Бывает, что беседа переходит в спор. Он иногда делается ожесточенным, ведь среди работающих на пункте есть и меньшевики и эсеры. Наши симпатии определены давно, и споры в монтерской укрепляют уверенность в правоте "своих". "Свои" - это папа, Коба, Михаил Иванович, Дунаев, Василий Андреевич, Яблонский. "Свои" - это большевики. И когда раздражительный, прозванный нами за длинный нос и подслеповатые глаза "гусем", меньшевик Матюхин, зло возражая нашим, повторял: "Русские рабочие должны вариться в капиталистическом котле еще пятьдесят, а может быть, и сто лет, до пролетарской революции они не доросли", нам хотелось самим вступить в спор.
   Но есть кому и без нас ответить Матюхину. Уже и молчаливый Яблонский, отложив свои записи, спокойно спрашивает Матюхина:
   - А вы-то сами говорили об этом с русскими рабочими? Да и знаете ли вы тех, от чьего имени повторяете одно и то же?
   И слова, которых мы ждем, замирая, - о смелой, мужественной борьбе, о действенной вере русских рабочих в то, что победа придет скоро, что усилия и жертвы не пропадут, - эти слова произносит Яблонский.
   И за ним Дунаев, как всегда, тихо и спокойно, рассказывает о борьбе ивановских ткачей. И напрасно "гусь" что-то выкрикивает, мы понимаем, что ему нечего больше сказать. Каким он кажется сейчас жалким! Но, хотя мы и готовы пожалеть его, мы торжествуем: правы ведь наши. Правы!
   Я люблю, когда в спор вступает отец. Непререкаем для нас отцовский авторитет.
   Ведь никогда у него слово не расходилось с делом.
   И сейчас он входит в монтерскую. Так и видишь его, немного насупленного, строго вглядывающегося в спорящих...
   - Да что же это такое? На улице слышно! Лазарь, Евлампий! Вы что? Забыли о конспирации...
   Матюхин, а иногда и работавший на другом пункте эсер Берг, воспользовавшись минутным замешательством, начинают опять выкрикивать о "демагогических требованиях" большевиков, об их "нетерпимости", о том, что они "сразу хотят перескочить через все фазы рабочего движения". Тогда и отец забывает о конспирации.
   - А вы хотите эти "фазы" пройти, виляя хвостом перед хозяевами? гремит он.
   Иногда из монтерской к нам в руки попадали листовки, которые за границей издавала "Правда". Тонкие, почти прозрачные листки. "Свободу пленникам царизма!" - требовали напечатанные на листке крупные строчки. Помню листовку, которую я связывала с судьбой Саши Никифорова, - она называлась "Царское правосудие и два столба с перекладиной". Была листовка: "Один пролетариат - одна партия" - я мы гордились, что эта партия была наша.
   Из монтерской товарищи шли заканчивать беседы в наши комнаты. Там со стола никогда не сходил самовар. Чаепития становились особенно привлекательными, когда на Сампсониевском появлялся Василий Андреевич. Он приходил аккуратно в "свои" дни. Погостит у нас денька три, и мы провожаем его к другому гостеприимному крову. Чаепитие было слабостью Василия Андреевича. Он уверял, что может "усидеть" целый самовар. Пил он чай истово, по-московски, в прикуску, всегда с блюдечка. Отдуваясь и вытирая большим красным платком капельки пота со лба, он повторял:
   - Хорошо!.. И вкусен же у вас чаек, Ольга Евгеньевна!
   К вечернему чаю заходил Михаил Иванович Калинин, братья Савченко. Беседа делалась задушевной. Говорили горячо, обсуждали все, что сообщали газеты.
   Вспоминали прошлое.
   Тихо присев к столу, слушаю. Говорит Василий Андреевич. Вспоминал ли он что-нибудь из своей полной встреч и событий жизни, пересказывал ли услышанное, всегда он захватывал своими рассказами.
