Он опять говорил ровно, как на холме утром, будто решил, что должен сказать все. И я чувствовала, что говорит он не только для Мити, хотя и для него тоже.
- Я хочу, чтобы вы запомнили и хорошо поняли одно: я не типичный монах, скорее тяжелое исключение из славной братии. Вы читали жития святых: почти все они произошли от благочестивых родителей и с самого раннего возраста вскормлены чистым молоком веры - это очень важно! Вот царский путь монашества: из чистоты - к святости. Конечно, без падений нельзя обойтись, но и падения падениям рознь. А современный человек вообще искалечен, порочен, вывернут наизнанку... Я же, дорогие мои, прошел через самый ад. И этот ад еще несу в себе. Запомните это, чтобы моя черная тень не легла для вас обоих на все духовенство... Слышишь, Димитрий?
- Да...- тихонько сказал Митя.
- И к Богу я впервые воззвал уже из бездны... И теперь из бездны взываю.- Он отпил еще несколько глотков и больше уже не прикасался к кружке.- Нас посадили за групповую драку: кто-то из нашей компании ударил ножом кого-то из другой компании. Мне было двадцать пять лет. Всех осудили на пять. Что было потом, вам обоим и во сне не снилось... В тюрьме я никому не подчинялся, и меня держали в карцере. Не подчинялся потому, что привык не подчиняться. И потому, что ножом ударил не я, я не считал себя виновным и мстил.
И потому, что вся эта лагерная система раздавливает, а не исправляет, но я не хотел, чтобы она меня раздавила. А что такое карцер? Сырая цементная камера, холодная, без окна, раз в день - хлеб и вода. Держать в карцере не разрешается больше пятнадцати дней. Меня на шестнадцатый выпускали, на семнадцатый сажали опять. Через год я стал кашлять кровью, потом уже врачи освободили от всех работ.
Там был еще один грузин, - продолжал игумен, - известный в свое время режиссер. Он имел несчастье жениться на очень красивой женщине, и его посадили на пятнадцать лет за убийство из ревности. Как-то он подошел ко мне: "Давай меняться: ты мне свою болезнь, я тебе - свой срок". "Нет, говорю, - не согласен. Меня обещают вынести досрочно - в гробу". Он только рукой махнул: "Твоя болезнь - чепуха. Я бы ее быстро снял".
И он показал мне дыхательные упражнения хатха-йоги, некоторые асаны. У меня был выбор: исцелиться или умереть. Несколько месяцев я занимался глубоким дыханием - и снял все болезни. Кроме туберкулеза у меня было смещение позвонков с постоянной острой болью: в шестнадцать лет я неудачно прыгнул с парашютом с предельной высоты, я был мастером спорта. Гордые люди тяготеют к тому, чтобы во всем дойти до предела, а часто и выйти за предел... Врачи говорили, что придется всегда носить корсет, я его не носил, конечно. И вот я снял все болезни. Мог закладывать ногу за голову. И позвоночник вправился, и рентген не показывал больше никаких затемнений. Меня освобождали - врачи не верили своим глазам.
Тюрьма, как известно, - это дно общества. Чтобы там быть наверху, надо стать еще более жестоким, чем все остальные.
Когда я вернулся в мир, я ненавидел всех людей.
Но надо было жить дальше. Я мог бы восстановиться в политехническом институте, где уже учился шесть лет, и от скуки никак не мог кончить, но теперь это совсем потеряло смысл.
У одной знакомой художницы была большая библиотека по йоге, я стал читать. Я уже хорошо понимал, что йога - это религия. Что наши возможности не раскрыты совсем и действительно можно научиться всему, даже материализовать из воздуха предметы и ходить по воде. Но зачем?
Попалась мне и книжка Лодыженского о христианстве. Я удивился - что это? Йоги такие... - игумен расправил плечи, выпрямился, грудь его расширилась в глубоком вдохе, лицо приняло значительное и отрешенное выражение, - здоровые, сильные, чистые... И холодом, холодом веет. А христиане как будто наоборот: уничиженные, смиренные. Йог все время занят собой, своим телом, все время моется, не только тело, рот, нос, уши, но и желудок промывает. А эти отшельники всякими способами изнуряют тело, закапывают себя в пещеры, как жертвы живые. И в то же время будто теплом повеяло... Да, я не знал, что это такое, но что-то теплое, чего я не встречал в прежней жизни.
Потом я прочел Евангелие.
Оно потрясло все мое существо. Но сказать так - почти ничего не сказать.
Что это было для меня тогда? Отчасти похоже на выход из тюрьмы на свободу. Но только отчасти. Ведь, выйдя на свободу, сам я оставался тем же, каким был в тюрьме. Я нес ее в себе, был пропитан ею - ненавистью, грязью, памятью о человеческом унижении и позоре, и вся эта мерзость стояла во мне, разрывала изнутри, подступала к горлу.
И вдруг... Вдруг, или тотчас, как часто говорит святой евангелист Марк, "абие" - по-славянски... Я прочел Евангелие - и понял слова Пилата: "Се человек!" Над прежней безобразной жизнью мне открылась божественная высота предназначения человека. И этот человек - тоже был я!
И одновременно с Евангелием, в тот же день, или в ту же ночь, или в один бессонный круг суток прочитал я беседу преподобного Серафима Саровского с симбирским помещиком Мотовиловым, которого святой исцелил от паралича. Как они там сидят на белой лесной поляне, с неба сыплет снежок... Мотовилов все спрашивает - что же такое благодать Духа Святого? И преподобный Серафим являет ему себя в Фаворском свете, как явился Христос апостолам в Преображении... И этот молодой дворянин, еще недавно болезнью своей приговоренный к смерти и исцеленный, видит лицо святого сияющим в круге солнца - светоносным. Он испытывает благоговейный ужас, но и несказанную радость, то, чего он никогда не переживал и даже вообразить не мог. Глубокий - глубокий мир, блаженство, тепло, благоухание, сладость - преображение, воскресение души, утоление всех желаний и насыщение всех чувств. А Серафим Саровский говорит ему, что это и есть живое присутствие благодати Святого Духа, Царство Божие, явленное ему...
Это был первый день в моей жизни, когда я был счастлив. Я понял, зачем живу.
Может быть, я испытал то же, что и Мотовилов, хотя на другом уровне, - только узнал, что это есть... И поверил - сразу, безусловно и несомненно, всей душой, умиравшей и воскрешенной!
