Страница:
- Владлен Иваныч! Это мы! - сказал хмырина. - Что с вами? Владлен Иваныч! Товарищ генерал!
Главврачиха заглянула в лицо Карпова и что-то быстро сказала кагэбэшникам.
- Ну-у! - воскликнул хмырина, а Гнойков и третий пес удерживали рвущегося из рук Карпова. При этом тот хрипел, зажмурив глаза:
- Убрать Постороннего Наблюдателя! Убрать его!.. Ву-у-у!
Про меня все забыли. Главврачиха трясущейся рукой набрала номер и сказала:
- Быстро сюда Филонова и Прототипова... да... с носилками и прочим... В партбюро... Неужели не ясно, что мы здесь? Пошевеливайтесь! Товарищ Карпов, успокойтесь. Успокойтесь. Кого вы считаете Посторонним Наблюдателем? спросила она у внезапно присмиревшего Карпова.
- Это сложный вопрос, - ответил Карпов.
Чекисты переглянулись между собой, и хмырина осторожно сказал ему, кивнув на меня:
- Что будем делать с этим? Звонили из Москвы. Сам звонил.
Он говорил тихо, но я все слышал. Карпов вглядывался в меня, словно не узнавал. Затем твердо и ясно, голосом, в котором не было ноток идиотизма или безумия, приказал:
- Взять с него подписку о прекращении попыток понимания России, а также обязательство верить в нее, как в таковую. Немедленно! Сличите почерк Ланге с его же почерком. Меня не проведешь. Я ему покажу, подлецу, "умом Россию понимать". Руки коротки! И никаких Посторонних Наблюдателей не потерплю ни в шторе, ни в проводах, ни в стуле, ни в области, ни в себе! Не потерплю! Карпов говорил, не повышая голоса, как большой, уверенный в своих силах и полномочиях начальник. Чекисты и главврачиха смотрели на него и слушали с самым серьезным видом, что было комично, ибо он начал вдруг нести невообразимую околесицу вроде: "Дайте мне Сталина, и я переверну весь мир!.. От первого секретаря обкома, товарищи, до Аркадия Райкина один шаг..."
Когда от удара ноги распахнулась дверь и в партбюро, пятясь и держа в руках ручки носилок, вошел бывший участковый, а за ним детина с туманным взглядом, Карпов вскочил со стула, где он было присмирел, бросился к шторе и снова завернулся в нее. Завернулся и завыл:
- Ву-у-уу!
Участковый страстно, как пес на кошку, бросился выволакивать Карпова. Детина помогал ему. Карпов вдруг въехал участковому кулаком в глаз, а детине ногой в пах, и вот тут-то началась такая каша, что я, решив смотаться оттуда, отошел к двери, но она, черт бы ее побрал, была заперта. Двери в психушке запирались автоматически. Сотрудники имели ключи от них. Каша началась из-за того, что участковый после удара в глаз с удовлетворением выругался, как человек, получивший повод к любимому действию, затем плюнул на руки, деловито потер их, крякнул и бросился мудохать Карпова, а детина туманноглазый пытался накинуть на умалишенного какие-то путы.
- Прекратить рукоприкладство! - орал хмырина. - Стрелять буду!
Гнойков и его коллега оттаскивали участкового от Карпова. Карпов вырвался, заметался по партбюро. Гнойков схватил детину за ногу, тот его молотнул кулачиной по шее. Главврачиха куда-то звонила. Я спрятался за переходящим знаменем Минздрава СССР. Теперь уже было непонятно, кого надо усмирять: Карпова или обезумевших санитаров.
- Слева заходи, - командовал участковый, колошматя сломанным стулом по наседавшим чекистам.
- Не учи ученого, съешь говна печеного, - отвечал детина, поймав Карпова и зажав под мышкой его голову. Карпов хрипел, задыхаясь. Старший хмырина, не решаясь выстрелить, ударил детину пистолетом по черепу, но промахнулся. Детина, отпихнув от себя Карпова сильным ударом ноги, головой врезал в живот хмырине. Пятеро человек, войдя в какой-то безумный азарт, носились по партбюро, кидая друг в друга чем попало, а главврачиха, посеревшая от ужаса, забралась на спинку дивана, решив выждать время, стоя, так сказать, над схваткой. Хмырина корчился на полу после удара в живот. Драка продолжалась, и побеждали, судя по всему, профессионалы - санитары, привыкшие укрощать не только психов-одиночек, но и целые палаты. Тем более мне стала ясна их цель: усмирить не только Карпова, но и его подчиненных, которых они, очевидно, приняли за взбунтовавшихся психов. Детина уже колотил Гнойкова головой об пол. Гнойков притих. Участковый же, приноровясь, схватил за грудки Карпова и третьего хмырину, сшиб их так сильно, что они громко хрястнули, как мешки с костями, и бросился к встававшему с пола старшему хмырине. Главврачиха в этот момент крикнула:
- Прекратите! Прекратите! Это - органы! Органы! - Она покачнулась, потеряв равновесие, схватилась машинально за портрет Брежнева, висевший над ней, портрет сорвался со стены, и она грохнулась вместе с ним на пол. Выхватив из рук хмырины пистолет (самого хмырину он успел повязать), участ-ковый вертел дулом у себя под носом, явно вспоминая при этом какие-то картины прошлого, вытравленные, казалось бы, навсегда из памяти всякими аминазинами. На губах у него была пена, он бормотал все громче и громче:
- Жену, детей, тещу проклятую к высшей мере наказания... - и вот-вот готов был начать стрельбу. Но, к нашему общему счастью, его отвлек от пистолета Карпов. Карпов, очнувшись, подполз к переходящему знамени, увидел мои ноги, поднял глаза, завопил:
- Посторонний Наблюдатель! Прочь!.. - Схватил знамя за древко и кинулся к окну, намереваясь броситься вниз.
- Вяжи его, Кузя! - заорал детина.
Санитары вдвоем навалились на Карпова, пробившего древком стекло и пытавшегося просунуть голову между решетками. Участковый, сунув пистолет в карман, снял с себя ремень. Карпова оглоушили ударом в скулу, завернули в переходящее знамя, повязали и бросили на носилки. Вот тут наконец появилась подмога, вызванная главврачихой. Четверо молодцов первым делом обезоружили участкового, окончательно переставшего понимать происходящее, пускавшего пузыри губами и что-то мычавшего.
Двое санитаров, по виду студентов-старшекурсников, увели тихого Филонова в корпус. За ними шел улыбающийся и тоже, конечно, ничего не соображающий вечный сумасшедший Прототипов.
