Страница:
«Ну и дрянной же ты мужик», – подумал Тёма, изумленный таким иезуитством.
– Артем Михалыч, – вздохнул инженер, словно прочтя его мысли, – да что же это с вами такое? Ну ничему не верит! Да поймите вы, я к вам как друг пришел. Что вы все злорадствуете-то на мой счет? Чего добиться хотите? Чтобы меня убрали отсюда? Ну уберут! И пришлют на мое место какого-нибудь идиота, который будет стучать на вас ежедневно и развращать стукачеством ваших сотрудников. Это у нас запросто делается! Не могу я для этого парня ничего сделать, понимаете, не могу! Вы вообще, кажется, имеете весьма неверное представление о моих целях и полномочиях. Я здесь только для того, чтобы наблюдать. А вот вы…
– Что я? – вскинулся декан возмущенно.
– Вы могли бы ему помочь.
– Это как же?
– Напишите поручительство, что хорошо знаете этого студента, просите за него. Укажите, что он перспективен, талантлив, гениален, – словом, защитите его как отец родной, да заодно объясните, чтоб глупостями не занимался.
– Но ведь я его не знаю, – возразил Тёма.
– Знаете, – заметил инженер равнодушно, – у него, видите ли, имя еще такое необычное – Савватий.
– Мне это ничего не говорит.
– Бросьте, Артем Михалыч, ну, ей-богу, скучно.
– Это вы бросьте. Вы забываетесь, кажется, с кем говорите.
– Ну хорошо, – сказал инженер насмешливо, – и вы, разумеется, станете утверждать, что взяли этого парня с полупроходным баллом, потому что у него, ну, например, подходящее социальное происхождение. Так?
– Это не ваша забота, – отрезал Смородин и встал.
Но инженер и не думал уходить.
– А кстати, как так получилось, что ему последнюю – тройку поставили? Недоглядели, Артем Михалыч?
– Идите вы знаете куда!
– Н-да, – проговорил инженер после некоторого молчания, – я вас, кажется, недооценил. Эдак вы, мил человек, далеко пойдете. Надо ж, глазом не моргнул. Да отчислят его, поймите вы, отчислят. А может быть, еще что похуже сделают.
– Вы сделаете, – сказал Тёма жестко.
– Да, мы, – согласился инженер, вздохнув, – злая баба Бабариха.
– Кто, кто?
– Это я так. – Инженер поднялся, но возмущенное и даже несколько спесивое выражение декана его насторожило. – Послушайте, вы что хотите сказать, вы, может, ничего не знаете?
– Чего еще я не знаю?
– И она вам ничего не написала? Просто отправила его сюда, и все?
– Да кто «она»? Что за идиотская манера загадками изъясняться?
– Боже мой, – пробормотал инженер, – как я сам об этом прежде не подумал? Да ведь вы с вашим характером, наоборот, все бы сделали, чтобы только он сюда ни под каким видом не поступил. Слушайте, но должны же вы были в таком случае хоть что-то почувствовать, как-то догадаться. Вы же смотрели его личное дело. Ну, вы даете! Артем Михалыч, вы верите в судьбу? – спросил он вдруг с интересом.
– Не морочьте мне голову!
– Охота была, – усмехнулся инженер, к которому вернулась прежняя самоуверенность и безмятежность, – я только хочу поставить вас в известность, как частное лицо, заметьте, что студент, о котором мы так мило потолковали, – это ваш сын, Артем Михалыч.
Тёма побледнел, его руки непроизвольно сделали протестующий жест, готовы были сорваться какие-то слова, но инженер торжественно и строго покачал головой.
– Артем Михайлович, мы имеем дело только с проверенными фактами. Его мать Настасья Васильевна Кованова проживала в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году в Белозерске, где вы находились в это время на практике, а весной следующего года в Воркуте у нее родился сын.
– Почему в Воркуте? – спросил Тёма побелевшими губами.
– Потому что больше она нигде и никому не была нужна. Это, конечно, ваша личная жизнь, и я ни в коей мере не собираюсь в нее вмешиваться, но мое предложение остается в силе.
10
11
– Артем Михалыч, – вздохнул инженер, словно прочтя его мысли, – да что же это с вами такое? Ну ничему не верит! Да поймите вы, я к вам как друг пришел. Что вы все злорадствуете-то на мой счет? Чего добиться хотите? Чтобы меня убрали отсюда? Ну уберут! И пришлют на мое место какого-нибудь идиота, который будет стучать на вас ежедневно и развращать стукачеством ваших сотрудников. Это у нас запросто делается! Не могу я для этого парня ничего сделать, понимаете, не могу! Вы вообще, кажется, имеете весьма неверное представление о моих целях и полномочиях. Я здесь только для того, чтобы наблюдать. А вот вы…
– Что я? – вскинулся декан возмущенно.
– Вы могли бы ему помочь.
– Это как же?
– Напишите поручительство, что хорошо знаете этого студента, просите за него. Укажите, что он перспективен, талантлив, гениален, – словом, защитите его как отец родной, да заодно объясните, чтоб глупостями не занимался.
– Но ведь я его не знаю, – возразил Тёма.
– Знаете, – заметил инженер равнодушно, – у него, видите ли, имя еще такое необычное – Савватий.
– Мне это ничего не говорит.
– Бросьте, Артем Михалыч, ну, ей-богу, скучно.
– Это вы бросьте. Вы забываетесь, кажется, с кем говорите.
– Ну хорошо, – сказал инженер насмешливо, – и вы, разумеется, станете утверждать, что взяли этого парня с полупроходным баллом, потому что у него, ну, например, подходящее социальное происхождение. Так?
– Это не ваша забота, – отрезал Смородин и встал.
Но инженер и не думал уходить.
– А кстати, как так получилось, что ему последнюю – тройку поставили? Недоглядели, Артем Михалыч?
– Идите вы знаете куда!
– Н-да, – проговорил инженер после некоторого молчания, – я вас, кажется, недооценил. Эдак вы, мил человек, далеко пойдете. Надо ж, глазом не моргнул. Да отчислят его, поймите вы, отчислят. А может быть, еще что похуже сделают.
– Вы сделаете, – сказал Тёма жестко.
– Да, мы, – согласился инженер, вздохнув, – злая баба Бабариха.
– Кто, кто?