Я тотчас крестился.
А через несколько дней поехал поступать в одесскую семинарию. Я не смел и помыслить о священстве, мне даже в голову еще не приходило, что в семинарии дается такое право. Но мне необходимо было понять до конца, дойти до сути - получить систематические знания о христианстве...
Ну а дальше... Приехал я в Одессу, к инспектору пошел выпивши. Я всегда был выпивши; одно как будто не исключало другого. Только разум верхушка - жизни - преобразился, а вся ее плоть пока оставалась прежней... Инспектор дышал в сторону и смотрел в сторону, так и не взглянул ни разу в глаза. Послал к эконому попросить послушание на кухне или на хозяйственном дворе. Эконом поприветливей встретил, но когда узнал мой послужной список, сказал, что все работы выполняют семинаристы. "Приезжай, - говорит, - лучше в будущем году". А куда семинаристы в будущем году денутся?
Я понял, что едва ли попаду в семинарию.
Выпил еще, купил в букинистическом книжку Лао-цзы, пошел на вокзал, пристроился на скамейке между чужими чемоданами и мешками, стал читать. Дома я оставил записку, что уехал надолго, и возвращаться назад не собирался.
А напротив меня сидел на скамейке маленький рыжий мужичок, тоже читал старую книжку и, видно, ехать не торопился. "Вот интересно, - думаю, что у него может быть за книжка?" Оказалось, "Деяния апостолов". Он даже вслух почитал, не поленился - правда интересно. И тоже заглянул в мою книжку, но сразу ее вернул.
"Ты, - говорит, - эту китайщину брось, пусть китайцы читают. Думаешь, истина и там, и там, и тут? Хочешь нахватать отовсюду. А истина одна. Ты что, нехристь?" "Нет, я крещеный..." - "Крест носишь?" "Крест буду носить. Я вот, - говорю, - даже в семинарию хотел поступать, а меня и на кухню не пустили". Он мне нисколько не посочувствовал: и ладно, мол, к лучшему. "Ты в монастырь поезжай, там всем наукам обучат. - Адрес сказал. - Я завтра сам в том направлении еду, хочешь, поедем вместе. Только ты больше не пей, а то от тебя вином воняет".
Такой невзрачный мужичок с рюкзаком, ростом-то мне по грудь, в ботах... Но так и говорит: "истина одна", а "...от тебя вином воняет". Я вроде и удивился и обиделся. А на вокзал на другой день пришел.
Он спрашивает: "Крест купил?" - "Купил".- "Надел?" - "Надел"."Покажи".
Я показал ему медный Крестик.
Это ему понравилось.
Оказалось, он сам в монастырь направляется, только не хотел говорить сразу, присматривался. Так и поехали вместе. В поезде он все мне толковал, как да что, учил, как подойти к благочинному:
"Приехал помолиться, а если благословите, останусь на послушание".
Приходим в монастырь, попутчика моего там уже знают. И к благочинному он вместе со мной пошел, говорит: "Вы, батюшка, не смотрите, что у него такое лицо... Он хочет жить как православный христианин".
Я опять удивился: какое же это у меня лицо?
Ну, дали мне первое послушание, в трапезной: втроем накрывали столы человек на сто, убирали, мыли посуду, опять накрывали. Я говорил благочинному: "Я хочу книги читать",- а он так поведет плечом и отвернется, ничего не ответит. И вроде монахи внимания не обращают, помолятся после трапезы и уйдут. Что, думаю, это за люди? Скоро назначили меня старшим над тремя послушниками в трапезной. Стало хуже: я очень старался угодить монахам. И потерял то состояние, которое было вначале,- не знаю, как его назвать... как будто прохлады. Сказал об этом своему духовному отцу, старому архимандриту Лаврентию. Он говорит: "Это не годится. Ты и так гордый. Переведем тебя в пещерку, к преподобному". Очень хорошее послушание - стоишь весь день перед святыми мощами, люди приходят, прикладываются к ним... Но пещера маленькая, народу много, воздуха нет. Опять я стал кашлять. Отец Лаврентий и в очках едва видел. Ему говорят: "Ты не замечаешь, а твой послушник совсем желтый стал. Ему плохо".
Тогда мне дали ключи от складов. Открыл, закрыл и сижу на свежем воздухе, вот уж тут я начитался...
А когда опять стало плохо с легкими, все послушания сняли, несколько месяцев только лечили. Заваривали мне какие-то древесные почки, травы. Раньше я думал, им до меня дела нет, а теперь почувствовал доброту.
Через это надо пройти... Вот вы ищете уединения, тишины. А вам особенно нужно ощутить это общее житие. То, что вы жили в общежитии или коммунальной квартире, не в счет, это совсем другое, может быть, противоположное. Но раньше так все и делалось - в должной последовательности. Сначала человека даже поселяли за оградой монастыря. Потом давали послушание и через несколько лет постригали в рясофор, он получал право носить монашескую одежду. А когда научится по-монашески жить, постригали в мантию - инок давал обеты Богу. И только после многих лет в общежительном монастыре, в поздней зрелости его могли благословить на отшельничество. Монах уходит от людей не потому, что они его раздражают, или ему нет до них дела, или он не умеет жить с другими вместе. Наоборот, он должен сначала научиться любить всех. А потом может и в затвор уйти с этой любовью, потому - что у него есть другое дело, более важное...
Теперь, бывает, человек не успел настоящего монашества вкусить, а уже принял архиерейский сан, управляет епархией. И слово-то какое придумали - "управляющий", по-английски менеджер - вроде как директор совхоза. Происходит обмирщение духовенства, обмирщение Церкви. Дух Божий в монахе подменяется менеджерской активностью. А последствия самые тяжелые - и маловерие, и компромиссы, и внутрицерковные раздоры... Когда Григорий Богослов был архиепископом Константинопольским и из-за этого престола возникли распри, он сказал: "Я не больше Ионы: если эта буря из-за меня, ввержите меня в море, чтобы оно утихло". И что лишение престола не лишает его Бога. В этом - христианство, а не в борьбе за власть, не во взаимных подозрениях, претензиях...
Но я отвлекся. А со мной дальше так было. Наш наместник сидел на межцерковной конференции рядом с грузинским архиепископом, к слову вспомнил: "У нас тоже в монастыре грузин есть". Тот говорит: "Пришлите его к Патриарху Илие, нам монахи нужны". И отец Лаврентий благословил меня вернуться в Грузию.
