Страница:
-- О чем вы думаете? -- вскрикнул я, видя, что освободить палату для него страшнее, чем отпустить на тот свет молодую женщину.
-- Я думаю о том, что до вас в нашей больнице почти не было смертности. А тут... Есть хоть малейшая надежда? Я же видел ее лицо.
-- Мамочка! -- раздался крик, после которого наступила полная тишина.
Все забыли, что в такси, на заднем сиденье, был еще мальчик. Он не пострадал от удара. И сейчас стоял рядом с нами.
"Если бы мы в зрелом возрасте так боялись терять матерей, как боимся этого в детстве!" -- неожиданно подумал я, убедившись, что Коля простоял за дверью операционной три с половиной часа.
Позже я понял, что к нему этот мысленный укор отношений иметь не мог.
Я не любил, когда мои коллеги сообщали о больном "Пришлось собрать его по кусочкам". Человек из кусочков не состоит... Но у Нины Артемьевны и в самом деле неповрежденным было только лицо: даже жестокая катастрофа не рискнула посягнуть на него -- таким оно было красивым.
Я привел Колю в послеоперационную палату, чтобы мать увидела его и убедилась... Но одновременно и он убедился, что Нина Артемьевна в отчаянном положении: она ни звука не произнесла, не улыбнулась. И тогда Коля угрюмо сказал:
-- Я не уйду без нее.
-- Что ты так напрягаешься? -- спросила его Маша. -- Не напрягайся, пожалуйста!
Это, как ни странно, мальчика обнадежило: не станут же шутить и иронизировать... если предстоит нечто трагическое.
Я привязывался к тем, кто нуждался во мне. Привыкал... И чем беззащитней был человек, чем исступленней он на меня надеялся, тем больше я к нему привыкал. Чаще это были мужчины, потому что женщины перед лицом недугов держатся мужественней. Жалеют они не себя, а тех, кто их навещает и дожидается дома. И хирургу, который вынужден приносить боль, женщины очень сочувствуют: "Столько хлопот я вам доставляю! Столько забот!..." Они редко вникают в детали своих недугов: им болеть некогда.
Мужчины же поднимаются навстречу огню и бурям, но когда у них берут кровь из пальца, замирают в ожидании. Они болеют обстоятельно и подробно. Сравнивают свое состояние с другими, как им кажется, аналогичными случаями. И обижаются, если серьезность их заболевания кто-то недооценивает.
Это не раздражало меня... Операция -- всегда неизвестность, а перед неизвестностью люди вправе робеть. Воспринимать грядущее, как абсолютную тайну, свойственно детям -- и мои больные часто обретали детские качества. Я сочувствовал им... И чем совместные переживания были острее, тем больше они нас сближали.
Мне казалось, что эти душевные связи продлятся до конца моих дней. Но они обрывались... Я давал номера своих телефонов, но звонили мне лишь до поры окончательного выздоровления. Быть может, воспоминания о тревогах и болях, неизбежно связанных со мной, людей тяготили?
-- Ну, вы-то, хирург, наверно, не знаете куда от друзей деваться? --говорили мне.
А я не знал, куда деваться от одиночества.
Люди, ждавшие от меня исцеления, протягивали ко мне руки. Но, избавившись от болезни, они протягивали руки в иных направлениях.
-- Мне кажется, они у нас были здоровыми, а потом заболели, -- сказала по этому поводу Маша. -- О, люди! Они редко изменяют себе. И гораздо чаще другим!
Я возразил:
-- Здоровые о больнице не думают.
Я и правда не осуждал их: они были искренни в своем преклонении, в своих благодарностях и естественны в забывчивости своей. Во мне видели старшего брата или даже отца родного, а потом семья распадалась.
Иллюзия семьи возникала у меня только в больнице. И наверно, поэтому я вовсе переселился из своего домашнего кабинета в служебный, а хирургическое отделение стал ощущать своим единственным домом.
В этом доме появился ребенок... И иллюзия начала еще более походить на действительность.
В отделении было много больных, но спасение Нины Артемьевны стало моей сверхзадачей, целью моего существования. Маше и Паше тоже пришлось переступить границы положенного, хотя они делали вид, что ничего сверхъестественного не происходит.
Семен Павлович, однако, ощущал сверхъестественность ежечасно.
-- Наша больница отличалась мудрым, спокойным ритмом. Теперь же, благодаря вам, ритм стал истерическим: спасем или не спасем?
-- График не нарушается, -- официально сообщил я.
-- Но психологически все подчинено вашей Нине Артемьевне! Другие больные несут моральный ущерб. И то, что вы поселили ребенка у себя в кабинете, лишь нагнетает истерию. Знаете, как прозвали ваш кабинет? Интернатом! А если мы ее не спасем? Скажут, что взялись не за свое дело! Наша больница имела специфику: научно-профилактическую! Для ЧП существуют другие лечебные заведения.
-- Хирургия -- это всегда ЧП. Взрезать человека с научно-профилактической целью?
-- Как прямолинейно вы все толкуете! Хотя я понимаю, что хирургия --самая прямолинейная профессия в медицине.
Я приказал сестре Алевтине освободить палату, находившуюся в распоряжении Липнина, где продолжал "подозревать" у себя неизлечимые болезни начальник стройуправления. К нему приходили знакомые и сослуживцы. Один раз меня даже пригласили "поддержать компанию". Но я вместо этого распорядился компанию удалить.
Начальник управления потребовал "Книгу отзывов", которую завели по указанию главврача, и написал: "Потрясен равнодушием заведующего отделением В. Е. Новгородова".
Паша нечасто подавал голос и не встревал с комментариями, но тут пробубнил:
-- Книгу отзывов придется переименовать в книгу жалоб. Семен Павлович потребовал немедленных объяснений.
-- Вы же не разрешаете выделять больных. А свою подшефную Нину Артемьевну выделяете!
-- Болезнь ее выделяет.
-- Вы заботитесь об одном человеке, но ставите под угрозу благополучие... нет, возрождение, а проще сказать, ремонт всей больницы, который целиком зависит... Вы знаете, от кого!
-- А вы переведите его в другое отделение. Не все ли равно, какую болезнь у него будут подозревать? Лучше всего в неврологическое: не нервных нервов, как известно, не существует.
-- Ого, афоризм! -- Он сухо, неритмично зааплодировал.
-- Почему афоризм? Его нервная система и правда нуждается в совершенствовании: жалобу сочинил.
-- Знаю, читал.
Время от времени главврач собирал все "Книги отзывов" и изучал их.
"Увлекается книгами!" -- заметила в связи с этим Маша.
-- Ваш максимализм, Владимир Егорович, подобен анархии. Знаете, как нарекли у нас всякое своеволие, неподчинение правилам?
