– Это правда, – сказала Совушка, допивая из бокала шампанское, запрокинув голову, как пять минут назад это сделал сам Шажков, – я всем говорю, что ты – мой любимец.
   – Кому «всем»?
   – Ларисе Яковлевне.
   – Валентин Иванович, – мы очень ценим ваше творчество в качестве поэта и певца, – тронув Валю за локоть, сказала Лариса Яковлевна.
   – Видишь, промоушн тебе делаю, – сказала Совушка.
   – А что, мне тоже нравится ваша песня «Я лыс и зол», – неожиданно вступил в разговор внук Максим.
   – Спасибо, Макс, – прочувствованно сказал Шажков, тронув мальчишку за плечо. – Не пора?
   – Конечно-конечно. Мы вас бросаем и идем к себе на хоры. Увидимся в антракте, – Лариса Яковлевна, взяв протянутую руку мальчишки, двинулась вместе с толпой к правой двери.
   – Сова, пошли и мы?
   – Да, сейчас, – Софья какое-то время смотрела вслед бабушке, которая по совместительству являлась её начальником. Затем привычным движением взяла под руку Шажкова и, первой сделав шаг вперед, вовлекла его в толпу, сгрудившуюся у центрального входа в зал.
   Купив две программки, Валентин и Совушка заняли свои места в середине партера с левой стороны. Шажков отметил про себя мудрость Совушкиного выбора: места были не очень близко к оркестру, но и не так, чтобы далеко от него, и в стороне, противоположной от ударных и духовых. Очень предусмотрительно, учитывая, что в программе значились Прокофьев и Шостакович. Шажков уже неоднократно отмечал про себя, что прекрасный зал, в котором они с Софьей сейчас находились, с белой колоннадой и алой бархатной отделкой, изначально предназначенный для танцев, мало подходил для музицирования. Где-то в нём таился акустический изъян, который не каждый дирижер и оркестр могли побороть. В реальности только маэстро Мравинский, наверное, и смог. У остальных же духовые и ударные всегда были чрезмерны на фоне других инструментов, звучали резко и не всегда так, как задумал композитор. Так, во всяком случае, казалось Валентину. Он никогда на этом не настаивал и ни с кем по этому поводу не спорил.
   Прокофьева должен был играть американский пианист, кажется, довольно известный, судя по количеству публики и особенно иностранцев.
   – Билеты, наверное, дорогие, – подумал Валентин и поинтересовался у Совушки.
   – Ещё бы, – с долей укора в голосе сказала Софья, – прямо разорилась на тебе.
   – Сова, ты чего такая колючая? Будто ты ёж, а не сова.
   – Не знаю… – с видимым облегчением выговорила Сова. – Как-то чувствую себя уязвлённой. Почему-то.
   – Прости, если я в чём виноват.
   – Ты ни при чём. Точнее, не совсем причём. Тут дело во мне, наверное. Отстаю от тебя. Перестаю понимать.
   – Было бы что понимать, – с усмешкой, в которой промелькнула досада, произнёс Валентин, – нечего понимать ещё.
   – Как страшно, – подхватила его тон Софья, – представляю, что будет, когда это созреет.
   – Сам побаиваюсь, – рассмеялся Шажков, погладив полную руку Совушки и ненароком заглянув в декольте. Софья чуть прижалась к нему мягким бочком. Так они и сидели дальше, с удовольствием ощущая друг друга и время от времени обмениваясь короткими репликами.
   Зал постепенно заполнился, то тут, то там стали раздаваться нетерпеливые хлопки, оркестр утих. Все ждали дирижёра. Вот он появился, маленький, но страшно энергичный. За ним под аплодисменты вышел флегматичный пожилой американец в черном смокинге, сел за длинный, как лимузин, рояль в центре сцены, окружённый оркестрантами, словно зеваками на улице, и концерт начался.
   Американец играл очень специфически – так, по крайней мере, показалось Шажкову. Он смотрел на произведение как бы с высоты и, не опускаясь до нюансов и мелких эмоций, рисовал общий контур, выявляя при этом неочевидные связи, обозначая потоки эмоций и мыслей и подчиняясь логике музыкального языка, замыслу композитора и собственному исполнительскому ощущению.
   – Смотри, как гладко лабает, – шепнул Валентин Совушке в каденции первой части на подходе к кульминации. Китайские пианисты в этом месте выделяют такой шквал эмоций, что дурно бывает. А этот неврубенно и расчётливо углубляет и препарирует тему. Вот последние трепетные аккорды, и далее – широкое прокофьевское фортепианное арпеджио, скрипки – все вместе, как стон чаек в шторм, – и духовые, голос рока, сметающий все на своем пути. Валентин чуть отстранился от Софьи, так как у него всегда здесь перехватывало дыхание, начинало предательски колотиться сердце, потели руки. Он стеснялся. Но Совушка теснее прижалась к нему, как бы ища защиты, её сердце также быстро билось, рука вспотела, по телу проходил озноб.
   «Ох уж эти женщины, – подумал Шажков, с удивлением и нежностью поглаживая Софьину кисть, – ничего не боятся, никого не стесняются».
   Четвертую часть американец, как показалось Валентину, запорол. Самую русскую из тем концерта он проиграл с эллинским спокойствием и презрением, душевный надлом представил как досадную неполадку, как сломанную игрушку: чинить накладно, да и вряд ли возможно, проще новую купить.
   Но в целом здорово играл американец. «Молодец», – подумал Шажков.
   – Ну как? – спросил Валентин Софью, когда отгремели аплодисменты.
   – Мне очень понравилось, – сказала Совушка, – я слушала твоими ушами и много нового услышала.
   – Общечеловеческие, шекспировские страсти этот пианист понимает, – возбуждённо сказал Шажков, – а вот русские – нет.
   – Так ведь не русский он, – засмеялась Совушка, крепче взяв Валентина под руку. – Это ты у меня русский, даже слишком. Пошли, послушаем, что скажет Лариса Яковлевна.
   – И внук её Максим, – усмехнувшись, добавил Шажков.
   Бабушка с внуком нашлись не сразу. Максима послали в туалетную комнату, из которой он вышел недовольный со словами: «Чтоб я когда-нибудь закурил». «Посмотрим», – подумал Шажков. Лариса Яковлевна, восхищенно жестикулируя, говорила:
   – Вот вам, Валентин Иванович, западный стиль игры: без истерик, знаете ли, без надрыва.
   Шажков сочувственно покивал, не желая развивать полемику, и спросил Максима: «Тебе понравилось, Макс?»
   – Хорошо, только очень громко.
   – Ну, привыкай. Подрастешь, будешь вживую слушать рок. Там погромче бывает.
   – Там все время громко, можно привыкнуть. А здесь – неожиданно громко.
   – А ты кем хочешь быть-то, – переводя разговор на другую тему, спросил Шажков.
   – Ещё не решил, но скорее всего – пианистом.
   Лариса Яковлевна и Совушка переглянулись и засмеялись.
   – Только я бы по-другому сыграл, – раздухарившись, продолжал мальчишка.
   – А как? – хором спросили женщины.
   – Я бы, – Максим торжествующе оглядел всех, – оркестр сделал в два раза тише, а лучше бы совсем выключил.
   – Ну-у, Максимыч, – разочарованно протянул Валентин, – во втором отделении ведь вообще фортепиано не будет, один оркестр. Если его выключить, будем слушать тишину.
   – Какое прекрасное произведение мы сейчас будем слушать! – восхищенно цокнула языком Лариса Яковлевна. – Ну вы тут, мужчины, поговорите, оботрите, как говорят в современном мужском кино…
   – Перетрите? – уточнил Шажков.
   – Да-да, перетрите тут, а у нас с Софьей Михайловной деловой разговор есть.
   – Сегодня воскресенье, – вполголоса проворчал Валентин, но его услышали: «Ай-ай, Валентин Иванович, мы же и по женским делам идем».
   – Ну что, будем перетирать? – без энтузиазма спросил Шажков Максима.
   – Не хочу я перетирать, – неожиданно заявил он, – и вообще, я вам соврал. Никаким пианистом я не хочу быть. Это она хочет.
   – Ну а ты?
   – Я хочу бизнесменом быть. А если в музыке, то только дирижёром.
   – Командовать любишь?
   – Люблю, но учиться надо.
   – Так, может, тебе в армию? Генералом станешь.
   Максим посмотрел на Валентина таким взглядом, что стало ясно: авторитет безвозвратно утерян.
   – Пойду я на свое место, – сказал Максим, – можно?
   – Не знаю.
   – Вам же не приказывали меня стеречь.
   – Нет. Ладно, валяй. Ты парень способный, не пропадешь.
   Максим отошёл и тут же исчез в толпе. Шажков двинулся по анфиладе и вдруг увидел впереди себя идущих под руку Совушку с Ларисой Яковлевной.
   – Милая, он любит детей, это видно. Как он Максима к себе расположил. А ведь мальчик не сахар. Непростой мальчик.
   Шажков свернул в сторону и не слышал, что ответила Софья. Пройдя ещё круг, он вернулся на свое место. Скоро подошла и Совушка. Вид у неё был расстроенный.
   – Что-нибудь случилось, Сова? – спросил Шажков.
   – После концерта мне нужно будет с Ларисой Яковлевной уйти. По работе.
   – Серьёзно? А что можно делать по работе воскресным вечером?
   – Я сама виновата, – как бы не слыша Валентина, продолжала Софья, – обещала подготовить текст выступления декана на коллегии. Коллегия завтра. Материалы у Ларисы Яковлевны. Вот и весь расклад.
   – А если бы ты не встретила её сегодня на концерте?
   – Тогда завтра мы получили бы с ней нагоняй с очень неприятными последствиями. Извини – виновата. Исправлюсь.
   – Сова, а что эта твоя начальница не может материалы по электронной почте выслать? Мы бы сейчас пошли, и я в два счёта состряпал бы это выступление. У меня ведь большой опыт. Декан твой ноги тебе будет целовать и прихваливать.
   – Спасибо, Валя. Я сама в два счёта подготовлю выступление. Да и ноги предпочла бы, чтобы не декан целовал… А электронной почты у неё нет, у Кривицкой, да и вообще компьютера. Старая она.
   Чуть-чуть притушили свет там, где сидела публика, выделив тем самым сцену с оркестром. Снова под аплодисменты выбежал энергичный дирижер, и через несколько секунд оркестр начал играть первые такты пятой симфонии Шостаковича. Шажков на время забыл разговор с Совушкой и весь отдался музыке. Начало пятой он ставил на уровень лучших из лучших музыкальных моментов, так сказать, «всех времен и народов». Типа всем известного «та-та-та-там», только у Шостаковича это казалось даже более современным и актуальным. Во всяком случае, более «мускулистой», мобилизующей музыки, чем эта заглавная тема первой части, Шажков не знал. Постепенно, однако, начальная тема растворилась в однообразных пассажах струнных, время от времени проявляясь, пока к концу первой части не умерла совсем. Дальше Валентин слушал спокойно и холодно, вплоть до четвертой части, где музыка снова на время приобрела ясный, энергичный, «мускулистый» характер, но на более высоком уровне, создавая ощущение эмоционального подъема, зрелости мысли, разумной логики событий. Конец произведения вызвал эмоциональное удовлетворение и чувство благодарности, сопровождавшееся, однако, и чувством досады – от неровности музыкального текста, от недостатка (по ощущению Шажкова, естественно) музыкальной, смысловой и эмоциональной наполненности как минимум в трети симфонии. Валентин вообще находил музыку Шостаковича неравноценной. А может быть, она не в полной мере соответствовала характеру Шажкова. Или он просто не дорос до неё? С последним, впрочем, Валентин вряд ли бы согласился. Он умел и привык воспринимать любое музыкальное произведение непосредственно и сразу во всей полноте ещё до включения собственного аналитического аппарата, а иногда и без включения. Первичный чувственный анализ оказывался самым глубоким и всегда подтверждался последующим умственным анализом. В юности эта особенность восприятия музыки часто мешала ему грамотно выражать свою точку зрения по поводу того или иного музыкального произведения. Так вот, музыка Шостаковича воспринималась Шажковым как «вещь в себе», она вся казалась ему отражением развития, борьбы и мучения некой личности, полностью оторванной от внешнего мира, не понимающей его и в целом враждебной ему. Он с юных лет ощутил эту особенность музыки Шостаковича. Внешнее окружение представляется в этой музыке в основном в двух ипостасях: как объект насмешки и ерничества или как источник страха и боли.
   Совушка в целом соглашалась с такой точкой зрения Шажкова, только она считала, что это признак величия, а не недостаток. О, как она умела это обосновать! Валентин в музыкальных беседах с Софьей часто испытывал восхищение и злость одновременно: как если играешь с папой в шахматы и проигрываешь. В лучшие времена в своих музыкальных спорах они не щадили ни объекты спора, ни друг друга. Шажков мог ничтоже сумняшеся заявить, что Шостакович, типа, смотрит на мир из амбразуры, или что его музыка оторвана от каких-либо корней, а в ответ получить от Совушки ехидную оценку Прокофьева как шарманщика и конформиста. Оба при этом понимали, что противоположность их оценок имеет под собой реальную основу, отражая, с одной стороны, особенности музыки двух великих композиторов, а с другой – особенности их собственного мировоззрения, воспитания, даже происхождения. В то же время и Совушка и Валентин в душе признавали свои резкие оценки действительными только при наличии соответствующей противоположной резкой оценки. В общем, возня «нанайских мальчиков», не более того.