Собрали мне денег, чтобы я пожил в горах, подлечил легкие. Так я и отдыхал два месяца. - Потом пришел к Патриарху.
Он спросил: "Чего ты хочешь?" "Хочу жить в монастыре". "Найди еще одного, готового к постригу. И пойдите посмотрите Джвари".
Я и смотреть монастырь не хотел, заранее был согласен. Но Патриарх настоял. Пришли мы с Иларионом в конце сентября - лучшее здесь время. Не могу передать, как я увидел Джвари... Отчасти вы угадываете, но опять же только отчасти - у вас другое прошлое.
Но я поставил Патриарху два условия. Первое: я никогда не буду выходить из монастыря. Второе: я не приму священного сана.
Монах - человек кающийся, плачущий о своих грехах. Монах тот, кто до последних сил старается исполнять заповеди. А священник не вправе их не исполнить, так я считал, он должен быть достоин уже принятия сана. Духовенство должно быть духовным, священство - святым. Кроме того, священство и монашество вообще разные пути и образы жизни. Нет ничего выше служения литургии;
но монах только участвует в ней, священник ее совершает - это совсем не одно и то же. В пятом веке в египетской лавре было около пяти тысяч монахов, а принять сан решился только Савва - и это было такое событие, что его стали называть Освященным...
Священник обязан нести заботы о храме, о пастве, говорить с людьми, входить в чужую жизнь. А я хотел остаться наедине с Богом.
Но Патриарх сказал "нет".
Я тоже сказал "нет". И уехал в свой монастырь.
Но отец Лаврентий убедил меня, что я не вправе ставить условия Патриарху. И я вернулся, чтобы согласиться на условия, которые Патриарх поставит мне. Он говорил тогда: "Иеромонах несет очень тяжелый крест. Но ты должен принять его - ради людей. И монастырь не может существовать без богослужения". Так в тридцать два года я принял постриг и скоро стал игуменом. Но была бы моя воля, я навсегда остался бы простым черноризцем.
Уже светлело небо за решеткой окна. Лампа погасла сама, наверное, кончился керосин. В мягких предрассветных сумерках я видела фигуру игумена, устало и неподвижно прислонившегося к стене. Митя давно устроился на топчане, сидел, укрывшись старой рясой, очень тихо сидел, как и я, боясь неосторожным движением прервать отца Михаила.
Он умолкал надолго, а потом говорил снова. О тех, кто приходил в монастырь в эти годы, какие пути сюда приводили. И как хорошо в Джвари зимой. Горы и лес, все вокруг засыпает чистым снегом, так много света и белизны... И дороги заваливает снегом. Никто уже не может к ним добраться - ни реставраторы, ни экскурсанты, ни паломники. Тогда и начинается настоящий пост и молитвенная жизнь. Душа освобождается от всего внешнего, погружается в тишину и молитву...
Я вспомнила, что когда-то мне нравилось повторять слова: "Я мыслю значит, я существую". Потом я пережила другое определение: "Я страдаю значит, живу". По мере углубления веры мне стала раскрываться сила слов: "Поскольку мы любим-мы живы". А совсем недавно у нашего современника я прочитала: "Пока я молюсь - я живу; вне этого есть какой-то изъян, чего-то не хватает".
Отец Михаил отвечал, что молитва и есть школа любви. Потому что молитва - путь к Богу и общение, единение с Ним. А вне Бога мы ничего и никого любить не можем.
Часа на два перед литургией игумен все-таки отправил нас отдыхать, пообещав, что Арчил разбудит.
В нашем домике было тепло и тихо, и даже здесь стоял легкий запах подсыхающих трав и хвои. Митя, не раздеваясь, со стоном вытянулся на кровати.
- Ну, знаешь, мама... Этой ночи в Джвари и отца Михаила я уже никогда не забуду. Почему он говорил так? И почему мы должны уехать?
Я как могла объяснила ему и это. И он как мог это понял и принял.
Потом он уснул. А я лежала с закрытыми глазами, в памяти моей еще звучали слова игумена, и сердце было наполнено им, его судьбой, И еще мне хотелось додумать то "почему?", возникшее в начале нашего объяснения; почему я не догадывалась о том, что было уже для всех ясно? Почему не уменьшилось земное расстояние между нами ни после объяснения, ни после его рассказа и не могло уменьшиться никогда?
Это расстояние между нами - а скорее в нас самих - было расстоянием между миром и Церковью, наш общий пожизненный крест.
Есть жизнь без веры, мирская жизнь. Она несется мимо или захватывает нас в свои водовороты, она непрестанно возводит вавилонские башни и сокрушает их, обнаружив, что они не достают до неба. Она обещает счастье совсем рядом, лишь протяни руку, и в неведомой дали, куда ты должен устремиться, отбросив обесценившиеся перед прекрасной мнимостью прошлое и настоящее. Она обольщает, дразнит, влечет, поглощает душу и сердце, но никогда не насыщает их, хотя неизменно обещает насытить - завтра.
В этом мире нет никаких надежных опор, из него вынут костяк. Нет ни Верховного смысла, оправдывающего все, ни четких границ между добром и злом, нет сердцевины. И потому его влекущая, непостоянная, мерцающая неясными отсветами чего-то иного плоть пуста. Брошенный в этот бесцельный мир человек становится жертвой своей свободы, направляемой только его рассудком, желаниями и страстями - и тоже пустой.
Из этой пустоты утонченный разум пытается выловить некую экзистенцию, сущность, но она неизменно ускользает.
Неспособность к бытию - может быть, так можно назвать эту главную болезнь нашего больного времени.
Вседозволенность - и неспособность к бытию... Потому что всякая сущность укоренена только в Том, Кто в откровении Ветхого завета сказал нам Свое первое имя; "Я есмь Сущий" - Сущность бытия и Самобытие.
Причастие к этой Сущности совершается в таинствах Церкви.
Здесь все противоположно миру. Есть точная система координат, весы и меры, заповеди, все обусловлено высшим смыслом.
Бог есть Истина. Отражение Ее в мире есть красота. Исполнение целей Его есть добро. Вот основание всей философии, эстетики и этики.
И этим в жизнь введено понятие священного.
Так в храме от доступного людям пространства отделен алтарь, куда войти нельзя. Игумен был и остался для меня освященным, отделенным алтарной преградой.
