Алексей Смирнов
Место в мозаике
(сборник)

Мор

   Здравствуйте женившись дурак и дура.
В. Тредиаковский

Часть первая
Детство, отрочество и юность

1

   О том, что кто-то родился в таком-то и сяком доме, который тем обстоятельством заработал себе мемориальную доску, сегодня говорят условно, потому что никто, даже выдающиеся люди, уже давно не рождаются дома, на то существуют акушерские клиники.
   Конечно, случается всякое.
   Самолеты, поезда, патрульные полицейские машины, театральные вестибюли, переходы метро, вокзалы и чистые поля – места достаточно гостеприимные, чтобы приютить новую душу, запутавшуюся в силках душной материи.
   Высокомерному Свириду такого рода экзотика была неприятна не менее, чем родильные дома для широкой общественности. Потому что сам он принадлежал к числу редких людей, которые появились на свет именно дома, в доме, так что неизвестный покуда вешатель мемориальных досок из далекого будущего мог не бояться покривить душой.
   В этом не было заслуги собственно Свирида; причиной явились сами роды – такие принято называть стремительными.
   Писк маленького Свирида Водыханова мгновенно и безнадежно затерялся в городском шуме, на который была горазда набережная, где высился тот самый дом, тяжелый и мрачный даже в погожие дни, каменеющий министерской увесистостью.
   Со словом «сегодня», помещенным в начале нашего короткого рассуждения о досках и домах, мы немного поторопились. Говоря откровенно, Свирид явился на свет не сегодня, а вовсе даже вчера, если поверить днями десятилетия. Но и тогда, на исходе тридцатых годов, сеть родовспомогательных учреждений была достаточно широка, чтобы домашние роды с достоинством отступили в прошлое.
   Еще четырех лет от роду, накануне войны, Свирид знал, что станет писателем. Солидность, сопутствующая этому званию, как нельзя лучше сочеталась с тонким штрихом биографии: родился не где-нибудь, но в доме, и не в родильном, а в отчем. Странно, но он уже понимал разницу. Немного огорчала – хотя еще по малолетству не тогда, гораздо позднее – нехватка печати времени, так как дом возвели недавно. Но возвели на века, выдерживая увесистый стиль нешуточной эпохи; украсили гербами и звездами, снопами и серпами; пустили лепные, тяжелые и заслуженные ленты с намеком не то на чествование триумфаторов, не то на пышные поминки. А возле дома прохаживался молодой усатый милиционер. Всякий раз, отправляясь с матерью на прогулку и проходя мимо этого сурового воина, Свирид мысленно переносил его на страницы несуществующей книги с картинками как иллюстрацию к собственным, еще не написанным рассказам и сказкам. Он не задавался вопросом: а почему, собственно говоря? – он принимал свою писательскую будущность как нечто решенное, не мысля для себя иного сценария. Этим он отличался от сверстников, которые все поголовно мечтали вырасти танкистами, летчиками, кавалеристами и молились на Чапаева. Правда, Свирид тоже молился на Чапаева.
   Отец, уважаемый и заслуженный человек, командовавший целым флотом, относился к фантазиям юного Свирида снисходительно и всячески поощрял его знакомство с книгами, которых у Водыхановых было довольно много – преимущественно военно-морского содержания: справочники, атласы, руководства.
   Свирид читал их запоем, восседая на пестром железном горшке. Больше листал, чем читал, ибо не постигал написанного. Хотя его воображение приковывала к себе одна страна – такая маленькая, что ее название на карте занимало намного больше места, чем она сама. Но книги как таковые, в своем предметном, но пока бессодержательном качестве, очаровывали его. С одной стороны, ему не хватало фантазии представить что-то свое, выдуманное, упакованным в строгий переплет и дополненным справочными таблицами – эти таблицы причудливым образом сочетались в его сознании с иллюстрациями к русским сказкам. С другой стороны, он бесповоротно уверовал в судьбу, которой ему было предначертано создавать похожие вещицы, то бишь книги, – выпекать их наподобие песочных куличей. Воображаемое совершенство ненаписанных фолиантов росло от издания к изданию; забывшийся на горшке, Свирид водил маленькой ладошкой по корешку, по титульному листу – однажды он даже, эксперимента ради, пошел на варварство и выдрал какую-то схему. Акт не озорства, а познания мира; ему, понятно, влетело, но не особенно сильно.