-- Интересно, как?
-- Новгородовщиной.
-- Вот и прославился! А с Новгородским вече не сравнивают? Неужели не сравнивают? Очень странно. Это всем приходило в голову: воспитательнице в детском саду, учителям в школе, преподавателям в институте... Насчет родильного дома я не помню.
Семен Павлович снял свои массивные, ультрасовременные очки, чтобы мы встретились глаза в глаза, без посредников.
-- Я не позволю вам постепенно превращать исключения из правил в правила. Иду на третью уступку. И на последнюю! Известно, что политика уступок к хорошему не приводит.
-- Если речь идет об агрессоре.
-- Это я и хотел сказать! -- Он вернул очки на обычное место и сочувственно произнес: -- Стараетесь, идете на риск... А будет ли благодарность?
На этот вопрос я ответить не мог.
Коле было тринадцать лет... Но не годами определяется взрослость, а страданиями, которые перенес человек. Особенно теми, которые достались ему "не по возрасту".
Больше всех и всего на свете Коля любил мать. Ее судьба, как он думал, зависела от меня -- и я занял в его жизни второе место. Тем более что отца у мальчика не было.
Позже, узнав Тимошу, у которого отец с матерью тоже расстались, я стал раздумывать о недугах семейного бытия, о том, что и оно сплошь да рядом требует интенсивного лечения и даже хирургического вмешательства. Но болезнь часто оказывается злокачественной, неизлечимой. Как и в медицине, главное тут профилактика... Профилактика... Профилактика! Хотя в больнице Липнина я стал вздрагивать от этого слова.
Пребывание в мире тягот было моей профессией -- и я знал, что пассивное сострадание уносит больше душевных сил, чем активное. Коля был в непрестанном движении... Благо, летняя пора освободила его от школы. Утром он отправлялся на рынок и приносил Нине Артемьевне фрукты, овощи.
-- Проголодалась ты у меня! -- говорил Коля. И при этом как мужичок с ноготок, басовито сгущал голос. -- Измучилась ты у меня...
Он, здоровый, не позволял себе есть то, что ела больная мать. Она уговаривала...
_ Не для себя же я бегал на рынок! -- объяснял Коля.
И глядя на него -- именно на него! -- я вспоминал свою мать, которая тоже для себя не ходила на рынок и для себя не варила обедов.
Об отце Коля, как и Тимоша, не вспоминал: разводясь с женами, мужчины часто разводятся и с детьми. А Нина Артемьевна вспоминала о нем непрерывно... Выходило, что ее бывший муж виноват абсолютно во всем и даже в автомобильной аварии, случившейся за больничным забором. Коля снисходительно прощал матери это бессмысленное сведение счетов.
Мать и сын еще раньше, до больницы, поменялись ролями.
-- Избаловал меня Коля! -- жаловалась Нина Артемьевна, как жалуются на родителей, неразумно опекающих свое потомство.
Одним из ее определяющих качеств была детская неприспособленность к жизни -- и Коля оставаться ребенком не имел права.
Нина Артемьевна не была создана для разводов, аварий и прочих невзгод. Ее уделом должно было стать семейное благополучие. Она обладала той красотой, которая имеет право рассчитывать лишь на себя. Но жизнь часто объявляет такие права недействительными...
Мягкая, не продуманная правильность ее черт, ее белозубая женственность сразу вызвали настороженное отношение сестры Алевтины. Если по телефону справлялись о самочувствии Нины Артемьевны, сестра Алевтина цедила в трубку: -- Поправится. Не волнуйтесь!
Красивые женщины, на ее взгляд, в сочувствии не нуждались.
Коля сдержанно, между прочим, рассказывал об успехе, которым пользовалась Нина Артемьевна всюду, где появлялась: у них в доме, на работе, на родительских собраниях. Так мать ребенка, получившего родовую травму, пытается маскировать эту беду и демонстрировать признаки полной его нормальности.
В хирургическом отделении все к Коле привыкли... Он был услужлив, но не терял при этом мужского достоинства. И так как круглосуточно находился среди взрослых, его прозвали "сыном полка".
-- Может, сделать тебе какую-нибудь операцию: чтоб уравнять со всеми другими? -- предложила Маша.
Коля пользовался ее особым вниманием. -- Разве плохо иметь своего сына? -- спросил я.
-- Своего? Чего не будет, того не будет!
-- Ребенок в вашем отделении -- это все равно что женщина на боевом корабле. Моя четвертая уступка. Запомните! -- сказал Семен Павлович. --Либерализм погубит меня.
Нину Артемьевну было запрещено навещать... Этот порядок, который назывался у нас "комендантским часом", ее устраивал. Она стеснялась своего больничного вида, считала его невыигрышным.
"Какая ты у меня стеснительная!" -- басил Коля, подавая матери то, что нужно было ей подавать.
Женская судьба была для Нины Артемьевны главной судьбой. И потому более всего ее беспокоили не внутренние разрушения, нанесенные аварией, а внешние: бледность, круги под глазами.
Сперва она и меня стеснялась... Ее не вполне устраивало, что я пристально вглядывался не в ее лицо, а в ее организм.
-- Больные для Владимира Егоровича не имеют пола, -- объяснила Маша.
-- Совсем? -- попросила уточнить Нина Артемьевна.
-- Абсолютно!
И она перестала стесняться.
-- Все будет так же, как было! -- утешал я Нину Артемьевну. -- Ни глубоких шрамов, ни поврежденных конечностей...
Хромать она не могла!
Несмотря на детскую неприспособленность к жизни, Нина Артемьевна болела по-женски: терпеливо, не припадая ухом к своему организму. Какие бы боли она ни испытывала, лицо ее не искажалось мучением: она не позволяла своей внешности искажаться.
Но я -- то не смел эксплуатировать ее терпеливость.
Дефицитные лекарства и болеутоляющие средства сестра Алевтина выдавала по разрешению главврача.
-- Нельзя утолять боль... по разрешению, -- не вытерпев, сказал я ему.
-- Я готов, Владимир Егорович, утолять все боли мира. Но где взять для этого медикаменты? Значит, надо помогать тем, у кого сильнее болит.
-- Тем, у кого болит сильнее, а не тем, кто сильнее в жизни! Стройуправление, к примеру, не должно управлять медициной...
Он снял свои массивные, ультрасовременные очки:
-- Чувствую, что мы выходим на рубеж главного разговора. Что еще?
-- Больница, Семен Павлович, это храм спасения, а не сфера обслуживания... своих интересов.
-- Ого, афоризм! -- Он захлопал слишком бравурно, словно был на спектакле. -- Теперь я вижу, что мы подошли не к рубежу разговора, а к более серьезному рубежу. Я бы даже сказал, к водоразделу.