Отслужили последнюю литургию.
Горели лампады в семисвечнике и две свечи на престоле. Арчил, Венедикт и Митя пели недавно разученную "Херувимскую":
- Иже Херувимы тайно образующе... та-а-айно обра-зу-ю-ще... и Животворящей Троице трисвятую песнь припевающе... всякое ныне житейское отложим попечение...
Забудем, оставим сейчас всякую нашу земную печаль... И, как Херувимы в тайной Небесной Евхаристии, предстанем Богу с пением: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас..."
Сквозь слезы я видела желтые огоньки лампад в семисвечнике, две горящие высокие свечи и крест на престоле. Потом игумена в золотой фелони, крестообразно возносящего Святые Дары. И мне хотелось, чтобы это последнее в Джвари богослужение длилось и длилось - всегда.
Но литургия кончилась. Закрылись царские врата.
Игумен вышел из алтаря и молча надел мне на шею шелковую вить с небольшим крестиком в круглом деревянном обрамлении.
Я осторожно приподняла крестик на ладони.
- Это грузинская перегородчатая эмаль, - сказал Венедикт, - Такой крест в круге высечен здесь над порталом, он может быть гербом Джвари.
Я проводила взглядом игумена, уходящего по тропинке.
А Венедикт продолжал:
- Видите эту тонкую золотую нить? Она прорисовывает крест и отделяет его от темно-лиловой эмали фона. Перегородчатой эмалью выполнены наши древние кресты и иконы. Нигде в мире подобного нет. Ваш крестик не древний, но сделан в той же технике человеком, который раскрывает ее тайны.
Подошел и Арчил. И Митя коснулся пальцами края креста, наклоняясь над ним и чуть повернув его к себе.
Это было очень красиво: золотистого цвета эмаль равноконечного креста, изысканно обведенная золотой нитью, и темный лиловый фон.
- Несколько дней назад отец Михаил попросил меня сделать резное деревянное обрамление, простое и тонкое... Но я не знал, что это для вас. Вы будете носить его?
- Конечно... Спасибо, отец Венедикт.
- А на обратной стороне я по-грузински вырезал "Джвари"... - Он смотрел на меня с улыбкой, какой я давно не видела у него. - И слава Богу, что мы так хорошо расстаемся. Будем молиться друг о друге.
- Димитрий, а ты не хочешь приехать к нам насовсем? - ласково спросил Арчил, прикрывая влажный блеск глаз ресницами. - Мы тебя примем...
Митя смотрел на них счастливыми глазами, но выговорить ничего не мог.
На прощание Венедикт показал и панагию: игумен не успел отвезти ее Патриарху. Дьякон извлек ее из нагрудного кармана своего старого подрясника, развернул белый плат.
Это была хорошо вырезанная овальная иконка "Умиление" - Пречистая Матерь, воздевшая руки в молитве обо всех нас, грешных, земных, но взыскующих небесного Отечества.
После завтрака мы с игуменом погуляли по поляне вокруг храма. Я касалась ладонью его теплых шершавых стен. Поклонилась могилкам афонских старцев и попросила их святых молитв.
Мы посидели немного у могил в разреженной тени грецкого ореха.
- Ну что же... Простите меня... - сказал игумен.
- Бог простит. И меня простите... - ответила я по монашескому обычаю прощания.
На несколько минут мне снова стало трудно дышать, как в храме, когда он надел мне на шею крест.
- Но я ухожу только с благодарностью вам.
- За что? - В улыбке его, мне показалось, появилась затаенная робость.
Почему я не видела раньше такой его улыбки? И ему хотелось знать - за что.
- За каждый прожитый день в вашем монастыре... каждый день, которого не должно было быть. За этот крест. За то, что вы такой, как есть. За вашу любовь к Богу. За простоту, с которой мы наконец говорим...
- На конец она и стала возможной.
- Вы разрешите написать вам когда-нибудь? Через год...
- Нет. - Он улыбнулся почти светло. - Я могу отрубить себе руку, но отпиливать ее мне было бы не по силам. - Он помолчал, разглядывая листву. - Посмотрите на этот орех. Листья желтеют... Они уже не нужны созревает плод. Или вы видели, как зреет хурма? Опадают все листья, остаются одни плоды, наливаются сладостью. Наступает осень, потом первые холода, а их все не срывают, ждут, пока они станут совсем спелыми. И дерево стоит сквозное, без листьев, покрытое тяжелыми оранжевыми плодами...
Над нами прошел тихий шум, дуновение. И большой лист, чуть тронутый желтизной, упал на могильную плиту, на темный ее гранит.
- Мы с вами много говорили о посте, молитве, аскезе... об отречении. Но все это только листья, нужные для созревания плода. Когда мы придем туда... - он показал взглядом в высоту над храмом, - никто уже не спросит, сколько мы постились или от чего отказались, какие принесли жертвы. Но по плодам нашим узнают нас.
И я задала вопрос, на который почти невозможно ответить: знает ли он уже вкус этих плодов?
Он ответил как смог:
- Я знаю только, что эти четыре года в монастыре - лучшие в моей жизни. А один великий подвижник мог сказать о себе так: вкусивший благодать презирает все страсти и не дорожит самой жизнью, потому что Божественная Любовь дороже жизни. Подошел Митя, и мы как-то вместе и сразу решили, что не надо ждать машину, лучше пойти пешком. Куда нам было теперь спешить?
Имущество наше не было обременительным - сумка и саквояж.
И нам хотелось долго уходить, чтобы с другой стороны ущелья еще видеть Джвари. И с седловины увидеть его в последний раз.
Мы попрощались со своей кельей. Отнесли в трапезную кипу непрочитанных книг...
Вышли к роднику - игумен, Венедикт и Арчил сидели на скамье в позах терпеливого ожидания.
Сказали последние слова, передали реставраторам поклоны. Потом отец Михаил подошел ко мне, медленно перекрестил.
- Да благословит вас Господь.
Мне хотелось поцеловать эту благословляющую руку. Но он только на мгновение положил мне на голову обе ладони. И так же благословил сына.
- Димитрий, ты приедешь к нам?
- Да,- ответил Митя тихо.- Я приеду.
И мы пошли.
Через несколько шагов обернулись - игумен, Венедикт и Арчил стояли рядом в воротах монастыря и смотрели нам вслед.