   Любили мы слушать Михаила Ивановича. Он часто рассказывал о деревне, о земляках-односельчанах. С его слов мы узнавали русскую деревню. Чувствовалось, как он привязан к родным местам, к земле. Говорил он тихим, ровным голосом, часто проводя рукой по спадавшим на лоб волосам. Воспоминания иногда переходили к ди-дубийским временам. Михаил Иванович припоминал наши проказы и, запуская руку в карман пиджака, вытаскивал горсть подсолнухов. Он и в Дидубе угощал нас семечками, и как тогда, в те давние времена, и сейчас принимался вместе с нами грызть их.
   Когда Михаил Иванович жил в Лесном, он особенно часто бывал на Сампсониевском.
   По пути в город заходили к нам отдохнуть, обогреться жена его и ребята.
   Трудно жилось тогда семье Калинина. Михаилу Ивановичу редко удавалось удержаться на постоянной работе. Не проходило и нескольких месяцев, как его выслеживала охранка. Увольнения, обыски, аресты, - много раз пришлось пережить это Михаилу Ивановичу и его семье.
   - Опять Михаила Ивановича выслали, опять он уехал в деревню, - узнавали мы, но скоро он вновь появлялся в столице, и вновь питерские рабочие чувствовали его присутствие.
   - Только я уже не Калинин, - предупреждал он. И опять выручала гостеприимная "ямка".
   Помню, Михаил Иванович смешно рассказывал, как, пробродив ночь, зашел он к Конону Демьяновичу и усталый прилег на кровать. У дверей вдруг загудел чей-то бас. Вызывали старшего дворника.
   - Лежите не шевелясь, - шепнул Конон Демьянович и вышел на зов.
   - Все ли в порядке? - спрашивал городовой и мялся, ожидая приглашения.
   Михаил Иванович изображал, как Конок Демьянович захрустел бумажкой, выпроваживая гостя. Трехрублевка помогла. Не проявляя излишнего любопытства, городовой откланялся, а Конон Демьянович, провожая его, приговаривал:
   - Угощайтесь! И за мое здоровье не забудьте. Особенно любили мы, когда друзья из монтерской собирались внизу, в комнатах дяди Вани. Хозяйничала там жена его Марья Осиповна, - она всегда рада молодому сборищу. В квартире жили студенты, они присоединялись к нам. Общество рассаживалось на большом ковре, прямо на полу. Мебелью дядя Ваня не богат, и кавказский ковер кажется "роскошью".
   Вечера "по-восточному", на Ванином ковре, были неотразимо привлекательны.
   Гордость дяди Вани - его самодельный граммофон появлялся перед гостями.
   Героическая машина! Все ее части дядя Ваня сделал своими золотыми руками.
   Сам выпиливал, вырезывал, точил каждую деталь. Хозяин сиял, когда глуховатый рокот его детища веселил гостей. Под Ванин граммофон мы танцевали лезгинку и "русскую", которую мастерски, в присядку, с "коленцами" отплясывал Дунаев.
   Рассевшись на ковре, мы слушали, как Дунаев декламировал гейневских "Ткачей":
   Челнок снует, станок гремит, И день и ночь все ткач сидит.
   - Мы ткем, неустанно мы ткем...
   Потом все подхватывали за ним припев любимой его песни:
   Грохот машин, духота нестерпимая, В воздухе клочья хлопка.
   Маслом прогорьклым воняет удушливо...
   Да, жизнь ткача не легка.
   Эта песня и стихи были напечатаны в нелегальном сборнике "Песни борьбы и свободы". Тоненькую изданную в Риге книжечку таинственно, как настоящий заговорщик, передал мне Федя. Ему дали ее в монтерской. Это было знаком большого доверия - получить оттуда нелегальный сборник. В книжке были и давно известные нам "Варшавянка", "Интернационал", "Машинушка".
   Очень любили, когда "Машинушку" затягивал Шелгунов. Медью звенел его баритон, когда он выводил:
   Но страшись, грозный царь, Мы не будем, как встарь, Безответно сносить свое горе:
   За волною волна, поднимаясь от сна, Люд рабочий бушует, как море.
