– Ладно! – мужчина, судя по интонации, улыбнулся. – Ты не бузи. Всё равно Егорыч спит, пушками не разбудишь. Утром придёт, снимет.
   – А вы почему не хотите?
   – Не могу, я же сказал! – отрезал странный вис-а-ви.
   – Не знаете, какие кнопки нажимать? – поддела Манюня, желая взять собеседника на «слабо».
   – Больно надо! – фыркнул тот. – Мне эти кнопки знаешь где?
   – Ну, позвоните хоть кому-нибудь. Новый год, а я тут, как дура.
   – А ты, думаешь, умная?
   – Ну, знаете! – Манюня надулась. – Во-первых, почему вы мне тыкаете?! То что я маленький человек не даёт вам права…
   – Хватит тебе! – тень беспечно хохотнула. – Какая разница, лилипутка ты или ещё кто. Я теперь со всеми на ты.
   – Лилипут это неполиткорректное слово! Мы маленькие люди, – Манюня гордо вскинула голову.
   – Суть не меняется.
   – А вот и меняется! Вам что, не важно, обижаете вы человека или нет?
   – Человек сам волен решать, обидеться на такую ерунду или нет.
   – Вы просто хам!
   – А ты глупая. Мне безразлично, какая ты внешне. Нормальным людям до этого нет дела. А дуракам… Тебе есть дело до того, что о тебе думает дурак?
   – Ты никогда не был маленьким человеком, – Манюня уселась по-турецки и печально опустила голову. – Тебе меня не понять.
   – Тебе меня тоже. Ты же не знаешь, что было у меня в жизни. Люди вообще не хотят хотя бы на секунду встать на место другого. Так уж устроены.
   – А что у тебя было в жизни? – Манюню задело. Мужчина явно упрекнул её в эгоизме.
   – Не важно. Я просто так сказал.
   – Ты с женой, наверно, поссорился? Или в разводе?
   – Да нет. Она хорошая.
   – А чего тогда в Новый год тут? Охранник?
   – Вроде того.
   – А я с мамой живу, – почему-то сказала Манюня. Помолчала. – Я никому не нужна такая, кроме мамы. Даже отец ушёл, когда я совсем маленькая была.
   – С чего ты взяла, что он ушёл из-за тебя?
   – Конечно, из-за меня! Я же урод! Кому приятно иметь такую дочь, – в детских глазах 36-летней Манюни вскипели слёзы.
   – Дура и есть, – тень затряслась от смеха. – Уверена, что ты пуп земли и все причины сгрудились вокруг тебя. Это дело твоих родителей, а не твоё.
   – Легко тебе говорить! Ты бы вот смог полюбить меня?!
   – Не смог бы…
   – Вот видишь!
   – Дослушай, потом вопи! Выводы делаешь поперёд батьки и всё против себя. Я жену люблю, потому и не смог бы. А то что ты маленькая, к любви никакого отношения не имеет.
   – Имеет, – Манюня насупилась. – Всем моделей подавай.
   – Это другое. Тебе самой-то нужен мужчина, способный оценить только рост и бюст? Не переживай! Будет и тебе небо в алмазах.
   – Меня найдёт олигарх-извращенец, латентный педофил?
   – Размечталась! – тень захохотала, запрокинув голову. Манюня ясно увидела это сквозь дымку материала, из которого декораторы пошили сверкающую Луну. – На всех олигархов не хватит. Да не всем они и нужны. Тебе вот, точно, не нужен.
   – Откуда ты можешь знать, кто мне нужен! – маленькая женщина рассердилась не на шутку. Жить тут учит, ржёт, вместо того, чтобы помочь. – Да знаешь ли ты, что такое быть одной?!
   Тень перестала вибрировать.
   – Ты разве одна? А мама, а друзья, а…
   – Это не то! Я тоже любви хочу… хоть и маленькая.
   – Опять за своё! – Тень раздосадовано хлопнула себя по ляжкам. – Почему ты не ценишь любовь близких? Не в счёт? Любовь, она не разная, как принято считать. Любовь это любовь, кто бы тебя ни любил. Почему любовь мамы или подруги ты считаешь ниже качеством?