– Это я так. – Инженер поднялся, но возмущенное и даже несколько спесивое выражение декана его насторожило. – Послушайте, вы что хотите сказать, вы, может, ничего не знаете?
– Чего еще я не знаю?
– И она вам ничего не написала? Просто отправила его сюда, и все?
– Да кто «она»? Что за идиотская манера загадками изъясняться?
– Боже мой, – пробормотал инженер, – как я сам об этом прежде не подумал? Да ведь вы с вашим характером, наоборот, все бы сделали, чтобы только он сюда ни под каким видом не поступил. Слушайте, но должны же вы были в таком случае хоть что-то почувствовать, как-то догадаться. Вы же смотрели его личное дело. Ну, вы даете! Артем Михалыч, вы верите в судьбу? – спросил он вдруг с интересом.
– Не морочьте мне голову!
– Охота была, – усмехнулся инженер, к которому вернулась прежняя самоуверенность и безмятежность, – я только хочу поставить вас в известность, как частное лицо, заметьте, что студент, о котором мы так мило потолковали, – это ваш сын, Артем Михалыч.
Тёма побледнел, его руки непроизвольно сделали протестующий жест, готовы были сорваться какие-то слова, но инженер торжественно и строго покачал головой.
– Артем Михайлович, мы имеем дело только с проверенными фактами. Его мать Настасья Васильевна Кованова проживала в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году в Белозерске, где вы находились в это время на практике, а весной следующего года в Воркуте у нее родился сын.
– Почему в Воркуте? – спросил Тёма побелевшими губами.
– Потому что больше она нигде и никому не была нужна. Это, конечно, ваша личная жизнь, и я ни в коей мере не собираюсь в нее вмешиваться, но мое предложение остается в силе.
10
– Я так и знал, – пробормотал Артем Михайлович, когда инженер вышел, и прижался горячим лбом к холодному дребезжащему стеклу, желая унять не то свою, не то его дрожь.
Чего-то подобного он в самом деле ждал всю жизнь!
В свое время белозерская повариха, о которой Артему Михайловичу так некстати намекнул его хорошо информированный собеседник, напрасно думала, будто ее князь был робок и тих. Кудрявый красавец Тёма был куда как боек, но только в мыслях, а при виде женского пола он испытывал примерно те же чувства, что древние греки перед троянским берегом.
Те знали, что первый из них, кто ступит на эту землю, будет убит, и потому медлили, а Тёма был неизвестно почему убежден, что первая его женщина непременно от него забеременеет и непрошеное дитя станет помехой на его великом жизненном пути.
По этой причине он отвергал одну за другой факультетских барышень, бросавших на него нескромные взоры, имел репутацию монаха, а сам ждал верного случая покончить с тяготившей его девственностью. Этот случай представился в Белозерске с тамошней дурочкой-поварихой, и Тёма думать о нем забыл. Он строил свою жизнь, удачно женился на обеспеченной хорошенькой москвичке (лучше бы, конечно, не женился, но что ему, безродному иногороднему аспиранту, оставалось делать, и не раз он вспоминал своего любимца Йозефа Кнехта, у которого, как известно, таких проблем в безбрачной Касталии не было), и кто мог подумать, что двадцать лет спустя худшие его опасения сбудутся и зачатый в первую темную ночь ребенок замаячит на его горизонте?
Он снова и снова вспоминал разговор с инженером, ходил, не замечая времени, по кабинету, и больше всего ему хотелось в эту минуту, чтобы только что состоявшийся разговор не имел места. Однако что было, то было – за грех молодости приходилось платить теперь, когда особенно важно было предстать перед недругами неуязвимым.
Артем Михайлович слишком хорошо понимал, что вздумай он теперь заступиться за мальчика, ему с радостью пойдут навстречу. Но тогда прощай, независимость, прощай, Йозеф Кнехт и Касталия, ничего у него не выйдет. Висит перед тобой, Тёмушка, крючок с аппетитной наживкой, Тёмушка его – ам! А оттуда, сверху, веселый рыболов с васильковыми глазами воскликнет: попался, который кусался? На то они и рассчитывают и как, поди, обрадовались, когда узнали, откуда этот Савватий взялся. Глазам не поверили.
Неосторожный, глупый мальчик, как же ты так подставился? И не могу я тебе ничем помочь. Нельзя мне этого, ну никак нельзя. Отчислят его или еще что похуже сделают. Это они могут, с мальчиками воевать – это их милое дело.
Тёма сжал руками голову, тер виски, но придумать ничего не мог. Такая тоска на него напала – хоть волком вой! Как могло так случиться? Вот и пробуй после этого уйти от судьбы – все равно она над тобой посмеется и настигнет, как царя Эдипа. Злобный, чужой рок. А мальчик? Что они с ним делают? Где он?
Он снова почувствовал бессилие, как в то лето, когда себе на лихо вписал Саввушку в этот список, снова мучила его давешняя мысль: порядочный человек имеет право совершить подлость не иначе как принуждаемый насилием, но к чему отнести этот случай?
Одно он знал наверняка, что звонить инженеру не станет. Сумеет себя убедить, хотя в душе ему очень захочется это сделать. И все-таки не станет, нет. А то, что парня отчислят – что ж, за ошибки надо платить, и потом опыта наберется, умнее будет. А если действительно талантлив, все равно дорогу себе найдет. Только б они его не сломали.
Артем Михайлович мучился напрасно. В эту минуту Саввушка находился вовсе не во внутренней тюрьме на Лубянке или в другом подобном месте. Он стоял, как когда-то очень давно, на смотровой площадке Воробьевых гор и глядел на Москву. Но теперь величественная картина города не будила в нем прежних чувств. Был сырой мартовский вечер, шли ко всенощной в маленькую церковь над обрывом реки старушки, а Саввушка был погружен в свои думы. Час назад между ним и молодым парнем с веснушчатым лицом состоялась очень странная беседа, и теперь Саввушка пытался понять, каков же ее итог.
Во-первых, ему вернули портфель, во-вторых, ему не задали ни одного вопроса, откуда, как и через кого к нему попало содержимое этого портфеля. Напротив, Саввушка и молодой человек, назвавший себя Женей, очень дружески прогуливались между двумя желто-каменными заборами церковного гетто и неспешно беседовали. Предметом их беседы были книги, которые читал Савва в последнее время, и Женя проявлял большую осведомленность об авторах этих книг.