   Он разрушит вконец твой роскошный дворец И оставит лишь пепел от трона, И отнимет в бою он порфиру твою И разрежет ее на знамена.
   Часы пролетали быстро. Мама приходила за нами.
   - Домой! - звала она.
   - Как, разве уже пора? - изумлялись мы. Только что Ваня поставил новую пластинку: Карузо ноет "Матинату" Леонковалло. И дядя Ваня уговаривал Ольга, еще рано! Возьми-ка лучше гитару... Спой нам сама.
   Маму начинали упрашивать все:
   - Спойте, Ольга Евгеньевна! Окающий говорок Дунаева выделялся из общего хора:
   - Да уж, пожалуйста, Ольга Евгеньевна, порадуйте... Мама любила петь "Узника":
   Вот узник вверху, за решеткой железной, Стоит, прислонившись к окну; Он взор устремил свой в глубь ночи беззвездной?
   И словно впился в тишину...
   Вокруг часовые шагают лениво, В ночной тишине то и знай, Как стоя, раздается протяжно, тоскливо:
   - Слушай!..
   Я слушаю маму, и думается мне, что в песнь она вкладывает все пережитое.
   Сколько горестей и забот было в ее жизни и сколько твердости и мужества проявила она! Мужество, вера в лучшее никогда не изменяли нашей маме, маленькой, хрупкой, моложавой, веселой певунье. Бывало, и не догадаешься, что ей тяжело, - напевает за работой, нас всегда убаюкает песней. И в тюрьме она пела.
   Те, кто были с ней в заключении, рассказывали: когда, взобравшись на окно своей одиночной камеры, мама вызывала товарищей, из-за решеток ей кричали:
   - Спойте, товарищ Ольга, спойте нам!
   И мама начинала песню. Ее грудной, низкий, выразительный голос утешал, успокаивал людей, поднимал их силы. Часовые кричали, требуя замолчать, но мама продолжала петь, и не раз, - вспоминали товарищи, - сами тюремщики заслушивались ее и давали докончить песню.
   И сейчас я слышу в ее голосе мужество и силу... Под. аккорд гитары глухо замирает припев:
   Слушай!
   Не мне одной хочется смахнуть слезу. Но Павлуша уже подсаживается к маме.
   - Ну, а теперь "Калинку", мама! Это его любимая. И, растормошив всех, он заставляет подхватить:
   В саду ягода малинка, малинка моя...
   На пороге появляется отец.
   - Почему никого нет дома в такой поздний час? В самом деле, не пора ли всем на покой? Но Марья Осиповна не отпускает. А чай! С кавказским вареньем, и настоящие чучхели из Тифлиса!
   Восточные лакомства расставлялись на ковре, "Калинка" звучала еще громче.
   И папа сам не мог уже усидеть на месте.
   - Да разве так поют?
   - А ну, Сергей, покажи-ка им, молодежи, - подзадоривает кто-то.
   Папа встает. Это уж решительный момент, если отец готов запеть.
   Поет он "Среди долины ровные", со всем своим неудержимым темпераментом затягивая лихой припев:
   ...Эх, вы пташки, канашки мои...
   Он притоптывает и разводит руками невидимую гармонь.
   Дед на теще капусту рубил.
   Молоду жену в пристяжке водил...
   Кто же может удержаться, чтобы не подхватить:
   А бумажки-то все новенькие, двадцатипятирублевенькие.
   Глава двадцать седьмая Среди друзей в монтерской Павлуша давно равноправный товарищ.
   Он работает в кабельной сети, и, хотя ему только восемнадцать лет, он пользуется у солидных, пожилых кабельщиков непререкаемым авторитетом. Павел умел подойти к ним и по-дружески поговорить, навести их на размышления. Его старания не пропали даром. Летом 1913 года, когда тревожно и глухо зашумела Выборгская сторона, когда забастовали лесснеровцы, выступили на "Парвиайнене" и на других заводах, экономическая стачка готовилась и на "Электрокомпании 1886 года".