   – Не ниже, а… Это другое.
   – Вовсе не другое. Ты не была по-настоящему одинока.
   – А ты был?
   – Не был. Никто не может быть одиноким в нашем мире. Мы сами себя в этом убеждаем. Не видим, не ценим. А отбери…
   – Банально, Хоботов!
   – Банальность – уставшая Истина. Только я не Хоботов.
   – Ты «Покровские ворота» не смотрел?
   – Видел на фото. При чём тут какой-то Хоботов?
   Манюня удивлённо рассмеялась и принялась пересказывать собеседнику сюжет фильма, обильно приправляя повествование цитатами.
   – За тобой идут, – тень поднялась.
   – Я ничего не слышу.
   – Егорыч проспался. Сейчас снимет.
   – Егорыч это кто?
   – А, ты ж гастрольная! Сторож здешний. Хороший дед, только выпивоха.
   – Подожди, а ты-то сам кто?
   – Серёгой звали. Гвоздиковым. Актёр бывший.
   – А теперь кто?
   – Не суть! – Серёгина тень, балансируя, стала осторожно удаляться вдоль балки. Остановилась. Обернулась. – Я бы смог тебя полюбить, если бы не моя Ритка. Ты добрая. И смешная. Всё у тебя будет. Олигарха, конечно, не жди, но… Зуб-то ноет? – Почему-то Манюне показалось, что Серёга подмигнул. – Только не повторяй постоянно, что ты какая-то не такая. И обижайся поменьше.
   С этими словами силуэт исчез.
   Манюня услышала спотыкающиеся шаги. Это Егорыч вспомнил своё ночное приключение и возобновил поиски «нечисти».
   – А Сергей Гвоздиков у вас работает? – поинтересовалась Манюня, прихлёбывая горячий чай из егорычевой чашки.
   – Работал, – Егорыч погруснел. – Хороший парень был. Весёлый. С кабелем там что-то… Убило. Рукой-то схватился и… Бах! Скорая приехала, он и не дышал уж. Хороший был. Весёлый… М-да… – Егорыч перекрестился и вздохнул. – Царствие небесное! Помянуть бы надо.
   Манюня стояла в театральном вестибюле. На стенах чёрно-белые фотографии служивших здесь актёров. Огромная ваза как попало набита увядающими и уже увядшими цветами. Такая традиция в этом провинциальном театришке – два цветка из преподнесённого зрителями букета отдать тем, кто ушёл. Они имеют на это право. Но сейчас ведь праздники. Не до ритуалов. Манюня вспомнила, что вчера она стояла у этой вазы, разглядывала фотографии, и ей было грустно. Казалось, что в предновогодней суете их забыли. А потом вот и её… Надо же! Особенно почему-то отпечаталось в памяти лицо нестарого ещё человека. Он улыбался так, точно вот-вот подмигнёт. Манюне от лучиков из его глаз даже полегчало. Такой ещё молодой… Под портретом было написано большими, врезающимися в сознание, буквами «Сергей Гвоздиков».
   «А жаль, что всё так просто объяснилось…» – подумала Манюня и поплелась смывать осточертевший за ночь грим лунной девочки.
 
   Зуб дёргало нещадно. Манюня долго пыталась увильнуть от похода к стоматологу, ужаса детства, но сдалась.
   – Здравствуйте, – испуганно пискнула она, входя в кабинет.
   – Добрый день, – ответил густой бас, странный для такого низкорослого доктора. Он обернулся и неожиданно улыбнулся. От этой улыбки у Манюни внутри что-то сладко сжалось. Страх пропал.

