Ты ждешь меня на берегу,
   Зовешь оттуда, может быть,
   Ой, как мне жаль, что не могу,
   Что не могу к тебе приплыть!
   Что не умею плавать я,
   А ты зовешь, любовь моя!
   Но ведь он уже совсем близко! Вот он, Стемпеню, со своей скрипкой, с длинными локонами, с пламенными черными глазами, которые всегда смотрят на нее, ласкают и греют. И в эту минуту ей хочется быть рядом с ним, вечно слушать его музыку, вечно глядеть в его прекрасные глаза...
   Одного только не может понять Рохеле: каким образом очутился здесь среди ночи Стемпеню? Что привело сюда свадебных гостей? Этого она не могла понять, сколько ни ломала себе голову. Правда, была сегодня свадьба, но где-то далеко отсюда, на Синагогальной улице. Как же попали свадебные гости сюда? Лишь тогда Рохеле разгадала загадку, когда увидела совсем близко, почти у самого своего дома, музыкантов и всю родню, новобрачных, когда Стемпеню, остановившись прямо против ее окна, стал играть еще вдохновеннее, чем прежде. Лишь тогда она поняла, что натворил Стемпеню, - потащил за собой всю родню жениха и невесты, всех гостей за десять улиц и нарочно привел их сюда... Для кого это делалось?
   В первую минуту Рохеле была приятно поражена и сердце чуть не выскочило у нее из груди от радости. Она непроизволыно разразилась таким раскатистым смехом, что испугалась собственного голоса. И тут только она отдала себе отчет в том, что стоит полунагая у окна, высунувшись на улицу, выставив напоказ собственные волосы. Она быстро захлопнула окно и бросилась на кровать.
   "Горе мне, горе! - подумала Рохеле. - Вот до чего можно дойти, забывшись. Показаться ночью у окна перед посторонними мужчинами чуть не голой! Носиться с глупыми, грешными мыслями о Стемпеню! И он тоже хорош! Тащить за собой толпу за десять улиц! Ради чего? Ради кого? Какая наглость! Откуда у человека такая дерзость берется? Я скажу ему, во что бы то ни стало скажу! Надо положить этому конец. Он хочет погубить меня. Надо объясниться с ним, и раз навсегда. Недаром говорят: "Лучше первая ссора, чем последняя". Сказки мне рассказывает-"любовь"! Очень прилично, что и говорить... Он хочет, чтобы в субботу вечером я пришла на Монастырскую улицу,-там уж он выскажется до конца, откроет, что ему от меня надо. Ах, скорее бы дождаться субботы! Послушаем, что он скажет! Я пойду, непременно пойду. Чего мне бояться? Бояться надо только одного бога... Вот напасть! Наваждение какое-то! Недаром о нем столько историй рассказывают... Но почему он пристает ко мне? Зачем губит мою молодость? А кто виноват? Сама виновата. Почему я его сразу не оборвала? Будь Мойше-Мендл дома, я бы ему все рассказала!.. Но где он? Разве он думает обо мне? Что ему до того, что я страдаю, извожу себя?.. Помолиться бы на сон грядущий. Нехорошо засыпать без молитвы..."
   На помощь твою уповаю я, боже.
   Я уповаю, о боже, на помощь твою.
   Боже, на помощь твою уповаю я.
   Рохеле уткнулась лицом в подушку, натянула на голову одеяло, чтобы не слышать музыки, и стала повторять вслух слова молитвы: "На помощь твою уповаю я, боже..."
   Но в окно крадутся ласкающие звуки скрипки. Они удаляются, слабеют, мало-помалу начинают стихать.
   Рохеле еще и еще раз повторяет слова молитвы:
   На помощь твою уповаю я, боже.
   Я уповаю, о боже, на помощь твою.
   Боже, на помощь твою уповаю я.
   Скрипку Стемпеню уже еле-еле слышно. Замирают последние звуки. Глаза Рохеле слипаются, но губы все еще шепчут бессвязно:
   На помощь . . . . . . . .
   уповаю . . . . . . . .
   на помощь . . . . . . . . . .
   уповаю . . . . . . . .
   И Рохеле засыпает.
