– Да из чего вы видите?
   – Из всего; во-первых, вы говорите – она пришла немного бледная и потом села напротив, чтобы глядеть на вас.
   – Ну, нет… Таким образом перетолковывать можно все, – произнес Сергей Петрович, которому, впрочем, последние слова хозяйки, кажется, очень были приятны.
   – Послушайте, – начала Татьяна Ивановна, одушевившись. – Я любила одного человека… полюбила его с самого первого раза, как увидела. Он жил в одном со мною доме, и что же вы думаете? Я целую неделю не имела духу войти к нему в комнату.
   – Это о соседе вы говорите? – спросил с улыбкою Хозаров.
   – Ой, нет! О другом, – возразила, вспыхнув, Татьяна Ивановна.
   – Не может быть! Верно, о нем.
   – Нет, право, о другом; про этого только так говорят… Конечно, он ко мне неравнодушен, да нет, не по моему вкусу!
   – Все это прекрасно, Татьяна Ивановна, да мои-то дела плохи.
   – Вовсе не плохи. Головой моей отвечаю, что она вас любит и очень любит. Это ведь очень заметно: вот иногда придешь к ним; ну, разумеется, Катерина Архиповна сейчас спросит о вас, а она, миленькая этакая, как цветочек какой, тотчас и вспыхнет.
   – Вы когда к ним пойдете, Татьяна Ивановна? – спросил Хозаров.
   – Право, не знаю, Катерина Архиповна ужасно просит бывать у них почаще; сегодня думаю вечерком сходить, показать им одной моей знакомой продажную брошку; недавно еще подарена ей, да не нравится фасон.
   – А что, если б я попросил вас сделать для меня большое-пребольшое одолжение?
   – Что такое?
   – Вот дело в чем: надобно же узнать решительно, любит ли она меня или нет?
   – Объяснитесь.
   – Объясниться я не могу, потому что мне решительно не удается говорить с ней. Эти две старшие дуры, Пашет и Анет, просто атакуют меня, и я вот что выдумал: недели две тому назад она спросила меня, чем я занимаюсь дома. Я говорю, что дневник писал. Она, знаете, немного сконфузившись, вдруг начала меня просить, чтобы я его показал ей; я обещался; дневника, впрочем, у меня никакого не бывало никогда; однако, придя домой, засел и накатал за целые полгода; теперь только надобно передать. Возьмитесь-ка, передайте.
   – А что вы в дневнике написали?
   – Ничего особенного. Пишу, как я увидел ее, полюбил, записаны все ее слова.
   – Ведь вы этак ее, Сергей Петрович, совсем погубите! – возразила Татьяна Ивановна. – Это ужасно для девушки получить такое письмо, особенно от человека, которого любит!
   – Это не письмо, а дневник; тут она нигде прямо не называется.
   – Догадается, Сергей Петрович, сейчас догадается.
   – Конечно, догадается. Для того и написано, чтоб догадалась. Сделайте одолжение, Татьяна Ивановна, передайте.
   – Ох, Сергей Петрович, в грех вы меня вводите.
   – Не в грех, почтеннейшая, а в доброе дело, – возразил Хозаров.
   – Конечно, про вас я не могу ничего сказать, – отвечала хозяйка, – вы имеете благородные намерения, а другие мужчины, ах! Как они бедных женщин жестоко обманывают.
   Сергей Петрович между тем бережно поднял пресс-папье, изображающий легавую собаку, и, вынув из-под него чисто переписанную тетрадку, начал ее перелистывать.
   – Почитайте, пожалуйста, Сергей Петрович, что вы тут написали.
   – Нельзя, Татьяна Ивановна, тайна.
   – Вот прекрасно! Да разве у вас может быть от меня тайна? Не пойду же, когда вы так поступаете.
   – Ну, слушайте. Вот, например, начало: «Первого января я увидел в собрании одну девушку, в белом платье, с голубым поясом и с незабудками на голове».
   – Это она самая; я ее видела в этом платье; еще, кажется, подол воланами отделан.