   В забастовочном комитете добивались, чтобы рабочие на всех пунктах выступили одновременно. Склонить на забастовку монтеров-кабельщиков поручили Павлу.
   Это было не просто. Кабельщики держались обособленно, компания их ценила, им лучше платили, у многих был хороший, обеспеченный заработок.
   Павел говорил с кабельщиками, убеждая каждого в отдельности, старался пробудить в людях чувство рабочей солидарности, объяснял, как много значат нынешние выступления.
   Кабельщики собрались в маленькой чайнущке у Обводного канала. Там они и решили:
   - Надо и нам выступить, присоединиться к бастующим.
   Тут же в чайной они составили и написали свои требования. Облава, которая нагрянула, никого не испугала. Чтобы замести следы, стачечники, как заядлые кутилы, перешли улицу и расположились в трактире напротив. Шпики поглядели, поглядели и ушли. А требования пока что были переписаны.
   Кому же поручить передать их администрации? Минутное замешательство, нерешимость на всех лицах. Тогда Павел, угадывая мысли собравшихся, говорит:
   - Поручить это следует молодому холостому рабочему. Если его и арестуют, пострадает только он один. У женатого останется семья, дети, кто тогда позаботится о них? Если я заслужил ваше доверие, товарищи, предлагаю: поручите это мне.
   Кабельщики выбрали Павла - самого молодого среди них - вести переговоры с начальством. Но на другой день после того как Павел вручил администрации требования рабочих, он был схвачен полицией и уведен в тюрьму.
   В эти летние месяцы 1913 года я, Надя и Федя, после экзаменов, жили в деревне. Нетерпеливо мы ждали маму, которая наезжала к нам из города.
   Мы знали - на Выборгской неспокойно. Мама приехала взволнованная, растерянная:
   Павел в тюрьме. И печаль, и гордость в наших душах. Но что будет с Павлом, что его ждет?
   Федя начинает нетерпеливо расспрашивать: как все произошло, когда увели Павла, что он говорил?
   Я понимаю Федино волнение, читаю на его лице и восторг, и страх за брата.
   Почему он не может быть там, вместе с Павлом? Почему четырнадцатилетним не доверяют настоящих революционных дел?
   Мама рассказывала. На Сампсониевском еще не знали, что Павел арестован, когда пристав и городовые пришли туда. Отец решил, что это за ним. Но когда полицейские начали рыться в ящиках письменного стола, отец заглянул в ордер на обыск и прочитал: "Павел Аллилуев".
   Вы, вероятно, к моему сыну? Вот его вещи.
   В вещах, на которые указал отец, предосудительного ничего не обнаружили.
   Полицейские ушли, и, прощаясь, пристав утешал маму:
   - Ничего, мадам, не поделаешь! Такая уж нынче молодежь пошла. Я за своих и то боюсь!..
   Арест Павла всколыхнул кабельщиков. Главное было достигнуто. Кабельная сеть примкнула к бастующим.
   - Пока не освободят нашего делегата, к работе не приступим, - заявили рабочие.
   Павел просидел в "предварилке", в одиночной камере, около месяца. Его несколько раз допрашивали, добивались имен организаторов стачки. Следователь пускался на хитрости, устраивал очные ставки с арестованными, грозил. Но Павел прикидывался простачком, мальчишкой и никого не выдал, ничего не рассказал.
   Администрации "Компании 1886 года" пришлось пойти на уступки. Забастовка грозила остановить многие заводы Петербурга. Большинство требований рабочих было удовлетворено. Павла освободили.
   Шумней и оживленней становилось в комнатах на Сампсониевском. В дом пришли новые друзья - товарищи Павла и Феди, мои, Надины подруги. Если Павел дома, то в столовой обязательно слышишь картавый голос Вани Рубшина.
   Он учился с Павлом на вечерних политехнических курсах. Рядом с чертежами, которые Ваня раскладывал на столе, лежали книги по экономике, социологии, они с Павлом читали их, объясняли друг другу непонятные главы, иногда спорили.
