Алексей Воронков
Харбин
©Воронков А.А., 2011
©ООО «Издательский дом «Вече», 2011
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
©ООО «Издательский дом «Вече», 2011
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
Николя Лисенко, моему парижскому приятелю и бывшему «харбинцу»
Высокое унизится,
А униженное возвысится.
Пророк Иеремия
Как чума, тревога бродит,
Гул лихих годин…
Рок черту свою проводит
Близ тебя, Харбин…
Арсений Несмелов
Часть первая
Человек из Сорбонны. (Вместо предисловия)
1
Мишель впервые появился в нашем городе где-то в начале девяностых ушедшего от нас века, когда погрязшая в бесконечных политических распрях Россия судорожно пыталась выкарабкаться из постперестроечной разрухи.
Мы познакомились с ним на одном из мероприятий с участием общественных организаций города, где я представлял одно из местных печатных изданий и где, как обычно, шел горячий спор между непримиримыми политическими противниками относительно будущего страны. Кто-то из знакомых журналистов тогда сказал мне, что в зале присутствует настоящий француз, который прибыл в Благовещенск по каким-то своим делам и теперь проявляет интерес ко всему, начиная от экономических возможностей города и кончая политическими симпатиями его граждан. Мне захотелось посмотреть на него – ведь это, насколько я знал, был первый потомок древних галлов, оказавшийся после Октября семнадцатого в наших краях. До этого никто из его соплеменников, за исключением жены основателя города графа Муравьева, Катрин, не бывал на амурских берегах.
Впрочем, французы в этом смысле были не исключением. До последнего времени сюда не казали нос ни немцы, ни англичане, ни испанцы, ни тем более американцы, потому как места это пограничные, а сам Благовещенск многие годы был закрытым городом, куда не то что чужие, – свои, у которых не было специальной отметки в паспорте, не могли приехать без разрешительной процедуры. Вот в такой секретности и жили, пока не началась горбачевская перестройка, внесшая некоторые послабления в жизнь пограничных территорий. Первого европейца (о китайцах речь не идет – те с приходом в Кремль Горби, пользуясь близким соседством, тут же заполонили наши улицы) я встретил в городе еще в конце восьмидесятых. Им был восточный немец Йохим Янке, который приехал по приглашению друзей вместе с женой Мартой и шестнадцатилетней дочкой Анитой. Потом был какой-то испанец, был ученый из Норвегии, корреспондент американского географического журнала, посетивший знаменитый Муравьевский заповедник редких птиц… Был кто-то из Израиля, даже один датчанин на мотоцикле, а вот Мишель оказался первым французом.
Сейчас мне уже трудно вспомнить, каким образом я «подкатил» к нему. Однако помню, что после перерыва я возвращался в зал бывшего Дома политпросвещения, отданного в начале реформ Амурской областной филармонии, вместе с ним. Я уже многое знал о нем. В первую очередь то, что никакой он не француз, а русский и что у него только паспорт гражданина Французской Республики. А на Амур мсье Мишель Болохофф приехал с очень благородной миссией – что-то сделать для России. Да-да, так он мне и заявил: хочу, мол, что-то сделать для России.
Тогда многие добросердечные иностранцы, глядя на наше разорение, хотели что-то для нас сделать. Кто-то слал адресные посылочки с «гуманитарной помощью», которые безбожно разворовывались кем-то по пути, а кто-то даже давал кредиты на поддержание социальной сферы и развитие экономики, которые также бессовестным образом присваивали себе какие-то неизвестные люди, вероятно, те, что позже стали первыми российскими богачами.
Что касается Мишеля, то он собирался сделать нечто оригинальное – организовать институт по подготовке, как он выразился, специалистов мирового стандарта. Почему именно этот проект – об этом он мне позже подробно расскажет, при этом будет говорить взахлеб, так, как это делают сумасшедшие в своем порыве романтики.
Мишель принадлежал к той категории людей, которых новейшая история назвала харбинцами. Эти люди когда-то не приняли большевистскую революцию и были вынуждены бежать на чужбину. Сведения об этих изгоях в советские времена были для нас всегда отрывочными и неполными. И это понятно: господствовавшая несколько десятилетий в стране идеология пыталась выхолостить историю, оставив в ней только то, что было ей выгодно. Поэтому, чтобы мы не узнали чего-то большего, нам были запрещены всяческие контакты с представителями российской эмиграции, оттого в наших издательствах не печаталась художественная и иная литература, созданная русским зарубежьем, потому как там присутствовало свое видение истории. Лишь в последние годы к нам потихоньку стала возвращаться правда. Вот и Мишель Болохофф, потомок первой русской эмиграции, был частью этой правды, явившейся этаким свежим ветром, который уже потихоньку наполнял собой паруса новой истории.
Что касается меня, то я с детства был приучен с уважением относиться к прошлому, потому что это прошлое постоянно окружало меня. Ведь я вырос в городе, из которого за два с половиной десятилетия до моего рождения происходил исход за границу тех, кто не принял большевистскую власть. Однако не всем из них тогда удалось бежать – многие так и остались в Благовещенске на всю жизнь, привнеся на его улицы особый дух старой России. Оттого и город наш, будучи при этом закрытой пограничной зоной, слыл этаким заповедником культуры и интеллигентности, поражая приезжающих своей особой духовной атмосферой.
Кого тут только не было! Здесь можно было встретить и бывшего депутата Государственной думы, и белого генерала, сумевшего выжить в пору сталинских репрессий, и царских чиновников, академиков, придворных врачей, некогда известных деятелей искусства, а еще оставшихся у разбитого корыта прежних владельцев огромных состояний, короче всех, кто составлял элиту империи. За эти годы, казалось, они привыкли ко всему и вели скромный образ жизни. Во всяком случае, они старались ничем не отличаться от остальных. Но как спрятать то, что спрятать невозможно? Я имею в виду привычки этих людей, их образованность, начитанность, тягу к прекрасному, наконец, те же изящные манеры, которые остались у них навсегда. Вон, видишь? – порой говорил мне мой отец, указывая на неторопливо вышагивавшего по набережной старичка с тростью. Это-де бывший известный ученый. Или: вон та пожилая женщина в черном платье когда-то пела на парижской сцене… Мне было все это интересно, и теперь я с нескрываемой ностальгией вспоминаю те времена, зная, что они уже никогда – никогда! – не повторятся.
…После заседания я пригласил Мишеля вместе с его секретаршей Ирэн в кафе на чашку кофе. Однако вместо кофе мой новый знакомый предпочел коньяк, и вот мы, спрятавшись от лютых крещенских морозов в этом уютном погребке, расположенном в одном из старинных зданий на амурской набережной, попиваем какой-то третьесортный коньячок (другого в ту пору было трудно отыскать) и о чем-то непринужденно разговариваем.
Я с удовольствием слушаю правильную русскую речь Мишеля. У него легкий иностранный акцент. Он по-французски элегантен даже в своем простеньком сером свитере и чуть помятых джинсах. Он худощав и по-юношески подвижен в свои пятьдесят два, а подернутая сединой копна курчавых волос нисколько не добавляла ему лета. Напротив, она придала его внешности эдакий шарм неунывающего любителя жизни. И это после всего, что ему довелось испытать! Видно, решил я, все это заслуга благополучного Парижа, который способен зажечь в человеке искру надежды. Впрочем, глядя на Мишеля, я понял, что и Парижу не удается до конца выполнить пластическую операцию души, ибо внутренний надрыв все равно остается…
– Подавляющее большинство харбинцев, – неторопливо повествовал Мишель, удовлетворяя мое любопытство, – жили в городе своей колонией… Русские школы, русские церкви, русские магазины, взаимообщение тоже было на русском. Китайский мало кто знал, но мой случай особый. Я дружил с китайскими мальчишками и от них нахватался чужих слов.
Мишель видел, что я с большим интересом слушаю его, поэтому говорил обстоятельно, выстраивая некую сюжетную пирамиду, где каждый ее кирпичик – хронологическая часть его судьбы. Понимая, что подобный случай, когда бы он так полно рассказывал о себе, вряд ли ему скоро представится, Мишель вежливо просит свою помощницу, если у нее есть на то желание, тоже послушать его рассказ – дескать, для того, чтобы она имела о нем большее представление. Эта молодая особа, как потом выяснилось, была немкой, родителей которой вместе с другими поволжскими немцами выселили во время войны куда-то на Иртыш, поэтому для нее патрон был пока что белым пятном на карте ее судьбы.
Я прошу Мишеля рассказать о том, как его семья оказалась в Китае. Ведь до этого об исходе русских за границу я читал только в книжках, а тут живой харбинец, который о жизни эмигрантов знал не понаслышке. Мой собеседник кивает головой.
– Здесь, – говорит он, – присутствует некая дискретная сторона, связанная с жизнью моих родителей. Как сказала моя мама, пока она жива, – лучше об этом не говорить. – Он вздыхает, видимо, понимая, что поступает вопреки ее желанию. – Ясно, что в Китай мы, то есть мои родители, как и большинство харбинцев, попали не по своей воле. Была революция, Гражданская война… Была борьба. В итоге получилось, что многие офицеры белой армии, казаки, люди иных сословий – торговцы, чиновники, писатели, художники – оказались на той стороне…
В этом месте Мишель невольно указал взглядом туда, где, по сути, в нескольких шагах от нас, под хрустальным ледовым панцирем, тяжело ворочаясь в берегах, пробивал себе путь на восток могучий Амур. Я всем своим видом показывал, что этот исторический факт мне давно известен. На губах моего собеседника появилась хорошая улыбка, которая характерна для интеллигентных воспитанных людей.
– Знаю, знаю, для вас это не ново, – говорит он. – Еще бы! Ведь именно здесь, в этом городе, и происходил исход русских. Однако известно ли вам, что после революции эмигрантами стали не только те, кто бежал из России? Многие русские в те времена проживали в районе КВЖД – вот все они и составили в начале двадцатых годов русскую колонию. – Он сделал паузу, наполняя рюмки новой порцией коньяка. – Чин-чин! – произносит негромко и делает небольшой глоток. Мы с Ирэн последовали его примеру. – Ну а что касается меня, – лизнув для порядка ломтик лимона, продолжил он, – то я принадлежу к тому поколению, которое было поставлено перед фактом: мы родились там, и родина для нас тоже была там. Это для наших родителей то была чужбина.
Тут он начал рассказывать о своих родственниках, и я почувствовал, как его душа наполнялась теплом.
– Моя мама, Елизавета Владимировна Болохова, – повествовал Мишель, – была потомственной, или, как раньше говорили, столбовой дворянкой. У ее отца, Владимира Ивановича Гридасова, было большое имение под Москвой. Но самое интересное не это… Дед всегда гордился тем, что в молодости дружил с самим Столыпиным – слышали о таком? – обратился он ко мне. Получив положительный ответ в виде моей саркастической ухмылки, – мол, за кого вы меня принимаете? – он сказал: – Между прочим, это супруга Петра Аркадьевича Ольга Борисовна познакомила деда с его будущей женой, то есть моей бабушкой… Мария Павловна была на двадцать с лишним лет младше своего жениха, который успел прослыть закоренелым холостяком. А тут на тебе, по уши влюбился в молодую воспитанницу Бестужевских курсов. В конце прошлого века пути приятелей разошлись. Мой дед отправился на строительство Китайской Восточной железной дороги, а Столыпин сделал головокружительную карьеру в Петербурге… Кстати, некий дальний родственник эсера Багрова, того, что убил Петра Аркадьевича, многие годы работал под началом моего деда. Говорят, крепко ругал убийцу, а вместе с ним и всех эсеров, которые, по его словам, и привели вместе с большевиками Россию к революции.
Видимо, Мишелю льстило, что его дед был знаком с известным русским реформатором, поэтому он еще долго пересказывал то, что в свое время слышал от покойного Владимира Ивановича. При этом акцент он делал на их подвижнической деятельности, подчеркивая то, что это были поистине героические люди, отдавшие свою жизнь служению отечеству и незаслуженно забытые потомками. Я был согласен с ним, поэтому сказал, что теперь все изменится и Россия вспомнит о них, и не только вспомнит, но и использует их опыт в строительстве нового государства.