Он предлагал мне высказаться.
-- Не могу допустить, чтобы вы, Семен Павлович, отсюда, из этого кабинета, определяли потребности больных, которых я оперирую.
-- Каждое явление, Владимир Егорович, существует, как вы знаете, во времени и пространстве. Почему-то раньше вы не приходили ко мне с такими демаршами. Вас подвигла на это женская красота? А может, вы хотите, чтобы мальчик, прописавшийся у вас в кабинете, был не "сыном полка", а вашим собственным сыном? На словах вы за равенство страждущих, а на деле...
-- Не хочу говорить банальностей, Семен Павлович, но больные для меня не имеют пола. Да и вообще... это запрещенный прием.
-- В ответ на еще более запрещенный! Я имею в виду прозвучавшие здесь обобщения... Их надо осмыслить.
Он вернул очки на обычное место, давая понять, что осмыслять собирается в одиночестве.
С детства мне казалось, что ябедничать даже на скверного человека, значит, в чем-то сближаться с ним. Но, вернувшись в отделение, я не смог умолчать о беседе с главным врачом.
-- Прошла в атмосфере полного взаимонепонимания? -- спросила Маша. --Надо признать: мы кое в чем разрушаем многосерийный сценарий, который Липнин уже давно создает.
Молодожены торопились на очередной кинопросмотр -- и Маша употребляла соответствующие термины.
-- Не скрою, вначале у меня возник план: обженить вас на Нине Артемьевне! А я бы ходила к Коленьке в гости... Но потом подумала: заиметь сразу двух детей -- это для вас многовато. Что тогда будет с хирургическим отделением?
-- Составляешь планы относительно моего будущего, отменяешь их... Хоть бы со мной посоветовалась.
-- Зачем же вас отвлекать? Вам некогда!
-- Он не поймет... никогда не поймет, -- забубнил Паша.
-- Кто? -- не понял я.
-- Мой муж хочет сказать, что Липнин не поймет вашего отношения к больным. По самой простой причине: он -- не врач.
Маша часто переводила высказывания мужа на общедоступный язык.
Назавтра был день операций... Все знали, что в такие дни я по утрам подобен глухонемому: бесполезно ко мне обращаться, о чем-либо меня спрашивать, если это не имеет отношения к операции. И все же ровно в восемь ноль-ноль мне позвонил Липнин:
-- Так как вчера ваши ординаторы сделали мне операцию без наркоза, я считал себя вправе позвонить в операционный день. Как только освободитесь, зайдите ко мне.
-- Что это значит?
-- Я как раз и хочу узнать.
-- Не напрягайтесь, Владимир Егорович, -- попросила Маша.
И я понял, что причина звонка ей понятна.
После операции, сбросив в умывальник резиновые перчатки и стянув марлевую повязку на подбородок, Маша и Паша подошли ко мне с таким видом, словно собирались представить для ознакомления школьные дневники с плохими отметками.
-- Мы внесли вчера весомый вклад... в дело дальнейшего ухудшения ваших отношений с главным врачом, -- сообщила Маша.
-- Каким образом? Вы же умчались на кинопросмотр.
-- Вот из-за этого-то... -- забубнил Паша.
-- Мой муж хочет сказать, что мы опаздывали, торопились -- из-за этого все и произошло.
Слово "муж" Маша пока еще произносила с большим удовольствием.
-- Это была сцена из комедии Бомарше, -- продолжала она. -- Или Гольдони... Но, как я полагаю, с трагическими последствиями.
-- Хватит меня запугивать. Переходите к фактам. -- Мы стали ловить машину, потому что опаздывали. Я уже объясняла... -- А в этой вчерашней спешке Маша, как я понял, искала смягчающее вину обстоятельство. -- Так бы мы поехали на автобусе, а тут стали "голосовать"... И вдруг отъехавшая от больницы "Лада" притормозила, дверца распахнулась. И женщина, которая была за рулем, предложила нас подвезти. Интересная дама! Впрочем, все женщины за рулем кажутся мне такими. По-моему, и тебе, Паша? Когда они попадаются на пути, ты оборачиваешься и делаешь вид, что тебя привлекает уличная "наглядная агитация". Так вот. Мы стали продолжать в машине разговор, который начался в ординаторской. Женщина была незнакомая -- и мы разнуздались.
-- До какой степени? -- спросил я.
-- Я, к примеру, сказала о заветной мечте Липнина: чтобы все нужные ему люди враз заболели и залегли в нашу больницу, а еще лучше -- чтобы их можно было запихнуть к нам здоровыми! Как назло, мой муж, всегда такой задумчиво-молчаливый, тоже внезапно разговорился... Когда подъехали... мы, естественно, стали благодарить, а она отвечает: "И вам спасибо! Я прослушала ваш разговор с особым интересом". Я спрашиваю: "Почему с особым?" -- "Потому что я жена Липнина!" И захлопнула дверцу. Беззлобно захлопнула... Она мне понравилась! Я даже подумала, что муж и жена -- не обязательно одна сатана.
-- Так и шептались у нее за спиной?
-- Ну да... Она же вела машину.
-- Что-то в этом есть неприятное...
Я видел Семена Павловича разным: угрожающе деликатным, обретающим самообладание и теряющим его. На этот раз он мог бы произнести: "Я рад: наконец маски сброшены!" Но он выглядел растерянно-гневным или даже скорее гневно-растерянным.
Для того чтобы дома все было "в полном порядке", Семен Павлович решался нарушать порядок в нашей больнице. Он давно стал крепостью для своего дома и хотел, чтобы в ответ его дом был его крепостью. А Маша и Паша невольно посягнули на прочность самого главного крепостного сооружения.
-- Вы говорили о запрещенных приемах? -- начал Семен Павлович. -- Но в чем они заключаются? В нанесении ударов по запретным... я бы сказал, по заповедным местам человеческой жизни... Семьи!...
-- Это произошло случайно. Они вообще не собирались наносить вам удары. И, поверьте мне, сожалеют. Но иметь свое мнение...
-- Никто не может им запретить? Понимаю. Их мнение меня не тревожит. Но мнение жены... Она доверчивый человек -- и ваши телохранители ей понравились. Даже их имена в сочетании показались ей трогательными.
Он был откровенен потому, мне казалось, что ждал моей помощи. Он знал: если ждешь ее, надо рассказать врачу все. Хотя не смог удержаться и в очередной раз не назвать Машу и Пашу моими телохранителями.
-- Жена не в курсе наших производственных дел. Я не посвящаю ее... Но она знала, что в коллективе меня уважают. Это ей было приятно. И вдруг я предстал каким-то чудовищем. Она восприняла их наветы как "глас народный". (Я не улавливал привычных отработанных интонаций: он впервые был вполне искренен.) Поверьте: дома я не скандалил, не возмущался -- я просто хотел объяснить ей... Но она не поверила мне, расплакалась и уехала ночевать к матери. Там у Маши и Паши найдется союзница!