Инструкция по эксплуатации резиновой женщины

   Ну и что, что Она была резиновая? Ему было это, что называется, до лампочки. Ага, вот до этой самой лампочки, засиженной сволочными мухами и без малейшего признака хоть какого-то абажура. Не имело особого значения и то, что свой не устланный красными ковровыми дорожками путь Она начала в неком, тогда ещё полуподпольном, Sex-shopе. Её скабрезное прошлое его мало волновало. Её, давясь сдерживаемым смехом, торжественно передавали на предсвадебных мальчишниках те, кто готовился надевать семейное ярмо, тому, кто вызывал наибольшее опасение в плане скорейшего получения статуса благопристойного супруга. Эта традиция среди его приятелей укоренилась довольно давно и потому Она кочевала из рук в руки не единожды. Каждый из счастливых обладателей обычно нарекал её новым именем и использовал в меру своих потребностей и испорченности. Учитывая свободные нравы и обилие легко доступных живых дам, Она чаще всего пылилась где-нибудь в шкафах и кладовках, стыдливо свёрнутая в бесформенный рулон. Благодаря этому Её когда-то золотистые синтетические волосы превратились в подобие сероватого клубка пакли, а красные бесстыдные губы изрядно истёрлись и потеряли былую эротическую привлекательность. Наверно, именно поэтому Она на последнем мальчишнике и досталась ему: тихому, незаметному, изредка снисходительно вспоминаемому приятелями.
   Только глаза остались у Неё прежними. Нарисованные водостойкой краской, огромные и синие. Такие, каких не бывает в природе. Он помнил эти глаза с того самого момента, когда Она была впервые под дружное ржание подвыпившей компании вручена своему первому хозяину.
   Всякий раз, когда Она перекочёвывала в новые руки, у него внутри что-то сжималось. Казалось, нарисованные глаза прощально скользили взглядом по нему и белые точки в них становились ярче, напоминая вот-вот готовые выкатится слезинки. Почему-то ему становилось в эти секунды невыносимо тоскливо, и волна иссушающего презрения к себе накрывала с головой.
   Он устроил Её в кресле и присел рядом на корточки. Заглянул в чёрные точки зрачков с белыми крапинками бликов. Они были искусственными, смотрели в никуда. Полинявшие от времени, когда-то алые, приоткрытые губы напоминали зияющую рану.
   – Никакая ты не Анжела… – тихо произнёс он. – Ты же Варя? – Кукла отрешённо взирала мёртвыми глазами поверх его головы. – Варенька…
   Ему было стыдно. Хотелось загладить свою многолетнюю вину и трусливое предательство.
   – Ты прости меня, Варенька, я не мог… – он опустил голову. Варя молчала. Естественно, ведь она была просто резиновой надувной куклой. – Я знаю, что ты презираешь меня. Я и сам… – Он отважился поднять глаза. – Что же они с тобой сделали! – его рука осторожно прикоснулась к спутавшейся, похожей уже на войлок серо-жёлтой пакле Её волос. – Подожди, я сейчас.
   Судорожно перебирая флаконы и бутылочки с шампунем в ванной комнате, он отшвыривал их в сторону. Он был не силён во всех этих парфюмерно-косметических премудростях. Он знал только одно – Она достойна самого лучшего! И ещё он не хотел оставлять Её надолго одну. Он очень торопился.
   – Ты подожди меня, я скоро! – крикнул он, на ходу напяливая куртку. – Ты не скучай. Я быстро-быстро вернусь!
   Она так и сидела в кресле, уставив нарисованные нереальные глаза в пространство. Ринувшись к двери, он больно ударился коленом об угол табурета в прихожей. Вернулся. Порывисто обнял холодные резиновые плечи и прижался лбом к надувному лицу.
   Вернулся он, неся в охапке шампуни, бальзамы и прочие снадобья, с помощью которых, как известно по рекламе, женщины ваяют на своих головах целые произведения искусств, волнящиеся и волнующие. Нести их было очень неудобно, он раз пять растерял всё это богатство по дороге от магазина домой. Не догадался захватить пакет, торопился.
   Осторожно опустил Её невесомое тело в ванну. Воздух внутри куклы выталкивал Её наружу. Скользкая от пенной воды резина холодела. Он поёжился. Задумавшись на секунду, начал стягивать с себя свитер и джинсы…
   Обхватив безжизненное тело горячими руками, он погрузился в ласковую теплоту пушистой пены и прикрыл глаза. Он баюкал игрушку, как баюкают первенца, вдыхал запах влажной синтетики пополам с ароматом каких-то неведомых экзотических цветов, изображённых на наклейке с пеной для ванны. Прикасался тревожными губами к плоскому овалу надувной головы с нарисованными глазами. В груди снова что-то сжималось. Но уже не холодно и жёстко, а точно лисица ласкалась. Тыкалась пушистой мордочкой и нежила сердце.