– Кстати, знаете, где я родился? – отпив из рюмки коньяка, неожиданно произнес Мишель. К тому времени мы еще не перешли на «ты», потому постоянно «выкали» друг другу.
– Вероятно, в Харбине?.. – предположил я.
Мишель широко улыбнулся, обнажая два ряда крупных, еще достаточно крепких зубов.
– А вот и не угадали! – по-мальчишески задорно воскликнул он. – Я родился, можно сказать, в двух шагах отсюда… На той стороне Амура.
– Как? – удивленно посмотрел я на него.
– Да-да… Тогда это еще был небольшой городок Сахалян. Старое маньчжурское название нынешнего Хэйхе, – уточнил гость. – Там же пошел в школу, при этом в русскую. Была там такая неполная средняя русская школа. Ее директором был бывший белогвардейский подпоручик Павел Николаевич Глубоков, – сказал он и сердечно добавил: – Человек, отдавший всю свою жизнь образованию и воспитанию русских детей.
На Мишеля тут же вдруг нахлынули добрые и не столь добрые детские воспоминания.
– Павел Николаевич страшно тосковал по России. Каждый день он выстраивал нас, своих учеников, на берегу Амура, и мы отдавали честь своей Отчизне – так он называл Россию. Я был маленьким, но уже кое-что понимал и потому смотрел на эту сторону завороженными глазами. «Ну почему, почему я родился не в своей стране? – думал я. – Почему мне приходится жить среди людей чужой национальности и выносить от них оскорбления?..» Последнее мучило меня больше всего. Взрослым еще куда ни шло – их жизнь уже не раз била, – а вот каково было нам, молодым, терпеть унижения?
Тем не менее, – продолжал Мишель, – все мы: и старики и молодежь, – чувствовали себя там чужими. Особенно тяжело нам стало жить после того, как к власти в Китае пришли коммунисты. Если раньше нас могли просто обозвать, допустим, тем же обидным для нас словом «лаомаудзе», что означает «волосатый» или «волосатая обезьяна», то с приходом коммунистов нам стали недвусмысленно намекать, чтобы мы убирались вон. А куда нам идти, если нас никто нигде не ждал? Ну разве это не трагедия?.. – Трагическая складка между бровей говорила о том, что Мишель до сих пор тяжело переживает все, что с ним когда-то произошло.
…Уже в первые минуты нашего знакомства я понял, что Мишелю очень трудно говорить о своем прошлом. Но как это порой бывает в подобных случаях, что-то упорно заставляло его выговориться до конца. Видно, такое редко с ним случалось, потому он и спешил сбросить с души этот тяжелый груз, который не давал ему свободно дышать.
Детство свое Мишель провел на границе с Советской Россией, где его отец Александр Петрович служил в пограничной сторожевой охране, полностью скомплектованной из бежавших после Гражданской в Китай белоказаков. Что заставило старшего Болохова перебраться в Сахалян, о том Мишель умолчал, поскольку это была их семейная тайна, которую он никому не хотел открывать. И только позже, когда мы станем добрыми приятелями, он в порыве откровения поведает мне многое из того, о чем он никому никогда не говорил. А тогда сказал только, что отец не нашел в Харбине приличной работы, поэтому согласился за сто таянов коротать свою жизнь вдали от цивилизации. Где не было больших городов, где вместо широких проспектов и современных зданий были узенькие улочки с прилепившимися друг к другу допотопными фанзами, дышавшими чесночным угаром, в которых жила забитая и неграмотная китайская беднота.
Мишель рано научился читать по-русски. В их школе была небольшая библиотечка, где он брал книги для чтения. Авторами их были русские классики – Пушкин, Лермонтов, Карамзин, Гоголь, Аксаков, Тургенев, Лев Толстой, Блок… Это они воспитали в нем любовь к исторической родине, они наполнили его душу светом и теплом, ни на минуту не давая ему забыть, что он русский. Это потом он увлекся Шекспиром, Гейне, Гёте, Рильке, Ларошфуко… Прочитал «Метаморфозы» Овидия, «Разговоры с Гёте» Эккермана и «Происхождение трагедии» Ницше, но только для того, чтобы поднять свой культурный уровень, без чего его бы не приняли в хорошее общество.
Школьную обстановку он помнил до мельчайших подробностей. К примеру, он помнил старый школьный клавесин, который после Гражданской войны привез с собой какой-то русский эмигрант. Мишель любил порой побренчать на нем, и это было его первое, как он выразился, соприкосновение с музыкой. С тех пор без музыки он никуда. Впрочем, вся его семья музицирует, а у него самого хороший голос, и он мне позже, когда мы в сумерках вышли на амурскую набережную, продемонстрировал его.
По словам Мишеля, жизнь русской колонии в Сахаляне группировалась в основном вокруг их школы. Многие из эмигрантов жили в страшной нужде. Испытывала нужду и семья Болоховых. Мишель помнил, что когда он в восьмилетнем возрасте пошел в школу, то ему нечего было надеть и обуть. Поэтому матери, к тому времени оставшейся без мужа, приходилось ходить по домам, выполняя тяжелую работу. Она белила жилища, мыла полы, окна, подметала улицы – только бы заработать на жизнь. И это бывшая-то рафинированная дамочка с блестящим образованием и дворянским происхождением!
Короче, первый раз Мишель пришел в школу в носках, и детвора здорово тогда над ним поиздевалась. И только директор школы бывший подпоручик Павел Николаевич Глубоков смог угомонить детей, объяснив им, что жизнь – штука полосатая, потому завтра каждый может оказаться в таком же положении.
Наверное, в таких невыносимых условиях и появляется эта бешеная тяга к знаниям, сопряженная с желанием поскорее выйти в люди. Поэтому уже через год Мишеля, как успешно освоившего первоначальный курс обучения, перевели сразу в пятый класс. Однако в начале пятидесятых русские стали массово покидать Сахалян, и в их школе, по сути, некому стало учиться. Пришлось записаться в китайскую.