   Свирид брал бумагу, карандаши; создавать титульные листы для будущих книг вошло у него в привычку и стало любимым занятием. Он взбирался на стул с ногами, елозил на четвереньках и на коленках, высовывал язык и перво-наперво выводил имя автора, украшая его неумелыми виньетками, а ниже, крупными буквами, писал главное: название. Оно обычно начиналось словом «тайна». Тайна того-то и тайна сего-то, но возможен был и другой вариант: загадка. Чего угодно загадка – канализационного люка, проходного двора, сивой кобылы.
   Иногда он сооружал предлинное оглавление, но дальше дело не шло. Последняя глава всегда называлась «Последняя схватка» или «Конец такого-то, имярек».
   Родители посмеивались. Бывало, что Свирид-старший, сидя в расстегнутом кителе и прихлебывая чай, прищуривался на сына и затуманивался лицом: интерес малыша к печатному слову одновременно притягивал и отпугивал. Опытный Свирид-старший хорошо знал, какой неожиданный вес могло приобрести в ту эпоху не то что печатное, но даже устное слово. И поневоле тревожился за будущее сына. Написанное – прежде всего документ, а уж потом всё остальное: повесть, роман, стихотворение; за документы же приходится отвечать. А Свирид, наигравшись в книгопечатание, носился себе по просторным и затемненным комнатам, где отовсюду покровительственно поблескивали медные, отменно надраенные приборы неизвестного мореплавательного назначения. Смерчем кружил по кухне, мороча голову домработнице, которая в притворном изумлении плескала руками; с разбега укладывался на живот и скользил по сверкающему паркету; показывал языки пыльным чучелам полярных зверей и птиц. Экспонаты располагались высоко и были ему недоступны, иначе он взял бы их в герои и персонажи. Поэтому в ненаписанные и непридуманные сказки попадали обычные игрушки – многократно собранные и разобранные, обсосанные во младенчестве, изученные вдоль и поперек, живущие общей со Свиридом жизнью, получившие существование достаточно независимое, чтобы действовать в его мыслях заманчивыми тенями с неисчерпаемыми, но до поры скрываемыми возможностями.
   У него была одна любимая, неоднократно прочитанная и впоследствии прочно забытая книга, какое-то «Королевство», солидный фолиант в шоколадном переплете с красными и желтыми вкраплениями, которые, может быть, образовывали заглавие, а может быть, составляли самостоятельный узор. В этой книге сосредоточилось нечто, способное порадовать и зрение, и рассудок, и даже вкус, потому что в ее глянцевой плоти было взято не только от шоколада, но и от сливочной тянучки; кроме того, подобную вещь приятно держать в руках – добавим, следовательно, осязание, не говоря уж о нюхе: каждому мало-мальски понятливому, разбирающемуся в прекрасном человеку отлично известно, как заманчиво пахнут книги, особенно те, что потяжелее, с плотными страницами да намертво пропечатанными буквами, которые не чета тем нынешним, что размазываются в сажу, едва проведешь по ним пальцем.
   Обитая среди множества старинных вещей и вещиц, созерцая живительный натюрморт под названием «Абрикосы в сиропе крупным планом», обладая игрушками, среди которых попадались экземпляры дореволюционной ручной работы, маленький Свирид не задумывался над тем, откуда всё это взялось и как могло появиться в новом доме – это во-первых, и в семействе, образованном недавней голытьбой, – во-вторых. Отец, хоть и видный военный, начинал с малого и в юности был подмастерьем на каком-то мелком заводе; мать приехала на рабфак из орловской глубинки. Их семья не могла обрасти фамильными ценностями, и все предметы домашнего обихода свалились к ней не иначе как с неба, но непременно до появления на свет Свирида-младшего – этого было достаточно для него: если вещи существовали и раньше, когда его еще не было, то это означало, что они стояли, лежали и висели здесь всегда, дожидаясь прихода истинного хозяина, то есть его самого.
   Когда началась война и Свирид-старший отправился громить неприятеля на морских рубежах родины, обманутой неожиданным нападением и униженной фантастическими потерями первых военных дней, маленький Свирид впервые увидел коллатераль. Неотчетливо.
   Он понимал, что происходит нечто ужасное, и ему отчаянно захотелось, чтобы это ужасное прошло стороной и всё осталось как прежде.