   – Я так давно люблю тебя, – шепнул он во влагу синтетических волос.
   Он отошёл и полюбовался на дело рук своих. Золотистые волны легли на резиновые плечи.
   – Ты красавица, Варенька! – он не мог не сказать этого. Слова вырвались сами. Взяв в руки тюбик с красной краской, улыбнулся. – Это, конечно, не важно, но, я знаю, ты любишь быть красивой. – Осторожно тонкой колонковой кисточкой подвёл стёршиеся губы куклы. – Посмотри! – зеркало отразило обновлённое лицо игрушки. – А глаза я трогать не буду. Потому что это ТВОИ глаза… – ему казалось, что в этих синих с белыми бликами кружочках сосредоточилась вся её душа, взрощенная Её больным прошлым. Тронь – и перед ним будет сидеть совсем другая женщина… то есть кукла.
   Впервые за много лет он пил вечерний чай не один. Он улыбался, то и дело приобнимал Варвару, точно боялся, что сейчас Она встанет и снова исчезнет в очередной кладовке кого-то из его приятелей. Но Она никуда не уходила. Конечно, Она же была только надувной куклой.
   – Я люблю Тарковского, – доверительно рассказывал он, ставя уже четвёртую видео-кассету. Ему так хотелось рассказать и показать Ей за одну ночь абсолютно всё, что наполняло всю его жизнь до Неё. Ведь всем другим это было не интересно. Они всегда начинали скучать, стоило ему открыть рот, зевать и сбегали, не допив чай. – Тарковский, Варенька, не рассказывает фабулу, он играет на тех клавишах души, о которых ты даже сам никогда не подозревал. После его фильмов всегда начинаешь знакомиться с собой заново. И оказывается, что ты куда чище и выше, чем всегда думал о себе. Понимаешь?
   Варя молчала. Так молчат, когда понимают и совсем не нужно это понимание облекать в слова. Впрочем… что может сказать надувная кукла?
   Спал он плохо. Всё просыпался от страха, что одеяло соскользнёт с гладкого резинового тела и оно снова станет холодным. Он кутал прохладные плечи и дышал на них, пытаясь согреть. Сохранял ускользающее тепло, прижимаясь горячим телом, тихонько касался губами им же созданных алых губ. В груди нежным комочком свернулась посапывающая лисица.
 
   А утром, несмотря на бессонную ночь, горло сжимало невероятное, какое-то дикое и необузданное счастье. Сияющее, не по-зимнему горячее солнце запуталось в золотых кукольных волосах. Там же заблудились и его пальцы, лицо, губы. Лучи приняли на себя миссию по согреванию резиновой женщины, и теперь уже она отдавала своё тепло его похолодевшим от восторга ладоням.
   – Жаль, что ты не любишь кофе! – он забрался снова в нагретую солнцем постель, поставив на тумбочку дымящуюся джезву с чёрным напитком. – А я очень люблю. Если бы ты могла его попробовать, тебе, наверно, понравилось бы. Я очень хорошо варю кофе. Главное тут не торопиться, пусть он томится на плите подольше, на самом-самом маленьком огоньке. Идеально, если есть время варить на раскалённом песке. У меня есть специальная такая сковорода, где я калю песок…
   На него нашла восторженная болтливость. Болезненная нежность сменилась плещущей во все стороны радостью. Радость рождалась из всего: из запаха её тёплых от солнца волос, от мягкости подушки, от нахальных скачущих солнечных зайчиков, он густого кофейного аромата…
* * *
   Одевал он Её долго и тщательно. Не все принесённые из магазина тряпки подходили. Ведь он никогда не покупал женских вещей. К тому же она была такая изящная, что подобрать одежду Её размера было довольно трудно. Пришлось повозиться. Зато результат превзошёл все ожидания. Особенно ему понравился эффект, когда ярко-ультрамариновая тёплая куртка неожиданно отразилась в её глазах – берлинская лазурь. Они наполнились такой глубокой синевой, что у него захватило дух.
   «Кино, наверно снимают, – слышал он позади себя озадаченный шёпот на улице. – Нет, скорее всего «Скрытая камера», – со знанием дела опровергали наиболее продвинутые телезрители. «Может, псих?» – сомневались другие.
   А ему было всё равно. Он шагал по оживлённому проспекту, осторожно, но крепко прижимая к боку свою резиновую спутницу. Её волосы щекотали ему щёку и нос и, видимо, от этого, постоянно хотелось смеяться. А, может быть, и не от этого… Лисица резвилась где-то в груди, игриво заскакивая в живот или подпрыгивая к горлу. Впервые он не мог не дарить свою широкую улыбку всем, кто попадался ему на встречу. И было всё равно, считают ли его психом, провокатором или беднягой-актёром, обречённым на такое дурацкое представление посреди мегаполиса.
   Осенний парк швырял к их ногам купюры жёлтых листьев, словно оплачивал спектакль о невесомой нежности. Аплодировал тонкими руками чёрных веток. Шептал с придыханием: «Браво!». И только люди, выгуливающие по мокрым ноябрьским дорожкам собачек и детей, с ужасом шарахались от странной пары, кружащейся в самозабвенном танце «на ковре из жёлтых листьев». Дети смеялись и показывали пухлыми пальчиками в направлении смешного дяди в длинном сером плаще и большой куклы, которую тот трепетно прижимал к своей груди. Компания подростков долго рассматривала танцующих, оглашая парк жеребячьим буга-га и отпуская недвусмысленные комментарии, запивая их пивом. Старушки или крестились или вспоминали Сталина, при котором такой ужас был бы недопустим. А большинству спешащих куда-то людей не было до них никакого дела.
   Он же ничего не слышал. Он был абсолютно счастлив. И, казалось, наконец, жизнь вошла в то самое тёплое, уютное русло, о котором он видел сны почти с самого детства. Или он был сейчас просто героем собственного сна? Она тоже ничего не слышала. Она же была резиновая.
   Звонок в дверь заставил его оторваться глазами от бледного лица Вари. В квартиру ввалился раздосадованный Борис. Очередной скандал с женой делал его похожим на нахохленного попугая. Правда, сам себя он олицетворял с орлом.
   – Давай-ка со мной… – Борис вытащил из пакета бутылку «Столичной». – Чёрт бы побрал эту суку! – он всегда не пояснял о ком он говорил, но вариантов быть не могло – жена и сука сливались у него в сознании во что-то единое, неразделимое и безусловное. – Счастливый ты! Мне бы вот такую… – Борис хохотнул и грузно шлёпнул Варю по надувной щеке. – А что, молчит, хорошо. Надо – отодрал и в шкаф. И ни хрена ей…
   В следующий момент гость лежал на полу и хрипел. Руки хозяина дома побелели, смыкаясь на его горле.
   Когда санитары пытались стянуть Его руки за спиной, Он вырывался и кричал, что не может никуда уйти от Неё. Она ведь без Него замёрзнет! Её волосы без Его заботы снова превратятся в паклю. Губы опять покроются трещинами и побледнеют. И кто будет Ей варить густой чёрный кофе, аромат которого Она успела так полюбить?! Он кричал, умолял, выл, но люди в спецодежде, видимо, были сумасшедшими; на их лицах не отразилось даже тени жалости. Они, пыхтя, поволокли Его к входной двери.
   – Варя!!! – крикнул Он, судорожно вытянув шею и хватаясь отчаянным взглядом из-за плеча дюжего санитара за сжавшиеся хрупкие плечи той, от кого Его так безжалостно и равнодушно отдирали.
   Её глаза наполнились живой тоской, заблестели, наливаясь влагой. Она повернула лицо в его сторону.
   – Я подожду, – шепнула Варя. Её голос был таким тихим, что, кроме Него, его никто не услышал. А, может быть, Ему только показалось? Ведь для всех она была просто резиновая кукла.

Срамной колодец

   Это приходило в ноябре. Точнее, дремало оно во мне всегда, но пробуждалось, когда стволы деревьев набухали влагой, чернели и становились похожи на обугленные скелеты. Стоило поднять голову, в глаза ударяла напитанная дождями, рыхлая Пустота. Она сочилась сквозь изломы осиротевших веток, душила отсыревшей подушкой на открытых пространствах. Летом и ранней осенью Пустота пряталась за кронами. Зимой заполнялась розоватым хрусталём или сыплющейся из неё белизной. Я врал себе, что из ничего снежные хлопья падать не могут. Становилось чуть легче. Но ноябрь…
   Он был честен до жестокости. Наотрез отказывался хоть как-то вуалировать пустоглазость небес, а заодно и моей вялотекущей жизни.
 
   Справляться с ноябрём я приноровился лет пять назад: брал отпуск и пил в своей берлоге, вытравливая точащего изнутри червя алкогольными парами. Жизнь обретала хоть какой-то смысл – борьба с гудящей головной болью и болотистой тошнотой.
   А там и снег ложился…
   Так было и в тот раз. Клён у окна сдавал позиции медленно, но верно. С каждым упавшим листом Пустота надвигалась и тяжелела. Календарь отсчитывал дни отпуска. Позвякивал рядок опорожнённых бутылок. Первый этап – выжигающая ярость – позади. Я был измотан. Лежал, уставившись в потолок. Нарастало звериное, бессознательное – бежать. Так проявлялся второй круг моего персонального ада. Опыт рубил с плеча: «Не надейся, оторваться не удастся. Пустота поймает, придавит, выпотрошит, как голодная кошка охромевшую мышь». Я не спорил. Зануда-опыт прав. Только можно ли убедить зайца не давать стрекоча от пули, рыбу – не заглатывать наживку, одряхлевшую птицу – не пускаться по осени в дальний, гибельный для неё путь? Инстинкт велит всякому живому существу бежать от того, что повергает в ужас.
   Или к спасению…
   Всё равно – БЕЖАТЬ!
   В чём моё спасение, я не знал. Возможно, его не существовало вовсе. Зато помнил – пока бежишь, о таких пустяках не думаешь. Перемещаешься в пространстве, бездумно ловишь запахи, звуки, скользишь глазами по сменяющим друг друга предметам и лицам… Хоть что-то, чёрт подери, происходит! Я вскочил и, схватив куртку, бросился из дома.
 
   Купил билет на поезд. Куда – не всё ли равно. Главное, не останавливаться! Пусть мимо несутся вылинявшие поля и навылет простреленные Пустотой перелески. Пусть мелькают полустанки и застывшие на перронах люди. А ночью – пусть лижут подушку белёсые языки проносящихся фонарей.
   Так и было.
   Рано утром я выбрался из поезда. Моего дезертирства он не заметил. А может, плевать хотел на предательство с высокой колокольни. Таких как я, похмельных, мятых мужиков неопределённого возраста и с неопределённой маятой, в его утробе пруд пруди. Едва я спрыгнул на испещрённую трещинами платформу, состав качнулся, точно с ноги на ногу переступил, и, не оглядываясь, пошёл своей дорогой. Кидать ему вслед прощальные взгляды желания у меня тоже не возникло.
   Касса оказалась закрытой. Похоже, на этом забытом богом полустанке поезда останавливались нечасто. Крошечный вокзал дышал пыльной заброшенностью.
   Как и та покинутая хозяевами квартира в идущем под снос доме… Почему так врезалась она в непостижимо избирательную мою память?!
   Обшарпанный пол в голубых «проталинах». Видно, поленились жильцы выносить мебель, когда красили его в последний раз. Массивные шкафы просто обошли кисточкой. Листки увядшей исчёрканной бумаги. Обломки какой-то рухляди. Засохшей бабочкой трепетала на сквозняке пришпиленная к обоям страничка из «Огонька». С неё улыбалась женщина. Наверно, артистка. Её было жаль. Не актрису даже, а вот эту блёклую картинку. Когда-то её выбрали из десятков других. Вырезали, старались поровней. Аккуратно прикрепляли булавками, боясь испортить… А потом бросили в обречённой квартире. Объяснить причину своего ухода из фирмы, занимавшейся сносом ветхих строений, я тогда не смог. Бред какой-то! Рефлексия.
 
   Воспоминания о погибшей под развалинами картинке были неприятны. Я сосредоточился на поисках транспортных узлов, которые помогли бы продолжить мой бег. Нашёл автобусную остановку. Там, скукожившись на холщёвом мешке, дремала закутанная в чёрный шерстяной платок бабка. При моём появлении она настороженно вскинула голову и плотней утвердилась тощим задом на своей поклаже. Чтобы не будоражить её бдительность, я отошёл подальше. Так мы и конвоировали остановку: я курил поодаль, бабка охраняла мешок. Когда подошёл кургузый «Львiв», я молча помог ей затащить багаж в автобус и мы покатили по расползшемуся слякотью просёлку. За окном плыли смирившиеся с наступлением зимы равнины, рощи, безлюдные, точно после эпидемии чумы, деревни.
   Наверно, за слепыми окнами этих изб улыбается со стен не один портрет из «Огонька»…
 
   Автобус чихнул и остановился. Бабка засуетилась, приноравливаясь, ловчее взвалить на себя мешок. Я огляделся. В автобусе, кроме нас, никого. Пришлось снова вступить в контакт со старухиной поклажей. На этот раз бабка была настроена благосклонней. Видно, оценила, что, помогая при посадке, я не умчался в леса, унося с собой её немудрящий скарб.
   – Явился-таки. – В выжженных годами глазах старухи сверкнуло. – Давно тебя ждём. – Меня? – удивился я, вглядываясь в исчертившие лицо моей спутницы морщины. – Да я сам по себе, ни к кому. Старуха цепко глянула на меня.
   – Ну-ну, ишь, какой пожеванный… Ладно, не моё то дело. Идёшь, значит, надо. А остановиться у меня можешь. Печь протоплю, тепло будет. В других хатах развалилось всё, угоришь ещё.
   Пару часов мы шлёпали по чавкающему месиву из воды и глины. Опускались ранние ноябрьские сумерки. Впереди показались тёмные силуэты изб. Ни одно из окон не светилось. Дома были явно необитаемы.
   – Мёртвая деревня? – Я поёжился. Догнала-таки меня Пустота.
   – Знамо дело, – подтвердила бабка. – Давно уж.
   – А вы чего ж не перебираетесь? Страшно, поди, одной.
   – Да чего уж пугаться! – отмахнулась она. – Привыкла.
   – Трудно же без помощи.
   – Ты вот что, – бабка кольнула меня взглядом – я к тебе с расспросами не лезу, а ты меня не агитируй. Вот и поладим. Колодец укажу, остальное твоя забота. Звать-то как?
   – Пётр.
   – А я Настасья. Вот и ладно, вот и будем знакомы. Дом у Настасьи оказался невзрачным, настоящая избушка на курьих ножках. Он торчал посреди руин и мало чем от них отличался: перекошенный, кровля дыбом, точно шерсть на загривке рассерженного котяры.
   – Не рассыплется? – полушутливо, полуиспуганно спросил я, занося ногу над истёртым порогом.
   – На мой век хватит, – проворчала бабка, вступая в тёмные сени.
 
   Когда от зияющей кирпичными язвами печи пошёл жар, избушка засопела уютом. Хозяйка возилась с чугунными горшками, готовила вечерять. Я слонялся по комнатушке, не находя себе применения. Никаких пожелтевших фотокарточек, которые так любят деревенские бабульки, в доме не было. В углу перед почерневшей от времени иконой мерцала лампадка. Бабка бухнула на стол закопченный котелок с варёной картошкой и отправила меня в погреб за солениями. Выяснилось, что старушка владеет несколькими бочонками с незамысловатыми яствами: солёными огурцами, грибами, капустой и ещё какими-то дарами природы. Нашлось в хозяйстве и козье молоко, продукт скачущей тут же, в доме, рогатой красотки с почти человеческими глазами.