   Рохеле засыпает, и снится ей, что Стемпеню надевает ей на шею ожерелье, в то время как Фрейдл жестоко избивает свекра Рохеле Айзик-Нафтолю в молитвенном облачении. Мойше-Мендл, мертвецки пьяный, сидит верхом на кочерге и корчит страшные рожи. А рядом Стемпеню надевает Рохеле ожерелье на шею. В стороне стоит Хае-Этл, по-праздничному одетая, нарядная как принцесса, и с ласковой улыбкой на лице зажигает много, много свечей.
   - Что ты делаешь, Хае-Этл? - спрашивает Рохеле. - Зачем зажигаешь столько свечей?
   - Неужто не знаешь? - смеется Хае-Этл. - Ведь суббота наступает. Пора помолиться над субботними свечами.
   Рохеле глядит на ярко горящие свечи, а Стемпеню все надевает ей на шею ожерелье. Он придвинулся к ней так близко, что она слышит его дыхание. Он смотрит ей прямо в глаза нежным, теплым взглядом. Рохеле ликует, смеется и поет. А Стемпеню все надевает ей ожерелье на шею.
   Внезапно свечи гаснут. Исчезает Хае-Этл, и все кругом пустеет. Темно, холодно, как в подземелье, как в могиле... Ветер свистит, воет и откуда-то доносится пение, грустное пение; скрипка плачет, знакомая скрипка, все та же скрипка Стемпеню. Самого музыканта уже нет, но скрипка его поет мелодию, подобную скорбной предвечерней молитве в Судный цень. Слышен чей-то плач и стон. Это Хае-Этл оплакивает свою загубленную молодость, промчавшуюся как сон, и жалуется на милого ее сердцу Биньомина, который променял ее на другую, забыл свою Хае-Этл, забыл...
   - Ой, маменька!-вскрикивает Рохеле, просыпается, поворачивается на другой бок и... снова засыпает.
   И снятся ей самые причудливые сны. Всю ночь напролет ей мерещится, - нет, не мерещится! - она ясно видит, она чувствует, что Стемпеню стоит возле нее и надевает ей на шею нитку жемчуга... И снова появляется Хае-Этл с черными свечами в руках и плачет, сокрушается, читая вслух молитву: "Всемогущий отче небесный, царь царей, владыка над владыками, от века и до века единый и вездесущий! Услышь и исполни нашу горячую мольбу! Внемли молитве чистых душ, стоящих пред святым престолом твоим и молящих о милосердии к тем, что живут на земле и исполнены грехов, как гранат косточками, и отцы отцов наших..."
   Хае-Этл произносит молитву громко, во весь голос. Она плачет, заливается горючими слезами, сетует на свою судьбу и внезапно исчезает...
   XXII
   Пламя разгорается
   Есть в Мазеповке монастырь, сооруженный, как говорят, еще во времена Мазепы. Высокая каменная белая стена опоясывает монастырь со всех сторон и охватывает чуть ли не три четверти городка. С одной стороны в нишах стены размещены самые крупные лавки местечка, с другой-подвалы. Предание гласит, что в былые времена здесь прятали оружие гайдамаки. Теперь сюда складывают яблоки и другие фрукты. С третьей стороны стена покрыта вьющимися растениями и защищена высокими тополями, растущими в монастырском саду. С четвертой стороны стена совершенно обнажена - штукатурка во многих местах отвалилась, кое-где не хватает кирпичей,-давно пора бы заделать здесь прорехи. Напротив стены ютятся дома и домишки, дворы и дворики, населенные евреями и неевреями. Узкая улица между этой частью стены и стоящими напротив домишками называется Монастырской.
   Здесь на углу улицы под тополями, высящимися над монастырской стеной, и состоялось свидание наших влюбленных - Рохеле и Стемпеню.
   Читатель, привыкший к "сверхзанимательным романам", немало, вероятно, натерпелся, бедняга, читая наш роман, в котором нет ни душераздирающих сцен, ни сногсшибательных приключений. Никто не стреляется, никто не принимает яда. Нет ни графов, ни маркизов. Вместо них выступают простые люди - музыканты какие-то и самые заурядные женщины. Этот читатель с нетерпенлем, конечно, ждет субботнего вечера, когда на Монастырской улице разыграется любопытная, пикантная сцена. Я должен, однако, предупредить читателей, что их ждет горькое разочарование: никаких соблазнительных сцен здесь не произойдет, потому что Рохеле пришла сюда не как распутница, прости господи, жаждущая испить чашу наслаждений под покровом ночи, помилуй бог!.. Она пришла только спросить: как смел он, Стемпеню-музыкант, писать ей, невестке Айзик-Нафтоли, жене Мойше-Мендла, письмо, да еще такое письмо?