Что касается Болоховых, то они уезжать не торопились. Мать решила, что дети должны были прежде окончить школу и по примеру ее старшего сына Николая – тот уехал на учебу в город Дальний – поступить в университет. В Сахаляне к тому времени оставалось не больше сорока-пятидесяти таких семей, но семьи эти в основном были смешанными. Впрочем, здесь всегда преобладали семьи со смешанным браком. Чисто русские семьи составляли большие колонии только в Харбине и Дальнем. Ну разве что еще в Шанхае.
Мы познакомились с ним на одном из мероприятий с участием общественных организаций города, где я представлял одно из местных печатных изданий и где, как обычно, шел горячий спор между непримиримыми политическими противниками относительно будущего страны. Кто-то из знакомых журналистов тогда сказал мне, что в зале присутствует настоящий француз, который прибыл в Благовещенск по каким-то своим делам и теперь проявляет интерес ко всему, начиная от экономических возможностей города и кончая политическими симпатиями его граждан. Мне захотелось посмотреть на него – ведь это, насколько я знал, был первый потомок древних галлов, оказавшийся после Октября семнадцатого в наших краях. До этого никто из его соплеменников, за исключением жены основателя города графа Муравьева, Катрин, не бывал на амурских берегах.
Впрочем, французы в этом смысле были не исключением. До последнего времени сюда не казали нос ни немцы, ни англичане, ни испанцы, ни тем более американцы, потому как места это пограничные, а сам Благовещенск многие годы был закрытым городом, куда не то что чужие, – свои, у которых не было специальной отметки в паспорте, не могли приехать без разрешительной процедуры. Вот в такой секретности и жили, пока не началась горбачевская перестройка, внесшая некоторые послабления в жизнь пограничных территорий. Первого европейца (о китайцах речь не идет – те с приходом в Кремль Горби, пользуясь близким соседством, тут же заполонили наши улицы) я встретил в городе еще в конце восьмидесятых. Им был восточный немец Йохим Янке, который приехал по приглашению друзей вместе с женой Мартой и шестнадцатилетней дочкой Анитой. Потом был какой-то испанец, был ученый из Норвегии, корреспондент американского географического журнала, посетивший знаменитый Муравьевский заповедник редких птиц… Был кто-то из Израиля, даже один датчанин на мотоцикле, а вот Мишель оказался первым французом.
Сейчас мне уже трудно вспомнить, каким образом я «подкатил» к нему. Однако помню, что после перерыва я возвращался в зал бывшего Дома политпросвещения, отданного в начале реформ Амурской областной филармонии, вместе с ним. Я уже многое знал о нем. В первую очередь то, что никакой он не француз, а русский и что у него только паспорт гражданина Французской Республики. А на Амур мсье Мишель Болохофф приехал с очень благородной миссией – что-то сделать для России. Да-да, так он мне и заявил: хочу, мол, что-то сделать для России.
Тогда многие добросердечные иностранцы, глядя на наше разорение, хотели что-то для нас сделать. Кто-то слал адресные посылочки с «гуманитарной помощью», которые безбожно разворовывались кем-то по пути, а кто-то даже давал кредиты на поддержание социальной сферы и развитие экономики, которые также бессовестным образом присваивали себе какие-то неизвестные люди, вероятно, те, что позже стали первыми российскими богачами.
Что касается Мишеля, то он собирался сделать нечто оригинальное – организовать институт по подготовке, как он выразился, специалистов мирового стандарта. Почему именно этот проект – об этом он мне позже подробно расскажет, при этом будет говорить взахлеб, так, как это делают сумасшедшие в своем порыве романтики.
Мишель принадлежал к той категории людей, которых новейшая история назвала харбинцами. Эти люди когда-то не приняли большевистскую революцию и были вынуждены бежать на чужбину. Сведения об этих изгоях в советские времена были для нас всегда отрывочными и неполными. И это понятно: господствовавшая несколько десятилетий в стране идеология пыталась выхолостить историю, оставив в ней только то, что было ей выгодно. Поэтому, чтобы мы не узнали чего-то большего, нам были запрещены всяческие контакты с представителями российской эмиграции, оттого в наших издательствах не печаталась художественная и иная литература, созданная русским зарубежьем, потому как там присутствовало свое видение истории. Лишь в последние годы к нам потихоньку стала возвращаться правда. Вот и Мишель Болохофф, потомок первой русской эмиграции, был частью этой правды, явившейся этаким свежим ветром, который уже потихоньку наполнял собой паруса новой истории.
Что касается меня, то я с детства был приучен с уважением относиться к прошлому, потому что это прошлое постоянно окружало меня. Ведь я вырос в городе, из которого за два с половиной десятилетия до моего рождения происходил исход за границу тех, кто не принял большевистскую власть. Однако не всем из них тогда удалось бежать – многие так и остались в Благовещенске на всю жизнь, привнеся на его улицы особый дух старой России. Оттого и город наш, будучи при этом закрытой пограничной зоной, слыл этаким заповедником культуры и интеллигентности, поражая приезжающих своей особой духовной атмосферой.
Кого тут только не было! Здесь можно было встретить и бывшего депутата Государственной думы, и белого генерала, сумевшего выжить в пору сталинских репрессий, и царских чиновников, академиков, придворных врачей, некогда известных деятелей искусства, а еще оставшихся у разбитого корыта прежних владельцев огромных состояний, короче всех, кто составлял элиту империи. За эти годы, казалось, они привыкли ко всему и вели скромный образ жизни. Во всяком случае, они старались ничем не отличаться от остальных. Но как спрятать то, что спрятать невозможно? Я имею в виду привычки этих людей, их образованность, начитанность, тягу к прекрасному, наконец, те же изящные манеры, которые остались у них навсегда. Вон, видишь? – порой говорил мне мой отец, указывая на неторопливо вышагивавшего по набережной старичка с тростью. Это-де бывший известный ученый. Или: вон та пожилая женщина в черном платье когда-то пела на парижской сцене… Мне было все это интересно, и теперь я с нескрываемой ностальгией вспоминаю те времена, зная, что они уже никогда – никогда! – не повторятся.