   Мы удивлялись неутомимости Рубшина. Он работал на Балтийском заводе и каждый день отправлялся туда из Лесного, шагая добрую половину пути пешком, чтобы сберечь гривенник. В большой семье Рубшиных столько ртов, такая нужда, что Ваня отдавал туда весь заработок. На курсы он тоже ходил пешком. Мы подсчитывали, сколько верст преодолевает Ваня каждый день. Худенький, похожий на подростка, Ваня никогда не казался усталым. Он был всегда добродушен и серьезен. Павел был с ним неразлучен. Их связывала работа в кружке, поручения старших товарищей, - они распространяли литературу, через них общались с заводскими кружками.
   Бывали у Павла и другие товарищи. Он умел сходиться с людьми. Искренность его и простота к нему притягивали.
   Глава двадцать восьмая Воскресенье начиналось возгласом отца:
   - Вставать!.. Вставать!.. Чай на столе... Одеваться! - Он ставил у кроватей до блеска начищенные наши ботинки.- Глядите, как постарался для лентяев.
   По воскресеньям папа требовал, чтобы к столу садились все вместе. Завтрак проходил шумно и. оживленно, - А у нас в гимназии...
   - А вчера в монтерской...
   Всем домом по воскресеньям мы отправлялись на ночные бдения в Народный дом. В эту зиму пришло увлеченье театром. Сначала это была опера. Мама и ее сестры пели, дядя Ваня учил нас петь под гитару. Мы любили грузинские напевы, знали русскую музыку. В Питере мир звуков раскрылся нам по-новому.
   Мы услышали оперные спектакли, пели Шаляпин, Собинов, Баттистини, Карузо.
   Простоять ночь у кассы Народного дома и получить билет на "Фауста" разве это дорогая цена, если Мефистофеля поет Шаляпин? Билет стоил гривенник, и в жажде вкусить радость искусства у Народного дома собиралась веселая молодая толпа: студенты, рабочие, курсистки. За ночь успевали перезнакомиться, хвастались автографами любимцев, передавали шутку, брошенную Шаляпиным, и утро наступало быстро.
   Была еще Александринка с Савиной, Давыдовым, Варламовым. И наконец кино.
   Начиналась русская "Золотая серия" с Полонским, Мозжухиным, Верой Холодной.
   Папа восстал против "Золотой серии".
   - Разлагающее влияние, - говорил он. Он стал снисходительней к "Великому немому", когда кто-то из товарищей посоветовал ему посмотреть "Углекопов"
   Золя. Кино было амнистировано, оно стало одним из воскресных развлечений, к которым принадлежал и каток, где особенные успехи проявила Надя, сразу ловко и безбоязненно заскользившая по льду.
   Но пришли этой зимой и безрадостные воскресенья. Уныло в доме. Прибегая из гимназии, мы в тревоге глядим на мать. У всех один вопрос на языке:
   - Как Павел?..
   После ареста, после тюрьмы Павел опять работал и учился. Надломились ли его силы, сдал ли организм, но третий месяц лежит он в больнице. "Туберкулез желез", - говорят врачи. Сделали ему операцию, и все-таки болезнь не сломлена.
   Неужели не встанет с больничной койки, не придет домой, не склонится над неоконченным своим чертежом наш трудолюбивый, мужественный, всегда открытый и прямой Павел? Я вдруг поняла, чем был для каждого из нас старший брат.
   Отважный атаман наших игр, он умел радостно преобразить нелегкие будни нашего детства. Всегда он рвался участвовать в новых событиях, разбирался в них, и несколько скупо брошенных им фраз объясняли и ставили все на место.
   На путь, который мы видели перед собой, он вступил первым. Был он спокоен, немногословно ласков, не допускал ссор и раздоров в доме, и лучше всех я знала, что за кажущейся замкнутостью старшего брата скрываются мягкость и отзывчивость. А сейчас он опасно болен, и, кажется, нет средств спасти его.