   - Я должна отчитать его как следует! - говорила себе Рохеле. - Раз навсегда сказать ему решительно и твердо... "Лучше первая ссора, чем последняя".
   Эта мысль пришла ей в голову не вдруг. Всю неделю она думала об этом, особенно же - в последний день недели, в субботу. Боже, сколько она перенесла за этот день, какую выдержана борьбу с соблазном. Нет, слово "соблазн" здесь решительно не подходит. Откуда ни с того ни с сего проникнет соблазн в сердце благочестивой еврейской женщины, которая никаких романов не читала и не имеет представления о любовных приключениях? Единственная любовная история, о которой она слышала, - это роман ее покойной приятельницы Хае-Этл, царство ей небесное, роман, о котором мы уже рассказывали. Итак, откуда же тут возьмется соблазн, любовь? Глупости! Будь она девушкой, - тогда другое дело. Девушка как-никак вольная пташка, волосы-то у нее еще не покрыты, значит, сама себе госпожа. Но как может замужняя женщина, благочестивая, да еще из хорошей семьи, как смеет она думать о другом мужчине? Она негодовала на самое себя, она готова была разорвать себя на части, места себе не находила: то бросалась на кровать, то вскакивала, как в бреду, и порывалась бежать, сама не зная куда... Ей было дурно, тошно,-вот-вот душа выскочит... Вдруг она встрепенулась, взяла в руки "Тайч-хумеш"*, торопливо раскрыла ее и наткнулась на следующие строки:
   "И Дина, дочь Лии, вышла посмотреть на дочерей земли той, и увидел ее Шхем, сын Хамойра, и овладел ею насильно. И прилепилась душа его к Дине. Бехас пишет*: Шхем уговорил ее".
   Рохеле заглядывала в библию, которую свекровь подарила ей, когда она еще была невестой, но мысли ее были далеко, на Монастырской улице, там, где обещал ждать ее под тополями Стемпеню, и он, конечно, будет ждать. И едва на мысль пришел Стемпеню, ее безотчетно и неудержимо потянуло к нему.
   - Я хочу только спросить его, что ему от меня надо, зачем он губит мой век?
   И Рохеле вновь вспоминает свою подругу Хае-Этл. Как она, бедняжка, страдала из-за Биньомина!.. Но ведь Хае-Этл приходилась Биньомину двоюродной сестрой и к тому же была девушкой. А она, Рохеле, "мужняя жена" (как суров смысл этих слов для еврейской женщины!). А он! Кто он такой? Музыкант! Что общего может быть между ними? Кто он такой, чтобы письма ей писать? Какая дерзость! Какая наглость! Да как он смеет!
   - Нет! - твердо решила Рохеле. - Будь что будет, а я ему скажу! Чего мне бояться? Я поговорю с ним с глазу на глаз. Я пойду туда... Никто меня не увидит. Я выбегу на минутку. Это ведь недалеко - вот тут, почти напротив.
   Рохеле глядит в открытое окно на Монастырскую улицу. Видит ряд стройных, горделивых тополей, слушает щебетание птиц в Монастырском саду. И мысль ее уносится туда, где час спустя, а может быть, еще раньше, она увидит Стемпеню, поговорит с ним с глазу на глаз. Сердце ее бьется, трепещет, и - надо сказать правду! - минуты тянутся бесконечно. Она ждет не дождется вечера, когда муж со свекром придут из синагоги и займутся проводами субботы, а свекровь, сняв праздничный наряд, начнет хлопотать о самоваре и о борще. Тогда Рохеле накинет на голову шаль и тихонько выскользнет из дому, якобы прогуляться. Кто заметит ее отсутствие? Она пойдет туда, где... Боже, как она вся дрожит! Как горят щеки! А сердечко - бедное сердечко! Вот-вот выскочит из груди!.. С каждой минутой все сильнее и сильнее тянет ее туда, к нему. Она уже не в силах думать ни о чем другом. Ничего не видит, кроме высоких тополей на Монастырской улице да Стемпеню с его огненными глазами; ничего не слышит, кроме звонкого щебетания птиц в монастырском саду и божественной игры Стемпеню.