За ними, за полуразрушенной каменной оградой древний храм возносил в небо позолоченный солнцем крест.
1982 г.
- Я хочу, чтобы вы запомнили и хорошо поняли одно: я не типичный монах, скорее тяжелое исключение из славной братии. Вы читали жития святых: почти все они произошли от благочестивых родителей и с самого раннего возраста вскормлены чистым молоком веры - это очень важно! Вот царский путь монашества: из чистоты - к святости. Конечно, без падений нельзя обойтись, но и падения падениям рознь. А современный человек вообще искалечен, порочен, вывернут наизнанку... Я же, дорогие мои, прошел через самый ад. И этот ад еще несу в себе. Запомните это, чтобы моя черная тень не легла для вас обоих на все духовенство... Слышишь, Димитрий?
- Да...- тихонько сказал Митя.
- И к Богу я впервые воззвал уже из бездны... И теперь из бездны взываю.- Он отпил еще несколько глотков и больше уже не прикасался к кружке.- Нас посадили за групповую драку: кто-то из нашей компании ударил ножом кого-то из другой компании. Мне было двадцать пять лет. Всех осудили на пять. Что было потом, вам обоим и во сне не снилось... В тюрьме я никому не подчинялся, и меня держали в карцере. Не подчинялся потому, что привык не подчиняться. И потому, что ножом ударил не я, я не считал себя виновным и мстил.
И потому, что вся эта лагерная система раздавливает, а не исправляет, но я не хотел, чтобы она меня раздавила. А что такое карцер? Сырая цементная камера, холодная, без окна, раз в день - хлеб и вода. Держать в карцере не разрешается больше пятнадцати дней. Меня на шестнадцатый выпускали, на семнадцатый сажали опять. Через год я стал кашлять кровью, потом уже врачи освободили от всех работ.
Там был еще один грузин, - продолжал игумен, - известный в свое время режиссер. Он имел несчастье жениться на очень красивой женщине, и его посадили на пятнадцать лет за убийство из ревности. Как-то он подошел ко мне: "Давай меняться: ты мне свою болезнь, я тебе - свой срок". "Нет, говорю, - не согласен. Меня обещают вынести досрочно - в гробу". Он только рукой махнул: "Твоя болезнь - чепуха. Я бы ее быстро снял".
И он показал мне дыхательные упражнения хатха-йоги, некоторые асаны. У меня был выбор: исцелиться или умереть. Несколько месяцев я занимался глубоким дыханием - и снял все болезни. Кроме туберкулеза у меня было смещение позвонков с постоянной острой болью: в шестнадцать лет я неудачно прыгнул с парашютом с предельной высоты, я был мастером спорта. Гордые люди тяготеют к тому, чтобы во всем дойти до предела, а часто и выйти за предел... Врачи говорили, что придется всегда носить корсет, я его не носил, конечно. И вот я снял все болезни. Мог закладывать ногу за голову. И позвоночник вправился, и рентген не показывал больше никаких затемнений. Меня освобождали - врачи не верили своим глазам.
Тюрьма, как известно, - это дно общества. Чтобы там быть наверху, надо стать еще более жестоким, чем все остальные.
Когда я вернулся в мир, я ненавидел всех людей.
Но надо было жить дальше. Я мог бы восстановиться в политехническом институте, где уже учился шесть лет, и от скуки никак не мог кончить, но теперь это совсем потеряло смысл.
У одной знакомой художницы была большая библиотека по йоге, я стал читать. Я уже хорошо понимал, что йога - это религия. Что наши возможности не раскрыты совсем и действительно можно научиться всему, даже материализовать из воздуха предметы и ходить по воде. Но зачем?
Попалась мне и книжка Лодыженского о христианстве. Я удивился - что это? Йоги такие... - игумен расправил плечи, выпрямился, грудь его расширилась в глубоком вдохе, лицо приняло значительное и отрешенное выражение, - здоровые, сильные, чистые... И холодом, холодом веет. А христиане как будто наоборот: уничиженные, смиренные. Йог все время занят собой, своим телом, все время моется, не только тело, рот, нос, уши, но и желудок промывает. А эти отшельники всякими способами изнуряют тело, закапывают себя в пещеры, как жертвы живые. И в то же время будто теплом повеяло... Да, я не знал, что это такое, но что-то теплое, чего я не встречал в прежней жизни.
Потом я прочел Евангелие.
Оно потрясло все мое существо. Но сказать так - почти ничего не сказать.
Что это было для меня тогда? Отчасти похоже на выход из тюрьмы на свободу. Но только отчасти. Ведь, выйдя на свободу, сам я оставался тем же, каким был в тюрьме. Я нес ее в себе, был пропитан ею - ненавистью, грязью, памятью о человеческом унижении и позоре, и вся эта мерзость стояла во мне, разрывала изнутри, подступала к горлу.
И вдруг... Вдруг, или тотчас, как часто говорит святой евангелист Марк, "абие" - по-славянски... Я прочел Евангелие - и понял слова Пилата: "Се человек!" Над прежней безобразной жизнью мне открылась божественная высота предназначения человека. И этот человек - тоже был я!
И одновременно с Евангелием, в тот же день, или в ту же ночь, или в один бессонный круг суток прочитал я беседу преподобного Серафима Саровского с симбирским помещиком Мотовиловым, которого святой исцелил от паралича. Как они там сидят на белой лесной поляне, с неба сыплет снежок... Мотовилов все спрашивает - что же такое благодать Духа Святого? И преподобный Серафим являет ему себя в Фаворском свете, как явился Христос апостолам в Преображении... И этот молодой дворянин, еще недавно болезнью своей приговоренный к смерти и исцеленный, видит лицо святого сияющим в круге солнца - светоносным. Он испытывает благоговейный ужас, но и несказанную радость, то, чего он никогда не переживал и даже вообразить не мог. Глубокий - глубокий мир, блаженство, тепло, благоухание, сладость - преображение, воскресение души, утоление всех желаний и насыщение всех чувств. А Серафим Саровский говорит ему, что это и есть живое присутствие благодати Святого Духа, Царство Божие, явленное ему...
Это был первый день в моей жизни, когда я был счастлив. Я понял, зачем живу.
Может быть, я испытал то же, что и Мотовилов, хотя на другом уровне, - только узнал, что это есть... И поверил - сразу, безусловно и несомненно, всей душой, умиравшей и воскрешенной!
Я тотчас крестился.