Двое оставшихся в разгромленном партбюро санитаров приводили в себя лежавших на полу чекистов. Те жадно нюхали нашатырь и стонали. Лица их начали заплывать опухолями. Гнойкову перевязали голову.
- Не мог я стрелять в такой ситуации, - как бы оправдываясь, сказал хмырина и спрятал возвращенный пистолет в боковой карман.
Я был рад, что вышел сухим из такой мощной неуправляемой драки, а главврачиха умоляюще сказала старшему:
- Давайте не дадим этому ход... Представляете, какие пойдут разговоры. - У меня поджилки затряслись от ее взгляда. В нем явно присутствовала мысль о том, что не мешало бы как-нибудь тихо избавиться от мерзкого свидетеля Ланге.
- За меня, - сказал я, - не беспокойтесь. Мне трепаться ни к чему.
- Подписку дадите о неразглашении, - сквозь зубы сказал хмырина. Поедете с нами. Вещи ваши уже в приемном покое.
Неужели в тюрягу (тюрьма), подумал я. После безумства драки, вызывавшего во мне спазмы хохота, кажется, наступило, как всегда, трезвое похмелье. Кажется, готовила мне жизнь еще какое-то испытание.
Когда уносили Карпова, завернутого в красное, расшитое золотом знамя, он слабо выкрикивал:
- Приказываю - верить! Нечего понимать! Понимателей к стенке!
Сейчас я перескочу через то, как меня привезли в управление, как я изумлен был переменившимся отношением, как я соображал, нет ли во всем этом какого-нибудь паскудного подвоха, и так далее.
Поверьте мне, дорогие, ничего я так страстно не жаждал и не ждал за все прожитые годы, как свободу в те минуты. Свободу! Свободу! Даже в молодости, когда уже чувствуешь, что уговорил красотку какую-нибудь, что сдалась она, что сейчас настанет миг, по сравнению с которым все предвосхищения ума кажутся бледными и жалкими, не билось мое сердце так неистово и сладко, как в те благословенные минуты. Разве не крайняя степень Свободы - обладание согласной с вами во всем славной, открытой женщины? Что вы скажете на это, Сол и Джо? Разве не конечное счастье делать первые шаги из насилия и неволи на свободу, сознавая с горячим стыдом и чистым раскаянием, как ничтожно мало бываем мы благодарны за нее жизни, потому что все истинно ценное в существовании принимаем до поры до времени за неотъемлемые свойства самой жизни, и полная их мера открывается нам, к несчастью, тогда, когда мы теряем по своей или по чужой вине то любовь, то свободу, то здоровье, то какую-нибудь милую малость, вроде сердечного расположения друга.
И вот я выхожу на улицу из здания, на которое раньше поглядывал с отвращением, некоторым страхом и временами с любопытством. С любопытством, потому что ужасно хотелось открыть зашторенные окна этого дома и взглянуть, что там за ними колдует и наколдовывает госбезопасность, к которой, по-видимому, не имеет никакого отношения безопасность одного гражданина, представляющая из себя, как это ни странно, хоть и ничтожно малую, но реальную составную часть государственной безопасности. Невозможно чувствовать себя в этой безумной стране гражданином своего государства. Невозможно.
То есть чувствовать себя гражданином вы можете сколько вам угодно, от пуза, так сказать, но вот пытаться быть гражданином, быть им действительно по совести, по долгу, по любви - невозможно, сколько бы вам ни пудрили мозги тем, что вы и есть хозяин государства, а всякие министры и депутаты бутафор-ского парламента - ваши покорнейшие слуги. Поистине конечное, последнее извращение смысла какого-либо явления или понятия, извращение на полных, если не считать одной секундочки, триста шестьдесят градусов как бы и не изменяет ничего в этом явлении или понятии, и единственной при этом заботой извратителей, главной их волей является недопущение попыток граждан распознать, заметить ту самую секундочку, которая непреложно указывает на факт имевшегося извращения и позволяет безукоризненно отличить от рядящейся черт знает во что подлейшей лжи первоначальную сущность.
Это - размышление из амбарной книги, на память, но если вы там, в вашей свободной стране, кривитесь, принюхиваетесь к сказанному и недоверчиво покачиваете беззаботными в некотором смысле головами, то приезжайте и попробуйте быть гражданами нашей страны. Попробуйте повоевать, например, с бесхозяйственностью или с воровством в торговой сети, то есть с тем, что можно назвать органическими пороками нашей передовой системы. Или попробуйте потребовать отчета от министра иностранных дел за провалы позорной беспринципной дипломатии где-нибудь в Азии или на Ближнем Востоке. Попробуйте изобличить зависимость правосудия от распоряжений и мнений местного и всесоюзного начальства. Попробуйте изложить свою точку зрения на гнусные программы телевидения. Намекните, что то, что теперь называется литературными произведениями, например, романы начальника писателей Г. Маркова, раньше не шло дальше туалетной надобности. Поставьте вопрос о ценах, замороженной зарплате, природе низкого качества обслуживания населения, природе хронической недостачи товаров и продуктов первой необходимости. Поворчите насчет партийной элиты и зажравшихся партийных придурков. Оброните вскользь мнение относительно несменяемых десятилетиями министров, секретарей ЦК и прочих вождей, естественно привыкающих к мысли, что они родились, вылезли-таки прямо из маминой утробы незаменимой номенклатурой. Попробуйте! И вы увидите, как вы получите по носопыркалке (лицо), вы услышите, как вам скажут: "Сиди, сука, дыши в обе свои норки и не рыпайся, не то огуляем дрыной (палка) по старому шву вдоль вонища (зад), не то научим тебя по-русски плакать, и ты позабудешь навек, где у тебя башка, а где желудок!.."
Ну ладно, однако. Я чувствую, что становлюсь на старости лет слишком большим диссидентом. Разговорился, развозмущался, волосы вздыбил, правду-матку вдоль и поперек изрезал, а сколько лет молча заглатывал и переваривал, сколько лет делал вид, что главное для меня - моя работа на карусельном станке, семья, друг Федя, рыбалка... Конечно, это и сейчас главное в моей жизни, но гражданина-то во мне убили, твари, не без моего содействия убили! А с другой стороны, если бы я в те годы активно начал вмешиваться в неподконтрольные дела партии и правительства сообразно своему гражданскому долгу, то в лучшем случае я пикнул бы один только раз. Второй раз я пикал бы в парашу лубянской внутренней тюрьмы или нашей городской "Белой гвардии". То же самое было бы и с любым другим работягой, с десятым, с сотым, с тысячным и с десятимиллионным. И я иногда иронически соображаю: а не было ли актом гражданского мужества, ума и совести наше всеобщее многолетнее рабочее молчание? Не оказались ли мы - граждане - мудрее самой партии и активней самого правительства с его сталиными, хрущевыми и брежневыми, когда, заботясь о нормальном функционировании промышленности, сельского хозяйства и служебной бюрократии, сжали зубы, прикусили протест, готовый сорваться с губ, искусанных в долгом терпеливом молчании, и предупредили тем самым воистину всенародную ре-прессию. Возможно, мы, диалектически соображая, предупредили почти поголовный арест рабочего класса, крестьянства и интеллигенции, который поставил бы вообще под вопрос само существование СССР в том виде, в каком он сейчас существует... Ведь остановились бы станки и машины, охладели бы окончательно к земле трактора и к небу самолеты, не вышел бы Аркадий Райкин на сцену, баня превратилась бы в холодильник им. Молотова, черт знает что стало бы происходить. Короче говоря, если бы население первого в мире якобы социалистического государства возжелало стать ни с того ни с сего, как показалось бы партийным придуркам, населением граждански активным, если бы вдруг население взалкало наконец стать народом, потому что последний отличается от первого известным единством мнения относительно судьбы своей Родины, состоятельности или несостоятельности своего правительства и нравственного достоинства всего государства. Вы представляете, дорогие, что было бы, если бы мы, работяги, перестали вдруг поддаваться многолетней обработке профессионально изолгавшейся пропаганды и начали соразмерять наши гражданские чувства и разумения не со светлым будущим, мать его ети, в лучшем случае будущим проблематичным, а с тем, что насущно сегодня, сейчас, с тем, что ежеминутно диктуется всего лишь здравым смыслом, а не въевшимся в мозги страхом скомпрометировать обосранные сотнями поколений комнатных мух дырявые вылинявшие лозунги? Ужас что было бы! Но ужас при мысли от всего этого охватывает не нас, а тех, кто, в сущности, обособил себя от насущной жизни народа, кто лишил нас, не без нашей, повторяю, помощи, гражданского достоинства, без которого, как говорит Федор, являемся мы, увы, всего-навсего не народом, а так называемым гражданским населением.
Я знаю, что плевать вам на эти мои мысли и что вы всерьез, возможно, задумываетесь, не свихнулся ли я на самом деле. Нет, не свихнулся. Записав с чужих слов амбарную книгу, не свихнешься, а нахватаешься, безусловно, нужного. И там, я помню, записал слова Пушкина о том, что народность - это достоинство. Да! Достоинство! Сумма наших личных достоинств. Иначе с чего бы это вдруг взяться у народа достоинству? От крикливости политруков у нас его не прибавится. На знамени, между прочим, нашего города есть два ордена. Это не сделало его ни чище, ни благородней, ни сытней, ни воспитанней... Одним словом, есть и были у меня как у гражданина две возможности: первая пытаться осуществить свои гражданские права, говоря только правду, и быть уничтоженным политически, социально и физически; и вторая - помалкивать, считая любое головотяпство любого масштаба, включая головотяпство сталинского мира и сталинской войны, необходимыми издержками первого в истории социального эксперимента. Работать как вол, надеясь на получение в будущем плодов труда. Тупо, против своей воли и совести, одобрять все акции правительства и хитроумно внушать себе при этом, извращая божественную мудрость Евангелия о зерне, что, покуда гражданин в тебе не умрет, гражданин в тебе же не возродится. Вот и все, что бы вы там ни думали, слушая наше радио, читая наши газеты и считая вашу демократию говном по сравнению с нашей "социалистической демократией высшего типа".
После этого письма прошло две недели. Извините, что в окончании предыдущего, тяжелого для меня и невозможно длинного письма завелся я и набарабанил опять хрен знает чего. Извините.
Не буду описывать мою встречу с Верой, с сыном Вовой и его женой Машей, примчавшимися из Москвы, с Федором - моим спасителем - и с друзьями по цеху и дому. Не буду. Хорошая была встреча. Многим не удавалось, конечно, сделать вид, что они не заметили, как я изменился, но это меня не расстраивало. Наоборот, было бы странно, если бы Сол и Джо, возвращаясь, например, из публичного дома или с бейсбола, были избиты до неузнаваемости полицией, а вы притворились бы, что нет в их внешности, выражении глаз и поседевших головах никаких внушительных изменений.
Встретились. Всплакнули слегка (Вера и Маша). Выпили. Закусили. Проболтали всю ночь.
Я уже говорил вам, что, по моим прикидкам, новый наш первый секретарь воспользовался моим делом для замены Карпова своим человеком. Так оно все и было после того, как "голоса" передали сообщение о нашей психушке и ее пациентах-диссидентах и обо мне, избитом гэбэшниками и помещенном в "бублик". По городу и по заводу сразу пошел шумок, избили, мол, и посадили рабочего, который организовывал на свою голову поездки в Москву за продуктами. И что сделано это было по приказу бывшего первого секретаря, ныне большой шишки в ЦК партии. Завод, как говорится, забурлил. Несколько дней шумели работяги, не бросая, однако, работу, и, говорят, итальянская компартия стала давить на нашу, угрожая отправить вместе с какими-то агрегатами для завода вагон колбасы, сыра, масла, макарон и книжек о жизни и заработках итальянского рабочего класса. Ну, в Кремле вроде бы стали ломать голову: как быть? Решили поступить по-своему неглупо. Меня - освободить. Жоржика пошарить на пенсию как превысившего полномочия и потерявшего политическую сообразительность. Карпова - снять к едреной бабушке. Подкинуть в магазины города мороженой рыбы, китового мяса, колбасы низших сортов, уток, куриц и жирной свинины.
Рабочие тут же установили контроль за работой продавцов, чтобы продукты не текли налево. Но не обошлось без эксцессов. Однако завбазой, пытавшегося вывезти с территории туши двух баранов, толпа избила до полусмерти. Затем его, чтобы замести следы, бросили с камнем на шее в сливную яму. Это дело замяли. Был еще один случай, когда продавщице проломили голову мороженой, крепкой, как сталь, уткой. Сняли кое-кого из облпищеторга, кого-то протащили в газетенке, над кем-то поизгалялись на партсобраниях. Забыл: завалили вдруг магазины сгущенкой, польской водкой и концентратом перловой каши с армейских складов. Эта каша десять лет дожидалась там атомной войны, и деятели решили обновить стратегические запасы консервов. Вот и радовались наши обыватели. Берут бутылку "Выборовой", сгущенки банку и пачку концентрата. Разжигают в подворотне костер, варят в котелке перловку, заливают ее сгущенкой и устраивают веселый бесшабашный банкет. Много ли надо людям?