Липнин посвящал меня в тайны: на это я не рассчитывал.
-- Они рассказали вам о моей жене?
-- Она их очаровала.
Эта правда повергла его в окончательное смятение:
-- Она не может... не очаровать! Вы не представляете себе, какая у меня...
"Нет, фотографии под стеклом -- не реклама, -- подумал я. -- Он любит жену". Позже я понял: и сына он любил такой неразборчиво-оголтелой любовью, что способен был ради него рискнуть жизнью чужого сына. Я понял: он столь дорожил своим домом, что не замечал других домов на земле -- пусть рушатся, пусть горят. "Не опасен ли для людей такой человек?" -- думал я позже. Но в тот момент, видя, как он утерял все признаки своего обычного состояния, я испытал чувство жалости.
Даже жестокий человек хочет, чтобы к нему были добры. Даже коварный желает, чтобы с ним были откровенны и прямодушны. Семен Павлович нуждался в моей помощи, рассчитывал на нее.
-- Маша и Паша огорчены, что так получилось, -- повторил я. -- Приношу за них свои извинения.
-- А вы не могли бы извиниться за них... перед моей женой, а? Верней, опровергнуть их! Не могли бы? -- попросил он. -- Она знает, что вы пользуетесь авторитетом... у многих больных. Что к вам стремятся попасть... Это бы для меня имело значение!
Теперь он почти умолял.
-- Опровергнуть я не могу.
-- Не хотите?
-- Нет, именно не могу.
Видевший слезы Цезаря должен погибнуть -- это я понял уже на следующий день. Семен Павлович повел атаку на хирургическое отделение... Начинать с Маши и Паши он счел слишком явным, неосмотрительным. И первый удар пришелся по Коле.
-- Вашими руками -- правой и левой... Так вы, помнится, охарактеризовали своих ординаторов? Именно вашими руками меня встряхнули, нет, сотрясли: я обвинен в своеволии, в волюнтаризме, то есть как раз в том, в чем давно пора обвинить вас. -- Теперь уже не осталось ни малейших признаков его вчерашнего состояния. -- Отныне я буду неукоснительно придерживаться действующих законов и правил. Как может тринадцатилетний ребенок жить в больнице? Да еще в вашем отделении, которое должно быть стерильным. В отделении, где должен царить особый покой! А какой ущерб наносите вы психике мальчика. Он становится свидетелем ежедневных трагедий и потрясений.
-- Потрясением для него будет разлука с матерью. К тому же он не мешает нам.
-- Может быть, он даже помогает?
-- Представьте себе... Умеет точно определять, кто из больных выглядит лучше, а кто хуже, чем накануне.
-- Диагност! Что он окончил?
-- Шесть классов.
-- Стало быть, "устами младенца"?
-- Точнее сказать, глазами... Но глаза и уста у детей находятся в непрерывном взаимодействии.
Липнин погладил стекло, под которым была фотография его сына:
-- Рассуждать о воспитании, не имея своих детей, все равно что давать советы больным, не имея медицинского образования. Сейчас многие склонны к этому... Но собственного сына вы бы в хирургическом отделении не поселили!
-- Коля останется с матерью, -- сказал я твердо. -- И лишь вместе с ней покинет больницу. Это будет дней через десять.
-- Вы нарушите мой приказ?
-- Я надеюсь, что вы... ничего такого мне не прикажете.
-- Уже приказал. В письменном виде!
-- Тогда придется нарушить.
-- А мне придется наказать вас. Все в этом мире совершается на основах взаимности, Владимир Егорович. Только так!
Вечером я пригласил Колю сразиться в шахматы.
Он вызывал во мне гораздо большую жалость, чем Нина Артемьевна. Ее физические тяготы, благодаря медицине, становились временными. А его я от тягот избавить не мог. Давно приняв на себя недетские хлопоты, Коля перестал быть ребенком. Беззаботность, эта привилегия раннего возраста, обошла его стороной. И как-то естественно было, что всем играм и развлечениям он предпочитал шахматы.
Мы располагались в моем кабинете. Его худое лицо не менялось. Оно всегда было сосредоточенным, будто он обдумывал очередной ход. Коля подпирал свою круглую белобрысую голову обветренными кулаками. Волосы на макушке безалаберно росли в разные стороны. Во всем его облике только это и было по-детски беспечным. Он не хватался за фигуры без надобности, долго размышлял -- и неизменно проигрывал.
-- Меня хотят выгнать? -- спросил Коля, обдумывая ход.
-- Откуда ты взял?
-- От сестры Алевтины. Ей главный врач приказал. Я сорвался с места и выскочил в коридор.
Сестра Алевтина оказалась в своей комнате: спешить ей было некуда, и она засиживалась допоздна, воспитывая, как говорил Семен Павлович, других сестер "своей фронтовой беззаветностью".
-- С этого дня вы будете выполнять только мои указания, -- четко произнес я.
-- Если они будут соответствовать указаниям главного врача, --процедила сестра Алевтина.
И губы исчезли с ее лица.
Я привыкал к больным... Особенно к тяжелобольным, за жизнь которых приходилось бороться. Я был признателен им за то, что они выздоравливали. Я любил их за это.
А за то, что Нина Артемьевна, сраженная смертельным, как все считали, ударом, наконец поднялась, я полюбил Колю.
После моего отказа выселить мальчика из хирургического отделения Семен Павлович избегал общаться со мной. Но все же сказал на одной из утренних конференций, которые были довольно долгими, но по старинке назывались "пятиминутками":
-- Завершайте ремонт красавицы, которая лежит у вас в отдельной палате. И остальных ремонтируйте побыстрей, чтобы мы могли начать ремонт на всем этаже. Вопреки вашим усилиям я организовал это!
Организм Нины Артемьевны был не отремонтирован -- он был восстановлен после жестокого разрушения. Когда ее первый раз вкатили в операционную, она напоминала роскошное здание, от которого уцелел лишь фасад. И вот здание возродилось...
Коля не выражал радости. Он, не торопясь, собрал вещи в рюкзак и безразлично закинул его за спину, точно собрался в нежеланный поход. Оглядел мой кабинет, диван, на котором спал, стол, на котором лежала шахматная доска.
-- Будь здоров, Коленька, -- как-то по-медицински попрощался я с ним.
Нина Артемьевна схватилась за горло, будто поперхнулась. Она удержала рыдания.
-- Спасибо, Владимир Егорович... Мы никогда не забудем... Спасибо за Колю! И за все... За все!
Коля ожил и бросился утешать ее.