А через несколько дней поехал поступать в одесскую семинарию. Я не смел и помыслить о священстве, мне даже в голову еще не приходило, что в семинарии дается такое право. Но мне необходимо было понять до конца, дойти до сути - получить систематические знания о христианстве...
Ну а дальше... Приехал я в Одессу, к инспектору пошел выпивши. Я всегда был выпивши; одно как будто не исключало другого. Только разум верхушка - жизни - преобразился, а вся ее плоть пока оставалась прежней... Инспектор дышал в сторону и смотрел в сторону, так и не взглянул ни разу в глаза. Послал к эконому попросить послушание на кухне или на хозяйственном дворе. Эконом поприветливей встретил, но когда узнал мой послужной список, сказал, что все работы выполняют семинаристы. "Приезжай, - говорит, - лучше в будущем году". А куда семинаристы в будущем году денутся?
Я понял, что едва ли попаду в семинарию.
Выпил еще, купил в букинистическом книжку Лао-цзы, пошел на вокзал, пристроился на скамейке между чужими чемоданами и мешками, стал читать. Дома я оставил записку, что уехал надолго, и возвращаться назад не собирался.
А напротив меня сидел на скамейке маленький рыжий мужичок, тоже читал старую книжку и, видно, ехать не торопился. "Вот интересно, - думаю, что у него может быть за книжка?" Оказалось, "Деяния апостолов". Он даже вслух почитал, не поленился - правда интересно. И тоже заглянул в мою книжку, но сразу ее вернул.
"Ты, - говорит, - эту китайщину брось, пусть китайцы читают. Думаешь, истина и там, и там, и тут? Хочешь нахватать отовсюду. А истина одна. Ты что, нехристь?" "Нет, я крещеный..." - "Крест носишь?" "Крест буду носить. Я вот, - говорю, - даже в семинарию хотел поступать, а меня и на кухню не пустили". Он мне нисколько не посочувствовал: и ладно, мол, к лучшему. "Ты в монастырь поезжай, там всем наукам обучат. - Адрес сказал. - Я завтра сам в том направлении еду, хочешь, поедем вместе. Только ты больше не пей, а то от тебя вином воняет".
Такой невзрачный мужичок с рюкзаком, ростом-то мне по грудь, в ботах... Но так и говорит: "истина одна", а "...от тебя вином воняет". Я вроде и удивился и обиделся. А на вокзал на другой день пришел.
Он спрашивает: "Крест купил?" - "Купил".- "Надел?" - "Надел"."Покажи".
Я показал ему медный Крестик.
Это ему понравилось.
Оказалось, он сам в монастырь направляется, только не хотел говорить сразу, присматривался. Так и поехали вместе. В поезде он все мне толковал, как да что, учил, как подойти к благочинному:
"Приехал помолиться, а если благословите, останусь на послушание".
Приходим в монастырь, попутчика моего там уже знают. И к благочинному он вместе со мной пошел, говорит: "Вы, батюшка, не смотрите, что у него такое лицо... Он хочет жить как православный христианин".
Я опять удивился: какое же это у меня лицо?
Ну, дали мне первое послушание, в трапезной: втроем накрывали столы человек на сто, убирали, мыли посуду, опять накрывали. Я говорил благочинному: "Я хочу книги читать",- а он так поведет плечом и отвернется, ничего не ответит. И вроде монахи внимания не обращают, помолятся после трапезы и уйдут. Что, думаю, это за люди? Скоро назначили меня старшим над тремя послушниками в трапезной. Стало хуже: я очень старался угодить монахам. И потерял то состояние, которое было вначале,- не знаю, как его назвать... как будто прохлады. Сказал об этом своему духовному отцу, старому архимандриту Лаврентию. Он говорит: "Это не годится. Ты и так гордый. Переведем тебя в пещерку, к преподобному". Очень хорошее послушание - стоишь весь день перед святыми мощами, люди приходят, прикладываются к ним... Но пещера маленькая, народу много, воздуха нет. Опять я стал кашлять. Отец Лаврентий и в очках едва видел. Ему говорят: "Ты не замечаешь, а твой послушник совсем желтый стал. Ему плохо".
Тогда мне дали ключи от складов. Открыл, закрыл и сижу на свежем воздухе, вот уж тут я начитался...
А когда опять стало плохо с легкими, все послушания сняли, несколько месяцев только лечили. Заваривали мне какие-то древесные почки, травы. Раньше я думал, им до меня дела нет, а теперь почувствовал доброту.
Через это надо пройти... Вот вы ищете уединения, тишины. А вам особенно нужно ощутить это общее житие. То, что вы жили в общежитии или коммунальной квартире, не в счет, это совсем другое, может быть, противоположное. Но раньше так все и делалось - в должной последовательности. Сначала человека даже поселяли за оградой монастыря. Потом давали послушание и через несколько лет постригали в рясофор, он получал право носить монашескую одежду. А когда научится по-монашески жить, постригали в мантию - инок давал обеты Богу. И только после многих лет в общежительном монастыре, в поздней зрелости его могли благословить на отшельничество. Монах уходит от людей не потому, что они его раздражают, или ему нет до них дела, или он не умеет жить с другими вместе. Наоборот, он должен сначала научиться любить всех. А потом может и в затвор уйти с этой любовью, потому - что у него есть другое дело, более важное...
Теперь, бывает, человек не успел настоящего монашества вкусить, а уже принял архиерейский сан, управляет епархией. И слово-то какое придумали - "управляющий", по-английски менеджер - вроде как директор совхоза. Происходит обмирщение духовенства, обмирщение Церкви. Дух Божий в монахе подменяется менеджерской активностью. А последствия самые тяжелые - и маловерие, и компромиссы, и внутрицерковные раздоры... Когда Григорий Богослов был архиепископом Константинопольским и из-за этого престола возникли распри, он сказал: "Я не больше Ионы: если эта буря из-за меня, ввержите меня в море, чтобы оно утихло". И что лишение престола не лишает его Бога. В этом - христианство, а не в борьбе за власть, не во взаимных подозрениях, претензиях...
Но я отвлекся. А со мной дальше так было. Наш наместник сидел на межцерковной конференции рядом с грузинским архиепископом, к слову вспомнил: "У нас тоже в монастыре грузин есть". Тот говорит: "Пришлите его к Патриарху Илие, нам монахи нужны". И отец Лаврентий благословил меня вернуться в Грузию.
Собрали мне денег, чтобы я пожил в горах, подлечил легкие. Так я и отдыхал два месяца. - Потом пришел к Патриарху.
Он спросил: "Чего ты хочешь?" "Хочу жить в монастыре". "Найди еще одного, готового к постригу. И пойдите посмотрите Джвари".
Я и смотреть монастырь не хотел, заранее был согласен. Но Патриарх настоял. Пришли мы с Иларионом в конце сентября - лучшее здесь время. Не могу передать, как я увидел Джвари... Отчасти вы угадываете, но опять же только отчасти - у вас другое прошлое.
Но я поставил Патриарху два условия. Первое: я никогда не буду выходить из монастыря. Второе: я не приму священного сана.
Монах - человек кающийся, плачущий о своих грехах. Монах тот, кто до последних сил старается исполнять заповеди. А священник не вправе их не исполнить, так я считал, он должен быть достоин уже принятия сана. Духовенство должно быть духовным, священство - святым. Кроме того, священство и монашество вообще разные пути и образы жизни. Нет ничего выше служения литургии;
но монах только участвует в ней, священник ее совершает - это совсем не одно и то же. В пятом веке в египетской лавре было около пяти тысяч монахов, а принять сан решился только Савва - и это было такое событие, что его стали называть Освященным...
Священник обязан нести заботы о храме, о пастве, говорить с людьми, входить в чужую жизнь. А я хотел остаться наедине с Богом.
Но Патриарх сказал "нет".
Я тоже сказал "нет". И уехал в свой монастырь.
Но отец Лаврентий убедил меня, что я не вправе ставить условия Патриарху. И я вернулся, чтобы согласиться на условия, которые Патриарх поставит мне. Он говорил тогда: "Иеромонах несет очень тяжелый крест. Но ты должен принять его - ради людей. И монастырь не может существовать без богослужения". Так в тридцать два года я принял постриг и скоро стал игуменом. Но была бы моя воля, я навсегда остался бы простым черноризцем.
Уже светлело небо за решеткой окна. Лампа погасла сама, наверное, кончился керосин. В мягких предрассветных сумерках я видела фигуру игумена, устало и неподвижно прислонившегося к стене. Митя давно устроился на топчане, сидел, укрывшись старой рясой, очень тихо сидел, как и я, боясь неосторожным движением прервать отца Михаила.
Он умолкал надолго, а потом говорил снова. О тех, кто приходил в монастырь в эти годы, какие пути сюда приводили. И как хорошо в Джвари зимой. Горы и лес, все вокруг засыпает чистым снегом, так много света и белизны... И дороги заваливает снегом. Никто уже не может к ним добраться - ни реставраторы, ни экскурсанты, ни паломники. Тогда и начинается настоящий пост и молитвенная жизнь. Душа освобождается от всего внешнего, погружается в тишину и молитву...
Я вспомнила, что когда-то мне нравилось повторять слова: "Я мыслю значит, я существую". Потом я пережила другое определение: "Я страдаю значит, живу". По мере углубления веры мне стала раскрываться сила слов: "Поскольку мы любим-мы живы". А совсем недавно у нашего современника я прочитала: "Пока я молюсь - я живу; вне этого есть какой-то изъян, чего-то не хватает".
Отец Михаил отвечал, что молитва и есть школа любви. Потому что молитва - путь к Богу и общение, единение с Ним. А вне Бога мы ничего и никого любить не можем.
Часа на два перед литургией игумен все-таки отправил нас отдыхать, пообещав, что Арчил разбудит.
В нашем домике было тепло и тихо, и даже здесь стоял легкий запах подсыхающих трав и хвои. Митя, не раздеваясь, со стоном вытянулся на кровати.
- Ну, знаешь, мама... Этой ночи в Джвари и отца Михаила я уже никогда не забуду. Почему он говорил так? И почему мы должны уехать?
Я как могла объяснила ему и это. И он как мог это понял и принял.
Потом он уснул. А я лежала с закрытыми глазами, в памяти моей еще звучали слова игумена, и сердце было наполнено им, его судьбой, И еще мне хотелось додумать то "почему?", возникшее в начале нашего объяснения; почему я не догадывалась о том, что было уже для всех ясно? Почему не уменьшилось земное расстояние между нами ни после объяснения, ни после его рассказа и не могло уменьшиться никогда?
Это расстояние между нами - а скорее в нас самих - было расстоянием между миром и Церковью, наш общий пожизненный крест.
Есть жизнь без веры, мирская жизнь. Она несется мимо или захватывает нас в свои водовороты, она непрестанно возводит вавилонские башни и сокрушает их, обнаружив, что они не достают до неба. Она обещает счастье совсем рядом, лишь протяни руку, и в неведомой дали, куда ты должен устремиться, отбросив обесценившиеся перед прекрасной мнимостью прошлое и настоящее. Она обольщает, дразнит, влечет, поглощает душу и сердце, но никогда не насыщает их, хотя неизменно обещает насытить - завтра.
В этом мире нет никаких надежных опор, из него вынут костяк. Нет ни Верховного смысла, оправдывающего все, ни четких границ между добром и злом, нет сердцевины. И потому его влекущая, непостоянная, мерцающая неясными отсветами чего-то иного плоть пуста. Брошенный в этот бесцельный мир человек становится жертвой своей свободы, направляемой только его рассудком, желаниями и страстями - и тоже пустой.
Из этой пустоты утонченный разум пытается выловить некую экзистенцию, сущность, но она неизменно ускользает.
Неспособность к бытию - может быть, так можно назвать эту главную болезнь нашего больного времени.
Вседозволенность - и неспособность к бытию... Потому что всякая сущность укоренена только в Том, Кто в откровении Ветхого завета сказал нам Свое первое имя; "Я есмь Сущий" - Сущность бытия и Самобытие.
Причастие к этой Сущности совершается в таинствах Церкви.
Здесь все противоположно миру. Есть точная система координат, весы и меры, заповеди, все обусловлено высшим смыслом.
Бог есть Истина. Отражение Ее в мире есть красота. Исполнение целей Его есть добро. Вот основание всей философии, эстетики и этики.
И этим в жизнь введено понятие священного.
Так в храме от доступного людям пространства отделен алтарь, куда войти нельзя. Игумен был и остался для меня освященным, отделенным алтарной преградой.
Отслужили последнюю литургию.
Горели лампады в семисвечнике и две свечи на престоле. Арчил, Венедикт и Митя пели недавно разученную "Херувимскую":
- Иже Херувимы тайно образующе... та-а-айно обра-зу-ю-ще... и Животворящей Троице трисвятую песнь припевающе... всякое ныне житейское отложим попечение...
Забудем, оставим сейчас всякую нашу земную печаль... И, как Херувимы в тайной Небесной Евхаристии, предстанем Богу с пением: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас..."
Сквозь слезы я видела желтые огоньки лампад в семисвечнике, две горящие высокие свечи и крест на престоле. Потом игумена в золотой фелони, крестообразно возносящего Святые Дары. И мне хотелось, чтобы это последнее в Джвари богослужение длилось и длилось - всегда.
Но литургия кончилась. Закрылись царские врата.
Игумен вышел из алтаря и молча надел мне на шею шелковую вить с небольшим крестиком в круглом деревянном обрамлении.
Я осторожно приподняла крестик на ладони.
- Это грузинская перегородчатая эмаль, - сказал Венедикт, - Такой крест в круге высечен здесь над порталом, он может быть гербом Джвари.
Я проводила взглядом игумена, уходящего по тропинке.
А Венедикт продолжал:
- Видите эту тонкую золотую нить? Она прорисовывает крест и отделяет его от темно-лиловой эмали фона. Перегородчатой эмалью выполнены наши древние кресты и иконы. Нигде в мире подобного нет. Ваш крестик не древний, но сделан в той же технике человеком, который раскрывает ее тайны.
Подошел и Арчил. И Митя коснулся пальцами края креста, наклоняясь над ним и чуть повернув его к себе.
Это было очень красиво: золотистого цвета эмаль равноконечного креста, изысканно обведенная золотой нитью, и темный лиловый фон.
- Несколько дней назад отец Михаил попросил меня сделать резное деревянное обрамление, простое и тонкое... Но я не знал, что это для вас. Вы будете носить его?
- Конечно... Спасибо, отец Венедикт.
- А на обратной стороне я по-грузински вырезал "Джвари"... - Он смотрел на меня с улыбкой, какой я давно не видела у него. - И слава Богу, что мы так хорошо расстаемся. Будем молиться друг о друге.
- Димитрий, а ты не хочешь приехать к нам насовсем? - ласково спросил Арчил, прикрывая влажный блеск глаз ресницами. - Мы тебя примем...
Митя смотрел на них счастливыми глазами, но выговорить ничего не мог.
На прощание Венедикт показал и панагию: игумен не успел отвезти ее Патриарху. Дьякон извлек ее из нагрудного кармана своего старого подрясника, развернул белый плат.
Это была хорошо вырезанная овальная иконка "Умиление" - Пречистая Матерь, воздевшая руки в молитве обо всех нас, грешных, земных, но взыскующих небесного Отечества.
После завтрака мы с игуменом погуляли по поляне вокруг храма. Я касалась ладонью его теплых шершавых стен. Поклонилась могилкам афонских старцев и попросила их святых молитв.
Мы посидели немного у могил в разреженной тени грецкого ореха.
- Ну что же... Простите меня... - сказал игумен.
- Бог простит. И меня простите... - ответила я по монашескому обычаю прощания.
На несколько минут мне снова стало трудно дышать, как в храме, когда он надел мне на шею крест.
- Но я ухожу только с благодарностью вам.
- За что? - В улыбке его, мне показалось, появилась затаенная робость.
Почему я не видела раньше такой его улыбки? И ему хотелось знать - за что.
- За каждый прожитый день в вашем монастыре... каждый день, которого не должно было быть. За этот крест. За то, что вы такой, как есть. За вашу любовь к Богу. За простоту, с которой мы наконец говорим...
- На конец она и стала возможной.
- Вы разрешите написать вам когда-нибудь? Через год...
- Нет. - Он улыбнулся почти светло. - Я могу отрубить себе руку, но отпиливать ее мне было бы не по силам. - Он помолчал, разглядывая листву. - Посмотрите на этот орех. Листья желтеют... Они уже не нужны созревает плод. Или вы видели, как зреет хурма? Опадают все листья, остаются одни плоды, наливаются сладостью. Наступает осень, потом первые холода, а их все не срывают, ждут, пока они станут совсем спелыми. И дерево стоит сквозное, без листьев, покрытое тяжелыми оранжевыми плодами...
Над нами прошел тихий шум, дуновение. И большой лист, чуть тронутый желтизной, упал на могильную плиту, на темный ее гранит.
- Мы с вами много говорили о посте, молитве, аскезе... об отречении. Но все это только листья, нужные для созревания плода. Когда мы придем туда... - он показал взглядом в высоту над храмом, - никто уже не спросит, сколько мы постились или от чего отказались, какие принесли жертвы. Но по плодам нашим узнают нас.
И я задала вопрос, на который почти невозможно ответить: знает ли он уже вкус этих плодов?
Он ответил как смог:
- Я знаю только, что эти четыре года в монастыре - лучшие в моей жизни. А один великий подвижник мог сказать о себе так: вкусивший благодать презирает все страсти и не дорожит самой жизнью, потому что Божественная Любовь дороже жизни. Подошел Митя, и мы как-то вместе и сразу решили, что не надо ждать машину, лучше пойти пешком. Куда нам было теперь спешить?
Имущество наше не было обременительным - сумка и саквояж.
И нам хотелось долго уходить, чтобы с другой стороны ущелья еще видеть Джвари. И с седловины увидеть его в последний раз.
Мы попрощались со своей кельей. Отнесли в трапезную кипу непрочитанных книг...
Вышли к роднику - игумен, Венедикт и Арчил сидели на скамье в позах терпеливого ожидания.
Сказали последние слова, передали реставраторам поклоны. Потом отец Михаил подошел ко мне, медленно перекрестил.
- Да благословит вас Господь.
Мне хотелось поцеловать эту благословляющую руку. Но он только на мгновение положил мне на голову обе ладони. И так же благословил сына.
- Димитрий, ты приедешь к нам?
- Да,- ответил Митя тихо.- Я приеду.
И мы пошли.
Через несколько шагов обернулись - игумен, Венедикт и Арчил стояли рядом в воротах монастыря и смотрели нам вслед.
За ними, за полуразрушенной каменной оградой древний храм возносил в небо позолоченный солнцем крест.
1982 г.