   Одна мысль овладела душою Рохеле - туда, к Стемпеню. Быть с ним! И не было той силы в мире, которая могла бы удержать ее в эту минуту.
   XXIII
   Огонь вспыхнул и тут же погас
   Как только наступил вечер, Стемпеню отослал своих музыкантов на "Змирес"1, да и сам для виду взял скрипку, чтобы Фрейдл подумала, будто и он идет с ними к невесте. Но, выйдя из дому, он тотчас передал скрипку Мехче-барабанщику, а сам понесся на Монастырскую улицу. Шагая взад и вперед в тени деревьев, он часто останавливался и смотрел туда, откуда должна была прийти красавица Рохеле. В том, что она придет, не могло быть сомненья. Сердце подсказывало, что придет. Он ясно прочитал в ее глазах согласие в тот день, когда она приходила к Фрейдл покупать ожерелье.
   Ожидания не обманули Стемпеню. Не прошло и четверти часа, как в конце улицы показалась женщина с белым платком на голове. Она шла быстро, пугливо озираясь по сторонам. Белый платок надвинут на самые глаза. Она вся охвачена волнением: руки дрожат, зуб на зуб не попадает, высоко вздымается грудь. На мгновение она останавливается, бросает взгляд вокруг и, заметив Стемпеню, быстро направляется прямо к нему.
   - Я пришла спросить вас, как вы смели!..
   - Рохеле, прошу тебя, не говори мне "вы"! Говори "ты", - взмолился Стемпеню, схватив ее за руки и пристально заглядывая ей в глаза.
   Рохеле увидела в его взоре блеск тех самых звезд, что глядели с темно-синего неба в эту пленительную летнюю ночь.
   Мазеповские мужчины уже пропели молитву о наступающих буднях, воспели хвалу Илье-пророку и, охая и вздыхая о плохих временах, мечтали о счастливой доле того праведника, который сподобился видеть собственными глазами Илью-пророка и обменяться с ним рукопожатием... Мазеповские женщины сняли праздничные головные уборы, сбросили с себя праздничные одежды и драгоценности и принялись за будничную домашнюю работу. Одним словом, Мазеповка занята проводами "царицы-субботы". И никому во всей Мазеповке не пришло бы в голову, что в этот самый час благочестивая Рохеле, невестка Двоси-Малки, беседует на Монастырской улице с музыкантом Стемпеню о предметах, ничего общего не имеющих с благочестием.
   Только синее небо, светлые звезды, высокие монастырские тополи да ночные птицы, перекликающиеся в саду на своем наречии, - только они одни были свидетелями этого свидания. Никто, кроме них, и не догадывался, что в эту чудесную, полную чарами ночь под сенью монастырских деревьев, на христианской улице, бок о бок со Стемпеню Рохеле испытывала блаженство, заставившее ее забыть обо всем на свете. Здесь, на лоне благодатной природы, она чувствовала себя так хорошо, как никогда в жизни... Тревога, охватившая ее, когда она направлялась сюда, бесследно исчезла. Ей казалось, что у нее вырастают крылья и она вольной птицей может закружить в воздухе.
   Стемпеню еще ближе придвинулся к Рохеле и положил ей руки на плечи. Она вздрогнула, хотела отстраниться, но не сделала этого. Только посмотрела на него, и на ее длинных ресницах блеснули две слезинки.
   - О чем ты плачешь, Рохеле? - спросил Стемпеню, вытирая ее слезы.
   - Ах, Стемпеню, мне так хорошо тут, возле вас... вoзлe тебя, Стемпеню! Почему я... почему я нe...
   - Не моя, хочешь ты сказать? Ты моя, Рохеле, моя!
   - Твоя, Стемпеню? Как это возможно?
   - Ты моя, моя, потому что я твой, весь твой, навсегда, до последнего вздоха, до гробовой доски! Жизнь моя! Радость моя!
   - Биньомин тоже так говорил, клялся, а на самом деле...