Об иных он отзывался с уважением, о других, напротив, пренебрежительно, советовал почитать кое-что еще, какие-то вещи подтверждал, какие-то опровергал, и Саввушка получал истинное наслаждение от их беседы, даже забыв на время, кто его собеседник.
Впрочем, говорил большей частью сам Савва. На московских кухнях к нему относились свысока, и в общих разговорах он обычно помалкивал, поскольку не умел ни острить, ни ерничать, ни рассказывать анекдоты. Однако ж ему было что сказать – недаром коньком его была справедливость – и теперь он стал развивать свою давнюю любимую мысль.
– Когда вы преследуете людей, которые с вами борются, – говорил он, – я могу это понять. В конце концов, они знают, на что идут, и я тоже это знал. Но моя мать, которой в голову ни разу не приходило, что в этой стране что-то неладно, моя мать, всю жизнь работавшая как проклятая и столько лет прожившая в бараках и общежитиях, которой всего сорок лет – но видел бы ты ее! – она-то за что расплачивается? Она с чистым сердцем голосует за вас на каждых выборах и не может уехать из города, погубившего ее здоровье? Вы всех закрепостили бессмысленно, жестоко, а у меня, кроме нее, никого нет, и у нее одна жизнь. Все это ваше благополучие за этими заборами – все на ее горбу выстроено!
– Видишь ли, как это ни прискорбно, так было и будет всегда, – осторожно ответил Женя. – В одной очень любопытной книжке написано, что любая власть создает и кормит элиту, на которую опирается. Другое дело, что со временем эта элита вырождается и требует обновления. Судьбы же отдельных людей вообще от этого не зависят. Будь у нас тут самое что ни на есть справедливое общество, твоя мать все равно была бы несчастна. Согласись, что гораздо больше, чем вся вместе взятая система, перед ней виноват один-единственный человек – твой отец.
– У меня нет отца, – быстро ответил Савва.
– Он все равно где-то есть, – возразил Женя, – и несет какую-то ответственность и за тебя, и за нее.
– Нет.
– Но почему? Ведь, может быть, он не так виноват перед вами, как тебе кажется.
– Ты с отцом рос?
– Да, – пожал плечами Женя.
– Тогда тебе не понять, что должен чувствовать десятилетний мальчик, когда просыпается ночью от слез матери и слышит, как она шепчет это имя. И всю жизнь одна, одна…
– Ты очень категорично судишь.
– Женя, он должен был ее найти. И хватит об этом.
– Ну хорошо, допустим, все верно, – согласился Женя. – Дело только в нас. Мы плохие, а вы хорошие. Нас надо запретить, уничтожить, чтобы все стало честно и справедливо. Но не кажется ли тебе, что твои друзья, если когда-нибудь они дорвутся до власти, сами переселятся в эти особнячки, а бараки станут еще более ветхими и больше людей будут в них жить?
– Ты не имеешь права так говорить о людях, которые жертвуют собой ради других.
– Я не о тех говорю. Я говорю о людях, которые горазды только языком молоть, а когда запахло гарью, нашли крайнего. Знали, что ячейка обнаружена, или догадывались и послали тебя. Эти никогда ничего хорошего не сделают.
– С чего ты взял, что они знали или догадывались?
– Я знаю, – повторил Женя. – Ты, Савва, когда глупеньким мальчиком был, но все таким же честным да справедливым, написал в некое учреждение письмо с просьбой, чтобы тебя послали в далекие страны революцию делать. Покажи я тебе сейчас это письмо, ты устыдишься, чего доброго. Ты теперь поумнел, с нами воюешь. А я тебе говорю, что лет через десять тебе точно так же стыдно станет, что ты этим помогал. Ты сейчас за них готов в огонь и в воду идти, но что хорошего будет, если они за твоей спиной отсидятся?
– Значит, тому быть, – хмуро ответил Савва.
– Нет, – возразил Женя, – это было бы, пользуясь твоим любимым выражением, несправедливо.
– Отчего же несправедливо?
– Потому что ты их умнее, только своим умом будешь ли ты когда-нибудь жить? Поверь мне, ты имеешь гораздо больше оснований учиться в университете, чем кто бы то ни было другой. Так что забирай портфель и ступай, Че Гевара! Только больше не попадайся.
– Подожди, – сказал Саввушка хрипло. – А что от меня за это потребуется? Докладывать время от времени, как настроение в студенческой среде? Или еще что похуже? Думаешь, я не знаю, как вы наших девочек к себе переводчицами берете, а потом иностранцам в постель подкладываете?
– Но ты же не девочка, – усмехнулся Женя. – А стукачей нам хватает. Так что иди спокойно и ни о чем не думай. И постарайся найти себе толкового научного руководителя. Сейчас для тебя это самое важное.
– Зачем тебе все это нужно?
– Просто так. Нравишься ты мне.
– Ну хорошо, – сказал Савва, на секунду задумавшись, – допустим, ты, Женя, честный и благородный человек и действуешь из каких-то высших соображений. Но не получится ли так, что завтра придет нехороший дядя, передаст от тебя привет и велит мне должок заплатить.
– Не выйдет. Видишь ли, у нас есть некоторые правила, и никто к тебе больше касательства не имеет. Прощай, а если помощь моя потребуется, вот телефон – позвони.
Женя исчез в прекрасных весенних сумерках, а Саввушка так и остался на смотровой площадке. Он думал, думал, что это значит, и вдруг напала на него какая-то тоска. Ловушка это или нет, догадывались ли ребята, что с ячейкой что-то неладно, или Женя морочит ему голову, что, наконец, в самом деле этому Жене от него надо, что сказать, откуда у него портфель, и кто поверит в то, что его так просто отпустили, – какая, к черту, разница!
Он вдруг почувствовал, что за это время произошло нечто более страшное, чем неудача с ячейкой или трусость его друзей, произошло более страшное предательство, и Саввушке сделалось от этого больно. Он снова ощутил себя безмерно одиноким с этим дурацким портфелем перед громадой университета, снова захотелось ему куда-то уехать, и не волнение, а печаль навевали на него огни за рекой.
Саввушка брел по набережной, потом сел в троллейбус, доехал до общежития и почувствовал, что ноги не несут его ни в какое иное место, как в комнатку на десятом этаже.
– Пришел? – спросила Ольга насмешливо, но, приглядевшись, отступила на шаг. – Что это с тобой? Портфель у тебя какой смешной.