   – Может быть; но слушайте: «Она меня так поразила, что я сбился с такта, танцуя с нею вальс, и, совершенно растерявшись, позвал ее на кадриль. Ах, как она прекрасно танцует, с какою легкостью, с какою грациею… Я заговорил с нею по-французски; она знает этот язык в совершенстве. Я целую ночь не спал и все мечтал о ней. Дня через три я ее видел у С… и опять танцевал с нею. Она сказала, что со мною очень ловко вальсировать. Что значат эти слова? Что хотела она этим сказать?..» Ну, довольно.
   – Ах, какой вы плут! Вы просто обольститель! Почитайте, батюшка, почитайте еще.
   – Да что вам любопытного?
   – Почитайте, пожалуйста! Я очень люблю, как про любовь этак пишут.
   – Ну, вот вам еще одно место: «Сегодня ночью я видел сон; я видел, будто она явилась ко мне и подала мне свою лилейную ручку; я схватил эту ручку, покрыл миллионами пламенных поцелуев и вдруг проснулся. О! Если бы, – сказал я сам с собою, – я вместе с Грибоедовым мог произнести: сон в руку! Я проснулся с растерзанным сердцем и написал стихи. Вот они:
 
Прощай, мой ангел светлоокой!
Мне не любить, не обнимать
Твой гибкий стан во тьме глубокой,
С тобой мне счастья не видать.
Я знаю, ты любить умеешь,
Но не полюбишь ты меня,
Мечту иную ты лелеешь;
Но буду помнить я тебя.
Ты мне явилась, как виденье,
Как светозарный херувим,
Но то прошло, как сновиденье,
И снова я теперь один.
 
   – Прекрасно! Бесподобно! – крикнула Татьяна Ивановна. – Батюшка Сергей Петрович, спишите мне эти стишки!
   – После, Татьяна Ивановна, после; я наизусть их знаю.
   – Ну, что после, напишите теперь.
   – Право, после, теперь лучше потолкуем о деле. Я запечатаю вам в пакет; вы поедете, хоть часу в седьмом, сегодня; ну, сначала обыкновенно посидите с Катериной Архиповной, а тут и ступайте наверх – к барышням. Она, может быть, сидит там одна, старшие все больше внизу.
   – Это можно; я у них по всем комнатам вхожа; они меня, признаться, с первого раза, как вы меня отрекомендовали, очень хорошо приняли. Будто сначала выйду в девичью, а там и пройду наверх.
   – И прекрасно! Только что вы скажете? Как отдадите?
   – Да что сказать? Скажу: от Сергея Петровича дневник, который вы просили. Не беспокойтесь, поймет…
   – Конечно, поймет. Чудесно, почтеннейшая! Дайте вашу ручку, – сказал Сергей Петрович и крепко сжал руку друга-хозяйки.
   – Только какой вы для женщин опасный человек, – сказала Татьяна Ивановна после нескольких минут размышления, – из молодых, да ранний.
   – А что? – спросил с довольною улыбкою постоялец.
   – Да так. Вы можете просто женщину очаровать, погубить.
   – Мясник, Татьяна Ивановна, пришел, – сказала Марфа, входя в комнату.
   – Ах, батюшки! Как я с вами заболталась! Прощайте, я было за деньгами к вам приходила.
   – Нет, почтеннейшая, ей-богу, нет.
   – Ну нет, так и нет; пакет ваш теперь отдадите?
   – Через час пришлю.
   – Ну, хорошо, прощайте.
   Выйдя от Хозарова, Татьяна Ивановна остановилась перед нумером скрытного милашки и несколько времени пробыла в раздумье; потом, как бы не выдержав, приотворила немного дверь.
   – Придете обедать? – сказала она каким-то чересчур нежным голосом.
   – Нет, – отвечал голос изнутри.
   – Почему же?
   – Ноты пишу.
   – Ну вот уж с этими нотами! А чай придете пить?
   – Нет, пришлите водки.
   Татьяна Ивановна затворила дверь, вздохнула и прошла к себе, велев, впрочем, попавшейся навстречу Марфе отнести во второй нумер водки.