   - Какой Биньомин? - изумился Стемпеню и посмотрел на Рохеле так, как глядят на милое дитя, лепечущее невесть какой вздор.-О каком Биньомине ты говоришь, душа моя?
   - Биньомин, двоюродный брат моей подруги Хае-Этл. Был у нее, у сиротки Хае-Этл, двоюродный брат, которого звали Биньомином. Они сговорились повенчаться. Он обещал ей, клялся всем святым, а на самом деле... Боже, какой печальный конец! Умерла бедная Хае-Этл, царство ей небесное!.. Биньомин был ей дороже жизни, она изнывала от тоски по нем. Она сама мне об этом рассказывала. Как живая, стоит она пред моими глазами, и часто чудится мне, будто она сидит у меня на подоконнике, слушает мои песенки, плачет и предостерегает меня: "О, не верь мужчинам! Им верить нельзя!"
   Рохеле рассказывает о своей покойной подруге, сиротке Хае-Этл, а Стемпеню в это время целует ей руки, обнимает ее, заглядывает в глаза... Рохеле продолжает печальную повесть о Хае-Этл, угасшей, как свеча, от любви к своему милому, дорогому Биньомину...
   Хае-Этл уже несколько лет в могиле, но Рохеле хорошо помнит ее. Покойная подруга часто приходит к ней во сне... И теперь ей вдруг почудилось, что Хае-Этл в белом саване глядит на нее поверх монастырской стены и, указывая на Стемпеню, качает головой, как бы говоря: "Ты что тут делаешь?"
   - К чему, Рохеле, к чему, жизнь моя, говоришь ты об этом? Зачем к ночи вспоминать о таких вещах? Взгляни лучше на меня своими прекрасными светлыми глазами! Они сверкают, как два брильян...
   Не успел Стемпеню закончить последнее слово, как Рохеле вдруг вырвалась из его рук с такой стремительностью, что Стемпеню испугался.
   - Бог с тобой, Рохеле, что случилось?
   Он хотел снова взять ее за руку, но она не давалась. Дрожа всем телом, она шептала:
   - Видишь, вон она! Вон стоит! Смотрит сюда, прямо на нас!..
   - Кто стоит? Где стоит? О чем ты говоришь, Рохеле? Душа моя, приди ко мне, дай мне руку!..
   - Ах, оставь меня, оставь меня, Стемпеню! Оставьте меня! Видите? Вон стоит что-то белое... Ой, это она, Хае-Этл! Хае-Этл!.. Оставьте меня! Пустите меня! Как вы смеете? Спокойной ночи... спокойной...
   И Рохеле скрылась из виду в тени деревьев. Перед глазами Стемпеню промелькнули концы ее шали, будто два белых крыла. Так исчезает добрый ангел, так рассеивается сладостный сон...
   Прибежав домой, Рохеле хотела признаться, рассказать во всеуслышание, где она была и с кем говорила. Но она застала всю семью за столом, на котором пыхтел большой самовар. Присутствовало также несколько гостей, и все были заняты серьезным деловым разговором. Так уж исстари заведено у евреев: на исходе субботы соберутся у кого-нибудь и после отдыха в течение целых суток заведут беседу о делах, о предстоящей ярмарке, о политике, о том о сем.
   - Я и не думаю обзаводиться своей палаткой на ярмарке,-говорил толстый торговец красным товаром. - Провались они сквозь землю, эти ярмарки! Знаю я их,-не впервые мне бывать на ярмарках. Ничего, кроме огорчений и досады, от них не дождешься.
   - Отчего же, - возразила ему Двося-Малка, скрестив руки на груди. - Не понимаю, право, реб Юдл, отчего вы так недовольны ярмарками. Кажись, в прошлую ярмарку вы, не сглазить бы, так бойко торговали, что дай боже всем нашим друзьям торговать не хуже. Весь день, кажется, зарабатывали денежки.
   - У тебя все называется - зарабатывать денежки, - прервал Айзик-Нафтоля, не глядя на жену и продолжая щелкать на счетах.
   - А я пожелал бы себе, - вмешался в разговор Мойше-Меидл, глядя в приходную книгу,-чтобы послезавтрашняя ярмарка была не менее удачной, чем прошлая. Не понимаю, к чему скрывать это.