-- Мы никогда не забудем! -- повторяла она. -- Никогда!...
-- Я думаю о том, что до вас в нашей больнице почти не было смертности. А тут... Есть хоть малейшая надежда? Я же видел ее лицо.
-- Мамочка! -- раздался крик, после которого наступила полная тишина.
Все забыли, что в такси, на заднем сиденье, был еще мальчик. Он не пострадал от удара. И сейчас стоял рядом с нами.
"Если бы мы в зрелом возрасте так боялись терять матерей, как боимся этого в детстве!" -- неожиданно подумал я, убедившись, что Коля простоял за дверью операционной три с половиной часа.
Позже я понял, что к нему этот мысленный укор отношений иметь не мог.
Я не любил, когда мои коллеги сообщали о больном "Пришлось собрать его по кусочкам". Человек из кусочков не состоит... Но у Нины Артемьевны и в самом деле неповрежденным было только лицо: даже жестокая катастрофа не рискнула посягнуть на него -- таким оно было красивым.
Я привел Колю в послеоперационную палату, чтобы мать увидела его и убедилась... Но одновременно и он убедился, что Нина Артемьевна в отчаянном положении: она ни звука не произнесла, не улыбнулась. И тогда Коля угрюмо сказал:
-- Я не уйду без нее.
-- Что ты так напрягаешься? -- спросила его Маша. -- Не напрягайся, пожалуйста!
Это, как ни странно, мальчика обнадежило: не станут же шутить и иронизировать... если предстоит нечто трагическое.
Я привязывался к тем, кто нуждался во мне. Привыкал... И чем беззащитней был человек, чем исступленней он на меня надеялся, тем больше я к нему привыкал. Чаще это были мужчины, потому что женщины перед лицом недугов держатся мужественней. Жалеют они не себя, а тех, кто их навещает и дожидается дома. И хирургу, который вынужден приносить боль, женщины очень сочувствуют: "Столько хлопот я вам доставляю! Столько забот!..." Они редко вникают в детали своих недугов: им болеть некогда.
Мужчины же поднимаются навстречу огню и бурям, но когда у них берут кровь из пальца, замирают в ожидании. Они болеют обстоятельно и подробно. Сравнивают свое состояние с другими, как им кажется, аналогичными случаями. И обижаются, если серьезность их заболевания кто-то недооценивает.
Это не раздражало меня... Операция -- всегда неизвестность, а перед неизвестностью люди вправе робеть. Воспринимать грядущее, как абсолютную тайну, свойственно детям -- и мои больные часто обретали детские качества. Я сочувствовал им... И чем совместные переживания были острее, тем больше они нас сближали.
Мне казалось, что эти душевные связи продлятся до конца моих дней. Но они обрывались... Я давал номера своих телефонов, но звонили мне лишь до поры окончательного выздоровления. Быть может, воспоминания о тревогах и болях, неизбежно связанных со мной, людей тяготили?
-- Ну, вы-то, хирург, наверно, не знаете куда от друзей деваться? --говорили мне.
А я не знал, куда деваться от одиночества.
Люди, ждавшие от меня исцеления, протягивали ко мне руки. Но, избавившись от болезни, они протягивали руки в иных направлениях.
-- Мне кажется, они у нас были здоровыми, а потом заболели, -- сказала по этому поводу Маша. -- О, люди! Они редко изменяют себе. И гораздо чаще другим!
Я возразил:
-- Здоровые о больнице не думают.
Я и правда не осуждал их: они были искренни в своем преклонении, в своих благодарностях и естественны в забывчивости своей. Во мне видели старшего брата или даже отца родного, а потом семья распадалась.
Иллюзия семьи возникала у меня только в больнице. И наверно, поэтому я вовсе переселился из своего домашнего кабинета в служебный, а хирургическое отделение стал ощущать своим единственным домом.
В этом доме появился ребенок... И иллюзия начала еще более походить на действительность.
В отделении было много больных, но спасение Нины Артемьевны стало моей сверхзадачей, целью моего существования. Маше и Паше тоже пришлось переступить границы положенного, хотя они делали вид, что ничего сверхъестественного не происходит.
Семен Павлович, однако, ощущал сверхъестественность ежечасно.
-- Наша больница отличалась мудрым, спокойным ритмом. Теперь же, благодаря вам, ритм стал истерическим: спасем или не спасем?
-- График не нарушается, -- официально сообщил я.
-- Но психологически все подчинено вашей Нине Артемьевне! Другие больные несут моральный ущерб. И то, что вы поселили ребенка у себя в кабинете, лишь нагнетает истерию. Знаете, как прозвали ваш кабинет? Интернатом! А если мы ее не спасем? Скажут, что взялись не за свое дело! Наша больница имела специфику: научно-профилактическую! Для ЧП существуют другие лечебные заведения.
-- Хирургия -- это всегда ЧП. Взрезать человека с научно-профилактической целью?
-- Как прямолинейно вы все толкуете! Хотя я понимаю, что хирургия --самая прямолинейная профессия в медицине.
Я приказал сестре Алевтине освободить палату, находившуюся в распоряжении Липнина, где продолжал "подозревать" у себя неизлечимые болезни начальник стройуправления. К нему приходили знакомые и сослуживцы. Один раз меня даже пригласили "поддержать компанию". Но я вместо этого распорядился компанию удалить.
Начальник управления потребовал "Книгу отзывов", которую завели по указанию главврача, и написал: "Потрясен равнодушием заведующего отделением В. Е. Новгородова".
Паша нечасто подавал голос и не встревал с комментариями, но тут пробубнил:
-- Книгу отзывов придется переименовать в книгу жалоб. Семен Павлович потребовал немедленных объяснений.
-- Вы же не разрешаете выделять больных. А свою подшефную Нину Артемьевну выделяете!
-- Болезнь ее выделяет.
-- Вы заботитесь об одном человеке, но ставите под угрозу благополучие... нет, возрождение, а проще сказать, ремонт всей больницы, который целиком зависит... Вы знаете, от кого!
-- А вы переведите его в другое отделение. Не все ли равно, какую болезнь у него будут подозревать? Лучше всего в неврологическое: не нервных нервов, как известно, не существует.
-- Ого, афоризм! -- Он сухо, неритмично зааплодировал.
-- Почему афоризм? Его нервная система и правда нуждается в совершенствовании: жалобу сочинил.
-- Знаю, читал.
Время от времени главврач собирал все "Книги отзывов" и изучал их.
"Увлекается книгами!" -- заметила в связи с этим Маша.
-- Ваш максимализм, Владимир Егорович, подобен анархии. Знаете, как нарекли у нас всякое своеволие, неподчинение правилам?
-- Интересно, как?
-- Новгородовщиной.
