– Ну а зарубежные газеты пишут совсем другое… Будто бы они сами пожелали остаться. До сих пор об этом трубят.
– Да знаю я, – поморщился контрразведчик. – У меня этих газетенок с их интервью пачка уже набралась. Уж так поливают нас помоями, так поливают… И все же, думаю, это не их слова, за них кто-то там говорит. Ну не могли они сказать, что над ними большевики издевались так, как не издевались над людьми в царских застенках… И другое… Им же тут создали все условия, а в газетах пишут, что им не давали заниматься искусством. Да не скажет такое честный человек!
«Не скажет», – мысленно согласился с ним Болохов. И все же факт есть факт… И ладно бы один, а тут сразу пятеро одно и то же поют! Не странно ли? Однако вслух он этого не сказал. Он давно уже никому в этой жизни не доверяет, считая, что люди – существа слабые и потому готовы на любую подлость. Может, и эти беглые художники из той же породы?
– Вы не курите? – неожиданно спросил Александра Дулидов. – Нет? Ну а я закурю… Вы уж извините, не могу долго без табака.
Он отодвинул ящик своего рабочего стола и достал оттуда пачку «Дуката». Крутанув колесико самодельной зажигалки, высек огонь и прикурил.
– Еще с империалистического фронта… – увидев, с каким любопытством Болохов смотрел на его огниво, произнес он. – Сам сделал… Из патрона, – похвалился.
– Да-да, я уже такие видел… – проговорил Александр. – У нас у Дзержинского такая была… Впрочем, в Москве умельцы их на каждом углу продают.
– Ну да, сейчас все на чем-то пытаются заработать… – кивнул головой Дулидов. Он сделал глубокую затяжку, задержал дыхание, после чего стал медленно освобождать легкие от дыма, при этом стараясь, чтобы тот не попадал на гостя. – А вы что, так никогда и не курили? – поинтересовался он.
– Да нет, курил, – признался Болохов. – Правда, это было в студенчестве. Хотелось выглядеть взрослым – вот и дымил. А потом понял, что это страшная зараза, которая приносит один только вред, – и бросил. На горку небольшую и то стал с одышкой забираться.
Дулидов обреченно развел руками.
– А я вот ничего поделать с собой не могу. Кстати, тоже впервые мальчишкой закурил. Я тогда в коммерческом училище учился. Все курили, ну и мне захотелось…
Он снова сделал затяжку.
– Скажите, товарищ Дулидов, а вы случайно не помните фамилии тех беглецов? Ну, которые в Харбин от вас удрали…
Тот лишь на секунду задумался.
– Ну как же не помнить? Конечно, помню, – ответил он. – Пятеро их было… Одна барышня и четверо нашего с вами полу. Барышню звали Кондратьевой Полиной… – Услышав это, Болохов побледнел. Полина!.. Уж кого-кого, а ее-то он помнил. Ведь он даже ухаживать когда-то пытался за ней. Прекрасная была девушка. Чистая, добрая… – А девица-то красивая была, породистая, – будто бы прочитав его мысли, сказал Дулидов. – Знаете, таких на картинах рисуют. Светлая, в общем… – Он сделал очередную затяжку. – Самым старшим среди них был Василий Петров. Ему где-то лет уже под сорок было. Да я могу показать вам их фотографии… Они у нас в архиве хранятся. Их наши оперативники добыли, когда занимались этим делом, – пояснил.
Он хотел встать, чтобы пойти за снимками, но Болохов остановил его.
– Это потом… Вначале я хочу, чтобы вы поподробнее рассказали мне о здешних художниках.
С Васей Петровым он тоже был знаком, поэтому и без всяких фотографий сейчас бы его узнал.
Дулидов развел руками.
– Ну, мне тут особо рассказывать нечего, – честно признался он. – Вам бы лучше в наш краеведческий музей сходить – там они всю подноготную их знают. А у нас ведь только казенные характеристики на них имеются да объяснительные тех, кто посылал их за границу.