…После заседания я пригласил Мишеля вместе с его секретаршей Ирэн в кафе на чашку кофе. Однако вместо кофе мой новый знакомый предпочел коньяк, и вот мы, спрятавшись от лютых крещенских морозов в этом уютном погребке, расположенном в одном из старинных зданий на амурской набережной, попиваем какой-то третьесортный коньячок (другого в ту пору было трудно отыскать) и о чем-то непринужденно разговариваем.
Я с удовольствием слушаю правильную русскую речь Мишеля. У него легкий иностранный акцент. Он по-французски элегантен даже в своем простеньком сером свитере и чуть помятых джинсах. Он худощав и по-юношески подвижен в свои пятьдесят два, а подернутая сединой копна курчавых волос нисколько не добавляла ему лета. Напротив, она придала его внешности эдакий шарм неунывающего любителя жизни. И это после всего, что ему довелось испытать! Видно, решил я, все это заслуга благополучного Парижа, который способен зажечь в человеке искру надежды. Впрочем, глядя на Мишеля, я понял, что и Парижу не удается до конца выполнить пластическую операцию души, ибо внутренний надрыв все равно остается…
– Подавляющее большинство харбинцев, – неторопливо повествовал Мишель, удовлетворяя мое любопытство, – жили в городе своей колонией… Русские школы, русские церкви, русские магазины, взаимообщение тоже было на русском. Китайский мало кто знал, но мой случай особый. Я дружил с китайскими мальчишками и от них нахватался чужих слов.
Мишель видел, что я с большим интересом слушаю его, поэтому говорил обстоятельно, выстраивая некую сюжетную пирамиду, где каждый ее кирпичик – хронологическая часть его судьбы. Понимая, что подобный случай, когда бы он так полно рассказывал о себе, вряд ли ему скоро представится, Мишель вежливо просит свою помощницу, если у нее есть на то желание, тоже послушать его рассказ – дескать, для того, чтобы она имела о нем большее представление. Эта молодая особа, как потом выяснилось, была немкой, родителей которой вместе с другими поволжскими немцами выселили во время войны куда-то на Иртыш, поэтому для нее патрон был пока что белым пятном на карте ее судьбы.
Я прошу Мишеля рассказать о том, как его семья оказалась в Китае. Ведь до этого об исходе русских за границу я читал только в книжках, а тут живой харбинец, который о жизни эмигрантов знал не понаслышке. Мой собеседник кивает головой.
– Здесь, – говорит он, – присутствует некая дискретная сторона, связанная с жизнью моих родителей. Как сказала моя мама, пока она жива, – лучше об этом не говорить. – Он вздыхает, видимо, понимая, что поступает вопреки ее желанию. – Ясно, что в Китай мы, то есть мои родители, как и большинство харбинцев, попали не по своей воле. Была революция, Гражданская война… Была борьба. В итоге получилось, что многие офицеры белой армии, казаки, люди иных сословий – торговцы, чиновники, писатели, художники – оказались на той стороне…
В этом месте Мишель невольно указал взглядом туда, где, по сути, в нескольких шагах от нас, под хрустальным ледовым панцирем, тяжело ворочаясь в берегах, пробивал себе путь на восток могучий Амур. Я всем своим видом показывал, что этот исторический факт мне давно известен. На губах моего собеседника появилась хорошая улыбка, которая характерна для интеллигентных воспитанных людей.
– Знаю, знаю, для вас это не ново, – говорит он. – Еще бы! Ведь именно здесь, в этом городе, и происходил исход русских. Однако известно ли вам, что после революции эмигрантами стали не только те, кто бежал из России? Многие русские в те времена проживали в районе КВЖД – вот все они и составили в начале двадцатых годов русскую колонию. – Он сделал паузу, наполняя рюмки новой порцией коньяка. – Чин-чин! – произносит негромко и делает небольшой глоток. Мы с Ирэн последовали его примеру. – Ну а что касается меня, – лизнув для порядка ломтик лимона, продолжил он, – то я принадлежу к тому поколению, которое было поставлено перед фактом: мы родились там, и родина для нас тоже была там. Это для наших родителей то была чужбина.
Тут он начал рассказывать о своих родственниках, и я почувствовал, как его душа наполнялась теплом.
– Моя мама, Елизавета Владимировна Болохова, – повествовал Мишель, – была потомственной, или, как раньше говорили, столбовой дворянкой. У ее отца, Владимира Ивановича Гридасова, было большое имение под Москвой. Но самое интересное не это… Дед всегда гордился тем, что в молодости дружил с самим Столыпиным – слышали о таком? – обратился он ко мне. Получив положительный ответ в виде моей саркастической ухмылки, – мол, за кого вы меня принимаете? – он сказал: – Между прочим, это супруга Петра Аркадьевича Ольга Борисовна познакомила деда с его будущей женой, то есть моей бабушкой… Мария Павловна была на двадцать с лишним лет младше своего жениха, который успел прослыть закоренелым холостяком. А тут на тебе, по уши влюбился в молодую воспитанницу Бестужевских курсов. В конце прошлого века пути приятелей разошлись. Мой дед отправился на строительство Китайской Восточной железной дороги, а Столыпин сделал головокружительную карьеру в Петербурге… Кстати, некий дальний родственник эсера Багрова, того, что убил Петра Аркадьевича, многие годы работал под началом моего деда. Говорят, крепко ругал убийцу, а вместе с ним и всех эсеров, которые, по его словам, и привели вместе с большевиками Россию к революции.
Видимо, Мишелю льстило, что его дед был знаком с известным русским реформатором, поэтому он еще долго пересказывал то, что в свое время слышал от покойного Владимира Ивановича. При этом акцент он делал на их подвижнической деятельности, подчеркивая то, что это были поистине героические люди, отдавшие свою жизнь служению отечеству и незаслуженно забытые потомками. Я был согласен с ним, поэтому сказал, что теперь все изменится и Россия вспомнит о них, и не только вспомнит, но и использует их опыт в строительстве нового государства.
– Кстати, знаете, где я родился? – отпив из рюмки коньяка, неожиданно произнес Мишель. К тому времени мы еще не перешли на «ты», потому постоянно «выкали» друг другу.
– Вероятно, в Харбине?.. – предположил я.
Мишель широко улыбнулся, обнажая два ряда крупных, еще достаточно крепких зубов.
– А вот и не угадали! – по-мальчишески задорно воскликнул он. – Я родился, можно сказать, в двух шагах отсюда… На той стороне Амура.
– Как? – удивленно посмотрел я на него.
– Да-да… Тогда это еще был небольшой городок Сахалян. Старое маньчжурское название нынешнего Хэйхе, – уточнил гость. – Там же пошел в школу, при этом в русскую. Была там такая неполная средняя русская школа. Ее директором был бывший белогвардейский подпоручик Павел Николаевич Глубоков, – сказал он и сердечно добавил: – Человек, отдавший всю свою жизнь образованию и воспитанию русских детей.
На Мишеля тут же вдруг нахлынули добрые и не столь добрые детские воспоминания.
– Павел Николаевич страшно тосковал по России. Каждый день он выстраивал нас, своих учеников, на берегу Амура, и мы отдавали честь своей Отчизне – так он называл Россию. Я был маленьким, но уже кое-что понимал и потому смотрел на эту сторону завороженными глазами. «Ну почему, почему я родился не в своей стране? – думал я. – Почему мне приходится жить среди людей чужой национальности и выносить от них оскорбления?..» Последнее мучило меня больше всего. Взрослым еще куда ни шло – их жизнь уже не раз била, – а вот каково было нам, молодым, терпеть унижения?
Тем не менее, – продолжал Мишель, – все мы: и старики и молодежь, – чувствовали себя там чужими. Особенно тяжело нам стало жить после того, как к власти в Китае пришли коммунисты. Если раньше нас могли просто обозвать, допустим, тем же обидным для нас словом «лаомаудзе», что означает «волосатый» или «волосатая обезьяна», то с приходом коммунистов нам стали недвусмысленно намекать, чтобы мы убирались вон. А куда нам идти, если нас никто нигде не ждал? Ну разве это не трагедия?.. – Трагическая складка между бровей говорила о том, что Мишель до сих пор тяжело переживает все, что с ним когда-то произошло.
…Уже в первые минуты нашего знакомства я понял, что Мишелю очень трудно говорить о своем прошлом. Но как это порой бывает в подобных случаях, что-то упорно заставляло его выговориться до конца. Видно, такое редко с ним случалось, потому он и спешил сбросить с души этот тяжелый груз, который не давал ему свободно дышать.
Детство свое Мишель провел на границе с Советской Россией, где его отец Александр Петрович служил в пограничной сторожевой охране, полностью скомплектованной из бежавших после Гражданской в Китай белоказаков. Что заставило старшего Болохова перебраться в Сахалян, о том Мишель умолчал, поскольку это была их семейная тайна, которую он никому не хотел открывать. И только позже, когда мы станем добрыми приятелями, он в порыве откровения поведает мне многое из того, о чем он никому никогда не говорил. А тогда сказал только, что отец не нашел в Харбине приличной работы, поэтому согласился за сто таянов коротать свою жизнь вдали от цивилизации. Где не было больших городов, где вместо широких проспектов и современных зданий были узенькие улочки с прилепившимися друг к другу допотопными фанзами, дышавшими чесночным угаром, в которых жила забитая и неграмотная китайская беднота.
Мишель рано научился читать по-русски. В их школе была небольшая библиотечка, где он брал книги для чтения. Авторами их были русские классики – Пушкин, Лермонтов, Карамзин, Гоголь, Аксаков, Тургенев, Лев Толстой, Блок… Это они воспитали в нем любовь к исторической родине, они наполнили его душу светом и теплом, ни на минуту не давая ему забыть, что он русский. Это потом он увлекся Шекспиром, Гейне, Гёте, Рильке, Ларошфуко… Прочитал «Метаморфозы» Овидия, «Разговоры с Гёте» Эккермана и «Происхождение трагедии» Ницше, но только для того, чтобы поднять свой культурный уровень, без чего его бы не приняли в хорошее общество.
Школьную обстановку он помнил до мельчайших подробностей. К примеру, он помнил старый школьный клавесин, который после Гражданской войны привез с собой какой-то русский эмигрант. Мишель любил порой побренчать на нем, и это было его первое, как он выразился, соприкосновение с музыкой. С тех пор без музыки он никуда. Впрочем, вся его семья музицирует, а у него самого хороший голос, и он мне позже, когда мы в сумерках вышли на амурскую набережную, продемонстрировал его.
По словам Мишеля, жизнь русской колонии в Сахаляне группировалась в основном вокруг их школы. Многие из эмигрантов жили в страшной нужде. Испытывала нужду и семья Болоховых. Мишель помнил, что когда он в восьмилетнем возрасте пошел в школу, то ему нечего было надеть и обуть. Поэтому матери, к тому времени оставшейся без мужа, приходилось ходить по домам, выполняя тяжелую работу. Она белила жилища, мыла полы, окна, подметала улицы – только бы заработать на жизнь. И это бывшая-то рафинированная дамочка с блестящим образованием и дворянским происхождением!
Короче, первый раз Мишель пришел в школу в носках, и детвора здорово тогда над ним поиздевалась. И только директор школы бывший подпоручик Павел Николаевич Глубоков смог угомонить детей, объяснив им, что жизнь – штука полосатая, потому завтра каждый может оказаться в таком же положении.
Наверное, в таких невыносимых условиях и появляется эта бешеная тяга к знаниям, сопряженная с желанием поскорее выйти в люди. Поэтому уже через год Мишеля, как успешно освоившего первоначальный курс обучения, перевели сразу в пятый класс. Однако в начале пятидесятых русские стали массово покидать Сахалян, и в их школе, по сути, некому стало учиться. Пришлось записаться в китайскую.
Что касается Болоховых, то они уезжать не торопились. Мать решила, что дети должны были прежде окончить школу и по примеру ее старшего сына Николая – тот уехал на учебу в город Дальний – поступить в университет. В Сахаляне к тому времени оставалось не больше сорока-пятидесяти таких семей, но семьи эти в основном были смешанными. Впрочем, здесь всегда преобладали семьи со смешанным браком. Чисто русские семьи составляли большие колонии только в Харбине и Дальнем. Ну разве что еще в Шанхае.
2
Мишель помнил, что когда он жил в Сахаляне, то там, за Амуром, еще существовали казачьи поселения, где люди в основном занимались фермерством, – но то был уже их закат. Китай после победы революции стал создавать по примеру Советского Союза коллективные крестьянские хозяйства, которые постепенно вытесняли русских фермеров. Тем ничего не оставалось, как перебираться в другие страны. Первыми уехали те, у кого было куда ехать, а главное, были деньги, а у кого их не было или кто не хотел уезжать далеко от России, – те держались. Но в пятидесятые отношение к русским в Китае резко изменилось. Притом не в лучшую сторону. Как полагает Мишель, это было связано с секретными договорами между правительствами Советского Союза и Поднебесной, в результате чего и была решена участь белоэмигрантов. Русские стали массово покидать Китай. При этом мало кто знает, что в те времена был в ходу этакий обмен, когда китайцев, что жили в Советском Союзе, отправляли на свою историческую родину, а русских – на свою. Так, без всякого на то их согласия – только волевым решением властей.
– А Харбин?.. Как вы оказались в Харбине? Вы же, кажется, в начале нашего знакомства назвали себя именно харбинцем… – аккуратно, так, чтобы мой собеседник не потерял нить повествования, обратился я к нему.
– В Харбин как попал? – переспросил Мишель, делая мне знак наполнить рюмки. – После того как мы остались без отца, мать решила, что лучше будет, если мы уедем в большой город, где бы она могла найти приличную работу. А время было смутное. Революционный порядок коммунисты еще не успели навести, поэтому жизнь человеческая ничего не стоила. В пути могли и арестовать нас, и ограбить, и даже убить.
Он на минуту умолк – будто бы копался в памяти. Я чувствовал, как это тяжело ему давалось. Другое дело, если бы он каждый день занимался воспоминаниями. Тогда бы у него, быть может, выработалась бы привычка не чувствовать боль, а тут он был лишен этого противоядия.
По его словам, мать тогда не узнала Харбин, где прошли ее детство и юность. С улиц почти исчезли европейские лица, их заполонили раскосые глаза военных в обмотках, а еще многочисленные толпы людей в лохмотьях, которые в массе своей были крестьянами, бежавшими от голода и готовыми за чашку риса работать по двадцать четыре часа в сутки. Болоховым пришлось влиться в ряды этих нищих. Так втроем: мать, Мишель и его младший брат Иван, – они и бродили по Харбину, прося милостыню, которую им даже некому было подать. Пришлось перебиваться случайными заработками. Мать мыла посуду в китайских забегаловках, чистила овощи, стирала чужое белье; пацаны же, когда удавалось, зашибали копейку в речном порту, помогая купцам перевозить через Сунгари на «юли-юли» товар, или находили работу на овощном рынке.
Это был, по сути, закат русской колонии. Все рушилось, все менялось… Повсюду шло наступление на частную собственность. И если в конце сороковых людям еще разрешалось иметь собственное дело, то в начале пятидесятых предпринимателей стали потихоньку прижимать, а потом и вовсе запретили им всякую деятельность. Следом одна за другой стали закрываться церкви – паствы-то не стало. Наконец из-за массового отъезда русских прикрыли и русское консульство. Было понятно, что виной всему была жесткая позиция советского правительства, которое не только не поддерживало колонию, но и, как могло, способствовало ее уничтожению.
– А как с учебой? – спросил я Мишеля. Какая-де школа, коль нужно было зарабатывать на жизнь?
Тот улыбнулся.
– Нет, как же, учились! В Харбине мы с братом с утра посещали занятия в китайской гимназии, а после обеда шли в русскую школу. Спросите, когда мы работали?.. По вечерам. Часто ночью. Вот так, хочешь, как говорят русские, жить – умей вертеться. А мы хотели жить. Хотели стать людьми. Как наш старший брат, который, окончив институт и став шэньши, то есть ученым мужем, получил хорошую должность в Мукдене. Мы тоже хотели стать шэньши, а потом уехать куда-нибудь далеко-далеко. Помнится, когда мне было лет четырнадцать, я очень хотел уехать в Австралию. Не знаю, почему – наверное, книжек детских начитался об этой загадочной стране. А вот мама моя была человеком наивным во всех отношениях, – кто-то из эмигрантов ездил в Россию и, вернувшись, рассказывал о том, что там хорошо. Сегодня уже понятно, кто эти «рассказы очевидцев» готовил, но тогда… – Мишель усмехнулся. – Короче, часть эмиграции клюнула и решила ехать в Советский Союз. Ведь это была родина!..
Я слушал Мишеля, наслаждаясь его хорошей русской речью и все глубже и глубже погружаясь в его нерафинированную правду. Порой вот эта безыскусная сермяжная правда бывает ценнее и привлекательнее иного изысканного и талантливого романа.
– Мне было чуть больше четырнадцати, – перешел к новой главе своей биографии Мишель Болохофф, – когда моя мать привезла меня и моего младшего брата в Советский Союз. Старший брат отказался ехать, сославшись на то, что у него очень интересная работа. Хорошо помню, как мы пересекали границу… – В этом месте Мишель сделал небольшую паузу, будто бы собирался с духом. Видимо, то был не лучший момент в его жизни – иначе бы в глазах его не было столько боли. – Добравшись на поезде до станции Маньчжурская и пройдя необходимую таможенную и пограничную процедуру, мы оказались на советской территории. Там, на станции Забайкальской, к нам подошел какой-то русский мужичок и попросил у матери денег на выпивку. Выпил и говорит: «Что вы, дураки, наделали? Зачем приехали?.. Э-эх!..»