   То ли музыка отвлекла Софью от неприятных мыслей, то ли она просто взяла себя в руки, но, стоя с Шажковым в очереди в гардероб, она беззаботно болтала и, как обычно, шутя строила Вале глазки. Шажков чувствовал неловкость и некую недосказанность. Задели его Совушкины слова о том, что она «отстаёт» от него. Он старался оказать ей внимание поглаживанием руки, нежным прикосновением. Потом сказал:
   – Сова, я в церковь собираюсь сходить и исповедаться. Долго думал и вот решил.
   – Давно решил? – внешне не выказав удивления, спросила Софья.
   – Да, в сущности, сейчас.
   – Валюш, получается, что я в самом деле совсем отстала. Смотри, какой ты у меня современный. На тебя кто-то повлиял?
   – Да нет. Накопилась просто… критическая масса.
   Шажков помог Совушке надеть шубу, сам облачился в чёрное пальто, и они вышли на улицу, с удовольствием вдохнув вкусный морозных воздух. Площадь Искусств была уютно освещена. От выхлопных труб автомобилей поднимались белые дымы. На деревьях синим и красным цветом мерцали длинные гирлянды маленьких лампочек, создавая атмосферу детской сказки. Лариса Яковлевна с Максимом стояли справа от выхода под фонарём. Совушка тронула Валентина за руку:
   – Ну, я пойду. Встретимся в клубе у Брика. Не забыл? Ты обещал джем.
   – Будет тебе джем. Приходи на репу. Я сообщу, когда.
   – Софья Михайловна и Валентин Иванович! Мы здесь, – позвали уставшие ждать начальствующая бабка с внуком.
   – Пойдем, – сказал Валя, – скажу бабушке «бай-бай».
   – Валентин Иванович, – прощаясь, произнесла Лариса Яковлевна, – извините за наше нетактичное вторжение. Берегите Софью Михайловну. Ведь вы этого достойны.
   Кривицкая жила недалеко – на Невском – и уговорила Софью идти пешком. Шажков проводил взглядом две строгие женские фигуры с болтавшимся между ними Максом и набрал номер своего приятеля Алексея Брика, чтобы договориться по поводу репетиции.
   Брик был совладельцем небольшого клуба в районе Сенной, где собирались молодые люди из университетских и близких к ним кругов Петербурга, устраивались вечеринки, джем-сейшны, концерты исполнителей совершенно разных жанров и стилей: от джаза и рока до бардовской песни и даже мелодекламаций. У завистников это заведение проходило под вывеской «для тех, кому за тридцать». Валентин совершенно не представлял экономики деятельности клуба и не вдавался в принципы отбора артистов. Он сам выступал в здесь со своей группой «Примавера» раза два-три в год, не за деньги, а для удовольствия, и у него имелся небольшой кружок постоянных поклонников и поклонниц. Алексей Брик был «приходящим» членом Валиного ансамбля – играл иногда на бас-гитаре в манере «слэп» и обеспечивал организационную и рекламную поддержку выступлений группы, первое из которых в этом году должно было состояться в мае в формате джем-сейшна. На репетицию этого выступления Валя и пригласил свою Совушку.

6

   Прошло несколько дней. Почувствовав себя более или менее подкованным теоретически, Шажков субботним утром отправился на автомобиле в церковь – на практику. После литургии он собирался ещё заехать на работу, где рассчитывал встретить Лену Окладникову. Церковь он выбрал не ближнюю и не дальнюю – ту, в которой ещё не был. Мороз сменился весенней оттепелью, и Валентин не спеша переехал через непривычно пустынный мост, пропитанный влагой, как потом, на Петроградку, выплывшую из тумана и постепенно обступившую его мокрыми стенами старых доходных домов.
   Церковь стояла в небольшом сквере, набрякшем водой, из которой вытягивались чёрными стволами старые липы с растопыренными кронами. Вокруг раскисшей клумбы, загаженной собаками, торчали красные прутья кустарника с пухлыми почками. Хотя уже полностью рассвело, кругом не видно было ни души, даже нищих. Шажков зябко перекрестился и, потянув за ручку тяжёлую дверь, ступил в храм.
   После выдержанного в холодных серо-голубых тонах питерского рассвета в церкви оказалось неожиданно светло и жёлто от электричества, горящих свечей и переливающегося золотом иконостаса. Священник или дьякон монотонным голосом читал что-то в глубине храма. Внутри были несколько десятков человек, однако вскоре вслед за Валентином стали входить ещё люди, и Шажков понял, что литургия скоро начнётся.
   Прихожане церкви были разными – старыми и молодыми, но видно было, что все верующие. Зевак и туристов в этот относительно ранний для выходного дня час не наблюдалось. Справа от входа у столика, где лежали на продажу свечки, иконки и разные церковные книжки, стояли кучкой и обменивались новостями бабульки, все, как одна, худые и маленького роста – завсегдатаи, если можно так выразиться, храма. Разговаривая, они цепким взглядом встречали всех входящих, отметив и Валентина Шажкова в скромной серой курточке и чёрных брюках, признав в нём «новичка», как именно в этом храме, так и в церкви вообще. Слева от Валентина выделялись молодые люди: несколько женщин, в светской жизни, кажется, весьма привлекательных, но в длинных юбках и платках выглядевших старше своих лет, – они казались очень кроткими, усталыми и сосредоточенными. Там же стояли молодые мужчины, двое из них восточной внешности, с потрясающими глазами, горящими огнём и при этом повёрнутыми в себя, отрешёнными от всего окружающего. Совсем сбоку спокойно ожидал начала литургии мужчина менеджерского вида в сером костюме и при галстуке. Ещё один такой в изящном бежевом пальто со сдержанным волевым лицом, как у Дона Корлеоне, опустив глаза, стоял ближе к алтарю. Большинство прихожан, однако, были люди старшего возраста, некоторые видно, что больные, кого-то привели родственники. Появились и детки с бледными лицами, как сошедшие с иллюстраций к книгам Достоевского. Все эти люди: и старые, и молодые, и дети, было видно, чувствовали себя в храме, как дома.
   Молодые люди слева постепенно продвинулись в придел, за ними вставали вновь пришедшие, образуя что-то вроде плохо сформированной очереди. Валентин не сразу сообразил, что это и есть очередь – к исповеди. Он, наконец, решился пройти вглубь храма и увидел в приделе исповедавшего священника – высокого полного мужчину с седоватой бородой и очень благообразным лицом. Шажков подошел совсем близко и теперь с замиранием сердца следил за процедурой. Вот немолодая женщина с измученным лицом повернулась к очереди, что-то произнесла, развела руками и низко поклонилась. Следующая за ней старушка ответила на поклон. Женщина подошла к священнику, он наклонился, но этого можно было не делать, так как она стала говорить довольно громко и сбивчиво. Шажков старался не слышать, что говорилось, но полностью отрешиться не мог. До него долетали слова: «а я вот не смогла, не смогла, прости Господи…» Наконец священник, вздохнув (как показалось Валентину), накрыл опущенную голову кающейся куском ткани (епитрахилью, но Шажков тогда ещё не выучил этого слова), произнёс короткую молитву и перекрестил. Женщина с жаром поцеловала крест, Библию, руку священника, и отошла в сторону с просветлевшим лицом.
   Один за другим подходили исповедующиеся. Кто-то подавал священнику записку, которую он тут же читал, морща лоб, видно, с трудом разбирая почерк, с кем-то тихо разговаривал, а кого-то отпускал сразу Прошли и молодые люди, после чего священник ушёл в алтарь, и было видно, что он с помощью дьякона надевал там ризу.
   Началась служба. Дьякон поставленным басом призывал: «миром Господу помолимся», хор пел: «Господи помилуй». Валентин чувствовал покой и умиротворение, только вот сильно болели не привыкшие к долгому стоянию ноги.
   Он мало понимал из того, что читалось и пелось. Отметил только Херувимскую песнь, очень мелодичную саму по себе, а хор ещё пропел её такими ангельскими голосами, что Валентин даже расчувствовался, тут же поймав себя на мысли, что так нельзя: посерьёзнее надо быть, посуровее. Другие прихожане в большинстве своём понимали, что происходит, и знали слова, подпевая хору, повторяя за дьяконом Символ Веры и молитву «Отче наш».
   К концу литургии, когда большинство прихожан пошли к причастию, у Шажкова так болели ноги, что он ни о чём думать больше не мог. Он топтался у выхода, но не уходил, так как дал себе зарок достоять до конца, который всё не наступал и не наступал. После причастия началась длинная благодарственная молитва, а в конце священник обратился к прихожанам с проповедью, перейдя с церковнославянского на понятный современный русский язык. Проповедь показалась Валентину простоватой и слишком наступательной. Священник сначала устало, но постепенно воодушевляясь, говорил о том, что неверие – это великий грех, что атеисты неправедны и не спасутся, и ещё про вред телевизора и интернета. Валентин думал о собственном отце, и ему было неприятно слышать это. «Не всё так просто, – мысленно обращался он к священнику, – хотя в целом ты, наверное, прав… Да, по гамбургскому счёту ты абсолютно прав! Но отчего же так обидно? Гордыня, что ли?» Проповедь задела Шажкова как человека и как философа. Он даже на время забыл про боль в ногах.
   В это время в храм стали входить новые люди – молодые и модные. Забегали очаровательные весёлые дети, заплакали младенцы. Те, кто отстоял литургию, постепенно исчезали. Служители церкви вышли в центральную часть храма и теперь возились с церковной утварью. Шажков с некоторым удивлением наблюдал за сменой лиц и декораций и, только посмотрев на часы, которые показывали 12.00, понял, что новые люди пришли на обряд крещения.
   – Всё – подумал Шажков, выходя из церкви. – Мы сделали это! Отстояли!
   На улице оказалось солнечно и людно. Валентин пошёл к стоявшей невдалеке машине, ощущая любовь ко всем и с удовольствием разминая уставшие ноги.

7

   Через двадцать минут Шажков лихо подкатил к главному зданию своего университета, где вместе с администрацией размещались и несколько кафедр, в том числе кафедра политологии. Парковочное место перед входной дверью, куда ректор ставил служебный 745-й «бумер», пустовало и было огорожено цепочкой на изящных столбиках. Валентин припарковался рядом. Занятий в административном корпусе не проводилось, никто из начальства в эту субботу не появился, на кафедрах субботние бдения тоже не практиковались, разве что в случае аврала какого-нибудь или в период дипломных защит. Поэтому внутри было пусто и гулко. Как шутил Охлобыстин, мы очень любим университет, особенно без студентов.
   Шажков быстрым шагом, почти бегом, поднялся по парадной лестнице на четвёртый этаж, пролетел метров тридцать по тёмному коридору и толкнул дверь кафедры, которая, однако, оказалась запертой. Валя, помешкав, открыл дверь свои ключом и с некоторым беспокойством вошёл внутрь. В комнате никого не было, а на дальнем столе у окна стоял ноутбук Лены Окладниковой, приветливо помигивая пейзажной заставкой.
   Шажков снял куртку, заправил выбившуюся из брюк рубашку и присел на край стола рядом с ноутбуком. От бездушной машинки веяло теплом, словно от домашнего животного. Валентин осторожно нажал пальцем на чёрную клавишу, и заставка исчезла, открыв страничку «Word»-a с несколькими абзацами стихотворного текста. Шажков стал читать:
 
Маленький солнечный квадратик поляны,
Снежистый пух над тополями,
Венчик ромашки – яркий, как пламя,
Белое пламя, слепящее прямо.
 
 
Такого цвета любовь.
Над головой вновь и вновь
Шорох и шёпот стрекоз…
 
   – Неужели пишет стихи? – мелькнуло в голове.
   Он не успел дочитать до конца. Щёлкнула дверь, и на пороге показалась Лена Окладникова в джинсах и белом свитере с электрическим чайником в руках. Шажков вздрогнул, ощутив себя мальчишкой, уличённым в подглядывании, но мгновенно пришёл в себя, ибо в душе у него не было трепета, а была неожиданная уверенность в том, что это написано для него и что он должен был это прочитать. С этого момента у него возникло чувство, что штурвал, который он уверенно держал всю жизнь, кто-то из за спины мягко взял в свои руки и повернул в только ему ведомом направлении. При этом Валя не ощущал никакого дискомфорта или импульса противодействовать, а только щемящее чувство неотвратимости и острое желание заглянуть за горизонт.
   Окладникова замерла, увидев Валентина рядом с обнажённо белевшей страничкой на экране компьютера, но тут же пришла в себя и сказала:
   – Здравствуйте, Валентин Иванович. Я вас жду-жду…
   В голосе чувствовалось волнение. Был ли её собственный штурвал у неё в руках?