   - В том-то и дело,-отозвался Юдл,-что вы никак не хотите верить человеку. Увидите вы в чужой лавке десяток покупателей, которые только и шарят глазами, что бы такое сцапать, и вам уже кажется, что человек деньги зарабатывает, и вам уже завидно.
   - Знаете что, реб Юдл, - произнес молодой человек, косивший на оба глаза,-к черту ярмарку! Завтра еще долгий день впереди, - поверьте, успеет она всем нам трижды осточертеть, эта ярмарка! Поговорим лучшего чем-нибудь другом.
   И завязалась оживленная беседа о всякой всячине, о синагогальных делах, о мировых вопросах, ну и - разумеется - о войне. Шум, гам, клубы табачного дыма, смешанные с паром весело шумящего самовара. Печка на кухне жарко натоплена: там готовится борщ с гусиными потрохами для "проводов царицы-субботы"...
   - Где ты была, Рохеле? - спросила Двося-Малка невестку.
   - Здесь недалеко. На Монастырской улице.
   - Ну, как там на улице? Погода хорошая? Дай боже, чтобы она продержалась до окончания ярмарок. Отчего ты побледнела, Рохеле? Голова разболелась, что ли? Пошла бы к себе в комнату, прилегла бы.
   Все обернулись, посмотрели на бледное лицо Рохеле и в один голос решили, что она угорела от самовара.
   Рохеле ушла к себе в комнату, легла в постель. В столовой между тем нашлась новая тема для беседы - заговорили об угаре. Такой пустяк, такая, с позволения сказать, чепуха, как дым, - и поди ж ты! Сколько раз, случалось, людей насмерть душил этот дым. Один из гостей рассказал, что в доме его покойного дедушки раз как-то целое семейство чуть не отправилось на тот свет от угара. Другой поведал еще более потрясающую историю о том, как семья его дяди чуть не отравилась какой-то рыбой, которая называется "маринкой", насилу спасли. Третий разводил узоры насчет домовых, колдунов, чертей и прочей нечисти. Рассказывали, рассказывали, дока не набрели на тему о смерти.
   - О чем ни говори, - воскликнул один из гостей, - а разговора о смерти не миновать.
   Мойше-Мендл в это время напевал "Илью-пророка":
   - "Илья-пророк..." надо бы посмотреть... "Илья из Тишби...", что поделывает... "Илья из Гилода.." моя благоверная...
   Он поднялся из-за стола и пошел к Рохеле.
   XXIV
   Рохеле возвращается нa пyть истинный
   - Помогите! - внезапно послышался крик.
   Все бросились в комнату Рохеле. Она лежала, вытянувшись на кровати, запрокинув голову... Возле нее, ни жив ни мертв от испуга, стоял Мойше-Мендл.
   - Что случилось? В чем дело? Обморок? Воды! Скорей воды!
   - Воды! воды! - кричали все в один голос, но никто не трогался с места.
   - Ой, порази меня гром небесный! - всплеснула руками Двося-Малка. Она быстро принесла кружку воды, набрала полный рот и прыснула в мертвенно-бледное лицо Рохеле.
   - Пошлите за доктором! - не своим голосом кричал Мойше-Мендл.
   - Доктора! доктора!-глядя друг на друга, вторили ему гости.
   - Свяжите ей руки платком и зажмите нос!
   - Нос! нос! - хором кричали все, продолжая стоять как пришитые к месту.
   - Так, так, Двося-Малка, сильнее! - подстегивали гости хозяйку, которая трудилась изо всех сил: натирала невестке виски, зажимала нос, насильно раскрывала ей глаза, брызгала на нее водой. Наконец удалось привести Рохеле в чувство.
   Она села и огляделась по сторонам, точно очнувшись от сна.
   - Где я? Мне душно, душно!
   - Расходитесь, пожалуйста! - скомандовала Двося-Малка, выпроваживая публику в столовую, а сама с сыном осталась возле Рохеле, не спускавшей глаз с мужа.
   - Что с тобой случилось, доченька? - спросила свекровь.
   - Что с тобой, Рохеле? - спросил Мойше-Мендл, наклонясь к жене.
   - Пусть мама уйдет, - шепнула ему Рохеле.
   - Мама, прошу тебя, выйди, пожалуйста, - сказал Мойше-Мендл.
   Выпроводив мать, он снова подошел к постели жены.