-- Вот и прославился! А с Новгородским вече не сравнивают? Неужели не сравнивают? Очень странно. Это всем приходило в голову: воспитательнице в детском саду, учителям в школе, преподавателям в институте... Насчет родильного дома я не помню.
Семен Павлович снял свои массивные, ультрасовременные очки, чтобы мы встретились глаза в глаза, без посредников.
-- Я не позволю вам постепенно превращать исключения из правил в правила. Иду на третью уступку. И на последнюю! Известно, что политика уступок к хорошему не приводит.
-- Если речь идет об агрессоре.
-- Это я и хотел сказать! -- Он вернул очки на обычное место и сочувственно произнес: -- Стараетесь, идете на риск... А будет ли благодарность?
На этот вопрос я ответить не мог.
Коле было тринадцать лет... Но не годами определяется взрослость, а страданиями, которые перенес человек. Особенно теми, которые достались ему "не по возрасту".
Больше всех и всего на свете Коля любил мать. Ее судьба, как он думал, зависела от меня -- и я занял в его жизни второе место. Тем более что отца у мальчика не было.
Позже, узнав Тимошу, у которого отец с матерью тоже расстались, я стал раздумывать о недугах семейного бытия, о том, что и оно сплошь да рядом требует интенсивного лечения и даже хирургического вмешательства. Но болезнь часто оказывается злокачественной, неизлечимой. Как и в медицине, главное тут профилактика... Профилактика... Профилактика! Хотя в больнице Липнина я стал вздрагивать от этого слова.
Пребывание в мире тягот было моей профессией -- и я знал, что пассивное сострадание уносит больше душевных сил, чем активное. Коля был в непрестанном движении... Благо, летняя пора освободила его от школы. Утром он отправлялся на рынок и приносил Нине Артемьевне фрукты, овощи.
-- Проголодалась ты у меня! -- говорил Коля. И при этом как мужичок с ноготок, басовито сгущал голос. -- Измучилась ты у меня...
Он, здоровый, не позволял себе есть то, что ела больная мать. Она уговаривала...
_ Не для себя же я бегал на рынок! -- объяснял Коля.
И глядя на него -- именно на него! -- я вспоминал свою мать, которая тоже для себя не ходила на рынок и для себя не варила обедов.
Об отце Коля, как и Тимоша, не вспоминал: разводясь с женами, мужчины часто разводятся и с детьми. А Нина Артемьевна вспоминала о нем непрерывно... Выходило, что ее бывший муж виноват абсолютно во всем и даже в автомобильной аварии, случившейся за больничным забором. Коля снисходительно прощал матери это бессмысленное сведение счетов.
Мать и сын еще раньше, до больницы, поменялись ролями.
-- Избаловал меня Коля! -- жаловалась Нина Артемьевна, как жалуются на родителей, неразумно опекающих свое потомство.
Одним из ее определяющих качеств была детская неприспособленность к жизни -- и Коля оставаться ребенком не имел права.
Нина Артемьевна не была создана для разводов, аварий и прочих невзгод. Ее уделом должно было стать семейное благополучие. Она обладала той красотой, которая имеет право рассчитывать лишь на себя. Но жизнь часто объявляет такие права недействительными...
Мягкая, не продуманная правильность ее черт, ее белозубая женственность сразу вызвали настороженное отношение сестры Алевтины. Если по телефону справлялись о самочувствии Нины Артемьевны, сестра Алевтина цедила в трубку: -- Поправится. Не волнуйтесь!
Красивые женщины, на ее взгляд, в сочувствии не нуждались.
Коля сдержанно, между прочим, рассказывал об успехе, которым пользовалась Нина Артемьевна всюду, где появлялась: у них в доме, на работе, на родительских собраниях. Так мать ребенка, получившего родовую травму, пытается маскировать эту беду и демонстрировать признаки полной его нормальности.
В хирургическом отделении все к Коле привыкли... Он был услужлив, но не терял при этом мужского достоинства. И так как круглосуточно находился среди взрослых, его прозвали "сыном полка".
-- Может, сделать тебе какую-нибудь операцию: чтоб уравнять со всеми другими? -- предложила Маша.
Коля пользовался ее особым вниманием. -- Разве плохо иметь своего сына? -- спросил я.
-- Своего? Чего не будет, того не будет!
-- Ребенок в вашем отделении -- это все равно что женщина на боевом корабле. Моя четвертая уступка. Запомните! -- сказал Семен Павлович. --Либерализм погубит меня.
Нину Артемьевну было запрещено навещать... Этот порядок, который назывался у нас "комендантским часом", ее устраивал. Она стеснялась своего больничного вида, считала его невыигрышным.
"Какая ты у меня стеснительная!" -- басил Коля, подавая матери то, что нужно было ей подавать.
Женская судьба была для Нины Артемьевны главной судьбой. И потому более всего ее беспокоили не внутренние разрушения, нанесенные аварией, а внешние: бледность, круги под глазами.
Сперва она и меня стеснялась... Ее не вполне устраивало, что я пристально вглядывался не в ее лицо, а в ее организм.
-- Больные для Владимира Егоровича не имеют пола, -- объяснила Маша.
-- Совсем? -- попросила уточнить Нина Артемьевна.
-- Абсолютно!
И она перестала стесняться.
-- Все будет так же, как было! -- утешал я Нину Артемьевну. -- Ни глубоких шрамов, ни поврежденных конечностей...
Хромать она не могла!
Несмотря на детскую неприспособленность к жизни, Нина Артемьевна болела по-женски: терпеливо, не припадая ухом к своему организму. Какие бы боли она ни испытывала, лицо ее не искажалось мучением: она не позволяла своей внешности искажаться.
Но я -- то не смел эксплуатировать ее терпеливость.
Дефицитные лекарства и болеутоляющие средства сестра Алевтина выдавала по разрешению главврача.
-- Нельзя утолять боль... по разрешению, -- не вытерпев, сказал я ему.
-- Я готов, Владимир Егорович, утолять все боли мира. Но где взять для этого медикаменты? Значит, надо помогать тем, у кого сильнее болит.
-- Тем, у кого болит сильнее, а не тем, кто сильнее в жизни! Стройуправление, к примеру, не должно управлять медициной...
Он снял свои массивные, ультрасовременные очки:
-- Чувствую, что мы выходим на рубеж главного разговора. Что еще?
-- Больница, Семен Павлович, это храм спасения, а не сфера обслуживания... своих интересов.
-- Ого, афоризм! -- Он захлопал слишком бравурно, словно был на спектакле. -- Теперь я вижу, что мы подошли не к рубежу разговора, а к более серьезному рубежу. Я бы даже сказал, к водоразделу.
Он предлагал мне высказаться.
-- Не могу допустить, чтобы вы, Семен Павлович, отсюда, из этого кабинета, определяли потребности больных, которых я оперирую.
-- Каждое явление, Владимир Егорович, существует, как вы знаете, во времени и пространстве. Почему-то раньше вы не приходили ко мне с такими демаршами. Вас подвигла на это женская красота? А может, вы хотите, чтобы мальчик, прописавшийся у вас в кабинете, был не "сыном полка", а вашим собственным сыном? На словах вы за равенство страждущих, а на деле...
-- Не хочу говорить банальностей, Семен Павлович, но больные для меня не имеют пола. Да и вообще... это запрещенный прием.
-- В ответ на еще более запрещенный! Я имею в виду прозвучавшие здесь обобщения... Их надо осмыслить.
Он вернул очки на обычное место, давая понять, что осмыслять собирается в одиночестве.
С детства мне казалось, что ябедничать даже на скверного человека, значит, в чем-то сближаться с ним. Но, вернувшись в отделение, я не смог умолчать о беседе с главным врачом.
-- Прошла в атмосфере полного взаимонепонимания? -- спросила Маша. --Надо признать: мы кое в чем разрушаем многосерийный сценарий, который Липнин уже давно создает.
Молодожены торопились на очередной кинопросмотр -- и Маша употребляла соответствующие термины.
-- Не скрою, вначале у меня возник план: обженить вас на Нине Артемьевне! А я бы ходила к Коленьке в гости... Но потом подумала: заиметь сразу двух детей -- это для вас многовато. Что тогда будет с хирургическим отделением?
-- Составляешь планы относительно моего будущего, отменяешь их... Хоть бы со мной посоветовалась.
-- Зачем же вас отвлекать? Вам некогда!
-- Он не поймет... никогда не поймет, -- забубнил Паша.
-- Кто? -- не понял я.
-- Мой муж хочет сказать, что Липнин не поймет вашего отношения к больным. По самой простой причине: он -- не врач.
Маша часто переводила высказывания мужа на общедоступный язык.
Назавтра был день операций... Все знали, что в такие дни я по утрам подобен глухонемому: бесполезно ко мне обращаться, о чем-либо меня спрашивать, если это не имеет отношения к операции. И все же ровно в восемь ноль-ноль мне позвонил Липнин:
-- Так как вчера ваши ординаторы сделали мне операцию без наркоза, я считал себя вправе позвонить в операционный день. Как только освободитесь, зайдите ко мне.
-- Что это значит?
-- Я как раз и хочу узнать.
-- Не напрягайтесь, Владимир Егорович, -- попросила Маша.
И я понял, что причина звонка ей понятна.
После операции, сбросив в умывальник резиновые перчатки и стянув марлевую повязку на подбородок, Маша и Паша подошли ко мне с таким видом, словно собирались представить для ознакомления школьные дневники с плохими отметками.
-- Мы внесли вчера весомый вклад... в дело дальнейшего ухудшения ваших отношений с главным врачом, -- сообщила Маша.
-- Каким образом? Вы же умчались на кинопросмотр.
-- Вот из-за этого-то... -- забубнил Паша.
-- Мой муж хочет сказать, что мы опаздывали, торопились -- из-за этого все и произошло.
Слово "муж" Маша пока еще произносила с большим удовольствием.
-- Это была сцена из комедии Бомарше, -- продолжала она. -- Или Гольдони... Но, как я полагаю, с трагическими последствиями.
-- Хватит меня запугивать. Переходите к фактам. -- Мы стали ловить машину, потому что опаздывали. Я уже объясняла... -- А в этой вчерашней спешке Маша, как я понял, искала смягчающее вину обстоятельство. -- Так бы мы поехали на автобусе, а тут стали "голосовать"... И вдруг отъехавшая от больницы "Лада" притормозила, дверца распахнулась. И женщина, которая была за рулем, предложила нас подвезти. Интересная дама! Впрочем, все женщины за рулем кажутся мне такими. По-моему, и тебе, Паша? Когда они попадаются на пути, ты оборачиваешься и делаешь вид, что тебя привлекает уличная "наглядная агитация". Так вот. Мы стали продолжать в машине разговор, который начался в ординаторской. Женщина была незнакомая -- и мы разнуздались.
-- До какой степени? -- спросил я.
-- Я, к примеру, сказала о заветной мечте Липнина: чтобы все нужные ему люди враз заболели и залегли в нашу больницу, а еще лучше -- чтобы их можно было запихнуть к нам здоровыми! Как назло, мой муж, всегда такой задумчиво-молчаливый, тоже внезапно разговорился... Когда подъехали... мы, естественно, стали благодарить, а она отвечает: "И вам спасибо! Я прослушала ваш разговор с особым интересом". Я спрашиваю: "Почему с особым?" -- "Потому что я жена Липнина!" И захлопнула дверцу. Беззлобно захлопнула... Она мне понравилась! Я даже подумала, что муж и жена -- не обязательно одна сатана.
-- Так и шептались у нее за спиной?
-- Ну да... Она же вела машину.
-- Что-то в этом есть неприятное...
Я видел Семена Павловича разным: угрожающе деликатным, обретающим самообладание и теряющим его. На этот раз он мог бы произнести: "Я рад: наконец маски сброшены!" Но он выглядел растерянно-гневным или даже скорее гневно-растерянным.
Для того чтобы дома все было "в полном порядке", Семен Павлович решался нарушать порядок в нашей больнице. Он давно стал крепостью для своего дома и хотел, чтобы в ответ его дом был его крепостью. А Маша и Паша невольно посягнули на прочность самого главного крепостного сооружения.
-- Вы говорили о запрещенных приемах? -- начал Семен Павлович. -- Но в чем они заключаются? В нанесении ударов по запретным... я бы сказал, по заповедным местам человеческой жизни... Семьи!...
-- Это произошло случайно. Они вообще не собирались наносить вам удары. И, поверьте мне, сожалеют. Но иметь свое мнение...
-- Никто не может им запретить? Понимаю. Их мнение меня не тревожит. Но мнение жены... Она доверчивый человек -- и ваши телохранители ей понравились. Даже их имена в сочетании показались ей трогательными.
Он был откровенен потому, мне казалось, что ждал моей помощи. Он знал: если ждешь ее, надо рассказать врачу все. Хотя не смог удержаться и в очередной раз не назвать Машу и Пашу моими телохранителями.
-- Жена не в курсе наших производственных дел. Я не посвящаю ее... Но она знала, что в коллективе меня уважают. Это ей было приятно. И вдруг я предстал каким-то чудовищем. Она восприняла их наветы как "глас народный". (Я не улавливал привычных отработанных интонаций: он впервые был вполне искренен.) Поверьте: дома я не скандалил, не возмущался -- я просто хотел объяснить ей... Но она не поверила мне, расплакалась и уехала ночевать к матери. Там у Маши и Паши найдется союзница!