Так Болохов и познакомился с Инной Валерьевной Стоцкой, старшим научным сотрудником здешнего областного краеведческого музея, которая была единственным дипломированным искусствоведом в городе.
Это была худенькая бледнолицая дама зрелого возраста, которой, казалось, были чужды новые веяния в моде, отчего она предпочитала одеваться по старинке: светлая кофточка с пышными рукавами плюс длинная прямая юбка. И все, и никаких тебе украшений, если не считать черепахового гребня в туго закрученных в большой узел волосах. Очков она не носила, хотя в ее этаком консервативно-строгом облике их-то как раз и недоставало.
Отправляясь на встречу с Инной Валерьевной, Болохов придумал для себя легенду, будто бы он командирован одной из столичных газет для того, чтобы собрать материал о бывших воспитанниках Петербургской академии художеств. Утром следующего дня, незаметно выскользнув из ворот управления ОГПУ, где в одном из рабочих кабинетов для него был устроен гостевой номер, он отправился в город в поисках краеведческого музея, который, как ему объяснили, находился на Большой улице – в том месте, где она пересекалась с Американским переулком. Найти это одноэтажное кирпичное здание, где располагался музей, оказалось делом плевым – всего-то раз и пришлось Александру обратиться к прохожему за помощью, это когда он вдруг прозевал нужный ему поворот, пройдя лишний квартал по Зейской.
Стоцкая встретила его настороженно. А когда он представился корреспондентом известной центральной газеты и объяснил ей, с какой целью прибыл в Благовещенск, и вовсе испугалась.
– Но разве вы не знаете?.. – округлив глаза, спросила она Болохова, медленно вставая из-за своего небольшого рабочего столика.
– О чем? – сделав удивленное лицо, спросил он, блуждая глазами вокруг, чтобы найти, куда бы ему пристроиться.
Женщина была в растерянности.
– Ну как же?.. Я думала, вся страна об этом знает… – произнесла она, машинально указывая глазами на стул, который стоял в дальнем углу ее рабочего кабинета, заставленного множеством экспонатов.
– Вы что имеете в виду? – с невозмутимым видом спросил ее Александр, устраиваясь по другую сторону столика, так, чтобы видеть лицо хозяйки кабинета. – Уж не зазейское ли восстание кулаков?
Женщина, казалось, была поражена такой дикой неосведомленностью журналиста.
– Так вы ничего не знаете? – Она тяжело вздохнула.
«Ей, наверное, и в самом деле, тяжело, – подумал Болохов, – если учесть, сколько бедняге пришлось пережить после побега тех пятерых за границу». Ее конечно же вызывали к следователям, ну а кому, как ни Болохову, было известно, что такое допросы с пристрастием? Но что она могла сказать? Только то, что они вместе когда-то прибыли из Питера в этот город? Что она была первой, кто защитил кандидатскую диссертацию, изучив творчество этих людей? Ведь все получилось так внезапно… И об этом Болохову было хорошо известно. Впрочем, быть может, все произошло не так, как написано в следственных протоколах. Не исключено, что это был хорошо спланированный акт. Не случайно местные живописцы даже перессорились, когда речь зашла о том, кто будет представлять их творчество за рубежом. Решили не брать во внимание степень таланта каждого, а кинуть жребий. Так и определились счастливчики.
– Так что же все-таки случилось? – спросил Болохов.
Стоцкой гость с первых минут показался человеком милым и воспитанным. Более того, внушающим доверие. Его никак нельзя было принять за одного из костоломов с Пионерской, которые наводили на людей ужас, поэтому она постепенно успокоилась.
– Да вот случилось… – негромко произнесла она, и было непонятно, то ли это было сказано ею с грустью, то ли в ее словах заключался совсем иной, более радужный смысл.
– Так расскажите!.. – попросил Александр.
Она покачала головой.
– Об этом нельзя говорить…
– Но почему?.. – натурально удивился он. – Я ведь не буду об этом писать. Мне всего-то нужно собрать материал о бывших учениках наших великих художников…
Женщина усмехнулась.
– Не получится, – произнесла она. – Вы же не станете писать о врагах народа?
Болохов вроде как ничего не понял.
– А причем здесь враги народа? – спросил он.
– Да вот при том… Впрочем, вы сейчас сами все поймете…
Женщина как-то пристально посмотрела на Болохова и, не найдя фальши в его глазах, начала говорить.
Однако прежде чем рассказывать о событии пятилетней давности, она решила ввести гостя в атмосферу здешней богемной жизни. Ведь он должен был знать, что за люди окружали беглецов, а главное – что повлияло на их решение остаться за границей.
Пожалуй, одной из самых ярких личностей среди этих «уносимых ветрами революции» творцов, для которых Благовещенск стал последней пристанью в их жизни, был, по словам Инны Валерьевны, Петр Сергеевич Евстафьев. В нем, очень талантливом художнике, было некое оригинальное начало. Он был художником настроения, хороша была его природа, то ее состояние, которое увидели его глаза, ощутило сердце и запечатлела рука. Этот художник был не чужд своему времени, поэтому и он, как многие его коллеги-современники, не избежал импрессионистского подхода в живописи. В одном из сохранившихся отзывов о работе раннего Евстафьева прямо сказано, что художник работает в стиле «а ля пленэр», то есть в духе импрессионизма, на открытом воздухе, при естественном освещении, мимолетном впечатлении и определенном настроении. Но назвать Петра Сергеевича «чистым» импрессионистом было нельзя, потому как он, кардовец, варился в котле неоклассицизма, хотя и к неоклассицистам его не отнесешь. Он – сам по себе. У него было что-то и от мощи Репина, и от высокой техники Серова (портрет свободный, широкие мазки). Все это – результат творческих поисков и эксперимента, которыми жили художники начала века. Не случайно в ту пору была масса направлений в живописи, и это двигало искусство вперед, к новым вершинам. Когда же над лирами нависла идеологическая тень унитарного государства, искусство, облеченное в тогу соцреализма, остановилось в своем нормальном развитии и превратилось в нечто плоское и бесцветное.
Наверное, этот факт в достаточной мере повлиял на творческую деятельность Евстафьева. Почуяв безвыходность своего положения после того, как ему не удалось покинуть лежавшю в руинах Россию, бывший ученик Ильи Ефимовича Репина и известного русского педагога и художника, продолжателя знаменитой педагогической школы Павла Чистякова – Дмитрия Николаевича Кардовского – решил посвятить себя педагогическому труду.
Инна Валерьевна нарисовала его цельный образ, образ великого труженика, талантливейшего педагога и… аскета. В Благовещенск Евстафьев приехал один – семья заплутала где-то на дорогах послереволюционного хаоса. Образ жизни вел затворнический, рассказывать о себе не любил, как не любил водить и компании – боялся попасть на глаза властям, которых могло бы заинтересовать его прошлое. Ведь все они, люди искусства, были для власть предержащих «чуждым элементом».
В Благовещенске Евстафьев уже редко брал в руки кисть и карандаш – в основном занимался своими учениками. Впрочем, вдохновение теперь редко посещало и других художников, разделивших его судьбу. Того же Георгия Васильевича Белащенко, который, как и Евстафьев, когда-то учился в Петербургской академии художеств только в классе Маковского и намного раньше его.
По словам Инны Валерьевны, этот человек был настолько талантлив, что, не будь в стране социальных потрясений, наверняка смог бы стать выдающимся художником.
– У Георгия Васильевича очень трагическая судьба, – отметила она. – Если большинство картин Евстафьева все-таки уцелели после революции – часть из них, насколько я знаю, находится в Пермской картинной галерее, часть, предположительно, в Рижском музее русского искусства, – то все многочисленные работы Белащенко погибли при пожаре во время Гражданской войны. Больше он сотворить почти ничего не успел, ибо был уже достаточно стар.
– Так он жив? – спросил Александр.
Женщина покачала головой.
– Да знаю я, – поморщился контрразведчик. – У меня этих газетенок с их интервью пачка уже набралась. Уж так поливают нас помоями, так поливают… И все же, думаю, это не их слова, за них кто-то там говорит. Ну не могли они сказать, что над ними большевики издевались так, как не издевались над людьми в царских застенках… И другое… Им же тут создали все условия, а в газетах пишут, что им не давали заниматься искусством. Да не скажет такое честный человек!
«Не скажет», – мысленно согласился с ним Болохов. И все же факт есть факт… И ладно бы один, а тут сразу пятеро одно и то же поют! Не странно ли? Однако вслух он этого не сказал. Он давно уже никому в этой жизни не доверяет, считая, что люди – существа слабые и потому готовы на любую подлость. Может, и эти беглые художники из той же породы?
– Вы не курите? – неожиданно спросил Александра Дулидов. – Нет? Ну а я закурю… Вы уж извините, не могу долго без табака.
Он отодвинул ящик своего рабочего стола и достал оттуда пачку «Дуката». Крутанув колесико самодельной зажигалки, высек огонь и прикурил.
– Еще с империалистического фронта… – увидев, с каким любопытством Болохов смотрел на его огниво, произнес он. – Сам сделал… Из патрона, – похвалился.
– Да-да, я уже такие видел… – проговорил Александр. – У нас у Дзержинского такая была… Впрочем, в Москве умельцы их на каждом углу продают.
– Ну да, сейчас все на чем-то пытаются заработать… – кивнул головой Дулидов. Он сделал глубокую затяжку, задержал дыхание, после чего стал медленно освобождать легкие от дыма, при этом стараясь, чтобы тот не попадал на гостя. – А вы что, так никогда и не курили? – поинтересовался он.
– Да нет, курил, – признался Болохов. – Правда, это было в студенчестве. Хотелось выглядеть взрослым – вот и дымил. А потом понял, что это страшная зараза, которая приносит один только вред, – и бросил. На горку небольшую и то стал с одышкой забираться.
Дулидов обреченно развел руками.
– А я вот ничего поделать с собой не могу. Кстати, тоже впервые мальчишкой закурил. Я тогда в коммерческом училище учился. Все курили, ну и мне захотелось…
Он снова сделал затяжку.
– Скажите, товарищ Дулидов, а вы случайно не помните фамилии тех беглецов? Ну, которые в Харбин от вас удрали…
Тот лишь на секунду задумался.
– Ну как же не помнить? Конечно, помню, – ответил он. – Пятеро их было… Одна барышня и четверо нашего с вами полу. Барышню звали Кондратьевой Полиной… – Услышав это, Болохов побледнел. Полина!.. Уж кого-кого, а ее-то он помнил. Ведь он даже ухаживать когда-то пытался за ней. Прекрасная была девушка. Чистая, добрая… – А девица-то красивая была, породистая, – будто бы прочитав его мысли, сказал Дулидов. – Знаете, таких на картинах рисуют. Светлая, в общем… – Он сделал очередную затяжку. – Самым старшим среди них был Василий Петров. Ему где-то лет уже под сорок было. Да я могу показать вам их фотографии… Они у нас в архиве хранятся. Их наши оперативники добыли, когда занимались этим делом, – пояснил.
Он хотел встать, чтобы пойти за снимками, но Болохов остановил его.
– Это потом… Вначале я хочу, чтобы вы поподробнее рассказали мне о здешних художниках.
С Васей Петровым он тоже был знаком, поэтому и без всяких фотографий сейчас бы его узнал.
Дулидов развел руками.
– Ну, мне тут особо рассказывать нечего, – честно признался он. – Вам бы лучше в наш краеведческий музей сходить – там они всю подноготную их знают. А у нас ведь только казенные характеристики на них имеются да объяснительные тех, кто посылал их за границу.
Так Болохов и познакомился с Инной Валерьевной Стоцкой, старшим научным сотрудником здешнего областного краеведческого музея, которая была единственным дипломированным искусствоведом в городе.
Это была худенькая бледнолицая дама зрелого возраста, которой, казалось, были чужды новые веяния в моде, отчего она предпочитала одеваться по старинке: светлая кофточка с пышными рукавами плюс длинная прямая юбка. И все, и никаких тебе украшений, если не считать черепахового гребня в туго закрученных в большой узел волосах. Очков она не носила, хотя в ее этаком консервативно-строгом облике их-то как раз и недоставало.
Отправляясь на встречу с Инной Валерьевной, Болохов придумал для себя легенду, будто бы он командирован одной из столичных газет для того, чтобы собрать материал о бывших воспитанниках Петербургской академии художеств. Утром следующего дня, незаметно выскользнув из ворот управления ОГПУ, где в одном из рабочих кабинетов для него был устроен гостевой номер, он отправился в город в поисках краеведческого музея, который, как ему объяснили, находился на Большой улице – в том месте, где она пересекалась с Американским переулком. Найти это одноэтажное кирпичное здание, где располагался музей, оказалось делом плевым – всего-то раз и пришлось Александру обратиться к прохожему за помощью, это когда он вдруг прозевал нужный ему поворот, пройдя лишний квартал по Зейской.
Стоцкая встретила его настороженно. А когда он представился корреспондентом известной центральной газеты и объяснил ей, с какой целью прибыл в Благовещенск, и вовсе испугалась.
– Но разве вы не знаете?.. – округлив глаза, спросила она Болохова, медленно вставая из-за своего небольшого рабочего столика.
– О чем? – сделав удивленное лицо, спросил он, блуждая глазами вокруг, чтобы найти, куда бы ему пристроиться.
Женщина была в растерянности.
– Ну как же?.. Я думала, вся страна об этом знает… – произнесла она, машинально указывая глазами на стул, который стоял в дальнем углу ее рабочего кабинета, заставленного множеством экспонатов.
– Вы что имеете в виду? – с невозмутимым видом спросил ее Александр, устраиваясь по другую сторону столика, так, чтобы видеть лицо хозяйки кабинета. – Уж не зазейское ли восстание кулаков?
Женщина, казалось, была поражена такой дикой неосведомленностью журналиста.
– Так вы ничего не знаете? – Она тяжело вздохнула.
«Ей, наверное, и в самом деле, тяжело, – подумал Болохов, – если учесть, сколько бедняге пришлось пережить после побега тех пятерых за границу». Ее конечно же вызывали к следователям, ну а кому, как ни Болохову, было известно, что такое допросы с пристрастием? Но что она могла сказать? Только то, что они вместе когда-то прибыли из Питера в этот город? Что она была первой, кто защитил кандидатскую диссертацию, изучив творчество этих людей? Ведь все получилось так внезапно… И об этом Болохову было хорошо известно. Впрочем, быть может, все произошло не так, как написано в следственных протоколах. Не исключено, что это был хорошо спланированный акт. Не случайно местные живописцы даже перессорились, когда речь зашла о том, кто будет представлять их творчество за рубежом. Решили не брать во внимание степень таланта каждого, а кинуть жребий. Так и определились счастливчики.
– Так что же все-таки случилось? – спросил Болохов.
Стоцкой гость с первых минут показался человеком милым и воспитанным. Более того, внушающим доверие. Его никак нельзя было принять за одного из костоломов с Пионерской, которые наводили на людей ужас, поэтому она постепенно успокоилась.
– Да вот случилось… – негромко произнесла она, и было непонятно, то ли это было сказано ею с грустью, то ли в ее словах заключался совсем иной, более радужный смысл.
– Так расскажите!.. – попросил Александр.
Она покачала головой.
– Об этом нельзя говорить…
– Но почему?.. – натурально удивился он. – Я ведь не буду об этом писать. Мне всего-то нужно собрать материал о бывших учениках наших великих художников…
Женщина усмехнулась.
– Не получится, – произнесла она. – Вы же не станете писать о врагах народа?
Болохов вроде как ничего не понял.
– А причем здесь враги народа? – спросил он.
– Да вот при том… Впрочем, вы сейчас сами все поймете…
Женщина как-то пристально посмотрела на Болохова и, не найдя фальши в его глазах, начала говорить.
Однако прежде чем рассказывать о событии пятилетней давности, она решила ввести гостя в атмосферу здешней богемной жизни. Ведь он должен был знать, что за люди окружали беглецов, а главное – что повлияло на их решение остаться за границей.
Пожалуй, одной из самых ярких личностей среди этих «уносимых ветрами революции» творцов, для которых Благовещенск стал последней пристанью в их жизни, был, по словам Инны Валерьевны, Петр Сергеевич Евстафьев. В нем, очень талантливом художнике, было некое оригинальное начало. Он был художником настроения, хороша была его природа, то ее состояние, которое увидели его глаза, ощутило сердце и запечатлела рука. Этот художник был не чужд своему времени, поэтому и он, как многие его коллеги-современники, не избежал импрессионистского подхода в живописи. В одном из сохранившихся отзывов о работе раннего Евстафьева прямо сказано, что художник работает в стиле «а ля пленэр», то есть в духе импрессионизма, на открытом воздухе, при естественном освещении, мимолетном впечатлении и определенном настроении. Но назвать Петра Сергеевича «чистым» импрессионистом было нельзя, потому как он, кардовец, варился в котле неоклассицизма, хотя и к неоклассицистам его не отнесешь. Он – сам по себе. У него было что-то и от мощи Репина, и от высокой техники Серова (портрет свободный, широкие мазки). Все это – результат творческих поисков и эксперимента, которыми жили художники начала века. Не случайно в ту пору была масса направлений в живописи, и это двигало искусство вперед, к новым вершинам. Когда же над лирами нависла идеологическая тень унитарного государства, искусство, облеченное в тогу соцреализма, остановилось в своем нормальном развитии и превратилось в нечто плоское и бесцветное.
Наверное, этот факт в достаточной мере повлиял на творческую деятельность Евстафьева. Почуяв безвыходность своего положения после того, как ему не удалось покинуть лежавшю в руинах Россию, бывший ученик Ильи Ефимовича Репина и известного русского педагога и художника, продолжателя знаменитой педагогической школы Павла Чистякова – Дмитрия Николаевича Кардовского – решил посвятить себя педагогическому труду.
Инна Валерьевна нарисовала его цельный образ, образ великого труженика, талантливейшего педагога и… аскета. В Благовещенск Евстафьев приехал один – семья заплутала где-то на дорогах послереволюционного хаоса. Образ жизни вел затворнический, рассказывать о себе не любил, как не любил водить и компании – боялся попасть на глаза властям, которых могло бы заинтересовать его прошлое. Ведь все они, люди искусства, были для власть предержащих «чуждым элементом».
В Благовещенске Евстафьев уже редко брал в руки кисть и карандаш – в основном занимался своими учениками. Впрочем, вдохновение теперь редко посещало и других художников, разделивших его судьбу. Того же Георгия Васильевича Белащенко, который, как и Евстафьев, когда-то учился в Петербургской академии художеств только в классе Маковского и намного раньше его.
По словам Инны Валерьевны, этот человек был настолько талантлив, что, не будь в стране социальных потрясений, наверняка смог бы стать выдающимся художником.
– У Георгия Васильевича очень трагическая судьба, – отметила она. – Если большинство картин Евстафьева все-таки уцелели после революции – часть из них, насколько я знаю, находится в Пермской картинной галерее, часть, предположительно, в Рижском музее русского искусства, – то все многочисленные работы Белащенко погибли при пожаре во время Гражданской войны. Больше он сотворить почти ничего не успел, ибо был уже достаточно стар.
– Так он жив? – спросил Александр.
Женщина покачала головой.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента