных битв и нра воучений, сторонником наглядного спора.
Все первое десятилетие XX века было заполнено жестокими битвами идей и мнений.
Россия переживала период предвосхищения буду щих великих перемен, ощущала близящуюся грозу. Люди жаждали духовного раскрепощения. Александр Блок писал: "Так или иначе - мы переживаем страшный кризис и в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа".
Художники искали новым мыслям новые способы выражения.
Серов создает не просто конкретный портрет Ермоловой, а портрет человека, Актрисы, живущей на протяжении времени. Врубель придает самому чувству неудовлетворенности действительностью характер гигантский, всеобщий, трагический.
Бенуа обвиняет Репина в консерватизме, в "неизяществе", в ненужном для живописи психологизме. Корней Чуковский обвиняет Бенуа в "формальных" пристрастиях: "...требовать от Репина изящества все равно, что ждать от Толстого романсов".
Сюжет - не мало ли этого для живописца? Не вла деет ли он бесценным языком - красками, линией, как музыкант звуками? Не пренебрегает ли он воз можностями этого языка? На переломе двух веков художники, как никогда, почувствовали восторг перед тем, чего можно достичь сочетанием цветов, линий, движением. Они видели в этом раскрепощение.
Именно в эти годы появляются в живописи авангардисты, футуристы, кубисты. А порой под знаком так называемого "нового искусства" выступают просто ремесленники.
По-видимому, именно такого рода люди устраивали ту выставку, в которой "приняли участие", а вернее, весело разыграли ее устроителей Кустодиев и Добужинский.
С купчихами - по Парижу
Поездка в Париж всегда праздник. А для художника особенно. Весной 1912 года после длительного лечения в тихом швейцарском городке Лейзене Кустодиев ненадолго приехал в Париж - город, где становятся знакомыми после первой же чашечки кофе.
Выйти из маленького домашнего отеля узким переулком к Сене, где воздух полон таинственных весенних испарений, пзресечь мост и возле собора сесть в фиакр, запряженный парой до блеска вычищенных лошадей, - что может быть упоительней!
Миновать Лувр (какое счастье, что завтра там можно провести целый день), дворец Тюильри и выехать на Ёлисейские поля - это маленькое подобие Версальского парка. Здесь тот же простор, та же стройность, та же широкая царственность.
Вокруг Париж, такой изменчивый и постоянный, столь хорошо известный и все же неожиданный. Могучий дух Гюго витает возле собора Нотр-Дам. Свернешь в переулок - и вспоминаются Бальзак, семейные пансионы, где обитал Растиньяк. Минуешь Сен-Шапель д'Оксеруа - в памяти встает Мериме.
Пройди на холм Монмартр - ты окунешься в мир современного искусства. Отсюда завоевывали мир импрессионисты, там и сейчас ведут спор кубисты, экспрессионисты и прочие ниспровергатели.
Взгляни вокруг внимательно и любовно - и ты узнаешь пеструю толпу, как на картинах Писсарро, кокоток, как у Тулуз-Лотрека, девушек Дега и Ренуара.
На высоком кожаном сиденье, под цокот копыт о булыжные квадратики, под тихое поскрипывание рессор, Кустодиев в модном полосатом костюме, изящно подстриженный - только что от парижского парикмахера, - чувствовал себя если не любимцем Франции, то, по крайней мере, ее желанным гостем. И казалось, нет и не будет больше никаких болезней. Не было семи месяцев в прошлом году и четырех в этом, проведенных среди сосредоточенной на своем здоровье публики Лейзена.
Фиакр мягко катится по улице Риволи. Палевые, светло-серые, голубоватые, почти белые дома. Темнеющие крыши со знаменитыми мансардами, в которых мечтают о славе не единицы, а, должно быть, сотни художников, поэтов, музыкантов... Дома кажутся ажурными оттого, что на балконах металлические темные решетки, которые, как кружева, обрамляют дом. Если приглядеться, то рисунки решеток на каждом этаже разные. Как ни странно, Кустодиеву это напоминает ажурность наличников в средней полосе России. На мгновенье в памяти пронеслись привычные домики Кинешмы, Углича, Костромы, но Париж тут же вновь властно захватил его.
Борис Михайлович расплатился с кучером, с удовольствием ступил на мостовую и пошел пешком по боковой улочке, ведущей от Риволи к Гранд-опера. Он чувствовал себя здоровым. Какое это наслаждение - шагать не уставая, сгибать и разгибать руки, пальцы! Выздоровление - как пустыня, политая дождем, как оазис в пути.
Он сел за столик в крохотном кафе.
Соседом его оказался молодой японец.
- Я не помешаю? - спросил Кустодиев по-французски. Тот привстал и, поклонившись, даже подвинул русскому плетеное кресло. Но больше никто из них не сказал ни слова, в этом городе люди неназойливы. За соседним столиком слышалась английская речь, дальше - испанская.
Париж будит воспоминания, поэтизирует прошлое, скрашивает печальное настоящее.
...Боли в руке и в плече, которые то утихали, то вновь возникали вот уже в течение трех лет, стали особенно сильными. В те дни, весной 1911 года, шла работа над скульптурным бюстом Николая П. Поездки каждый день в Царское Село, часовые сеансы давались с неимоверными мучениями.
К тому же ежедневно приходилось ездить на водолечение в клинику. Врачи не могли поставить диагноз, и лечение шло вслепую. Говорили то о ревматизме, то о внутренней опухоли. Ночами ходил Кустодиев из комнаты в комнату с головными болями до рвоты и с адской болью в руке. Наконец все доктора сошлись на одном: надо ехать в Швейцарию.
Курортный городок Лейзен встретил его горной тишиной и покоем.
Сестры милосердия. За окном четкий рисунок гор. Особая воздушная чистота. Буйные краски восходов и закатов. Прекрасная библиотека в клинике. Но снова неясность диагноза, приблизительность лечения. И тишина стала устрашающей.
Надежда на исцеление сменялась плохо скрываемым отчаянием. Даже чтение книг - от любимого Пушкина до молодого Куприна - не отвлекало от тяжелых мыслей. Эти первые швейцарские недели! Лучше никому не рассказывать о них...
Не скоро пришел момент облегчения, когда ему наконец разрешили работать. Можно было приступать к выполнению заказа издателя Кнебеля, который просил для "Русской истории в картинках" сделать групповой портрет русских писателей 40-х годов XIX века. Хотя работа эта не сулила ни натурщиков, ни богатства красок, писать приходилось со старых фотографий, дагерротипов, все равно он должен был сделать ее.
Помнится, с каким жаром начал изучать старые книги, воспоминания, вступил в переписку со всеми, кто мог помочь в подборе портретов Щепкина, Боткина, Белинского, Станкевича, Аксакова, Герцена, Тургенева - восемнадцати посетителей литературной гостиной 40-х годов XIX века.
Кнебель торопил его в письмах - близилось время издания "Русской истории в картинках".
И вдруг письмо от жены с известием о смерти Серова, Это был страшный удар. Кустодиев писал: "Как несправедлива эта смерть в самой середине жизни, когда так много еще можно дать, когда только и начинают открываться широкие и далекие горизонты, глубина и проникновенность - это самое драгоценное в душе художника, когда он уже не пишет, а творит и очаровывает". Даже чувствовал какую-то виноватость, что он "остался - а вот того, лучшего и близкого, нет...". И тут же в письмах прорвалась тайная мысль: "Как завидна такая смерть - без изнурительной медленной болезни".
Сразу обострились боли и чувство покинутости. Жена была далеко, писала часто, жаловалась редко. Но как можно забыть об ее одиночестве?
Как он жалел, что позволил тогда откровенно написать жене: "Ты вот пишешь про чувство одиночества, а я вполне это понимаю, - оно у меня еще усиливается... сознанием, что я нездоров, что все, чем другие живут, для меня почти уже невозможно... В жизни, которая катится так быстро рядом и где нужно себя всего отдать, участвовать я уже не могу - нет сил. И еще больше это сознание усиливается, когда я думаю о связанных со мной жизнях - твоей и детей. И если бы я один - мне было бы легко переносить это чувство инвалидности..." .
Зачем было травмировать ее этим письмом? К чему обременительные откровения? Человек должен их прятать не только от окружающих, но и от себя. И все-гаки он не удержался и опять написал, когда из Петербурга пять дней не было писем: "Милая Люлюш ка! Ты избаловала меня своими письмами, присылая их почти каждый день, а потому перерыв в 3 - 4 дня меня беспокоит... меня ужасает сознание моей продолжительной и упорной болезни. Когда ей будет конец? Живя здесь, чувствую, что это полужизнь, без работы и без смысла".
И вдруг после всего пережитого - улучшение, почти выздоровление. И снова возврат к работе. Увлечение скульптурой почти прошло. Снова потянули краски. Он написал Н. И. Зеленскую на фоне Швейцарских гор. Недурно, кажется. К тому же пришел заказ от Федора Федоровича Нотгафта: написать картину на русскую тему. Не потому ли столь упоительными ему кажутся эти дни в Париже?
Нет, жизнь стоит того, чтобы каждый день радоваться этому небу, всякий раз новому, и солнцу, такому яркому и щедрому. Пусть весы твоей судьбы потеряли равновесие, ты не должен кричать об этом. И только ты сам можешь уравновесить их. Положи на другую чашу умение находить прекрасное в жизни, создавать его сам - и станет легче... Взгляни вокруг! Цветущие каштаны над головой, их белые свечи, каждая как маленькая церковь на Нерли. Круглые столики кафе. За одним из них красивая молодая француженка. Она давно здесь сидит - в шляпе с вуалькой, с рыжеватой челкой, в длинных перчатках. Будто сошла с полотна Ренуара. Как жаль, что ее не видит этот прекрасный художник. Правда, у каждого художника свои глаза, и видит он свое и по-своему. Кустодиеву, например, мешает его дальнозоркость.
Французские художники воспевают Париж, Бенуа - Версаль и Петербург, Васнецов - старинную Москву. Ему, Кустодиеву, милее русская провинция. Не столица, а провинция, по его мнению, определяет лицо России. Но видит он в своем воображении не тот или иной конкретный город, а как бы собирательный образ среднерусской провинции.
...Главная улица с двухэтажными белыми купеческими домами. Каланча в центре. Базарная площадь. Церковь. По улице движутся купчихи. В шелках, цветистых шалях, неторопливой, сытой походкой, как плывущие облака. Русские Венеры в расписных нарядах, языческие монументальные "бабы".
Ах, ты!.. Кустодиев даже приостановился: идет по Парижу, а думает о чем?
Уже стемнело, газовые фонари льют желтоватый свет, разноязыкая пестрая толпа на мостовой, зонтики над столиками, яркие, как у Матисса... Французы, как и русские, остро чувствуют цвет, даже в одежде. Одежда... А у его купчих атласные нарядные платья и шали с русскими узорами. Опять купчихи? С ними нет сладу. Ведь он идет на концерт симфонической музыки слушать Моцарта и Стравинского (в Петербурге он встречался со Стравинским, а брат его, архитектор, сделал Кустодиеву даже план "Терема"). Смешно и странно думать здесь об этих толстухах...
Борис Михайлович вошел в здание филармонии.
Звуки настраиваемых инструментов, осторожное шарканье ног, шелест шелков, скрип стульев.
С первых же звуков Кустодиева охватило ощущение счастья - да, определенно после болезни он научился особенно ценить все, что дается человеку.
"Аллегро" Моцарта - сложнейшее в исполнении, изящное, как игра в воздухе двух бабочек.
Стремительные нервные звуки Стравинского обрушиваются, как водопад. Музыка - всегда движение.
У Стравинского движение всякой небыли - чертей, кикимор, сказочной жар-птицы.
А слушателю вольно воображать свое движение, Кустодиев чуть прикрыл глаза, и жизнь неторопливого, непритязательного провинциального городка потекла перед его глазами.
...Рано-рано поднимается солнце. Но еще раньше встает хозяйка. Она идет на базар продавать домотканые половики, купить бочонок меду да кринку сметаны.
Солнце уже золотит яркие вывески: жостовские подносы, металлический крендель на лавке купца, надпись "Торговля чаем и фруктами".
Часы на главной площади - гордость городского головы - показывают восемь утра.
Площадь хоть и выложена булыжником, но заросла травой - лезет из всех камней.
Ну и, конечно, неизменная церковь, не собор католический, поражающий величием и холодной театральностью, а маленькая, белая, с голубым куполом, будто игрушечная.
Мелодия развивается, варьируется. Музыка звучит то забавно, задорно, то меланхолически-грустно. Не так ли идет и наша жизнь?
...А вон на площади появились купчихи. Их четверо. Одна стоит спиной: шаль с кистями, в розах, да и юбка - россыпь цветов. Напротив - женщина в возрасте, статная и степенная, в голубом платье. А дочь, самая юная здесь, лукаво поглядывает в сторону. Разговор матери интересует ее мало, больше проходящие приказчики, а может быть, и офицеры (вот бы познакомиться с таким, чтобы усики у него были петербургские!). Губы ее тонко сдвинулись в усмешке. Деланное безразличие. Одна бровь выше другой. Сама вся затянута желтым атласом.