   - Солнце и море нужны больному, все остальное мы испробовали, - ответил профессор отцу, требовавшему, чтобы сказали наконец правду о состоянии Павла.
   Профессора удивила папина настойчивость.
   Разве это в ваших средствах? - бросил он.
   Папа пришел домой в негодовании.
   - Почему они не сказали об этом раньше? - повторял он и строил уже планы, как добьется возможности отвезти Павла в Крым, где в Симферополе и в Старом Крыму были у него друзья.
   Кончался май четырнадцатого года, когда мы проводили в Крым папу с Павлушей.
   - Он должен вернуться здоровым, - твердила я себе.
   С безучастием тяжело больного Павел выслушивал наши пожелания, но хотелось верить: тепло, солнце излечат его. В монтерской утешали нас:
   - Поправится... сломит болезнь... Не таковский он, чтобы поддаться ей.
   Немного прошло дней после отъезда Павла, как в монтерской оживленно и взволнованно заговорили о бакинской забастовке. Из Баку сообщали товарищам - стачка нефтяников началась. И "Правда" уже писала об этом. Читая заметки, мы рассматривали в газете фото. Нефтяные промысла - берег моря с остриями вышек, баки, высокие, как дома. Это мыс Баилов, Зубаловские промысла, где началась забастовка. Ею руководили знакомые и дорогие люди: Алеша Джапаридзе, Вано Стуруа, Фиолетов, Мельников, Шалман - все папины друзья. И наш старый товарищ - Яша Кочетков, который провожал меня и Павла в памятном путешествии из Москвы в Тифлис, и Георгий Ртвеладзе, в квартиру которого привез меня дядя Ваня, когда с патронами я приехала из Тифлиса. Квартира Ртвеладзе никогда не запиралась, все, кого подстерегала полиция, могли в любое время прийти и спрятаться там.
   Не хотелось отрываться от разговоров и споров в монтерской и браться за учебники. Но наступила пора экзаменов, пора зубрежки и волнений. То, что происходило в Баку, продолжало занимать мысли, хотя с монтерской приходилось на время разлучиться. После экзаменов меня, Федю и Надю мама отправила в финскую деревушку Лумяки погостить и отдохнуть у знакомых железнодорожников.
   Как "старшая" ехала тетя Шура, она была тогда уже невестой Яблонского, но мама всех нас считала недостаточно взрослыми и, провожая, напутствовала:
   - Отдыхайте, пейте молоко и не шалите. В домике в Лумяках хозяйничала Надя. "Где она всему этому научилась - ставить тесто, печь пироги?" удивлялись мы, а Надя смеялась и продолжала ловко и быстро управляться на кухне, хотя готовить приходилось в русской печи, что не так-то просто.
   Мама, изредка навещавшая нас, была довольна. Мы угощали ее Надиной стряпней, и мама хвалила своих хозяйственных дочек.
   - Могу теперь отдыхать... Слава богу, вырастила помощниц...
   Мама привозила новости о бакинских и петербургских делах. Бакинцы продолжали бастовать, и питерские заводы поддерживали их. Многие из заводов уже прекратили работу. Мама рассказывала, что по Выборгской то и дело скакали конные жандармы.
   - Дело, пожалуй, дойдет до серьезного. Ну что ж, если надо, выйдем опять на баррикады.
   В июле возвратились из Крыма отец и Павлуша. Полные крымских впечатлений, они рассказывали о море, татарской деревеньке Коктебеле на берегу феодосийской бухты, где жили в рыбачьем домике. Павел вернулся преображенным, от болезни не осталось следа.
   - Это все солнце, - рассказывал отец. - Лежали у моря, грелись на солнце, как советовали добрые люди. Видите, какого молодца привез!..
   И папу оживил Крым. Это был для него отдых за много лет мытарств, забот, неустанной работы.
   Но отец уже торопился вновь к делу, его вызывали обратно на пункт, да и события требовали присутствия отца. Бакинская забастовка длится третий месяц, в Петербурге бастуют заводы и фабрики.
   Глава двадцать девятая Знакомый кондуктор привез известие из дому: папа вызывал нас всех в город. Мы поняли - случилось необычное. Тревога томила нас несколько дней.
   Доходили вести, что в Питере, на Выборгской, на Путиловском, "шумят" рабочие.
   Рассказывали, что в бастующих стреляла полиция. Все это мы вспоминали, заканчивая торопливые сборы к отъезду.
   - Наверное, кто-нибудь из наших арестован. Я видела плохой сон, беспокойно твердила тетя Шура.
   Тревожились мы не напрасно. Арестованы товарищи - питерцы, кавказцы, связанные с бакинской организацией.
   Этим сообщением встретил нас в городе отец.
   - Надо позаботиться о них, попытаться передать вещи, деньги. Я хочу поручить это вам, - говорит он.
   Мы узнаем подробно о событиях, только что потрясших Выборгскую. Баррикады сооружались у заводов и домов.
   Михаил Иванович Калинин сегодня у нас. С отцом они говорят о событиях.
   Мы слышим о том, как вышли на улицу рабочие, и хотя на усмирение забастовок послали войска, на заводах не отступили.
   - Если бы не объявление войны, если бы не военные законы... - говорил Михаил Иванович.
   Да, Выборгская сторона подтвердила в предвоенные дни, что бурлит она скрытыми силами и готовы они вырваться на волю.
   На Выборгской, на заводах ее, работали большевики. На "Айвазе" - Михаил Иванович Калинин; на заводе "Парвиайнен" кропотливо собирал подпольные силы товарищ Шверник; смело выполняла боевые поручения молоденькая большевичка, работница Клавдия Николаева.
   Поход на Выборгскую начался с разгрома "Правды". Она запрещена. Газета собирала пожертвования в пользу бастующих рабочих, ей приказали прекратить сборы, но она вышла с жирно напечатанной суммой пожертвований. Этого было достаточно, чтобы жандармы ворвались в редакцию.
   Закрыт на Выборгской рабочий клуб "Самообразование". Он помещался недалеко от нашего дома на Самп-сониевском. Кружки воскресной школы давали там первые теоретические уроки классовой борьбы. В клубе рабочие разыгрывали любительские спектакли, устраивали лекции, концерты. Все запрещено!
   Арестованных товарищей скоро сошлют, сейчас они в тюрьме на Гороховой.
   Родным, очевидно, разрешат свидание с ними. Мы скоро пойдем туда, в тюрьму. Отец повторяет нам, как должны мы себя вести: назваться родными, добиться разговора с товарищами, узнать, в чем они нуждаются.
   Мы идем втроем - Шура, я, мама. Нас впускают на тюремный двор. Там уже толпятся люди. Как мы, они просят о свидании с заключенными. Мама здоровается со знакомыми. Я слышу, как кто-то спрашивает:
   - Чья это девочка?
   И кто-то негромко отвечает:
   - Дочь Сергея.
   Мы стоим против серой тюремной стены и глядим в провалы решетчатых окон.
   Там, за решетками, люди. Много в каждом окне. Из-за решеток кивают, кажется, окликают. И вдруг рядом стоящие подталкивают меня:
   - Нагнитесь, возьмите, вам бросили.
   Как будто камешек упал к моим ногам. Наверное, из того окна. Я наклоняюсь, ощупываю в руке комочек. Закатанная в хлеб записка.
   Нас просят принести теплые вещи и деньги. Деньги я передаю при прощальном свидании. В мрачное помещение за перегородку приводят арестованных. Под взглядами часовых мы обмениваемся скупыми фразами. Я сжимаю в руке двадцатипятирублевую бумажку. Передаем часовым теплые вещи и махорку.
   - Ну, что же, до свидания, - говорят мне, и из-за перегородки протягивается рука.
   Пожатие - деньги взяты. Может быть, я сделала это неловко, мой жест заметил часовой? Нет. Он безразлично глядит в сторону. Товарищей уводят.
   Медленно, стараясь подольше задержать на нас взгляд, они скрываются за дверьми.