Не могу не описать вам в связи со всем этим делом историю разоблачения завбазой. Что он сделал, сволочь, поняв, что на проходной дежурит рабочий контроль и не пропускает на базу всяких дельцов из черных "Волг" и пронырливых дамочек? В общем, тех, кто унюхал про срочный завоз на базу всякой всячины, включая туалетную дефицитную бумагу. Что он сделал? Не знаю, хватило ли бы у ваших крупных гангстеров сообразительности в такой драматической ситуации. Видит око, да зуб неймет! Завбазой, поняв, что вплотную окружен врагом (народ), вызывает своего дружка завгорздрава на "скорой помощи", вроде бы ему плохо. Сердце, давление и прочие дела. Тот прилетает, все поняв. Въезжает на территорию. Там угодливые прихлебалы и жулики погрузили втихаря в "скорую помощь" бараньи туши. А одну посадили рядом с шофером, нахлобучили ей шляпу по самый нос, укутали шарфом, очки напялили - вылитый сидит человек. И туши бараньи в салоне "скорой помощи" тоже закамуфлировали под больных, туалетной бумаги рассовали по всем углам. Все прошло бы отлично у прохиндеев (оба были коммунистами), если бы не осечка у самой проходной. Никто бы не остановил машину с сиреной. Мало ли кто опился на базе или обожрался до обморока? На ней всякое бывало, включая массовые сексуальные дебоширства перед Первым мая, Седьмым ноября и Новым годом. Но, к несчастью завбазой, у проходной стояла случайная собака огромная московская сторожевая. Принадлежала она одному из членов рабочего контроля. Самоуправного, разумеется, контроля, а не выделенного советской властью. И вдруг эта собачища начинает бешено лаять на выезжающую из ворот "скорую помощь". Лает так, что голос срывает, глаза на лоб лезут, и пена с клыков хлопьями желтыми падает на землю.
Ну ладно, лает. Полаяла бы и перестала. Но собака вдруг бросается в открытое окно машины, вцепляется мертвой хваткой в шею бараньей туши, хозяин ее оттаскивает безуспешно. И тайное становится явным. Завгорздравом, прикинувшийся шоферюгой, получив по роже, во всем признался. На проходную вызвали завбазой. Он явился, как обычно, полупьяный и с всесильным гонорком. И тут его без предварительного следствия тыкнули носом в бараньи туши и начали мудохать. Не выдержали у людей нервы и возмутились души. Что было потом, вы знаете. Собака же между тем успела отъесть от туши подтаявшие части. Остальные были поделены поровну между участниками судилища. Вот какая карусель...
На следующий же день после освобождения плюнули мы с Федором на все и смотали удочки на Оку, на родную мою реку, порыбачить и слегка забыться. Хорошо порыбачили мы тогда, очень славно и спокойно, просто душа в одно мгновение зажила от всей мерзлятины. И рыбка клевала, правда, мелочь, не то что в былые годы, извели в Оке приличную рыбку, но все-таки клевало.
- Уж не думаешь ли ты, Давид, что всем нам так с рук сойдет? - спросил Федор, глядя на меня, разводящего на сырой полянке костер.
- А что же еще нам может быть? - говорю беззаботно и полагая, что самое страшное позади.
- Что, не знаю, но не оставит так всего этого дела проклятая Чека. Не оставит. Уж очень прижгли мы им очко (зад). И благодаря тебе - идиоту старому - перечитывают они там амбарную книгу. Была бы только ихняя воля враз сейчас нас кокнули бы. И - ищи-свищи. За мною уже неделю ходят двое. Может, и сейчас пасутся где-нибудь неподалеку. Впрочем, сегодня - не рабочий день...
Возвращаюсь поздно вечером домой во хмелю небольшом и в блаженной усталости. Уже перед самой дверью непреложно чую: беда в доме. Захожу. В квартире Вера, Вова, Маша. Смотрят на меня с ужасом, словно я уходил в ту минуту у них на глазах прямиком в преисподнюю и спасать меня при этом было уже поздно и бесполезно. Ужасный был тогда у всех взгляд.
- Что?! Говорите - что?! - крикнул я.
И тогда Вова сказал:
- Света...
И только он это сказал, как Вера взвыла и забилась в истерике. К ней бросились Маша и Вова, но Вера с какой-то жуткой силой отпихивала их, вырывалась и кричала:
- Света-а... доченька-а! Будьте прокляты-ы!
Мне даже неудобно было расспрашивать, что именно случилось со Светой, ибо я помогал успокаивать свою бедную Веру, но веяло тогда на нас на всех дыханием непоправимого. Веяло смертью. Сердце мое, привыкшее после разрыва со Светой к равнодушию, вдруг заболело так остро, так вдруг отчаянно забилось, словно оно опоздало, торопилось наверстать жалость и любовь к родному существу, от которого я его некогда отлучил волей своей дурной, старой, нетерпимой башки.
- Боже мой... это я во всем виноват, - тихо сказал я, и, к счастью, мои слова, сказанные с чудовищным сокрушением, немного успокоили Веру. Наверно, лицо мое было в тот момент таким, что она, инстинктивно испугавшись за живого, отвратилась от непоправимости. И тогда от всего вместе: от горя, бесконечной беззащитности перед судьбою и благодарности за спасительный инстинкт женщины, жены, матери - я сел на пол и разрыдался, и, рыдая, я проклинал себя за жестокое равнодушие, а мозг, проклятый мой бесчувственный мозг, лихорадочно метался в догадках: поезд?.. утонула?.. машина?.. самолет?.. убили бандиты?.. инфаркт?.. грибы?.. женское кровотечение?.. что?..
Но давайте вытрем сопли и слезы. Произошло вот что: Света приняла несколько упаковок снотворного и не проснулась. Легкая, как все успокаивали нас, смерть, и добавляли, что нам бы всем такую. Может, оно и так, но каково было бедной моей дочери, перед тем как заснуть? Не дай нам Бог, говорю я.
И все это случилось после того, как ее не приняли в партию и отлучили от воспитательной работы с молодыми людьми, на которой она буквально горела - хотела привить людям в наше сложное и циничное, по ее словам, время хоть часть своей идейной чистоты и преданности марксизму-ленинизму, пропади он пропадом.
Когда меня взяли и когда везде пронесся слух, что все мы уезжаем, Свету вызвали в райком. О чем уж с ней там беседовал первый секретарь, я не знаю. Догадываюсь, что разговор был гнусным.
...Ваш отец - антисоветчик... Брат - сионист... Зачем вы пудрите нам мозги и пробираетесь в партию?.. Вы ведь тоже за ними рванете?.. Не притворяйтесь идеалисткой... Не противопоставляйте Сталину Ленина...
Главврачиха заглянула в лицо Карпова и что-то быстро сказала кагэбэшникам.
- Ну-у! - воскликнул хмырина, а Гнойков и третий пес удерживали рвущегося из рук Карпова. При этом тот хрипел, зажмурив глаза:
- Убрать Постороннего Наблюдателя! Убрать его!.. Ву-у-у!
Про меня все забыли. Главврачиха трясущейся рукой набрала номер и сказала:
- Быстро сюда Филонова и Прототипова... да... с носилками и прочим... В партбюро... Неужели не ясно, что мы здесь? Пошевеливайтесь! Товарищ Карпов, успокойтесь. Успокойтесь. Кого вы считаете Посторонним Наблюдателем? спросила она у внезапно присмиревшего Карпова.
- Это сложный вопрос, - ответил Карпов.
Чекисты переглянулись между собой, и хмырина осторожно сказал ему, кивнув на меня:
- Что будем делать с этим? Звонили из Москвы. Сам звонил.
Он говорил тихо, но я все слышал. Карпов вглядывался в меня, словно не узнавал. Затем твердо и ясно, голосом, в котором не было ноток идиотизма или безумия, приказал:
- Взять с него подписку о прекращении попыток понимания России, а также обязательство верить в нее, как в таковую. Немедленно! Сличите почерк Ланге с его же почерком. Меня не проведешь. Я ему покажу, подлецу, "умом Россию понимать". Руки коротки! И никаких Посторонних Наблюдателей не потерплю ни в шторе, ни в проводах, ни в стуле, ни в области, ни в себе! Не потерплю! Карпов говорил, не повышая голоса, как большой, уверенный в своих силах и полномочиях начальник. Чекисты и главврачиха смотрели на него и слушали с самым серьезным видом, что было комично, ибо он начал вдруг нести невообразимую околесицу вроде: "Дайте мне Сталина, и я переверну весь мир!.. От первого секретаря обкома, товарищи, до Аркадия Райкина один шаг..."
Когда от удара ноги распахнулась дверь и в партбюро, пятясь и держа в руках ручки носилок, вошел бывший участковый, а за ним детина с туманным взглядом, Карпов вскочил со стула, где он было присмирел, бросился к шторе и снова завернулся в нее. Завернулся и завыл:
- Ву-у-уу!
Участковый страстно, как пес на кошку, бросился выволакивать Карпова. Детина помогал ему. Карпов вдруг въехал участковому кулаком в глаз, а детине ногой в пах, и вот тут-то началась такая каша, что я, решив смотаться оттуда, отошел к двери, но она, черт бы ее побрал, была заперта. Двери в психушке запирались автоматически. Сотрудники имели ключи от них. Каша началась из-за того, что участковый после удара в глаз с удовлетворением выругался, как человек, получивший повод к любимому действию, затем плюнул на руки, деловито потер их, крякнул и бросился мудохать Карпова, а детина туманноглазый пытался накинуть на умалишенного какие-то путы.
- Прекратить рукоприкладство! - орал хмырина. - Стрелять буду!
Гнойков и его коллега оттаскивали участкового от Карпова. Карпов вырвался, заметался по партбюро. Гнойков схватил детину за ногу, тот его молотнул кулачиной по шее. Главврачиха куда-то звонила. Я спрятался за переходящим знаменем Минздрава СССР. Теперь уже было непонятно, кого надо усмирять: Карпова или обезумевших санитаров.
- Слева заходи, - командовал участковый, колошматя сломанным стулом по наседавшим чекистам.
- Не учи ученого, съешь говна печеного, - отвечал детина, поймав Карпова и зажав под мышкой его голову. Карпов хрипел, задыхаясь. Старший хмырина, не решаясь выстрелить, ударил детину пистолетом по черепу, но промахнулся. Детина, отпихнув от себя Карпова сильным ударом ноги, головой врезал в живот хмырине. Пятеро человек, войдя в какой-то безумный азарт, носились по партбюро, кидая друг в друга чем попало, а главврачиха, посеревшая от ужаса, забралась на спинку дивана, решив выждать время, стоя, так сказать, над схваткой. Хмырина корчился на полу после удара в живот. Драка продолжалась, и побеждали, судя по всему, профессионалы - санитары, привыкшие укрощать не только психов-одиночек, но и целые палаты. Тем более мне стала ясна их цель: усмирить не только Карпова, но и его подчиненных, которых они, очевидно, приняли за взбунтовавшихся психов. Детина уже колотил Гнойкова головой об пол. Гнойков притих. Участковый же, приноровясь, схватил за грудки Карпова и третьего хмырину, сшиб их так сильно, что они громко хрястнули, как мешки с костями, и бросился к встававшему с пола старшему хмырине. Главврачиха в этот момент крикнула:
- Прекратите! Прекратите! Это - органы! Органы! - Она покачнулась, потеряв равновесие, схватилась машинально за портрет Брежнева, висевший над ней, портрет сорвался со стены, и она грохнулась вместе с ним на пол. Выхватив из рук хмырины пистолет (самого хмырину он успел повязать), участ-ковый вертел дулом у себя под носом, явно вспоминая при этом какие-то картины прошлого, вытравленные, казалось бы, навсегда из памяти всякими аминазинами. На губах у него была пена, он бормотал все громче и громче:
- Жену, детей, тещу проклятую к высшей мере наказания... - и вот-вот готов был начать стрельбу. Но, к нашему общему счастью, его отвлек от пистолета Карпов. Карпов, очнувшись, подполз к переходящему знамени, увидел мои ноги, поднял глаза, завопил:
- Посторонний Наблюдатель! Прочь!.. - Схватил знамя за древко и кинулся к окну, намереваясь броситься вниз.
- Вяжи его, Кузя! - заорал детина.
Санитары вдвоем навалились на Карпова, пробившего древком стекло и пытавшегося просунуть голову между решетками. Участковый, сунув пистолет в карман, снял с себя ремень. Карпова оглоушили ударом в скулу, завернули в переходящее знамя, повязали и бросили на носилки. Вот тут наконец появилась подмога, вызванная главврачихой. Четверо молодцов первым делом обезоружили участкового, окончательно переставшего понимать происходящее, пускавшего пузыри губами и что-то мычавшего.
Двое санитаров, по виду студентов-старшекурсников, увели тихого Филонова в корпус. За ними шел улыбающийся и тоже, конечно, ничего не соображающий вечный сумасшедший Прототипов.
Двое оставшихся в разгромленном партбюро санитаров приводили в себя лежавших на полу чекистов. Те жадно нюхали нашатырь и стонали. Лица их начали заплывать опухолями. Гнойкову перевязали голову.
- Не мог я стрелять в такой ситуации, - как бы оправдываясь, сказал хмырина и спрятал возвращенный пистолет в боковой карман.
Я был рад, что вышел сухим из такой мощной неуправляемой драки, а главврачиха умоляюще сказала старшему:
- Давайте не дадим этому ход... Представляете, какие пойдут разговоры. - У меня поджилки затряслись от ее взгляда. В нем явно присутствовала мысль о том, что не мешало бы как-нибудь тихо избавиться от мерзкого свидетеля Ланге.
- За меня, - сказал я, - не беспокойтесь. Мне трепаться ни к чему.
- Подписку дадите о неразглашении, - сквозь зубы сказал хмырина. Поедете с нами. Вещи ваши уже в приемном покое.
Неужели в тюрягу (тюрьма), подумал я. После безумства драки, вызывавшего во мне спазмы хохота, кажется, наступило, как всегда, трезвое похмелье. Кажется, готовила мне жизнь еще какое-то испытание.
Когда уносили Карпова, завернутого в красное, расшитое золотом знамя, он слабо выкрикивал:
- Приказываю - верить! Нечего понимать! Понимателей к стенке!
Сейчас я перескочу через то, как меня привезли в управление, как я изумлен был переменившимся отношением, как я соображал, нет ли во всем этом какого-нибудь паскудного подвоха, и так далее.
Поверьте мне, дорогие, ничего я так страстно не жаждал и не ждал за все прожитые годы, как свободу в те минуты. Свободу! Свободу! Даже в молодости, когда уже чувствуешь, что уговорил красотку какую-нибудь, что сдалась она, что сейчас настанет миг, по сравнению с которым все предвосхищения ума кажутся бледными и жалкими, не билось мое сердце так неистово и сладко, как в те благословенные минуты. Разве не крайняя степень Свободы - обладание согласной с вами во всем славной, открытой женщины? Что вы скажете на это, Сол и Джо? Разве не конечное счастье делать первые шаги из насилия и неволи на свободу, сознавая с горячим стыдом и чистым раскаянием, как ничтожно мало бываем мы благодарны за нее жизни, потому что все истинно ценное в существовании принимаем до поры до времени за неотъемлемые свойства самой жизни, и полная их мера открывается нам, к несчастью, тогда, когда мы теряем по своей или по чужой вине то любовь, то свободу, то здоровье, то какую-нибудь милую малость, вроде сердечного расположения друга.
И вот я выхожу на улицу из здания, на которое раньше поглядывал с отвращением, некоторым страхом и временами с любопытством. С любопытством, потому что ужасно хотелось открыть зашторенные окна этого дома и взглянуть, что там за ними колдует и наколдовывает госбезопасность, к которой, по-видимому, не имеет никакого отношения безопасность одного гражданина, представляющая из себя, как это ни странно, хоть и ничтожно малую, но реальную составную часть государственной безопасности. Невозможно чувствовать себя в этой безумной стране гражданином своего государства. Невозможно.
То есть чувствовать себя гражданином вы можете сколько вам угодно, от пуза, так сказать, но вот пытаться быть гражданином, быть им действительно по совести, по долгу, по любви - невозможно, сколько бы вам ни пудрили мозги тем, что вы и есть хозяин государства, а всякие министры и депутаты бутафор-ского парламента - ваши покорнейшие слуги. Поистине конечное, последнее извращение смысла какого-либо явления или понятия, извращение на полных, если не считать одной секундочки, триста шестьдесят градусов как бы и не изменяет ничего в этом явлении или понятии, и единственной при этом заботой извратителей, главной их волей является недопущение попыток граждан распознать, заметить ту самую секундочку, которая непреложно указывает на факт имевшегося извращения и позволяет безукоризненно отличить от рядящейся черт знает во что подлейшей лжи первоначальную сущность.
Это - размышление из амбарной книги, на память, но если вы там, в вашей свободной стране, кривитесь, принюхиваетесь к сказанному и недоверчиво покачиваете беззаботными в некотором смысле головами, то приезжайте и попробуйте быть гражданами нашей страны. Попробуйте повоевать, например, с бесхозяйственностью или с воровством в торговой сети, то есть с тем, что можно назвать органическими пороками нашей передовой системы. Или попробуйте потребовать отчета от министра иностранных дел за провалы позорной беспринципной дипломатии где-нибудь в Азии или на Ближнем Востоке. Попробуйте изобличить зависимость правосудия от распоряжений и мнений местного и всесоюзного начальства. Попробуйте изложить свою точку зрения на гнусные программы телевидения. Намекните, что то, что теперь называется литературными произведениями, например, романы начальника писателей Г. Маркова, раньше не шло дальше туалетной надобности. Поставьте вопрос о ценах, замороженной зарплате, природе низкого качества обслуживания населения, природе хронической недостачи товаров и продуктов первой необходимости. Поворчите насчет партийной элиты и зажравшихся партийных придурков. Оброните вскользь мнение относительно несменяемых десятилетиями министров, секретарей ЦК и прочих вождей, естественно привыкающих к мысли, что они родились, вылезли-таки прямо из маминой утробы незаменимой номенклатурой. Попробуйте! И вы увидите, как вы получите по носопыркалке (лицо), вы услышите, как вам скажут: "Сиди, сука, дыши в обе свои норки и не рыпайся, не то огуляем дрыной (палка) по старому шву вдоль вонища (зад), не то научим тебя по-русски плакать, и ты позабудешь навек, где у тебя башка, а где желудок!.."
Ну ладно, однако. Я чувствую, что становлюсь на старости лет слишком большим диссидентом. Разговорился, развозмущался, волосы вздыбил, правду-матку вдоль и поперек изрезал, а сколько лет молча заглатывал и переваривал, сколько лет делал вид, что главное для меня - моя работа на карусельном станке, семья, друг Федя, рыбалка... Конечно, это и сейчас главное в моей жизни, но гражданина-то во мне убили, твари, не без моего содействия убили! А с другой стороны, если бы я в те годы активно начал вмешиваться в неподконтрольные дела партии и правительства сообразно своему гражданскому долгу, то в лучшем случае я пикнул бы один только раз. Второй раз я пикал бы в парашу лубянской внутренней тюрьмы или нашей городской "Белой гвардии". То же самое было бы и с любым другим работягой, с десятым, с сотым, с тысячным и с десятимиллионным. И я иногда иронически соображаю: а не было ли актом гражданского мужества, ума и совести наше всеобщее многолетнее рабочее молчание? Не оказались ли мы - граждане - мудрее самой партии и активней самого правительства с его сталиными, хрущевыми и брежневыми, когда, заботясь о нормальном функционировании промышленности, сельского хозяйства и служебной бюрократии, сжали зубы, прикусили протест, готовый сорваться с губ, искусанных в долгом терпеливом молчании, и предупредили тем самым воистину всенародную ре-прессию. Возможно, мы, диалектически соображая, предупредили почти поголовный арест рабочего класса, крестьянства и интеллигенции, который поставил бы вообще под вопрос само существование СССР в том виде, в каком он сейчас существует... Ведь остановились бы станки и машины, охладели бы окончательно к земле трактора и к небу самолеты, не вышел бы Аркадий Райкин на сцену, баня превратилась бы в холодильник им. Молотова, черт знает что стало бы происходить. Короче говоря, если бы население первого в мире якобы социалистического государства возжелало стать ни с того ни с сего, как показалось бы партийным придуркам, населением граждански активным, если бы вдруг население взалкало наконец стать народом, потому что последний отличается от первого известным единством мнения относительно судьбы своей Родины, состоятельности или несостоятельности своего правительства и нравственного достоинства всего государства. Вы представляете, дорогие, что было бы, если бы мы, работяги, перестали вдруг поддаваться многолетней обработке профессионально изолгавшейся пропаганды и начали соразмерять наши гражданские чувства и разумения не со светлым будущим, мать его ети, в лучшем случае будущим проблематичным, а с тем, что насущно сегодня, сейчас, с тем, что ежеминутно диктуется всего лишь здравым смыслом, а не въевшимся в мозги страхом скомпрометировать обосранные сотнями поколений комнатных мух дырявые вылинявшие лозунги? Ужас что было бы! Но ужас при мысли от всего этого охватывает не нас, а тех, кто, в сущности, обособил себя от насущной жизни народа, кто лишил нас, не без нашей, повторяю, помощи, гражданского достоинства, без которого, как говорит Федор, являемся мы, увы, всего-навсего не народом, а так называемым гражданским населением.
Я знаю, что плевать вам на эти мои мысли и что вы всерьез, возможно, задумываетесь, не свихнулся ли я на самом деле. Нет, не свихнулся. Записав с чужих слов амбарную книгу, не свихнешься, а нахватаешься, безусловно, нужного. И там, я помню, записал слова Пушкина о том, что народность - это достоинство. Да! Достоинство! Сумма наших личных достоинств. Иначе с чего бы это вдруг взяться у народа достоинству? От крикливости политруков у нас его не прибавится. На знамени, между прочим, нашего города есть два ордена. Это не сделало его ни чище, ни благородней, ни сытней, ни воспитанней... Одним словом, есть и были у меня как у гражданина две возможности: первая пытаться осуществить свои гражданские права, говоря только правду, и быть уничтоженным политически, социально и физически; и вторая - помалкивать, считая любое головотяпство любого масштаба, включая головотяпство сталинского мира и сталинской войны, необходимыми издержками первого в истории социального эксперимента. Работать как вол, надеясь на получение в будущем плодов труда. Тупо, против своей воли и совести, одобрять все акции правительства и хитроумно внушать себе при этом, извращая божественную мудрость Евангелия о зерне, что, покуда гражданин в тебе не умрет, гражданин в тебе же не возродится. Вот и все, что бы вы там ни думали, слушая наше радио, читая наши газеты и считая вашу демократию говном по сравнению с нашей "социалистической демократией высшего типа".
После этого письма прошло две недели. Извините, что в окончании предыдущего, тяжелого для меня и невозможно длинного письма завелся я и набарабанил опять хрен знает чего. Извините.
Не буду описывать мою встречу с Верой, с сыном Вовой и его женой Машей, примчавшимися из Москвы, с Федором - моим спасителем - и с друзьями по цеху и дому. Не буду. Хорошая была встреча. Многим не удавалось, конечно, сделать вид, что они не заметили, как я изменился, но это меня не расстраивало. Наоборот, было бы странно, если бы Сол и Джо, возвращаясь, например, из публичного дома или с бейсбола, были избиты до неузнаваемости полицией, а вы притворились бы, что нет в их внешности, выражении глаз и поседевших головах никаких внушительных изменений.
Встретились. Всплакнули слегка (Вера и Маша). Выпили. Закусили. Проболтали всю ночь.
Я уже говорил вам, что, по моим прикидкам, новый наш первый секретарь воспользовался моим делом для замены Карпова своим человеком. Так оно все и было после того, как "голоса" передали сообщение о нашей психушке и ее пациентах-диссидентах и обо мне, избитом гэбэшниками и помещенном в "бублик". По городу и по заводу сразу пошел шумок, избили, мол, и посадили рабочего, который организовывал на свою голову поездки в Москву за продуктами. И что сделано это было по приказу бывшего первого секретаря, ныне большой шишки в ЦК партии. Завод, как говорится, забурлил. Несколько дней шумели работяги, не бросая, однако, работу, и, говорят, итальянская компартия стала давить на нашу, угрожая отправить вместе с какими-то агрегатами для завода вагон колбасы, сыра, масла, макарон и книжек о жизни и заработках итальянского рабочего класса. Ну, в Кремле вроде бы стали ломать голову: как быть? Решили поступить по-своему неглупо. Меня - освободить. Жоржика пошарить на пенсию как превысившего полномочия и потерявшего политическую сообразительность. Карпова - снять к едреной бабушке. Подкинуть в магазины города мороженой рыбы, китового мяса, колбасы низших сортов, уток, куриц и жирной свинины.
Рабочие тут же установили контроль за работой продавцов, чтобы продукты не текли налево. Но не обошлось без эксцессов. Однако завбазой, пытавшегося вывезти с территории туши двух баранов, толпа избила до полусмерти. Затем его, чтобы замести следы, бросили с камнем на шее в сливную яму. Это дело замяли. Был еще один случай, когда продавщице проломили голову мороженой, крепкой, как сталь, уткой. Сняли кое-кого из облпищеторга, кого-то протащили в газетенке, над кем-то поизгалялись на партсобраниях. Забыл: завалили вдруг магазины сгущенкой, польской водкой и концентратом перловой каши с армейских складов. Эта каша десять лет дожидалась там атомной войны, и деятели решили обновить стратегические запасы консервов. Вот и радовались наши обыватели. Берут бутылку "Выборовой", сгущенки банку и пачку концентрата. Разжигают в подворотне костер, варят в котелке перловку, заливают ее сгущенкой и устраивают веселый бесшабашный банкет. Много ли надо людям?
Не могу не описать вам в связи со всем этим делом историю разоблачения завбазой. Что он сделал, сволочь, поняв, что на проходной дежурит рабочий контроль и не пропускает на базу всяких дельцов из черных "Волг" и пронырливых дамочек? В общем, тех, кто унюхал про срочный завоз на базу всякой всячины, включая туалетную дефицитную бумагу. Что он сделал? Не знаю, хватило ли бы у ваших крупных гангстеров сообразительности в такой драматической ситуации. Видит око, да зуб неймет! Завбазой, поняв, что вплотную окружен врагом (народ), вызывает своего дружка завгорздрава на "скорой помощи", вроде бы ему плохо. Сердце, давление и прочие дела. Тот прилетает, все поняв. Въезжает на территорию. Там угодливые прихлебалы и жулики погрузили втихаря в "скорую помощь" бараньи туши. А одну посадили рядом с шофером, нахлобучили ей шляпу по самый нос, укутали шарфом, очки напялили - вылитый сидит человек. И туши бараньи в салоне "скорой помощи" тоже закамуфлировали под больных, туалетной бумаги рассовали по всем углам. Все прошло бы отлично у прохиндеев (оба были коммунистами), если бы не осечка у самой проходной. Никто бы не остановил машину с сиреной. Мало ли кто опился на базе или обожрался до обморока? На ней всякое бывало, включая массовые сексуальные дебоширства перед Первым мая, Седьмым ноября и Новым годом. Но, к несчастью завбазой, у проходной стояла случайная собака огромная московская сторожевая. Принадлежала она одному из членов рабочего контроля. Самоуправного, разумеется, контроля, а не выделенного советской властью. И вдруг эта собачища начинает бешено лаять на выезжающую из ворот "скорую помощь". Лает так, что голос срывает, глаза на лоб лезут, и пена с клыков хлопьями желтыми падает на землю.
Ну ладно, лает. Полаяла бы и перестала. Но собака вдруг бросается в открытое окно машины, вцепляется мертвой хваткой в шею бараньей туши, хозяин ее оттаскивает безуспешно. И тайное становится явным. Завгорздравом, прикинувшийся шоферюгой, получив по роже, во всем признался. На проходную вызвали завбазой. Он явился, как обычно, полупьяный и с всесильным гонорком. И тут его без предварительного следствия тыкнули носом в бараньи туши и начали мудохать. Не выдержали у людей нервы и возмутились души. Что было потом, вы знаете. Собака же между тем успела отъесть от туши подтаявшие части. Остальные были поделены поровну между участниками судилища. Вот какая карусель...
На следующий же день после освобождения плюнули мы с Федором на все и смотали удочки на Оку, на родную мою реку, порыбачить и слегка забыться. Хорошо порыбачили мы тогда, очень славно и спокойно, просто душа в одно мгновение зажила от всей мерзлятины. И рыбка клевала, правда, мелочь, не то что в былые годы, извели в Оке приличную рыбку, но все-таки клевало.
- Уж не думаешь ли ты, Давид, что всем нам так с рук сойдет? - спросил Федор, глядя на меня, разводящего на сырой полянке костер.
- А что же еще нам может быть? - говорю беззаботно и полагая, что самое страшное позади.
- Что, не знаю, но не оставит так всего этого дела проклятая Чека. Не оставит. Уж очень прижгли мы им очко (зад). И благодаря тебе - идиоту старому - перечитывают они там амбарную книгу. Была бы только ихняя воля враз сейчас нас кокнули бы. И - ищи-свищи. За мною уже неделю ходят двое. Может, и сейчас пасутся где-нибудь неподалеку. Впрочем, сегодня - не рабочий день...
Возвращаюсь поздно вечером домой во хмелю небольшом и в блаженной усталости. Уже перед самой дверью непреложно чую: беда в доме. Захожу. В квартире Вера, Вова, Маша. Смотрят на меня с ужасом, словно я уходил в ту минуту у них на глазах прямиком в преисподнюю и спасать меня при этом было уже поздно и бесполезно. Ужасный был тогда у всех взгляд.
- Что?! Говорите - что?! - крикнул я.
И тогда Вова сказал:
- Света...
И только он это сказал, как Вера взвыла и забилась в истерике. К ней бросились Маша и Вова, но Вера с какой-то жуткой силой отпихивала их, вырывалась и кричала:
- Света-а... доченька-а! Будьте прокляты-ы!
Мне даже неудобно было расспрашивать, что именно случилось со Светой, ибо я помогал успокаивать свою бедную Веру, но веяло тогда на нас на всех дыханием непоправимого. Веяло смертью. Сердце мое, привыкшее после разрыва со Светой к равнодушию, вдруг заболело так остро, так вдруг отчаянно забилось, словно оно опоздало, торопилось наверстать жалость и любовь к родному существу, от которого я его некогда отлучил волей своей дурной, старой, нетерпимой башки.
- Боже мой... это я во всем виноват, - тихо сказал я, и, к счастью, мои слова, сказанные с чудовищным сокрушением, немного успокоили Веру. Наверно, лицо мое было в тот момент таким, что она, инстинктивно испугавшись за живого, отвратилась от непоправимости. И тогда от всего вместе: от горя, бесконечной беззащитности перед судьбою и благодарности за спасительный инстинкт женщины, жены, матери - я сел на пол и разрыдался, и, рыдая, я проклинал себя за жестокое равнодушие, а мозг, проклятый мой бесчувственный мозг, лихорадочно метался в догадках: поезд?.. утонула?.. машина?.. самолет?.. убили бандиты?.. инфаркт?.. грибы?.. женское кровотечение?.. что?..
Но давайте вытрем сопли и слезы. Произошло вот что: Света приняла несколько упаковок снотворного и не проснулась. Легкая, как все успокаивали нас, смерть, и добавляли, что нам бы всем такую. Может, оно и так, но каково было бедной моей дочери, перед тем как заснуть? Не дай нам Бог, говорю я.
И все это случилось после того, как ее не приняли в партию и отлучили от воспитательной работы с молодыми людьми, на которой она буквально горела - хотела привить людям в наше сложное и циничное, по ее словам, время хоть часть своей идейной чистоты и преданности марксизму-ленинизму, пропади он пропадом.
Когда меня взяли и когда везде пронесся слух, что все мы уезжаем, Свету вызвали в райком. О чем уж с ней там беседовал первый секретарь, я не знаю. Догадываюсь, что разговор был гнусным.
...Ваш отец - антисоветчик... Брат - сионист... Зачем вы пудрите нам мозги и пробираетесь в партию?.. Вы ведь тоже за ними рванете?.. Не притворяйтесь идеалисткой... Не противопоставляйте Сталину Ленина...