– Грусть-тоска меня съедает, – пробормотал Савва, – можно я у тебя посижу немного?
– Ну вот, – сказала она с укором, – то не было его чуть ли не пол года, то здрасте: грусть-тоска. Чего пришел-то тогда?
– Неохота мне никуда идти. И портфель этот пусть у тебя полежит.
– Пусть. Да и ты оставайся, пока я одна. Ну что уставился? – покраснела она. – Лучше подумай, где мы жить с тобой будем.
В это же самое время измученному нравственными терзаниями Артему Михайловичу позвонил домой инженер.
– Я с хорошей новостью, – пророкотал он, – Савва будет учиться.
Декан хотел возразить, что он ни о чем не просил и это его, инженера, собственная инициатива, а он никакого отношения ни к каким студентам не имеет, но вместо этого прикрыл трубку рукой и проговорил:
– Простите, а вы не могли бы мне сказать, он…
Тёма замялся, и инженер, как заметил бы Бальзак, человек светский до мозга костей, усмехнулся:
– Не беспокойтесь. Он про вас ничего не знает.
– Могу ли я попросить, чтобы и впредь…
– Как вам будет угодно, – безмятежно ответил голос на том конце провода.
В доме был большой прием, Смородин вернулся к гостям и с ненавистью посмотрел на критиков и критикесс, пьющих чай с булками, еще не разметенных по разным углам литературного ринга и мирно толкующих о проблемах бытия и быта, жанров и стилей.
«Неужели все рухнуло?» – подумал он с тоской.
И словно отвечая на его немой вопрос, один из критиков ни с того ни с сего задумчиво произнес:
– Нет, господа, в нашей дикой стране тысяча лет еще пройдет, пока что-то изменится к лучшему. Верно, Артем Михайлович?
Чего-то подобного он в самом деле ждал всю жизнь!
В свое время белозерская повариха, о которой Артему Михайловичу так некстати намекнул его хорошо информированный собеседник, напрасно думала, будто ее князь был робок и тих. Кудрявый красавец Тёма был куда как боек, но только в мыслях, а при виде женского пола он испытывал примерно те же чувства, что древние греки перед троянским берегом.
Те знали, что первый из них, кто ступит на эту землю, будет убит, и потому медлили, а Тёма был неизвестно почему убежден, что первая его женщина непременно от него забеременеет и непрошеное дитя станет помехой на его великом жизненном пути.
По этой причине он отвергал одну за другой факультетских барышень, бросавших на него нескромные взоры, имел репутацию монаха, а сам ждал верного случая покончить с тяготившей его девственностью. Этот случай представился в Белозерске с тамошней дурочкой-поварихой, и Тёма думать о нем забыл. Он строил свою жизнь, удачно женился на обеспеченной хорошенькой москвичке (лучше бы, конечно, не женился, но что ему, безродному иногороднему аспиранту, оставалось делать, и не раз он вспоминал своего любимца Йозефа Кнехта, у которого, как известно, таких проблем в безбрачной Касталии не было), и кто мог подумать, что двадцать лет спустя худшие его опасения сбудутся и зачатый в первую темную ночь ребенок замаячит на его горизонте?
Он снова и снова вспоминал разговор с инженером, ходил, не замечая времени, по кабинету, и больше всего ему хотелось в эту минуту, чтобы только что состоявшийся разговор не имел места. Однако что было, то было – за грех молодости приходилось платить теперь, когда особенно важно было предстать перед недругами неуязвимым.
Артем Михайлович слишком хорошо понимал, что вздумай он теперь заступиться за мальчика, ему с радостью пойдут навстречу. Но тогда прощай, независимость, прощай, Йозеф Кнехт и Касталия, ничего у него не выйдет. Висит перед тобой, Тёмушка, крючок с аппетитной наживкой, Тёмушка его – ам! А оттуда, сверху, веселый рыболов с васильковыми глазами воскликнет: попался, который кусался? На то они и рассчитывают и как, поди, обрадовались, когда узнали, откуда этот Савватий взялся. Глазам не поверили.
Неосторожный, глупый мальчик, как же ты так подставился? И не могу я тебе ничем помочь. Нельзя мне этого, ну никак нельзя. Отчислят его или еще что похуже сделают. Это они могут, с мальчиками воевать – это их милое дело.
Тёма сжал руками голову, тер виски, но придумать ничего не мог. Такая тоска на него напала – хоть волком вой! Как могло так случиться? Вот и пробуй после этого уйти от судьбы – все равно она над тобой посмеется и настигнет, как царя Эдипа. Злобный, чужой рок. А мальчик? Что они с ним делают? Где он?
Он снова почувствовал бессилие, как в то лето, когда себе на лихо вписал Саввушку в этот список, снова мучила его давешняя мысль: порядочный человек имеет право совершить подлость не иначе как принуждаемый насилием, но к чему отнести этот случай?
Одно он знал наверняка, что звонить инженеру не станет. Сумеет себя убедить, хотя в душе ему очень захочется это сделать. И все-таки не станет, нет. А то, что парня отчислят – что ж, за ошибки надо платить, и потом опыта наберется, умнее будет. А если действительно талантлив, все равно дорогу себе найдет. Только б они его не сломали.
Артем Михайлович мучился напрасно. В эту минуту Саввушка находился вовсе не во внутренней тюрьме на Лубянке или в другом подобном месте. Он стоял, как когда-то очень давно, на смотровой площадке Воробьевых гор и глядел на Москву. Но теперь величественная картина города не будила в нем прежних чувств. Был сырой мартовский вечер, шли ко всенощной в маленькую церковь над обрывом реки старушки, а Саввушка был погружен в свои думы. Час назад между ним и молодым парнем с веснушчатым лицом состоялась очень странная беседа, и теперь Саввушка пытался понять, каков же ее итог.
Во-первых, ему вернули портфель, во-вторых, ему не задали ни одного вопроса, откуда, как и через кого к нему попало содержимое этого портфеля. Напротив, Саввушка и молодой человек, назвавший себя Женей, очень дружески прогуливались между двумя желто-каменными заборами церковного гетто и неспешно беседовали. Предметом их беседы были книги, которые читал Савва в последнее время, и Женя проявлял большую осведомленность об авторах этих книг.
Об иных он отзывался с уважением, о других, напротив, пренебрежительно, советовал почитать кое-что еще, какие-то вещи подтверждал, какие-то опровергал, и Саввушка получал истинное наслаждение от их беседы, даже забыв на время, кто его собеседник.
Впрочем, говорил большей частью сам Савва. На московских кухнях к нему относились свысока, и в общих разговорах он обычно помалкивал, поскольку не умел ни острить, ни ерничать, ни рассказывать анекдоты. Однако ж ему было что сказать – недаром коньком его была справедливость – и теперь он стал развивать свою давнюю любимую мысль.
– Когда вы преследуете людей, которые с вами борются, – говорил он, – я могу это понять. В конце концов, они знают, на что идут, и я тоже это знал. Но моя мать, которой в голову ни разу не приходило, что в этой стране что-то неладно, моя мать, всю жизнь работавшая как проклятая и столько лет прожившая в бараках и общежитиях, которой всего сорок лет – но видел бы ты ее! – она-то за что расплачивается? Она с чистым сердцем голосует за вас на каждых выборах и не может уехать из города, погубившего ее здоровье? Вы всех закрепостили бессмысленно, жестоко, а у меня, кроме нее, никого нет, и у нее одна жизнь. Все это ваше благополучие за этими заборами – все на ее горбу выстроено!
– Видишь ли, как это ни прискорбно, так было и будет всегда, – осторожно ответил Женя. – В одной очень любопытной книжке написано, что любая власть создает и кормит элиту, на которую опирается. Другое дело, что со временем эта элита вырождается и требует обновления. Судьбы же отдельных людей вообще от этого не зависят. Будь у нас тут самое что ни на есть справедливое общество, твоя мать все равно была бы несчастна. Согласись, что гораздо больше, чем вся вместе взятая система, перед ней виноват один-единственный человек – твой отец.
– У меня нет отца, – быстро ответил Савва.
– Он все равно где-то есть, – возразил Женя, – и несет какую-то ответственность и за тебя, и за нее.
– Нет.
– Но почему? Ведь, может быть, он не так виноват перед вами, как тебе кажется.
– Ты с отцом рос?
– Да, – пожал плечами Женя.
– Тогда тебе не понять, что должен чувствовать десятилетний мальчик, когда просыпается ночью от слез матери и слышит, как она шепчет это имя. И всю жизнь одна, одна…
– Ты очень категорично судишь.
– Женя, он должен был ее найти. И хватит об этом.
– Ну хорошо, допустим, все верно, – согласился Женя. – Дело только в нас. Мы плохие, а вы хорошие. Нас надо запретить, уничтожить, чтобы все стало честно и справедливо. Но не кажется ли тебе, что твои друзья, если когда-нибудь они дорвутся до власти, сами переселятся в эти особнячки, а бараки станут еще более ветхими и больше людей будут в них жить?
– Ты не имеешь права так говорить о людях, которые жертвуют собой ради других.
– Я не о тех говорю. Я говорю о людях, которые горазды только языком молоть, а когда запахло гарью, нашли крайнего. Знали, что ячейка обнаружена, или догадывались и послали тебя. Эти никогда ничего хорошего не сделают.
– С чего ты взял, что они знали или догадывались?
– Я знаю, – повторил Женя. – Ты, Савва, когда глупеньким мальчиком был, но все таким же честным да справедливым, написал в некое учреждение письмо с просьбой, чтобы тебя послали в далекие страны революцию делать. Покажи я тебе сейчас это письмо, ты устыдишься, чего доброго. Ты теперь поумнел, с нами воюешь. А я тебе говорю, что лет через десять тебе точно так же стыдно станет, что ты этим помогал. Ты сейчас за них готов в огонь и в воду идти, но что хорошего будет, если они за твоей спиной отсидятся?
– Значит, тому быть, – хмуро ответил Савва.
– Нет, – возразил Женя, – это было бы, пользуясь твоим любимым выражением, несправедливо.
– Отчего же несправедливо?
– Потому что ты их умнее, только своим умом будешь ли ты когда-нибудь жить? Поверь мне, ты имеешь гораздо больше оснований учиться в университете, чем кто бы то ни было другой. Так что забирай портфель и ступай, Че Гевара! Только больше не попадайся.
– Подожди, – сказал Саввушка хрипло. – А что от меня за это потребуется? Докладывать время от времени, как настроение в студенческой среде? Или еще что похуже? Думаешь, я не знаю, как вы наших девочек к себе переводчицами берете, а потом иностранцам в постель подкладываете?
– Но ты же не девочка, – усмехнулся Женя. – А стукачей нам хватает. Так что иди спокойно и ни о чем не думай. И постарайся найти себе толкового научного руководителя. Сейчас для тебя это самое важное.
– Зачем тебе все это нужно?
– Просто так. Нравишься ты мне.
– Ну хорошо, – сказал Савва, на секунду задумавшись, – допустим, ты, Женя, честный и благородный человек и действуешь из каких-то высших соображений. Но не получится ли так, что завтра придет нехороший дядя, передаст от тебя привет и велит мне должок заплатить.
– Не выйдет. Видишь ли, у нас есть некоторые правила, и никто к тебе больше касательства не имеет. Прощай, а если помощь моя потребуется, вот телефон – позвони.
Женя исчез в прекрасных весенних сумерках, а Саввушка так и остался на смотровой площадке. Он думал, думал, что это значит, и вдруг напала на него какая-то тоска. Ловушка это или нет, догадывались ли ребята, что с ячейкой что-то неладно, или Женя морочит ему голову, что, наконец, в самом деле этому Жене от него надо, что сказать, откуда у него портфель, и кто поверит в то, что его так просто отпустили, – какая, к черту, разница!
Он вдруг почувствовал, что за это время произошло нечто более страшное, чем неудача с ячейкой или трусость его друзей, произошло более страшное предательство, и Саввушке сделалось от этого больно. Он снова ощутил себя безмерно одиноким с этим дурацким портфелем перед громадой университета, снова захотелось ему куда-то уехать, и не волнение, а печаль навевали на него огни за рекой.
Саввушка брел по набережной, потом сел в троллейбус, доехал до общежития и почувствовал, что ноги не несут его ни в какое иное место, как в комнатку на десятом этаже.
– Пришел? – спросила Ольга насмешливо, но, приглядевшись, отступила на шаг. – Что это с тобой? Портфель у тебя какой смешной.
– Грусть-тоска меня съедает, – пробормотал Савва, – можно я у тебя посижу немного?