   - Скажи мне, что с тобой, - впервые с глубокой нежностью обратился к ней Мойше-Мендл.
   - Ой, Мойше-Мендл! Поклянись, что никому не расскажешь. Поклянись, что все останется между нами. Обещай, что простишь меня за то, что я против тебя... Если бы не Хае-Этл, царство ей небесное, если бы Хае-Этл мне не напомнила... Ах, Мойше-Мендл, дорогой мой!
   - Подумай, Рохеле, что ты говоришь. Бредишь ты, что ли? Что за Хае-Этл? Ее уже давно на свете нет.
   - Она много раз приходила ко мне во сне. Но сегодня... только что... Ах, Мойше-Мендл, наклонись ко мне поближе... еще ближе... вот так... Я боюсь... я каюсь... каюсь...
   Рохеле тянулась все ближе к мужу, пока не очутилась в его объятиях. В комнате было темно. Только узкая полоса света пробивалась сквозь дверную щель из столовой. Рохеле и Мойше-Мендл едва могли видеть друг друга. Их глаза встретились, в них вспыхнул огонек, - так глядят друг на друга только счастливые влюбленные в час первого свиданья, когда не язык говорит, а сердце, когда взгляды заменяют слова.
   - Скажи мне, Мойше-Мендл, мой милый, я и вправду тебе дорога?
   - Что за вопрос! - вырвалось у Мойше-Мендла. - Ты заполнила все мое сердце, как... Я и сам не знаю, как...
   По-другому Мойше-Мендл не смог выразить своей любви к Рохеле. Но можно ему поверить, что он говорил от чистого сердца, что он переживал это чувство так же глубоко, - а может быть, и гораздо глубже, чем иной человек, обладающий большим даром расписывать словами все, что творится в его душе.
   Но оставим счастливую чету в их неосвещенной комнате, где за год совместной жизни им впервые представился случай поговорить друг с другом по душам, пусть спят, как два голубка. То, что в течение целого года было скрыто глубоко в сердце каждого, теперь всплыло наружу.
   Рохеле стало легче, и вот Мойше-Мендл, сидя рядом с ней, уже снова тихо напевает молитву:
   - "Илья-пророк, Илья из Тишби, Илья из Гилода..."
   Рохеле перебила его:
   - У меня к тебе просьба, Мойше-Мендл. Скажи, исполнишь ты ее или нет?
   - А именно? Что за просьба? Скажи, Рохете, я все готов для тебя сделать. Хоть луну с неба добыть..
   - Довольно нам, Мойше-Мендл, сидеть на родительских хлебах. Ты ведь не синагогальный бездельник. Маленький капиталец у нас, слава богу, есть. Давай переедем в большой город - в Егупец. Там, среди моих родных и друзей да вместе с тобой я буду чувствовать себя счастливой. Пора нам зажить самостоятельно. Хватит сидеть на всем готовом, до того опротивело, что - поверишь! - жизнь мне стала немила... Мы ведь тут среди твоих, как чужие, как совершенно чужие.
   Мойше-Мендл на минуту задумался, и с удивлением посмотрел на Рохеле. Потом опять начал раскачиваться, все так же напевая "Илью-пророка".
   - Ох, это прекрасно... "Илья-пророк..." С моей, стороны... Отчего же нет?.. "Илья из Гилода..." Хоть на этой же неделе.
   - Все ты готов для меня сделать Мойше-Мендл, все! - с любовью сказала Рохеле. - Не правда ли? Мы будем жить одни, своей семьей. Я буду хозяйничать и ухаживать за тобой, беречь тебя, как зеницу ока... Ой Мойше-Мендл! Ты такой рассеянный, доброго слова от тебя никогда не услышишь. Но сегодня ты другой, совсем другой.
   - "Илья-пророк", - продолжал напевать полушепотом Мойше-Мендл, - "Илья из Тишби... Илья из Гилода..."
   В это самое время в столовой между хозяевами и гостями шел разговор совсем иного рода.
   Всякий строил свои догадки о причинах внезапного обморока невестки реб Айзик-Нафтоли. Один полагал, что это от дурного глаза; другой, наоборот, уверял, что от сквозняка. Наконец третий, уже пожилой человек, у которого было несколько женатых сыновей, высказал свою догадку: