Юноша стоял, низко наклонив голову и стараясь сдержать слезы, которые капля за каплей медленно срывались у него с ресниц.
   Наркес вышел. Оставшись в комнате один, Баян не мог удержать слез и, сотрясаясь всем своим худым телом, беззвучно заплакал. Он был потрясен исповедью Наркеса.
   Он вдруг понял, какую величайшую бездну отчаяния и надежд прошел гениальнейший этот человек. Он понял, на какие высочайшие вершины восходила его любовь к людям. Он понял, какой нечеловеческой верой в свою миссию обладал он. Он понял, какой грандиозной и бесконечно чистой была душа его. Он понял, что во всем мире только Наркес мог написать «Легенду о крылатом человеке». Он понял, что эта легенда стала прообразом всей его последующей жизни. Он понял, что только величайшая, не имевшая никаких границ любовь к людям позволила Наркесу вплотную подойти к свершению непостижимо грандиозного открытия, самого большого открытия с тех пор, как живут люди. Он понял, что неспроста родился этот человек на земле. И что пришел он в этот мир для того, чтобы исполнить одному ему данное назначение.
   «Будь счастлив, Наркес-ага! Будь счастлив, крылатый человек! Да не одолеют тебя некоторые подлые люди мира сего, да не опалят они твои могучие крылья! Да сделаешь ты свое чудо для людей, ради которых ты пришел в этот мир, в полной мере, в какой ты можешь совершить его, Наркес-ага! Да помогу я тебе всем, чем сумею помочь! Да буду я жертвой твоей на великом и чистом пути твоем!..» В глазах Баяна стояли слезы. Самые разные мысли приходили к нему. Было уже очень поздно. За окном давно было темно. Он очнулся от громких голосов в коридоре, в которых он признал затем голоса отца и матери. Не успел он выйти к ним, как в комнату вошла мать, а за ней и отец.
   – Сынок, какой ты худой стал! Что это за синяк? Ты почему плачешь? Где ты сегодня был? Мы искали тебя целый день. Ты болеешь, балам? – испуганно и невпопад говорила Айсулу Жумакановна.
   Батыр Айдарович молча смотрел на исхудавшего, как дистрофик, с кровоподтеками под правым глазом сына.
   – Собирайся, сынок! Мы приехали за тобой, чтобы увезти тебя. Как ты страшно похудел! – продолжала растерянно говорить Айсулу Жумакановна.
   – Не поеду я никуда, – глухо ответил Баян.
   – Ой, что ты говоришь, сынок мой ненаглядный! И в самом деле очень плохо тебе. Как это не поедешь? Что ты говоришь? Подумай… – Она начала потерянно и бесцельно суетиться. – А ты что молчишь? – обратилась она к мужу. – Скажи хоть слово.
   Батыр Айдарович по-прежнему молчал.
   – Не поеду я никуда! Непонятно, что ли? – закричал вдруг Баян.
   Айсулу Жумакановна неожиданно сникла, беспомощно оглянулась по сторонам и увидела стоящего в дверях Наркеса. За ним стояла Шаглан-апай.
   – Скажите, скажите ему, – она бросилась к Наркесу, обеими руками дотрагиваясь до его левой руки, – чтобы он поехал домой. Умоляю вас! – нервы ее были на пределе.
   – Успокойтесь, Айсулу Жумакановна, – тихо отозвался Наркес. – Если он захочет ехать, пусть едет. Пусть решает сам.
   Айсулу Жумакановна подбежала к Шаглан-апай:
   – Апа, апатай! – заплакала она, – Скажите… пусть… отпустит… моего сына… Мой сын… погибает! Сын… мой… погибает!.. А-а-а…
   Неожиданно она с яростной силой метнулась в сторону Наркеса.
   – Отдай! Отдай моего сына! Ты убьешь его! – закричала она.
   Она с ненавистью глядела на Наркеса. Отчаяние и крайний страх за сына, казалось, удесятерили ее силы. Вся дрожа от невероятного нервного напряжения, она медленно двинулась к Наркесу.
   – Ты хочешь убить его ради своей славы! – выкрикнула она, не помня себя. – Но я… я не дам тебе убить моего сына… Я… Я… – Было видно, что сейчас она готова на все.
   Наркес молча смотрел на мать, разъяренную, как тигрица, и глаза его медленно увлажнились.
   Не дойдя до Наркеса одного шага, Айсулу Жумакановна внезапно остановилась и зашлась в плаче. Затем сильнейший приступ истерии потряс ее. Шолпан и Шаглан-апай, перепугавшись донельзя, растерянно и невпопад успокаивали ее.
   – Хватит! – непонятно кому крикнул Батыр Айдарович и, гневно ступая, вышел из комнаты, затем из квартиры.
   Стараясь не расплакаться и унять предательски прыгающие губы, хмурился Баян.
   Видя тщетность своих усилий, продолжая рыдать, Айсулу Жумакановна медленно пошла к выходу.
   – Сынок мой… Сынок мой… Что ты делаешь с матерью?.. На кого ты оставляешь свою мать… ненаглядный мой…
   – Доченька… Разве можно оплакивать живого человека, как умершего? Так и беду накликать недолго. Не плачь, доченька, не плачь… Даст бог, все будет еще хорошо… – успокаивала молодую женщину Шаглан-апай.
   Вдвоем с Шолпан они помогли Айсулу Жумакановне спуститься с лестницы, вывели из подъезда и усадили в машину. Машина с места рванулась вперед.
   Наркес продолжал стоять в коридоре, глядя в проем оставшейся открытой двери. «Кто?! Кто?! Кто затеял все это? – в страшном молчании гневно кричал он себе. – О если б я знал, я разнес его вдребезги!» – Тяжело ступая, он подошел к двери и закрыл ее.
   Через некоторое время вошли Шолпан и Шаглан-апай.
   После всех треволнений ужинать сели поздно. Шаглан-апа хлопотала так, словно она накануне провинилась перед всеми. Наркес вел себя ровно, как обычно, словно ничего и не случилось. Юноша понимал, что своей чуткостью и тактичностью он хотел помочь ему освободиться от скованности и неловкости за все происшедшее, но тем не менее чувство вины угнетало его. Молча сидела за столом и Шолпан. После ужина все разошлись по своим комнатам. Баян снова остался наедине со своими мыслями. Весь вечер продумал о своем и Наркес. Как страшно, что он стал большим ученым. Снова, как и в те годы, когда он болел и погибал от недуга, его посетила черная зависть к судьбе простого человека, лишенного мук великой цели. Почему не стал он одним из многих рядовых специалистов, далеким от всяких мировых проблем? Почему он всю жизнь строит грандиозные планы? Почему он всю жизнь желает всего? Какая сила безжалостной железной рукой постоянно толкает его к сверхчеловеческим, титаническим дерзаниям, через все страдания и муки его судьбы? Почему все гении до него с беспощадной явственностью ощущали в своих судьбах ее указующий перст? И что это за сила?
   Он думал о жизни и о себе. Ему тридцать два года. Его считают величайшим ученым. На многих языках мира о нем пишут монографии, трактаты, статьи. Быть может, сложат легенды. В глазах всех он – величайший мастер познания. А что, в сущности, он знает о таинстве жизни больше, чем любой из тех, которые боготворят его? Он искал ответа на мучивший его вопрос у всех великих мыслителей, творцов, философов, но не нашел его. Сейчас, в апогее славы и могущества, он знает об этом не больше, чем в первый день своего рождения. Что есть жизнь? Зачем человек рождается и куда он уходит? Почему в древние времена люди с нравственным максимализмом, борясь с обступавшими их со всех сторон злом и насилием, искренне веровали, что это и есть самое достойное для человека дело – стремиться к максимальной чистоте души? Почему гении творят, жертвуя всем: счастьем, семьями, здоровьем, жизнью своей наконец – лишь бы свершить нечто великое для человечества? И почему некоторые все колоссальнейшие силы человеческой души направляют только на благополучие своих семей и самих себя? Почему кто-то в чудовищных танталовых муках должен думать о человечестве, а другой только о себе? Почему?
   И понял он одну истину, простую и сложную. Не для себя живет человек на земле. Каждый живет для человечества. Нравственные максималисты своим примером звали других к совершенству души. Гении творят не для себя, для человечества. Мать рождает дитя, продолжая этим самым род человеческий. Пахарь пашет землю, чтобы собрать обильный урожай для людей. Рабочий трудится, чтобы трудом своим возвысить и прославить Родину. И все это – для человечества.
   Нет, не для себя живет человек. В суровом ритме труда, изо дня в день, из века в век он созидает человечество. Но каждый участвует в этом созидании в меру своих сил. И от этого непостижимо трудного и высокого долга перед людьми не убежать и не уйти никуда.
   В эту ночь Наркес снова передумал о многом… Он лег спать поздно ночью, в одной комнате с Баяном.

15

   Наркес провел с Баяном еще два дня. Юноше было по-прежнему тяжело, но он крепился из последних сил и уже не убегал никуда. Из комнаты, в которой он находился, время от времени доносились выкрики: «Я справлюсь!» – и один раз – плач. Жестокая психологическая борьба Баяна с индуктором продолжалась.
   На третий день Наркес решил съездить в Институт. Поднявшись к себе, он поговорил с Динарой, доложившей, кто искал его за прошедшие два дня, и попросил ее:
   – Позвоните, пожалуйста, Ахметову. Пусть принесет личные дела своих сотрудников и кандидатов в экстрасенсы. И еще вот что, – добавил он, – не пускайте, пожалуйста, никого, пока я буду занят.
   Девушка кивнула.
   В ожидании Ахметова с документами Наркес прошелся по кабинету. «Не отсюда ли приходит беда?» – думал он.
   Через несколько минут с грудой папок пришел Ахметов. Он был, как всегда, в прекрасном настроении и безупречно одет. Новая, старательно отутюженная рубашка со стоячим, не гнущимся от обилия крахмала воротником, – весь его облик говорил о том, что этот человек был бесконечно далек от той великой драмы, в которую в последние дни был втянут Наркес.
   – О, Наркес, привет, привет! Где ты был два дня? Похудел, что ли, немного? – участливо спрашивал он, положив папки на стол и пожимая Наркесу руку.
   – Дела были разные… – Наркес сразу перешел к делу. – Я хотел познакомиться с личными делами твоих сотрудников и кандидатов в экстрасенсы. Давно я не интересовался твоей лабораторией…
   – Пожалуйста, пожалуйста. Мы всегда рады, – с готовностью ответил Капан.
   Его предупредительность почему-то раздражала Наркеса. «Ясный всегда, как весеннее солнышко. Ни тени сомнений…» – подумал он про себя.
   Он склонился над папками и стал знакомиться с делами сотрудников и кандидатов в экстрасенсы. Честные, открытые лица смотрели на него с фотографий. Ни одной мысли не утаивали прямые взгляды молодых, большей частью, сотрудников и кандидатов.
   «Может быть, все-таки сказать ему? – подумал Наркес. – Нет, вряд ли он сможет помочь, да еще в большом деле. Недалекий… К тому же правильно говорят в народе: «Слово, вылетевшее из уст, достигает сорока родов».
   Капан, читавший подшивку «Советской культуры» за длинным столом, тихо откашлялся.
   Кончив знакомиться с делами, Наркес вернул папки.
   – Ну, как ребята? – с улыбкой спросил Капан.
   – Хорошие ребята, – задумчиво ответил Наркес.
   – Плохих не принимаем, – снова улыбнулся Капан.
   Наркес молча кивнул. После ухода Капана он встал и поехал домой. Великая загадка индуктора осталась неразрешенной.
   Наркес опять неотлучно находился рядом с юношей. В эти дни решалась не только судьба Баяна, но и его судьба – В эти дни решалась и судьба, быть может, величайшего за всю историю человечества открытия. Быть ему все-таки или не быть? Наркес похудел и потемнел за эти дни от дум. Как обрадовался бы Карим Мухамеджанович, если бы узнал об этом его состоянии. Да и некоторые другие тоже. Как обрадовались бы они, если бы узнали, что он не спит все эти ночи. Он много раз встречался в своей жизни со злом, в самых явственных и в самых неуловимо-обтекаемых его формах. Но с наибольшей силой оно воплотилось для него в облике Карима Мухамеджановича, который был для Наркеса великим мещанином, представителем самого страшного из всех видов мещанства – воинствующего мещанства. Главным содержанием его бытия, как известно, является забота о себе. Окружив себя блестящей полированной мебелью, одним или несколькими коврами – в зависимости от своих финансовых возможностей, – мещанин полностью удовлетворяет свои духовные запросы. Эта дешевая или дорогая мебель и эти дешевые или дорогие ковры заслоняют от него всех людей и все человечество. Главной чертой его психологии является глубокое равнодушие к людям, ко всему происходящему в мире и стремление к максимальному покою души. Как и каждый из мещан, он слышал в юности слова Льва Толстого: «Душевное спокойствие – подлость». Но эти слова великого гуманиста и мыслителя так и повисли для него в воздухе, не оставив ни малейшего следа в его глухой и немой душе. Обладая патологической узостью кругозора, он тем не менее с видом превосходства позволяет себе судить о всех людях. Крохотными параметрами своей сплющенной от пожизненного безделья души он пытается объяснить великий духовный мир гигантов. Гениальный ученый, жертвующий всем для своего открытия, для него непрактичный человек, не понявший жизнь. Энтузиаст – дурачок, человек с открытым и искренним сердцем – глупец. Привыкший ценить в этом мире только дерево, из которого сделана мебель, и тряпки, он сам давно стал приложением к своей мебели вроде пуфика и одним из платьев своего гардероба. О достоинстве каждого из людей он судит по цене его пальто и плаща или по ботинкам, которые носят в тот или иной сезон. Величайшим из достоинств мещанин считает умение скрывать истинные свои мысли и побуждения, вовремя любезно улыбнуться своему начальству и предугадать его желания, вовремя и с достоинством повернуть голову в беседе со знаменитым человеком. Привыкший в тиши своего дома смеяться над всеми и вся, он тем не менее ежеминутно пресмыкается перед всеми. Он с поразительным вниманием и не свойственной ему в других делах глубокой интуицией следит за частной жизнью всех известных ему людей, находит величайшее духовное удовлетворение в пересказывании сплетен и следит за взлетом и понижением общественных деятелей. Он в меру честен и в меру нечестен в своей личной и семейной жизни, что для него далеко не одно и то же. С глубоко спрятанным недоверием и подозрением он относится даже к своим друзьям и знакомым: того гляди, кто-нибудь из них продвинется вперед хоть на шаг, выбьется в начальство, пусть даже небольшое, опередит его, пока он замешкается. Не доверяя никому из них, он тем не менее льстит им. Не дать никому опередить себя даже в мелочах, быть всегда начеку – основной закон его бытия. Привыкший льстить всем, всегда и во всем, он ненавидит человека высоких умственных и духовных дарований, ибо последний не льстит никому и живет открыто и свободно, по велению сердца. Уникальной своей житейской интуицией он безошибочно осознает, что человек ярчайшего творческого горения уже фактом своего существования бросает вызов всему косному и корыстному, всему низкому и подлому, в какие бы дорогие ткани оно ни драпировалось, какими бы любезными словами и улыбками оно ни прикрывалось. Если гениальный человек неистово стремится только к Истине, то мещанин прилагает все силы, чтобы уйти от нее, не видеть ее, не слышать о ней, забыть, что она существует на свете. Он предает се на каждом шагу. Он органически ненавидит все самое светлое, самое благородное, самое великое. Во все века из этой породы людей выходили все Сальери, Дантесы, Мартыновы и другие убийцы гениев. Он способен принимать множество ликов в течение одного дня в зависимости от обстоятельств. Он – великий актер на сцене жизни. Ибо он неуловим, трудно изобличаем, он способен раствориться во всем. И эту ложь, это пожизненное свое двуличие и извивание, подобно змею, он называет правдой жизни, ни разу не сделав даже слабейшей попытки вырваться из круга ограниченных своих представлений в силу своей духовной лености. В дамасской стали своих пороков, виноватый сам и во всем, он винит других. В других он видит причину своих пороков. Он может работать в любом учреждении и на любом посту. Сущность его, если таковая имеется, не могут скрыть ни научные степени, ни другие реалии. Таков его полный и законченный портрет. Мещанство – это не социальное явление, это – свойство и состояние души.
   Одним из самых больших гигантов этой человеческой породы, и был Карим Мухамеджанович Сартаев. «Но ему ли, пусть даже самому великому мещанину, тягаться с ним? – Наркес насмешливо улыбнулся. – Он всегда доказывал свое превосходство над всеми «мещанами во науке». И докажет еще впредь столько раз, сколько это потребуется…»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

   «После столь больших усилий, затраченных величайшими людьми в борьбе за свободу человеческого ума, есть ли еще основание опасаться, что исход этих усилий придется им не по душе».
Кант, Иммануил

1

   Наркес оказался прав. Через пять-шесть дней вершина кризиса медленно пошла на убыль. Баян был по-прежнему невозможно худ. По-прежнему были резкими и порывистыми его движения, но не было в нем уже испепеляющей все дерзости и не знавшей никаких границ воинствующей властности. Почти незаметно для глаз, необычайно медленно начала отступать и худоба. Все эти дни юноша находился дома и, не вставая из-за стола, что-то писал и писал. Наркес знал, что период величайшей депрессии духа сменился сейчас безудержным творческим взлетом. Баян писал целые дни напролет и, когда его звали позавтракать, пообедать или поужинать, с явной неохотой вставал из-за стола. Поев, он снова спешил за письменный стол, исписывал страницы, рвал их, снова писал и снова перечеркивал написанное. Через десять дней он подошел к Наркесу, только что вернувшемуся с работы, и протянул ему тоненькую стопку листков. Наркес взглянул на них и ничего не понял. Тринадцать страниц сугубо математического текста были исписаны мелким бисерным почерком. Великое множество формул понадобилось для того, чтобы вывести одну коротенькую формулу в самом конце тринадцатого листа.
   – Что это? – все еще ничего не понимая, спросил Наркес.
   – Формула Лиувилля, – ответил Баян и, видя недоумение в глазах Наркеса, добавил: – та, которую он оставил науке без доказательств.
   Некоторое время Наркес старался осознать сказанное ему, потом резко произнес:
   – Едем!
   – Куда? – не понял Баян.
   – К Тажибаеву!
   Баяну не надо было повторять дважды. Он быстро исчез в своей комнате и через несколько минут предстал перед Наркесом в светлом костюме и на ходу застегивал пуговицы рубашки.
   Они вышли из дома, спустились в гараж и вскоре уже мчались по улицам города.
   Профессор оказался дома. Он очень радушно встретил молодых людей и провел их в свой кабинет. Баян изредка и робко поглядывал вокруг. Всюду книги, книги, книги. Мебель в старинном духе, тяжелая, громоздкая. Здесь тоже было немало диковинных вещей и статуэток.
   – Ну как, Наркес, дела, работа, проблема гениальности? – радостно спрашивал старый академик, когда они удобно устроились в креслах.
   – Ничего, спасибо, – сдержанно произнес Наркес и, немного помолчав, обратился к академику: – Маке, мы к вам вот по какому поводу… Этот юноша, Баян, вывел одну теорему… Не посмотрите ли вы ее?
   – С великим удовольствием, Наркес. Ну-ка, где ваша теорема, молодой человек?
   Баян с большим смущением протянул исписанные листы.
   – Теорема Лиувилля! – воскликнул старый академик, просмотрев первые ряды цифр. – И вы решили ее?
   Больше он ни о чем не спрашивал. Быстро проглядывая страницу за страницей, он оторвался от рукописи только тогда, когда кончил читать ее.
   – Вот черт! – с юношеской живостью воскликнул снова старый ученый. – Так просто. А ведь полтора столетия ломали голову над этой формулой.
   Теперь он взглянул на Баяна с нескрываемым интересом.
   – Вы применили аналитический метод. Помнится, сам Лиувилль завещал арифметическое решение своих формул. Ну, да это ничего, – произнес он, увидев, что юноша слегка смутился и хотел что-то сказать. – Еще неизвестно, зачем он завещал арифметическое решение, – шутливо и добродушно произнес он.
   – Главное, что вы вывели ее. Где вы учитесь, айналайн?
   – На первом курсе математического факультета КазГУ, – робко и почтительно ответил юноша.
   – Вы уже сейчас прошли весь курс высшей математики. Я думаю, что из вас получится второй Галуа. Сколько вам лет?
   – Семнадцать, – ответил Баян.
   – Да… да… получится второй Галуа… – старый академик задумчиво посмотрел в окно, поверх голов собеседников.
   – Маке… – нарушил затянувшуюся паузу Наркес, – можно ли будет опубликовать эту работу?
   – Да, конечно, – быстро ответил академик. – Мы опубликуем ее в «Математических анналах». Я попрошу редакцию, чтобы статью поместили в следующем же номере.
   Разговор был окончен. Можно было идти. Но тут их задержала жена ученого, пожилая и дородная Рабига-апай.
   – Нет, никуда вы не пойдете. Сейчас будем пить чай, – улыбаясь, ласково сказала она, глядя на молодых людей.
   За чаем в огромной гостиной Рабига-апа шутливо упрекала Наркеса:
   – Наркесжан совсем стал редко заглядывать к нам. Все никак не может выбрать время проведать нас.
   – Да, Рабига-апа, – чистосердечно признался Наркес. – Особенно с начала этого года закрутился совсем.
   – Не слушай, не слушай ее, – пожурил жену старый ученый.
   – Кого любят, того и упрекают, – ответила мужу Рабига-апай.
   Все казалось Баяну необычным в доме у известного ученого: и обстановка, и сервиз на столе, и самые обычные слова, которые говорились за столом. Он был бесконечно рад знакомству с Муратом Мукановичем.
   После чая гости тепло попрощались с хозяевами и поехали домой.
 
   На следующий день Наркес с утра почувствовал в себе какую-то бодрость и подъем духа. Ощущение легкости и хорошего расположения духа, забытое в последние месяцы, снова посетило его. Он радовался самым незначительным вещам, которые привлекали его внимание. Радовался тому, что он молод, симпатичен, знаменит, и просто тому, что живет на свете. Какой-то юношеский восторг охватил его, и он плохо скрывал его. Хотелось каждому сказать и сделать что-то приятное, или просто сердечнее поздороваться со знакомыми. Настроение это не оставляло его в Институте. Занятый разными делами, Наркес изредка улыбался своим мыслям.
   С утра время от времени в нем звучала какая-то мелодия, и при этом, как начало не написанных еще стихов, возникала строка: «Титаны мира, трепещите!»
   Строка эта возникала в сознании каждый раз мягко и ненавязчиво и не мешала Наркесу работать.
   Перед обедом, сразу, как только пришла новая почта. Динара принесла письмо с заграничным штемпелем. Наркес взял его в руки и взглянул на обратный адрес. Письмо было из Австрии, из Вены. Ректорат Венского Университета просил его принять участие в юбилее по случаю шестисотпятидесятилетия со дня основания Университета, который должен был пройти в июне этого года. Наркес знал, что это высшее учебное заведение является одним из старейших научных центров Европы и всего мира. Он был знаменит многими своими выпускниками и в первую очередь блестящей плеядой представителей медицины. В юбилейных торжествах, проводившихся обычно с колоссальным размахом, принимали участие крупнейшие ученые многих стран, поэтому Наркес решил поехать на юбилей. К тому же он еще не был в Австрии, так что можно заодно повидать и Вену. Перевернув на настольном календаре листки с датами за весь июнь, Наркес пометил что-то на одном из них и снова приступил к работе.
   Ощущение легкости и бодрости духа не покидало его весь день.
   С этого дня тревога Наркеса за судьбу Баяна стала понемногу уменьшаться. Он понимал, что юноше предстоит еще много трудных дней и месяцев, что у выздоровления также, как и у болезни, много спадов и подъемов. Но самое страшное – пик кризиса – уже было позади. Теперь он чувствовал себя спокойнее на работе и не спешил домой после рабочего дня, как раньше.

2

   Баяну становилось все лучше и лучше. Он был пока еще очень худ, но худоба уже начала отступать. Временные отрицательные явления в психике стали сглаживаться. Юноше надо было немного отдохнуть после тяжелого духовного и физического кризиса, но он так же, как и раньше, много работал. Изредка ездил домой, навещал родителей и, вернувшись, снова принимался за какую-то неотложную работу. Наркес не знал, чем был занят Баян, но по его одержимости чувствовал, что это было что-то очень важное – Однажды, сидя в своей комнате за работой, Баян раздумывал над рукописью, которую он писал. Внимание его вдруг привлекла знакомая мелодия, которую напевала в соседней комнате Шаглан-апа. Юноша старался вспомнить, как называется мелодия этой удивительной песни, которую он уже слышал однажды, и вдруг радостно вздрогнул. «Белый Яик»! О, эта волшебная песня! Снова, как и в первый раз, пленяли ее дивные звуки. Снова, как и в первый раз, рождалась в душе великая скорбь по родной земле.
   Много лет стремлюсь к тебе я, мой белый Яик, Много лет не дойду до тебя, мой белый Яик, Много лет на твоем берегу, мой белый Яик, Не катались мы на качелях – алтыбакан…
   Голос Шаглан-апы задрожал и прервался. Через некоторое время он возник опять.
 
Белый Яик мой, особенны земли твои,
Не найти мне сравнений великим твоим степям…