– Ну вот, – сказала она с укором, – то не было его чуть ли не пол года, то здрасте: грусть-тоска. Чего пришел-то тогда?
– Неохота мне никуда идти. И портфель этот пусть у тебя полежит.
– Пусть. Да и ты оставайся, пока я одна. Ну что уставился? – покраснела она. – Лучше подумай, где мы жить с тобой будем.
В это же самое время измученному нравственными терзаниями Артему Михайловичу позвонил домой инженер.
– Я с хорошей новостью, – пророкотал он, – Савва будет учиться.
Декан хотел возразить, что он ни о чем не просил и это его, инженера, собственная инициатива, а он никакого отношения ни к каким студентам не имеет, но вместо этого прикрыл трубку рукой и проговорил:
– Простите, а вы не могли бы мне сказать, он…
Тёма замялся, и инженер, как заметил бы Бальзак, человек светский до мозга костей, усмехнулся:
– Не беспокойтесь. Он про вас ничего не знает.
– Могу ли я попросить, чтобы и впредь…
– Как вам будет угодно, – безмятежно ответил голос на том конце провода.
В доме был большой прием, Смородин вернулся к гостям и с ненавистью посмотрел на критиков и критикесс, пьющих чай с булками, еще не разметенных по разным углам литературного ринга и мирно толкующих о проблемах бытия и быта, жанров и стилей.
«Неужели все рухнуло?» – подумал он с тоской.
И словно отвечая на его немой вопрос, один из критиков ни с того ни с сего задумчиво произнес:
– Нет, господа, в нашей дикой стране тысяча лет еще пройдет, пока что-то изменится к лучшему. Верно, Артем Михайлович?
11
Однако ж, что бы там ни говорили умные люди, месяца два спустя факультет словесности охватила паника. Загадочный, до той поры чего-то выжидавший декан приступил к действиям. Он начал с того, что заменил все стекла в кабинете, так что больше они не дребезжали, а закончил тем, что заменил нескольких заведующих кафедрами и отправил на пенсию наиболее слабых преподавателей, так что задрожали все остальные. Время было смутное, Смородин вел себя решительно, и роптать никто не посмел. В декане чувствовалась неожиданная сила.
Те могущественные люди, которых Тёма покуда не трогал, но одного движения пальцем которых еще год назад было бы достаточно, чтобы смешать его с книжной пылью, сидели и не высовывались. Артем Михайлович ходил по факультету, как царь Петр среди бояр, и драл бороды.
Потом на общем собрании своих подчиненных он объявил царскую волю. Отныне под его личный контроль бралось все: вступительные экзамены, распределение, аспирантура, защита диссертаций и загранкомандировки.
Никто из преподавателей не имеет права давать частные уроки абитуриентам, поступающим в университет, и всякий, кто будет в этом замешан, будет уволен незамедлительно. Отныне ни одна липовая диссертация в этих стенах защищена не будет, никто не будет принят на факультет или зачислен в аспирантуру в обход общих требований.
Тёму выслушали в гробовом молчании и, подавленные, разошлись. Это был его звездный час – он расплатился за все сполна. Но никому в голову, кроме одного-единственного человека, не могло прийти, что настоящей радости одержанная победа декану не принесла.
И дело было даже не в том, что он должен был сверять с этим человеком все свои шаги. Инженер никогда не преувеличивал своей роли и не стремился унизить своего партнера. Напротив, все делалось в высшей степени деликатно, и уже если говорить о пользе дела, то без этого человека Тёма только б наделал ошибок.
Артема Михайловича подкосило другое, и инженер с присущей ему проницательностью это понял, задав однажды вопрос, попавший в самое яблочко.
– Кстати, все хочу спросить, а как поживает Алексей Константинович?
– Барятин? – пожал Тёма плечами. – Понятия не имею.
– Ведь вы правы были тогда. Напрасно старика выгнали. Нам бы извиниться перед ним да попросить вернуться.
– Вот и извинились бы.
Этот разговор был Артему Михайловичу в высшей степени неприятен. Тот человек, ради которого все было затеяно, кому давно уже торжествующим голосом передал Артем Михайлович приглашение возглавить кафедру древней словесности и взять на нее кого он пожелает, отказался вернуться на факультет. И отказался как-то обидно, даже не утрудив себя выдумать причину. Просто «нет» сказал, и все. И добавил в коротком разговоре, не впустив Тёму в квартиру:
– Факультета больше не существует. Вы его добили.
Для Артема Михайловича это было равносильно пощечине. Он сбежал вниз по заплеванной лестнице, сначала даже не осознав, что произошло. А потом, присев в пустынном дворе, где сгребал листья дворник в драной телогрейке и распивали бутылку двое алкашей, вдруг подумал, что всю жизнь завидовал своему учителю за те легкость и бесстрашие, с какими он живет, за то, что он никогда не цеплялся ни за положение, ни за славу, а нес их в себе и ни перед кем не унижался. А вот его ученик, даже став деканом, как был, так и остался лакеем. И потому сидит в его кабинете голубоглазый мерзавец, чье присутствие здесь так же отвратительно, как если бы речь шла о супружеской спальне.
Это было настолько пронзительное и тяжелое чувство, что в какой-то момент Тёме захотелось опять все бросить, устроиться где-нибудь обыкновенным школьным учителем и тем самым вымолить у графа прощения – он завидовал в эту минуту всему свету, даже этим алкашам и дворнику, – но недаром когда-то Артема Михайловича поставили деканом, он был человеком сильным и лишь усмехнулся: «Рано тебе еще, Йозеф». Однако твердо решил, что либо он преодолеет свою зависимость от Барятина, освободится от него и забудет наконец, как забыли о нем почти все, либо не будет ему покоя и вечно станет мучиться душа сожалением и тоской.
Что ж, ученики перерастают учителей, и теперь его, Тёмины, лекции записывают на магнитофон, теперь ему дарят цветы и аплодируют, и теперь у него есть собственный семинар и ученики. Став магистром словесности, Артем Михайлович твердо решил блюсти первую касталийскую заповедь: забудь обо всем и займись элитой. Он устроил для желающих заниматься в его семинаре жесткий конкурс, отбирал себе самых способных студентов, и все мало-мальски честолюбивые любители словесности мечтали туда попасть.
Он сделал это еще и потому, что в какой-то момент понял, что весь факультет сразу изменить ему будет не по силам. Все равно будет блат на экзаменах, все равно всех бездарей не уволишь, но здесь был его университет в университете. Здесь всех должны были объединить бескорыстная любовь к истине и талант. Слухи о его семинаре ползли по Москве, и Артем Михайлович мог вполне им гордиться. Он растил элиту, растил тех, на кого собирался опереться, и давал им понять, что именно они останутся в первую очередь в университете, пойдут в аспирантуру и на кафедры. Пойдут не потому, что за них кто-то просит или же он сам к кому-то питает пристрастие, и только для одного человека он был готов сделать исключение.
Зато время, что прошло после столь памятного декану разговора с его загадочным советником, в душе Артема Михайловича случилась странная метаморфоза. Если поначалу он всерьез опасался, что инженер не сдержит слова и на пороге кабинета в один прекрасный день появится долговязый лоботряс, от одной мысли о чем Тёму бил озноб, то теперь отношение Смородина к тому обстоятельству, что у него есть сын, стало меняться.
Артему Михайловичу исполнилось в ту пору сорок лет, и хотя он был по-прежнему полон сил, выглядел молодо и свежо, хотя его ждало блестящее будущее, он почувствовал, что переступил определенный рубеж, и теперь пришло время смотреть не только вперед, но оглянуться назад. Именно тогда он внезапно остро ощутил, что значит для него этот случайно принятый им мальчик.
Уже смирившийся с тем, что он не оставит миру потомства и на нем заглохнет славный род тульских интеллигентов Смородиных, Тёма полюбил саму мысль, что у него есть сын. Это согревало его и придавало некий смысл всей его нынешней деятельности. Теперь, потеряв графа, он мог утешить себя тем, что все, что он делает, он делает для сына.
Однако Артем Михайлович решил не открываться перед ним сразу, а приблизить для начала юношу к себе, стать для него учителем, явить себя во всем блеске и великолепии, очаровать, как очаровывал и покорял он многих, и уж потом, когда Савва и сам того будет страстно желать, подарить всю правду о его происхождении. Но когда он объявил о наборе в свой семинар и в числе многих записавшихся стал искать сына, того в списке не оказалось. Декан удивился такой непритязательности и велел его разыскать. Однако посланец Артема Михайловича вернулся с поразительным известием: Савва исчез. Уже несколько месяцев он не появлялся на занятиях, не жил в общежитии, и даже соседи по комнате о нем ничего не знали. Все его документы в полном порядке лежали в учебной части, кто-то из студентов сталкивался с ним изредка на факультете, и, что все это значит, декан понять не мог. Он смутно догадывался, что к таинственному исчезновению юноши, скорее всего, причастен инженер, но идти к нему с этим вопросом Артем Михайлович ни под каким видом не хотел. Он находился все время в каком-то подвешенном состоянии, мысли о сыне мешали ему сосредоточиться и заняться делами, а между тем произошло то, чего не ждали, хотя ожидать этого следовало – страна опять погрузилась в трехдневный траур.
На смену загадочному вождю, наводнившему державу страхом, оставившему после себя ценный теоретический труд «Учение Карла Маркса» и знаменитую водку, которую долго еще будут помнить благодарные подданные, – забудут все, но зеленая этикетка и милосердная цена четыре семьдесят навсегда останется в их памяти, – итак, ему на смену пришел ядреный старичок с пухлыми щечками, и черненько стало в государстве Российском. На факультете принялись гадать, как скажутся на них эти перемены, инженер подозрительно затих, и в какой-то момент Артему Михайловичу показалось, что вся эта история ему приснилась и нет у него никакого сына, как однажды Саввушка сам вошел в его кабинет и нерешительно остановился на пороге.
Ему было в ту пору без малого двадцать лет. Он был высок, худощав и мало походил на отца, разве что глаза и широкий лоб были у него такими же, как у Тёмы.
Смородин глядел на сына, не в силах вымолвить ни слова, и с самой первой минуты их свидания его не покидало ощущение, что он уже где-то видел это лицо. Он сделался печальным и строгим, и вошедший оробел, ожидая, что декан станет ругать его за прогулы, но Артем Михайлович, даже не задав традиционного вопроса, зачем пришел к нему на прием студент, стал рассказывать про свой семинар. Рассказывать так, как если б он отчитывался на Страшном суде перед Господом Богом.
Те могущественные люди, которых Тёма покуда не трогал, но одного движения пальцем которых еще год назад было бы достаточно, чтобы смешать его с книжной пылью, сидели и не высовывались. Артем Михайлович ходил по факультету, как царь Петр среди бояр, и драл бороды.
Потом на общем собрании своих подчиненных он объявил царскую волю. Отныне под его личный контроль бралось все: вступительные экзамены, распределение, аспирантура, защита диссертаций и загранкомандировки.
Никто из преподавателей не имеет права давать частные уроки абитуриентам, поступающим в университет, и всякий, кто будет в этом замешан, будет уволен незамедлительно. Отныне ни одна липовая диссертация в этих стенах защищена не будет, никто не будет принят на факультет или зачислен в аспирантуру в обход общих требований.
Тёму выслушали в гробовом молчании и, подавленные, разошлись. Это был его звездный час – он расплатился за все сполна. Но никому в голову, кроме одного-единственного человека, не могло прийти, что настоящей радости одержанная победа декану не принесла.
И дело было даже не в том, что он должен был сверять с этим человеком все свои шаги. Инженер никогда не преувеличивал своей роли и не стремился унизить своего партнера. Напротив, все делалось в высшей степени деликатно, и уже если говорить о пользе дела, то без этого человека Тёма только б наделал ошибок.
Артема Михайловича подкосило другое, и инженер с присущей ему проницательностью это понял, задав однажды вопрос, попавший в самое яблочко.
– Кстати, все хочу спросить, а как поживает Алексей Константинович?
– Барятин? – пожал Тёма плечами. – Понятия не имею.
– Ведь вы правы были тогда. Напрасно старика выгнали. Нам бы извиниться перед ним да попросить вернуться.
– Вот и извинились бы.
Этот разговор был Артему Михайловичу в высшей степени неприятен. Тот человек, ради которого все было затеяно, кому давно уже торжествующим голосом передал Артем Михайлович приглашение возглавить кафедру древней словесности и взять на нее кого он пожелает, отказался вернуться на факультет. И отказался как-то обидно, даже не утрудив себя выдумать причину. Просто «нет» сказал, и все. И добавил в коротком разговоре, не впустив Тёму в квартиру:
– Факультета больше не существует. Вы его добили.
Для Артема Михайловича это было равносильно пощечине. Он сбежал вниз по заплеванной лестнице, сначала даже не осознав, что произошло. А потом, присев в пустынном дворе, где сгребал листья дворник в драной телогрейке и распивали бутылку двое алкашей, вдруг подумал, что всю жизнь завидовал своему учителю за те легкость и бесстрашие, с какими он живет, за то, что он никогда не цеплялся ни за положение, ни за славу, а нес их в себе и ни перед кем не унижался. А вот его ученик, даже став деканом, как был, так и остался лакеем. И потому сидит в его кабинете голубоглазый мерзавец, чье присутствие здесь так же отвратительно, как если бы речь шла о супружеской спальне.
Это было настолько пронзительное и тяжелое чувство, что в какой-то момент Тёме захотелось опять все бросить, устроиться где-нибудь обыкновенным школьным учителем и тем самым вымолить у графа прощения – он завидовал в эту минуту всему свету, даже этим алкашам и дворнику, – но недаром когда-то Артема Михайловича поставили деканом, он был человеком сильным и лишь усмехнулся: «Рано тебе еще, Йозеф». Однако твердо решил, что либо он преодолеет свою зависимость от Барятина, освободится от него и забудет наконец, как забыли о нем почти все, либо не будет ему покоя и вечно станет мучиться душа сожалением и тоской.
Что ж, ученики перерастают учителей, и теперь его, Тёмины, лекции записывают на магнитофон, теперь ему дарят цветы и аплодируют, и теперь у него есть собственный семинар и ученики. Став магистром словесности, Артем Михайлович твердо решил блюсти первую касталийскую заповедь: забудь обо всем и займись элитой. Он устроил для желающих заниматься в его семинаре жесткий конкурс, отбирал себе самых способных студентов, и все мало-мальски честолюбивые любители словесности мечтали туда попасть.
Он сделал это еще и потому, что в какой-то момент понял, что весь факультет сразу изменить ему будет не по силам. Все равно будет блат на экзаменах, все равно всех бездарей не уволишь, но здесь был его университет в университете. Здесь всех должны были объединить бескорыстная любовь к истине и талант. Слухи о его семинаре ползли по Москве, и Артем Михайлович мог вполне им гордиться. Он растил элиту, растил тех, на кого собирался опереться, и давал им понять, что именно они останутся в первую очередь в университете, пойдут в аспирантуру и на кафедры. Пойдут не потому, что за них кто-то просит или же он сам к кому-то питает пристрастие, и только для одного человека он был готов сделать исключение.
Зато время, что прошло после столь памятного декану разговора с его загадочным советником, в душе Артема Михайловича случилась странная метаморфоза. Если поначалу он всерьез опасался, что инженер не сдержит слова и на пороге кабинета в один прекрасный день появится долговязый лоботряс, от одной мысли о чем Тёму бил озноб, то теперь отношение Смородина к тому обстоятельству, что у него есть сын, стало меняться.
Артему Михайловичу исполнилось в ту пору сорок лет, и хотя он был по-прежнему полон сил, выглядел молодо и свежо, хотя его ждало блестящее будущее, он почувствовал, что переступил определенный рубеж, и теперь пришло время смотреть не только вперед, но оглянуться назад. Именно тогда он внезапно остро ощутил, что значит для него этот случайно принятый им мальчик.
Уже смирившийся с тем, что он не оставит миру потомства и на нем заглохнет славный род тульских интеллигентов Смородиных, Тёма полюбил саму мысль, что у него есть сын. Это согревало его и придавало некий смысл всей его нынешней деятельности. Теперь, потеряв графа, он мог утешить себя тем, что все, что он делает, он делает для сына.
Однако Артем Михайлович решил не открываться перед ним сразу, а приблизить для начала юношу к себе, стать для него учителем, явить себя во всем блеске и великолепии, очаровать, как очаровывал и покорял он многих, и уж потом, когда Савва и сам того будет страстно желать, подарить всю правду о его происхождении. Но когда он объявил о наборе в свой семинар и в числе многих записавшихся стал искать сына, того в списке не оказалось. Декан удивился такой непритязательности и велел его разыскать. Однако посланец Артема Михайловича вернулся с поразительным известием: Савва исчез. Уже несколько месяцев он не появлялся на занятиях, не жил в общежитии, и даже соседи по комнате о нем ничего не знали. Все его документы в полном порядке лежали в учебной части, кто-то из студентов сталкивался с ним изредка на факультете, и, что все это значит, декан понять не мог. Он смутно догадывался, что к таинственному исчезновению юноши, скорее всего, причастен инженер, но идти к нему с этим вопросом Артем Михайлович ни под каким видом не хотел. Он находился все время в каком-то подвешенном состоянии, мысли о сыне мешали ему сосредоточиться и заняться делами, а между тем произошло то, чего не ждали, хотя ожидать этого следовало – страна опять погрузилась в трехдневный траур.
На смену загадочному вождю, наводнившему державу страхом, оставившему после себя ценный теоретический труд «Учение Карла Маркса» и знаменитую водку, которую долго еще будут помнить благодарные подданные, – забудут все, но зеленая этикетка и милосердная цена четыре семьдесят навсегда останется в их памяти, – итак, ему на смену пришел ядреный старичок с пухлыми щечками, и черненько стало в государстве Российском. На факультете принялись гадать, как скажутся на них эти перемены, инженер подозрительно затих, и в какой-то момент Артему Михайловичу показалось, что вся эта история ему приснилась и нет у него никакого сына, как однажды Саввушка сам вошел в его кабинет и нерешительно остановился на пороге.
Ему было в ту пору без малого двадцать лет. Он был высок, худощав и мало походил на отца, разве что глаза и широкий лоб были у него такими же, как у Тёмы.
Смородин глядел на сына, не в силах вымолвить ни слова, и с самой первой минуты их свидания его не покидало ощущение, что он уже где-то видел это лицо. Он сделался печальным и строгим, и вошедший оробел, ожидая, что декан станет ругать его за прогулы, но Артем Михайлович, даже не задав традиционного вопроса, зачем пришел к нему на прием студент, стал рассказывать про свой семинар. Рассказывать так, как если б он отчитывался на Страшном суде перед Господом Богом.