Липнин посвящал меня в тайны: на это я не рассчитывал.
-- Они рассказали вам о моей жене?
-- Она их очаровала.
Эта правда повергла его в окончательное смятение:
-- Она не может... не очаровать! Вы не представляете себе, какая у меня...
"Нет, фотографии под стеклом -- не реклама, -- подумал я. -- Он любит жену". Позже я понял: и сына он любил такой неразборчиво-оголтелой любовью, что способен был ради него рискнуть жизнью чужого сына. Я понял: он столь дорожил своим домом, что не замечал других домов на земле -- пусть рушатся, пусть горят. "Не опасен ли для людей такой человек?" -- думал я позже. Но в тот момент, видя, как он утерял все признаки своего обычного состояния, я испытал чувство жалости.
Даже жестокий человек хочет, чтобы к нему были добры. Даже коварный желает, чтобы с ним были откровенны и прямодушны. Семен Павлович нуждался в моей помощи, рассчитывал на нее.
-- Маша и Паша огорчены, что так получилось, -- повторил я. -- Приношу за них свои извинения.
-- А вы не могли бы извиниться за них... перед моей женой, а? Верней, опровергнуть их! Не могли бы? -- попросил он. -- Она знает, что вы пользуетесь авторитетом... у многих больных. Что к вам стремятся попасть... Это бы для меня имело значение!
Теперь он почти умолял.
-- Опровергнуть я не могу.
-- Не хотите?
-- Нет, именно не могу.
Видевший слезы Цезаря должен погибнуть -- это я понял уже на следующий день. Семен Павлович повел атаку на хирургическое отделение... Начинать с Маши и Паши он счел слишком явным, неосмотрительным. И первый удар пришелся по Коле.
-- Вашими руками -- правой и левой... Так вы, помнится, охарактеризовали своих ординаторов? Именно вашими руками меня встряхнули, нет, сотрясли: я обвинен в своеволии, в волюнтаризме, то есть как раз в том, в чем давно пора обвинить вас. -- Теперь уже не осталось ни малейших признаков его вчерашнего состояния. -- Отныне я буду неукоснительно придерживаться действующих законов и правил. Как может тринадцатилетний ребенок жить в больнице? Да еще в вашем отделении, которое должно быть стерильным. В отделении, где должен царить особый покой! А какой ущерб наносите вы психике мальчика. Он становится свидетелем ежедневных трагедий и потрясений.
-- Потрясением для него будет разлука с матерью. К тому же он не мешает нам.
-- Может быть, он даже помогает?
-- Представьте себе... Умеет точно определять, кто из больных выглядит лучше, а кто хуже, чем накануне.
-- Диагност! Что он окончил?
-- Шесть классов.
-- Стало быть, "устами младенца"?
-- Точнее сказать, глазами... Но глаза и уста у детей находятся в непрерывном взаимодействии.
Липнин погладил стекло, под которым была фотография его сына:
-- Рассуждать о воспитании, не имея своих детей, все равно что давать советы больным, не имея медицинского образования. Сейчас многие склонны к этому... Но собственного сына вы бы в хирургическом отделении не поселили!
-- Коля останется с матерью, -- сказал я твердо. -- И лишь вместе с ней покинет больницу. Это будет дней через десять.
-- Вы нарушите мой приказ?
-- Я надеюсь, что вы... ничего такого мне не прикажете.
-- Уже приказал. В письменном виде!
-- Тогда придется нарушить.
-- А мне придется наказать вас. Все в этом мире совершается на основах взаимности, Владимир Егорович. Только так!
Вечером я пригласил Колю сразиться в шахматы.
Он вызывал во мне гораздо большую жалость, чем Нина Артемьевна. Ее физические тяготы, благодаря медицине, становились временными. А его я от тягот избавить не мог. Давно приняв на себя недетские хлопоты, Коля перестал быть ребенком. Беззаботность, эта привилегия раннего возраста, обошла его стороной. И как-то естественно было, что всем играм и развлечениям он предпочитал шахматы.
Мы располагались в моем кабинете. Его худое лицо не менялось. Оно всегда было сосредоточенным, будто он обдумывал очередной ход. Коля подпирал свою круглую белобрысую голову обветренными кулаками. Волосы на макушке безалаберно росли в разные стороны. Во всем его облике только это и было по-детски беспечным. Он не хватался за фигуры без надобности, долго размышлял -- и неизменно проигрывал.
-- Меня хотят выгнать? -- спросил Коля, обдумывая ход.
-- Откуда ты взял?
-- От сестры Алевтины. Ей главный врач приказал. Я сорвался с места и выскочил в коридор.
Сестра Алевтина оказалась в своей комнате: спешить ей было некуда, и она засиживалась допоздна, воспитывая, как говорил Семен Павлович, других сестер "своей фронтовой беззаветностью".
-- С этого дня вы будете выполнять только мои указания, -- четко произнес я.
-- Если они будут соответствовать указаниям главного врача, --процедила сестра Алевтина.
И губы исчезли с ее лица.
Я привыкал к больным... Особенно к тяжелобольным, за жизнь которых приходилось бороться. Я был признателен им за то, что они выздоравливали. Я любил их за это.
А за то, что Нина Артемьевна, сраженная смертельным, как все считали, ударом, наконец поднялась, я полюбил Колю.
После моего отказа выселить мальчика из хирургического отделения Семен Павлович избегал общаться со мной. Но все же сказал на одной из утренних конференций, которые были довольно долгими, но по старинке назывались "пятиминутками":
-- Завершайте ремонт красавицы, которая лежит у вас в отдельной палате. И остальных ремонтируйте побыстрей, чтобы мы могли начать ремонт на всем этаже. Вопреки вашим усилиям я организовал это!
Организм Нины Артемьевны был не отремонтирован -- он был восстановлен после жестокого разрушения. Когда ее первый раз вкатили в операционную, она напоминала роскошное здание, от которого уцелел лишь фасад. И вот здание возродилось...
Коля не выражал радости. Он, не торопясь, собрал вещи в рюкзак и безразлично закинул его за спину, точно собрался в нежеланный поход. Оглядел мой кабинет, диван, на котором спал, стол, на котором лежала шахматная доска.
-- Будь здоров, Коленька, -- как-то по-медицински попрощался я с ним.
Нина Артемьевна схватилась за горло, будто поперхнулась. Она удержала рыдания.
-- Спасибо, Владимир Егорович... Мы никогда не забудем... Спасибо за Колю! И за все... За все!
Коля ожил и бросился утешать ее.
-- Мы никогда не забудем! -- повторяла она. -- Никогда!...