   Сергей Петрович, оставшись один, принялся писать к приятелю письмо, которое отчасти познакомит нас с обстоятельствами настоящего повествования и отчасти послужит доказательством того, что герой мой владел пером, и пером прекрасным. Письмо его было таково:
 
   «Любезный друг, товарищ дня и ночи!
   Я уведомлял тебя, что еду в Москву определяться в статскую службу; но теперь я тебе скажу философскую истину: человек предполагает, а бог располагает; капризная фортуна моя повернула колесо иначе; вместо службы, кажется, выходит, что я женюсь, и женюсь, конечно, как благородный человек, по страсти. Представь себе, mon cher[2], невинное существо в девятнадцать лет, розовое, свежее, – одним словом, чудная майская роза; сношения наши весьма интересны: со мною, можно сказать, случился роман на большой дороге. Прошедшего года, в этой дурацкой провинции, в которой я имел глупость прожить около двух лет, я раз на бале встретил молоденькую девушку. Просто чудо, mon cher, как она меня поразила! В ней было что-то непохожее на других, что-то восточное, какая-то грезовская головка. Я с нею протанцевал несколько кадрилей и тут убедился, что она необыкновенно милое, резвое дитя, которое может нашего брата, ветерана, одушевить, завлечь, одним словом, унести на седьмое небо; однако тем и кончилось. Поехав в Москву из деревни, на станции съезжаюсь я с одним барином; слово за слово, вижу, что человек необыкновенно добродушный и даже простой; с первого же слова начал мне рассказывать, что семейство свое он проводил в Москву, что у него жена, три дочери, из коих младшая красавица, которой двоюродная бабушка отдала в приданое подмосковную в триста душ, и знаешь что, mon cher, как узнал я после по разговорам, эта младшая красавица – именно моя грезовская головка! Я не мог удержаться и тогда же подумал: «О, судьба, судьба! Видно, от тебя нигде не уйдешь». Он снабдил меня письмом к его семейству, с которым я теперь уже и сошелся по-дружески, познакомясь вместе с тем и со всем их кружком. Дела идут недурно; одно только меня немного смущает, что у них каждый день присутствует какой-то жирный барин, Рожнов; потому что кто его знает, с какими он тут бывает намерениями, а лицо весьма подозрительное и неприятное.
   Так-то, mon cher, я женюсь, и непременно женюсь! Да, мой друг, я теперь убедился, что наша прошлая жизнь – все пустяки! На что мы, холостяки, похожи? Грязь, грязь – и больше ничего! Нет ни одного отрадного явления, нет человека, с кем бы разделить чувства. Такое ли счастье человека, который сидит в прекрасном кабинете, сладко полудремлет, близ него милое, прелестное существо – вот это жизнь! Кроме сих и оных моих делишек, я здесь в порядочном кругу; особенно один дом Мамиловых. Представь себе, аристократический тон во всем: муж – страшный богач, более полугода живет в южных губерниях и занимается торговыми операциями, жена – красавица и, говорят, удивительная фантазерка и философка. Теперь я с ними еще не так короток, но, однако, очень дорожу их знакомством и постараюсь сблизиться.
   Прими уверение в совершенном моем почтении и преданности, с коими и остаюсь покорный к услугам
   Хозаров».

II

   В зале, о которой упоминал Хозаров, за большим круглым столом, где помещался самовар с его принадлежностями, сидели Катерина Архиповна и ее семейство, то есть: Пашет, Анет и Машет. Впрочем, в среде этого семейства помещалось новое лицо, какой-то необыкновенно высокий мужчина, который, конечно, кинулся бы вам в глаза по своему огромному носу, клыкообразным зубам и большим серым, навыкате и вместе с тем ничего не выражающим глазам. По загорелому его лицу нетрудно было догадаться, что он недавно с дороги. Это подтверждалось и тем, что в комнате было расставлено несколько дорожных вещей. Катерина Архиповна, дама лет около пятидесяти, черноволосая, немного сердитая на вид и с довольно крупными чертами лица, была, кажется, в весьма дурном расположении духа. Две старшие дочери, Пашет и Анет, представляли резкое сходство с высоким мужчиной как по высокому росту, так и по клыкообразным зубам, с тою только разницею, что глаза у Пашет были, как и у маменьки, – сухие и черные; глаза же Анет, серые и навыкате, были самый точный образец глаз папеньки (читатель, вероятно, уж догадался, что высокий господин был супруг Катерины Архиповны); но третья дочь, Машет, была совершенно другой наружности. Это была небольшого роста брюнетка с выразительными чертами лица, с роскошными волосами, убранными для вящего очарования a l'enfant[3], с черными и живыми глазами и с веселой улыбкой.
   При внимательном, впрочем, наблюдении в девушке можно было заметить сходство с матерью, замаскированное, конечно, молодостью, здоровьем, невинностью и каким-то еще чуждым началом, не замечаемым ни в одном из членов семейства. Катерина Архиповна, как я прежде объяснил, была не в духе: как-то порывисто разлила она чай по чашкам и подала их дочерям, а предназначенный для супруга стакан даже пихнула к нему. Антон Федотыч Ступицын, имя родоначальника семейства, принял довольно равнодушно так невежливо препровожденный к нему стакан и принялся пить чай с большим аппетитом. Отпив половину стакана, он потихоньку встал, взял трубку и закурил.
   – Фу, батюшки, опять с своим куреньем, – сказала Катерина Архиповна, отмахивая от себя табачный дым.
   – Ничего, душа моя, я так… немножко, – отвечал Антон Федотыч, тоже размахивая дым.
   – Это у него ничего, как из трубы… Жили бы там себе в деревне и курили, сколько хотелось: так нет, надобно в Москву было приехать.
   – Нельзя было, душа моя. Генерал просто меня прогнал; встретил в лавках: «Что вы, говорит, сидите здесь? Я, говорит, давно для вас место приготовил». Я говорю: «Ваше превосходительство, у меня хозяйство». – «Плюньте, говорит, на ваше хозяйство; почтенная супруга ваша с часу на час вас ждет», – а на другой день даже письмо писал ко мне; жалко только, что дорогою затерял.
   В продолжение всей этой речи Катерина Архиповна едва сдержала себя.
   – Я хочу вас, Антон Федотыч, спросить только одно: перестанете вы когда-нибудь лгать или нет?
   – Что лгать-то, – отвечал немного смешавшийся Ступицын, – спроси Пиронова; при нем вся эта история была.
   – Нечего мне Пиронова спрашивать; двадцать пятый год я, милый друг мой, вас знаю; перед кем-нибудь уж другим выдумывайте и лгите. Ну, зачем вы сюда приехали? Для какой надобности?
   – Да ведь я тебе говорил, душа моя, что генерал…
   – Не говорите вы мне, бога ради, про генерала и не заикайтесь про него, не сердите хоть по крайней мере этим. Вы все налгали, совершенно-таки все налгали. Я сама его, милостивый государь, просила; он мне прямо сказал, что невозможно, потому что места у них дают тем, кто был по крайней мере год на испытании. Рассудили ли вы, ехав сюда, что вы делаете? Деревню оставили без всякого присмотра, а здесь – где мы вас поместим? Всего четыре комнаты: здесь я, а наверху дети.
   – Да много ли мне места надобно? Я вот хоть здесь…
   – Скажите на милость: он здесь – в зале расположится; одна чистая комната, он и в той дортуар себе хочет сделать. Вы о семействе никогда не думали и не думаете, а только о себе; только бы удовлетворять своим глупым наклонностям: наесться, выспаться, накурить полную комнату табаком и больше ничего; ехать бы потом в гости, налгать бы там что-нибудь – вот в Москву, например, съездить. Сделали ли вы хоть какую-нибудь пользу для детей, выхлопотали, приобрели ли что-нибудь?
   – Да я думал… – начал было Антон Федотыч.
   – Ничего вы не думали, – перебила Катерина Архиповна, – солгали где-нибудь, что в Москву едете, да после и стыдно было отказаться.
   Последние слова очень сконфузили Ступицына.
   – Мне нечего стыдиться, – проговорил он.
   – Знаю, что вы давно стыд-то потеряли. Двадцать пятый год с вами маюсь. Все сама, везде сама. На какие-нибудь сто душ вырастила и воспитала всех детей; старших, как помоложе была, сама даже учила, а вы, отец семейства, что сделали? За рабочими не хотите хорошенько присмотреть, только конфузите везде. Того и жди, что где-нибудь в порядочном обществе налжете и заставите покраснеть до ушей.
   – Бранитесь, бранитесь, как хотите; эту песню я уже двадцать пять лет слушаю, – проговорил, махнув рукой, Антон Федотыч.
   – Да вы хоть кого из терпения выведете, – возразила Катерина Архиповна. – Не сиделось вам в деревне, в Москву прискакали; на почтовых, я думаю, ехали. Вот я просмотрю оброчный счет. Привезли ли счет-то по крайней мере?
   – Привез; сто рублей всего собрано.
   – Знаю я вас, милостивый государь, сто рублей. Я, впрочем, усчитаю. Хоть бы вы то рассудили: что я, для удовольствия, что ли, живу здесь?
   – Кто вас знает, зачем вы здесь живете.
   – Как же – для любовников! Посмотрите-ка, сколько их в пятьдесят-то лет завела. Скажите на милость: он не знает, зачем я здесь живу! Знаете ли по крайней мере, что у нас в Москве тяжба? Это-то вы хоть знаете ли?
   – Конечно, знаю.
   – Так что же-с, вам, что ли, мне поручить хлопотать? Фамилию свою хорошенько не умеете подписать.
   – Вы уж очень учены; где нам! – возразил Антон Федотыч.
   – Конечно, лучше вашего все понимаю; как угорелая езжу по добрым знакомым да кланяюсь и прошу, чтоб растолковали да научили. Вот с завтрашнего дня все Вам передам: хлопочите, ходатайствуйте. Слава богу, свой стряпчий приехал, можно успокоиться: обделает дело.
   – Я военный человек, статских дел не знаю.
   – Скажите, какой воин, – ветеран заслуженный; много ли изволили ран получить? В каких сражениях были?
   – Ругайтесь, как хотите ругайтесь, я уж не стану и говорить, – произнес со вздохом Антон Федотыч и опять махнул рукой.
   – Ну, думала, – продолжала Катерина Архиповна: – приехала в Москву, наняла почище квартиру, думала, дело делом, а может быть, бог приведет и дочерей устроить. Вот тебе теперь и чистота. Одними окурками насорит все комнаты. Вот в зале здесь с своим прекрасным гардеробом расположится, – принимай посторонних людей. Подумали ли вы хоть о гардеробе-то своем? Ведь здесь столица, а не деревня; в засаленном фраке – на вас все пальцем будут показывать.
   – Что мне гардероб-то, ведь я не молоденький, – возразил Антон Федотыч.
   – Да вы отец семейства; по вашей наружности будут судить и о прочих.
   – Я сошью себе фрак; всего сто рублей.
   – Конечно, как вам не сшить? Сто рублей для вас пустяки. Вместо того чтобы жить в деревне да сколачивать копейку, чтобы как-нибудь, да поблагороднее, поддерживать семейство, – не тут-то было: в Москву прискакал, франтом хочет быть; место он приехал получать. Вот, не угодно ли? Есть свободное: в нашей будке будочник помер.
   – Ну, бог с тобой, расписывай, – проговорил уже потерявший совсем терпение Антон Федотыч, махнул рукой, вздохнул и вышел из комнаты на крыльцо.
   Здесь я должен заметить, что всю предыдущую сцену между папенькой и маменькой две старшие дочери, Пашет и Анет, выслушивали весьма хладнокровно, как бы самый обыкновенный семейный разговор, и не принимали в нем никакого участия; они сидели, поджав руки: Анет поводила из стороны в сторону свои большие серые глаза, взглядывая по временам то на потолок, то на сложенные свои руки; Пашет свои глаза не поводила, а держала их постоянно устремленными на маменьку или на лежавший около нее белый хлеб – доподлинно я не знаю; одна только Машет волновалась родительскою размолвкою, или по крайней мере ей было это скучно.
   Все, что ни говорила Катерина Архиповна своему супругу, все была самая горькая истина: он ничего не сделал и не приобрел для своего семейства, дурно присматривал за рабочими, потому что, вместо того чтобы заставлять их работать, он начинал им обыкновенно рассказывать, как он служил в полку, какие у него были тогда славные лошади и тому подобное. Генерала он только видел, но тот ему ни слова не говорил о месте; а приехал в Москву единственно потому, что, быв в одной холостой у казначея компании и выпив несколько рюмок водки, прихвастнул, что он на другой же день едет к своему семейству в Москву, не сообразя, что в числе посетителей был некто Климов, его сосед, имевший какую-то странную привычку ловить Антона Федотыча на словах, а потом уличать его, что он не совсем правду сказал. Услышав, что Ступицын возвестил о поездке в Москву, сосед не упустил случая и возгласил во всеуслышание: «Солгал, брат Антоша, не поедешь ты в Москву». – «Это уж представьте мне лучше знать», – возразил уклончиво Ступицын. – «Опять повторяю при всей честной компании: не поедешь ты в Москву», – проговорил еще громче Климов. – «А вот увидим», – отвечал опять уклончиво Ступицын. – «Нечего тут видеть, а вот что, – продолжал Климов, – ты сказал, что завтра поедешь; завтра, брат, я сам еду в Москву; едем вместе, и вот пари: поедешь – моя дюжина шампанского, не поедешь – твоя!» – «Идет», – отвечал Ступицын, и тут же два соседа ударились по рукам. На другой день Ступицын пораздумал и уже решился было потихоньку уехать в деревню; но Климов приехал к нему со всей честной компанией. Не ехать, значит, надобно было отдать пари. «Что будет, то будет, лучше поеду», – подумал Антон Федотыч. К этому решению его еще более подстрекали имевшиеся в кармане сто рублей, привезенные было для отправления к супруге.
   Климов проиграл: Антон Федотыч, сильно подгуляв, поехал с ним в Москву.
   Для большего уяснения характера этого человека, я должен сказать, что Ступицын вовсе не мог быть отнесен к тем неприличным лгунам, которые несут бог знает какую чушь, ни с чем несообразную. Напротив того, он говорил весьма сбыточные и обыкновенные вещи, но только они с ним не случались и не могли даже случаться. Судьба, или, лучше сказать, Катерина Архиповна, держала его, как говорится, в ежовых рукавицах; очень любя рассеяние, он жил постоянно в деревне и то без всяких комфортов, то есть: ему никогда не давали водки выпить, что он очень любил, на том основании, что будто бы водка ему ужасно вредна; не всегда его снабжали табаком, до которого он был тоже страстный охотник; продовольствовали более на молочном столе, тогда как он молока терпеть не мог, и, наконец, заставляли щеголять почти в единственном фраке, сшитом по крайней мере лет шестнадцать тому назад. Всем этим лишениям Антон Федотыч покорялся терпеливо и не предпринимал ничего к выходу из подобного положения. Невинным и единственным его развлечением было то, что он, сидя в своей комнате, создавал различные приятные способы жизни, посреди которых он мог бы существовать: например, в одно холодное утро, на ухарской тройке, он едет в город; у него тысяча рублей в кармане; он садится играть в карты, проигрывает целую ночь. На другой день зовет к себе гостей; до приезда еще их выпивает крепкой очищенной водки. Друзья съезжаются, он угощает их превосходным обедом с шампанским и с мороженым; вечером заставляет играть своих музыкантов, которых у него тридцать человек. Пошалив таким образом, на другой день принимается за дело: ходит по постройкам, а вечером пишет письма в Петербург, чтобы ему выслали четыре ящика вина, – словом, живет на широкую ногу, русским барином. Все такого рода мечтания так укоренялись в голове Ступицына, что он сам начинал в них верить, как в действительность, и очень любил их высказывать себе подобным; но, увы! Эти себе подобные, если они хоть немного знали Антона Федотыча, не говоря уже о семейных, эти себе подобные обрезывали его на первом слове: «Полно, брат, врать, Антон Федотыч», «Замололи вы, Антон Федотыч». Более же деликатные, особенно из дам, отходили от него обыкновенно в самом начале разговора. Были и такие проказники, которые говорили: «Поври что-нибудь, Антон Федотыч». – «Сами извольте врать», – отвечал добросердый Ступицын.