Я мало что еще в ту пору соображал, но это «э-эх!» произвело на меня впечатление, и я вдруг почувствовал, что мы попали в мышеловку, – за нами захлопнулась дверца и мы оказались в плену. И если на той стороне мы еще были благородными эмигрантами, которых китайцы, хотя и притесняли, тем не менее не лишали права оставаться людьми, то здесь нас ждало нечто страшное… Наша жизнь молниеносно изменилась.
А потом были «телятники» – это вагоны для перевозки скота, в которых бывших «харбинцев» полмесяца везли до Омска. Там их погрузили в военные грузовики и забросили в голую казахстанскую степь, где единственным на сто верст вокруг селением был казахский аул Курумбей.
– А Харбин?.. Как вы оказались в Харбине? Вы же, кажется, в начале нашего знакомства назвали себя именно харбинцем… – аккуратно, так, чтобы мой собеседник не потерял нить повествования, обратился я к нему.
– В Харбин как попал? – переспросил Мишель, делая мне знак наполнить рюмки. – После того как мы остались без отца, мать решила, что лучше будет, если мы уедем в большой город, где бы она могла найти приличную работу. А время было смутное. Революционный порядок коммунисты еще не успели навести, поэтому жизнь человеческая ничего не стоила. В пути могли и арестовать нас, и ограбить, и даже убить.
Он на минуту умолк – будто бы копался в памяти. Я чувствовал, как это тяжело ему давалось. Другое дело, если бы он каждый день занимался воспоминаниями. Тогда бы у него, быть может, выработалась бы привычка не чувствовать боль, а тут он был лишен этого противоядия.
По его словам, мать тогда не узнала Харбин, где прошли ее детство и юность. С улиц почти исчезли европейские лица, их заполонили раскосые глаза военных в обмотках, а еще многочисленные толпы людей в лохмотьях, которые в массе своей были крестьянами, бежавшими от голода и готовыми за чашку риса работать по двадцать четыре часа в сутки. Болоховым пришлось влиться в ряды этих нищих. Так втроем: мать, Мишель и его младший брат Иван, – они и бродили по Харбину, прося милостыню, которую им даже некому было подать. Пришлось перебиваться случайными заработками. Мать мыла посуду в китайских забегаловках, чистила овощи, стирала чужое белье; пацаны же, когда удавалось, зашибали копейку в речном порту, помогая купцам перевозить через Сунгари на «юли-юли» товар, или находили работу на овощном рынке.
Это был, по сути, закат русской колонии. Все рушилось, все менялось… Повсюду шло наступление на частную собственность. И если в конце сороковых людям еще разрешалось иметь собственное дело, то в начале пятидесятых предпринимателей стали потихоньку прижимать, а потом и вовсе запретили им всякую деятельность. Следом одна за другой стали закрываться церкви – паствы-то не стало. Наконец из-за массового отъезда русских прикрыли и русское консульство. Было понятно, что виной всему была жесткая позиция советского правительства, которое не только не поддерживало колонию, но и, как могло, способствовало ее уничтожению.
– А как с учебой? – спросил я Мишеля. Какая-де школа, коль нужно было зарабатывать на жизнь?
Тот улыбнулся.
– Нет, как же, учились! В Харбине мы с братом с утра посещали занятия в китайской гимназии, а после обеда шли в русскую школу. Спросите, когда мы работали?.. По вечерам. Часто ночью. Вот так, хочешь, как говорят русские, жить – умей вертеться. А мы хотели жить. Хотели стать людьми. Как наш старший брат, который, окончив институт и став шэньши, то есть ученым мужем, получил хорошую должность в Мукдене. Мы тоже хотели стать шэньши, а потом уехать куда-нибудь далеко-далеко. Помнится, когда мне было лет четырнадцать, я очень хотел уехать в Австралию. Не знаю, почему – наверное, книжек детских начитался об этой загадочной стране. А вот мама моя была человеком наивным во всех отношениях, – кто-то из эмигрантов ездил в Россию и, вернувшись, рассказывал о том, что там хорошо. Сегодня уже понятно, кто эти «рассказы очевидцев» готовил, но тогда… – Мишель усмехнулся. – Короче, часть эмиграции клюнула и решила ехать в Советский Союз. Ведь это была родина!..
Я слушал Мишеля, наслаждаясь его хорошей русской речью и все глубже и глубже погружаясь в его нерафинированную правду. Порой вот эта безыскусная сермяжная правда бывает ценнее и привлекательнее иного изысканного и талантливого романа.
– Мне было чуть больше четырнадцати, – перешел к новой главе своей биографии Мишель Болохофф, – когда моя мать привезла меня и моего младшего брата в Советский Союз. Старший брат отказался ехать, сославшись на то, что у него очень интересная работа. Хорошо помню, как мы пересекали границу… – В этом месте Мишель сделал небольшую паузу, будто бы собирался с духом. Видимо, то был не лучший момент в его жизни – иначе бы в глазах его не было столько боли. – Добравшись на поезде до станции Маньчжурская и пройдя необходимую таможенную и пограничную процедуру, мы оказались на советской территории. Там, на станции Забайкальской, к нам подошел какой-то русский мужичок и попросил у матери денег на выпивку. Выпил и говорит: «Что вы, дураки, наделали? Зачем приехали?.. Э-эх!..»
Я мало что еще в ту пору соображал, но это «э-эх!» произвело на меня впечатление, и я вдруг почувствовал, что мы попали в мышеловку, – за нами захлопнулась дверца и мы оказались в плену. И если на той стороне мы еще были благородными эмигрантами, которых китайцы, хотя и притесняли, тем не менее не лишали права оставаться людьми, то здесь нас ждало нечто страшное… Наша жизнь молниеносно изменилась.
А потом были «телятники» – это вагоны для перевозки скота, в которых бывших «харбинцев» полмесяца везли до Омска. Там их погрузили в военные грузовики и забросили в голую казахстанскую степь, где единственным на сто верст вокруг селением был казахский аул Курумбей.