   Коллатераль обозначилась смутно, ибо виделась без напряжения воли. Чудесная способность Свирида еще только просыпалась.
   В проеме, образованном напольными часами и резным ореховым комодом, ему явилось что-то похожее на букву «У». Две дороги разбегались перед Свиридом, теряясь в мутном желтоватом тумане. Казалось, что они кое-как освещаются тусклым уличным фонарем. Ножка буквы, потеряв завиток, вытянулась и всосалась Свириду под ноги. Левый рожок буквы «У» начал разбухать и расползаться, отодвигая и уничтожая правый, который быстро превратился в хилый прутик, а после пропал совсем. То, что осталось от буквы и уже ни на какую букву не похожее, заполнило собой всё помещение, перемешав домашний свет с фонарным, и Свириду показалось, будто он движется по этой букве, то бишь по одной из дорог, наметившихся перед ним.
   Свирид так испугался, что не задумался над возможностями, которые предлагала развилка. Он сразу позабыл о правом рожке, истончившемся и пропавшем, и знал лишь одно: какой-то свет, не то чтобы враждебный, но равнодушный, наводнил собой комнату, ничуть не поколебленный тем обстоятельством, что Свирид уже вовсю ревел. Прибежала мама, прибежала домработница Валя; ничего от него не добились.
   Тут подключилась и завыла сирена, объявившая воздушную тревогу; Свирида сгребли в охапку и потащили в метро.
   Потом, по возвращении домой, когда всё вокруг неуверенно успокоилось и замерло в ожидании нового, еще худшего, Свирид соорудил рисунок: лучи, лучи, сплошные лучи, хотя никаких лучей не было, однако он не умел передать увиденное иначе. Буква «У» не получалась совсем: нужно было, чтобы она начиналась под ногами, уходила вперед и раздваивалась, но Свирид не имел никакого понятия о перспективе, да и себя самого никогда не изображал – не приходило в голову. И еще мешали всё те же лучи, вдруг не оставившие на рисунке свободного места. Поэтому он ограничился буквой «У», парящей в воздухе над желто-зелеными линиями, означавшими свечение. Свирид привычно показал рисунок матери, но та ничего не поняла и пожала плечами, а он не стал объяснять, так как и объяснять было нечего. Впечатление блекло, изглаживалось из памяти.
   К вечеру воспоминание приобрело увертливое качество сна. Буква дразнила кончиком-хвостиком, который то и дело терялся. Еще можно было ухватить его, потянуть, выдернуть сон обратно, и Свирид будто шарил руками, ослепший, в погоне за улетевшим воздушным шариком, но шарил вяло, уже отвлекаясь на какие-то иные мысли. Тогда он еще не знал, что в его отдельном случае песенные слова «молодым везде у нас дорога» допускают буквальное понимание.
   Он вяло рисовал себе букву «У» в облаках, портя лист за листом, пока ему не сказали, что с бумагой в военное время весьма тяжело и хорошо бы ему умериться в аппетитах. Действительно: писать и рисовать приходилось всё больше на каких-то обертках, чтобы не сказать хуже – на полях газет; избалованному Свириду такое и в голову не приходило. Он знал, что в отцовском рабочем столе наверняка найдется солидный запас. Но стол стоял запертый, как и отцовский кабинет, и всё это медленно превращалось в музей, хотя отец регулярно присылал бодрые треугольные письма. Музейные экспонаты было запрещено трогать руками. На отцовском столе всё осталось лежать так, как он оставил; домработнице строго-настрого запрещалось приближаться к этим папкам, книгам и перьям. Шторы были задернуты, слабо пахло папиросами и чем-то еще, неопределимым. Для Свирида-младшего не существовало преград, и он умыкнул-таки ключ: кабинет запирался. Обычно он брал себе что хотел, сугубо автоматически, не задумываясь и не ожидая встретить препятствия, однако здесь он собрался не сразу. С капризным раздражением он понимал, что дело выходит серьезное, но думал недолго. Свирид проник в кабинет, расположился возле стола на полу, распахнул дверцу тумбы и сразу же обнаружил кипу чистых бумажных листов, аккуратно сложенных в верхнем отсеке. Бумага была плотная и чуть желтоватая, Свирид взял себе добрую половину.
   Но спрятать добычу не сообразил. Возможно, ему подсознательно хотелось быть пойманным, ибо совершилось по-настоящему тяжкое преступление. Его застукали очень скоро; он едва успел написать заглавие: «Загадочный свет». Буква «У», маленькая, уже стояла в правом верхнем углу листа, как будто знаменовала собой начинание серии.
   Влетело не особенно сильно, однако бумагу отобрали, устроили целую демонстрацию. Медленно провели Свирида в отцовский кабинет, медленно сложили украденное на прежнее место. По ходу дела мать твердила, что «никогда, никогда в их семье не случалось воровства – ни по отцовской линии, городской, ни по материнской, деревенской». А домработница Валя даже светилась изнутри и поджимала губы, имея случай понегодовать и порадоваться, что в краже не обвинили, как это обычно бывает, прислугу.

2

   Ко Дню Победы Свирид подрос достаточно, чтобы ликовать со всеми вместе и пестовать в себе предощущение прекрасного будущего, в котором теперь уж наверняка всё будет замечательно. Гремел салют; заряды, не выдерживая напряжения восторга, на миру умирали рассыпчатой красной смертью. Каждая вспышка отпечатывалась в сознании Свирида чувством причастности к победе – похоже было, что и он каким-то образом сумел победить и раздавить кого-то ночного и гадкого, в противогазе и белом халате. Ждали возвращения отца; тот задерживался. В последующие дни и недели всё чаще звучало озабоченное слово «Япония», но и оно не могло нарушить прочного чувства умиротворенности в целом. Какая такая Япония? «Что это еще за географические новости?» – повторяли иные за Маяковским, хотя поэт имел в виду Польшу.
   «Ничего», – заносчиво говорили вокруг.
   И действительно – ничего; с подозрительной Японией разобрались удивительно быстро и снова не без участия отца, который теперь действовал на Тихом океане.
   На эту глупую Японию, посмевшую тягаться с народом-победителем, сбросили какие-то страшные бомбы; это сделали американцы, но Свирид почему-то считал, что без отца здесь не обошлось – ведь отец тоже воевал с Японией, а разве можно было что-нибудь сделать без его командирского ведома? Бомба, способная уничтожить город, это тебе не пачка бумаги из запертого стола!
   Осенью он вернулся: квадратный, красный, усатый; в объятия к нему набились все, даже Валя, и отца хватило на всех – казалось, влезли бы и другие, найдись они, ибо отцовские руки непостижимым образом удлинились, а ладони увеличились и превратились в некие военно-морские лопасти.
   Вечером собрались гости, всё больше военные. Они ужасно накурили, а разговаривали громко, отрывисто, то и дело заливаясь раскатистым хохотом; затопали сапоги под тягучий, словно повидло, мотив; патефонная иголка подпрыгивала, из-под двери в гостиную струился сложный туман. Младший Свирид, утомленный застольем, уже лежал в постели и постепенно засыпал под веселый грохот, который выравнивался, обретал монотонность и уплывал с папиросным дымом в форточку. Воображая себе этот полет, Свирид сонно чертил корявую ножку с парой усиков, похожих на букву «У». Давнишнее видение уже давно забылось, легло на грунт в компании затонувших кораблей, перевозивших драгоценные воспоминания из юной Америки в престарелую и жадную Европу. Поэтому Свирид оставался спокоен, и буква, явившаяся некогда в минуту отчаяния и страха, нисколько не потревожила его душевного равновесия. В его сознании она больше не связывалась ни с чем.
   А на другой день, когда он проснулся, отца уже не было. Он уехал по делам, составлявшим государственную тайну. Свирид испытал неожиданное и недостойное облегчение: он настолько привык к отсутствию строгого родителя, что перспектива ежедневного совместного проживания пусть не пугала, но представлялась нежелательной, нарушающей обыденный ход вещей. Хорошо бы отец оставался где-то вдали, появляясь и отмечаясь единожды в месяц, а то и в полгода. Свириду недавно исполнилось девять лет, и он не умел и не хотел преобразовать помышленное в развернутое словесное рассуждение, да и не смел; он всего лишь почувствовал, что неприятное, постороннее присутствие отложилось до вечера, и это славно, это означает, что всё пойдет заведенным порядком.
   Вечером Свирид увидел, что его затаенная неприязнь имела основания: отец вернулся донельзя мрачный, неразговорчивый. Вот и живи с таким!
   О Свириде-младшем забыли.
   Он взялся писать в дневник, который вел второй год и добросовестно заносил туда все до единого события минувшего дня – сам себе Босуэлл и сам себе Джексон. Но настроение выдалось неподходящее, и он не написал ни строчки. Он и не знал, о чем написать: ведь ничего не произошло. «Папа вернулся сердитый» – и всё? Можно было бы расписать свои страхи, связанные с этой сердитостью, – что его, например, могут выпороть за какой-то пустяк; можно было и дальше пойти, изложить свое отношение к подобным мерам, но ничего такого Свирид пока не умел. Он просто фиксировал факты, иногда добавляя личное: было интересно! Или: было скучно.
   Отец с матерью заперлись в кабинете и не вышли, пока часы не пробили полночь. Свирид уже не застал их и спал, пуская слюну. У матери был непонимающий, обеспокоенный вид; Свирид-старший распространял вокруг себя водочный дух.
   Наутро история повторилась – к удовольствию Свирида, отец уехал очень рано; вечером, уже к его неудовольствию, тот явился в крепком подпитии. Отказался от обеда, ушел в кабинет; через полчаса за ним пришли.
   Уличные мальчишки, до которых Свирида старались не допускать – а потому он общался с ними редко, – любили травить истории о черных автомобилях, наполненных черными людьми; эти люди ночами разгуливали по лестницам, колотили сапогами в двери, забирали с собой целые семьи. Далее автомобили с людьми обрастали красными и зелеными руками, способными к автономному существованию и передвижению, о коем передвижении-приближении жестокое радио сообщало малышам, оставшимся дома без взрослых; руки и ноги заворачивались в черные, белые и красные простыни, передавая тем частицу своего могущества; получив прискорбную независимость, они летали по пустынным улицам, врывались в форточки, просачивались в щели, душили незадачливых малолетних жильцов. Свирид, обмирая, выслушивал эти истории, догадываясь нутром, что в рассказанном имеется доля какой-то ужасной истины. И эта чудовищная догадка подтвердилась, когда задрожала дверь и залился звонок – музыкальное сопровождение к требованию немедленно отворить.
   Вошли трое: двое в гражданском, один же был одет по-военному. В дверном проеме замаячили дворник и некая женщина, кутавшаяся в платок.
   Отец уже стоял в коридоре, широко расставив ноги и уперев руки в бока. Гражданский шагнул к нему и молча вывесил перед носом бумагу.
   – Не трудитесь, – презрительно усмехнулся отец.
   – Сдайте оружие, гражданин Водыханов, – распорядился второй гражданский, мало чем отличавшийся от первого. Оба казались двумерными, словно вырезанными из бумаги. Тот, что был в форме, прибарахлился уже тремя измерениями, но всё равно был похож на мертвого и никогда не жившего игрушечного солдатика.
   Лицо отца быстро наливалось кровью. Свирид-младший видел родителя со спины, осторожно выглядывая из-за угла, и следил за одним лишь затылком с полосочкой шеи над воротом расстегнутого кителя. Полоска побагровела. Военный двинулся на отца, оттеснил его к стенке и сунул в лицо пистолет, а штатские быстро прошли по коридору и разделились: один направо, другой налево.
   Тогда Свирид увидел коллатераль.
   На этот раз ощущение было острее; одновременно Свирид знал, что сам творит эту коллатераль и ничего не может с этим поделать. Позыв оказался неуемным. Намочить штаны, обкакаться, пукнуть, чихнуть, икнуть, оформить коллатераль – всё это были вещи одного порядка, неконтролируемые.
   Теперь уже весь мир превратился в букву «У».
   Маленький Свирид стоял на пятачке, образованном завитком; правая буквенная нога, вобравшая в себя атакованную неприятелем квартиру, пролегала прямо и подсказывала единственный верный маршрут: идти по ней, по этой длинной правой ноге, пока не отсохнет левая. Этот путь был естественнее, однако Свирид не торопился с выбором – он и не вполне еще понимал саму возможность выбрать одно из двух. Ему было ясно, что там, по прямой, разгуливают мрачные люди, похожие на кладбищенских птиц; у них пистолеты, от них исходит опасность, они заберут или застрелят отца. И ладно бы только его, с этой потерей микроскопическое, но властное, подлое и могущественное существо, обитавшее в Свириде, еще могло примириться; «невелика потеря» – приговаривало оно, бесстыдное. Жили же без него. Но дело могло обернуться куда хуже: могли забрать и самого Свирида, и даже маму, а этого никак нельзя было допустить. Поэтому та же сила, которая понудила Свирида вообразить коллатераль, направила его к левой ноге. Сопротивляться не было никакой возможности, воля Свирида была парализована. Он пошел и на развилке помедлил, всматриваясь в перспективу.
   Канал-коридор, создававшийся левым рогом рогатины, имел в себе ту же квартиру. Ничто не отличалось в ней от квартиры первой, за исключением визитеров: их не было. Вообще прихожая пустовала. Из-за притворенной двери гостиной доносился звон посуды и мужские голоса.
   Ребенку было понятно, что там безопаснее. А Свирид и был ребенком.
   Ноги сами понесли его налево. Правый коридор, где рыскали страшные пришельцы, потускнел и затянулся пеленой. Предметы и люди в нем расплылись, голоса звучали будто из-под подушки. А левый коридор отяжелел, исполнившись яви. Свирид вошел в него очень быстро, почти бегом: он спасался. Им руководило древнее животное желание спастись сию секунду – не важно, что произойдет в следующую.
   Задыхаясь от возбуждения, он обернулся. Опасная нога затуманилась еще пуще, а безопасная росла и расширялась, не оставляя места посторонним явлениям. И вот уже пространство замкнулось, имея в себе привычную прихожую. Свирид, однако, боялся пойти за дверь: в гостиной могли обнаружиться существа, лишь отдаленно напоминающие родителей и вообще людей. Ничто вокруг не указывало на такую возможность, но он уже ясно сознавал, что здесь – иное. Возможно, не до конца настоящее. Откуда он вышел, ему было ясно; куда попал – неизвестно.
   Последним, что Свирид усмотрел в коридоре, уходившем вправо, был он сам, растерянно стоящий. Раздвоение не ощутилось – был один, стало двое. Полтора: второго (первого?) заволакивало коричневатой, фотографической желтизной.
   Он подошел к вешалке, потрогал мамин зонтик. Обычная, правильная вещь. Слегка наподдал собственный валенок, валявшийся с зимы, – ничем не примечательный валенок. Свирид даже нагнулся и понюхал его: пахло старым носком – детским, не особенно вонючим. Из-за двери донесся смех – смеялся отец, и Свирид подумал, что настоящее, вполне возможно, именно здесь, а там, за плечами, остался опасный мираж, в котором он жил, сам того не зная. И он осторожно толкнул дверь.

3

   В гостиной обнаружилось застолье. Младший Свирид, остановившийся на пороге, затаил дыхание. Мирная жизнь только налаживалась, многолюдные посиделки были редкостью. Это ему они показались многолюдными – на самом деле людей было не так много, всего пятеро: родители да те самые незваные гости, все трое. Двое в гражданском и один военный. Здесь, однако, они вели себя совершенно иначе: расслабленно дымили папиросами, смеялись, выпивали и закусывали. Идиллическая картина: у мамы на плечи наброшена шаль, папа прицелился из графинчика в длинную рюмку с тускло отсвечивающими гранями. Никто не совал под нос бумаги и пистолеты, никто не смел командовать отцом и не приказывал ему сдать оружие.
   Не переставая смеяться, оглянулись на Свирида.
   – Почему ты не спишь? – нахмурилась мама.
   Тот попятился и тоже оглянулся: квартира была одна, единственно возможная. Ни рожек, ни ножек; из кухни тянет выпечкой.
   Гость, одетый в военную форму, вдруг перестал смеяться и посмотрел на Свирида очень внимательно. Папироса застыла в руке, дым поднимался под абажур извивистым стеблем. Свирид онемел, ноги сделались ватными: сейчас он достанет пистолет, или развернет красную простыню, или докажет бумагами право в любую секунду вывести всех из-за стола и забрать с собой в ночь, где уже урчит уродливая машина.
   Мама встала:
   – Почему ты одет?
   Свирид огладил себя: действительно, он был одет, ибо там, на развилке, еще не успел улечься в постель.
   – Я забыл.
   – Забыл – что?
   Мать вышла из-за стола, порывисто прикоснулась ко лбу Свирида. Отдернула руку, будто ошпарилась.