   Катерина Архиповна была прекрасная семьянинка, потому что, несмотря на все неуважение к мужу, которого она считала самым пустым и несносным человеком в мире, сохранила свою репутацию в обществе и, по возможности, старалась скрыть между посторонними людьми недостатки супруга; но когда он бывал болен, то даже сама неусыпно ухаживала за ним. Пиля его, как говорится, каждодневно, она всегда относилась к нему во втором лице множественного числа и прибавляла частичку «с». Кроме того, надобно отдать ей честь, она была самая расчетливая и неутомимая хозяйка и добрая мать: при весьма ограниченных средствах, она умела жить чистенько и одевала дочерей хотя не богато, но, право, весьма прилично. Двух старших она любила так себе, посредственно, но младшая была ее идол; для нее она готова была принести в жертву двух старших дочерей, мужа, все свое состояние и самое себя. Над всеми и над всем она была госпожой в доме и только в отношении Мари делалась рабою, и рабою беспрекословною. Постоянные хлопоты по хозяйству, о детях, вечная борьба с нуждою, каждодневные головомойки никуда не годному супругу – все это развило в Катерине Архиповне желчное расположение и значительно испортило ее характер; она брюзжала обыкновенно целые дни то на людей, то на дочерей, а главное – на мужа. Две старшие дочери, Пашет и Анет, очень любили новые платья, молодых мужчин и питали самое страстное желание выйти поскорее замуж; кроме того, они были очень завистливого характера. Анет, как и папенька, любила сказать красное словцо, Пашет же была очень молчалива и наследовала от папеньки только сильный аппетит. Обе эти девицы были влюблены по нескольку раз, хотя и не совсем с успехом; маменьки они боялись, слушались ее и уважали; вследствие того и в отношении папеньки разделяли вполне ее мнение, то есть считали его совершенно за нуль и только иногда относились к нему с жалобами на младшую, Машет, которую обе они терпеть не могли, потому что она была идолом маменьки, потому что ей шили лучшие платья и у ней было уже до пятка женихов, тогда как им не досталось еще ни одного. Что касается до Мари, то она, по словам Катерины Архиповны, еще не сформировалась, была совершенный ребенок и несколько месяцев только перестала играть в куклы и начала читать романы.
   Антон Федотыч, которого мы оставили на крыльце, все еще сидел там и не входил в комнату. Средство это он, особенно в холодное время года, употреблял издавна и всегда почти для себя с успехом. Во-первых, уходя на крыльцо, он удалялся от супруги; во-вторых, освежался на воздухе от головомойки и, наконец, в-третьих, возбуждал к себе в Катерине Архиповне участие. Спустя четверть часа она обыкновенно говорила: «Что, сумасшедший-то там стоит? Простудится еще: эй, девочка, мальчик! Подите скажите барину, что он там стоит?» Барину сказывали, и он возвращался торжествующий и спокойный, потому что Катерина Архиповна после этого обыкновенно его уже не журила и даже иногда говорила, чтобы он выпил водки. В настоящее время Катерина Архиповна, видно, очень рассердилась; прошло уже более четверти часа, как Ступицын сидел на рундучке крыльца, а она не высылала; Антону Федотычу становилось очень холодно; единственный предмет его развлечения – луна – скрылась за облаками. Вдруг в темноте послышались шаги.