Я одеваюсь и крашусь, готовлюсь искать Педро по всему Мадриду. Откровенно говоря, на поиски простого и при этом сногсшибательного облачения потребовалось времени больше, чем я предполагала. (Мне, естественно, нужно все сразу. А так не бывает. Как можно требовать уравновешенности от избыточности? Такой уж я человек.)
Несмотря на однозначный запрет моего создателя, я прихожу туда, где он снимает кино, — на угол площади Бельяс-Артес, к одному из его любимых домов, где долгое время ютился в каморке несравненный Антонио Лопес [101]. (Его Тотальная Выставка открыта вашим восторженным взорам в Музее королевы Софии [102].)
К одному из фонарей на улице Алькала — словно к хребтине самого Мадрида — пришпилен предвыборный плакат Фелипе Гонсалеса. Этот снимок претерпел столько манипуляций, что Фелипе утратил свой натуральный оттенок смуглой оливки и стал похож на какого-то русского деятеля, с раскосыми глазами и с улыбкой мандарина. Я бы предпочла, чтобы Гонсалес походил на Эдварда Дж. Робинсона [103], — в нем есть известное очарование (особенно когда сам он похож на своего старшего сына Пабло).
Я ищу своего автора посреди кипучей деятельности механизмов и людей. Различаю его вдали: он дает важнейшие наставления Виктории Абриль [104]. Эти двое настолько погружены в процесс, что со стороны кажется, они только что обнаружили способ уладить конфликт в Югославии. Виктория одета так, что одновременно напоминает солдата информационной войны и рудокопа будущего. Она похожа на мальчика, но, когда подойдешь поближе и услышишь ее голос, на память приходит Трини Алонсо, «Голос из Пещеры» [105].
Я подхожу к ней поближе и представляюсь, я лучусь фальшивой любезностью, но Виктория либо на меня не смотрит, либо взгляд ее означает: «Кто это еще на мою голову».
Я крепко хватаю Педро под руку и тащу его прямо к кинокамере, мне нужно, чтобы слова мои не упали в пустоту, — пусть по возможности они останутся в вечности. Но Педро меня отстраняет:
— Патти, что ты здесь делаешь?
Это похоже на что угодно, только не на приглашение.
— Ты что, забыл про меня? — оглашаю я обвинение. — Ты превратил меня в подборку журналов «Эль Гальго», запылившихся, позабытых на полках закрывшейся книжной лавки.
— Не надо мелодрам, Патти. Это не в твоем стиле. Недостаток автора состоит в том, что он знает
о тебе гораздо больше, чем ты сама.
— Когда ты сдашь очередную главу про меня? «Эль Мундо» уже ждет.
— Никаких глав не будет, пока что. У меня нет времени.
— Это не только вопрос времени.
Я воспользовалась моментом, чтобы выразить свой протест:
— Я не согласна с тоном, которым ты в последнее время заставляешь меня говорить. Раньше я в каждой главе трахалась, а теперь без передышки читаю, рассуждаю о книгах, даю советы и жалуюсь. (Я даже хандрю в дождливую погоду! С каких это пор хорошие писатели соединяют дождь и депрессию причинно-следственными отношениями?) Я вовсе не против чтения, но я могла бы читать и трахаться одновременно. Ты недооцениваешь мои способности. Я могу есть, стричь ногти на ногах, курить, ширяться и говорить по телефону в одно и то же время. И разумеется, любить.
— Патти, ты забываешь, что ты — символ.
— У символов тоже есть личная жизнь, взять, к примеру, герцогов Виндзорских!
— Ты относишься к другому типу символов. Десять лет назад ты воплощала Безумие Восьмидесятых, а теперь — Глубокую Депрессию Девяностых.
Я возражаю:
— Но это несправедливо! Если я — твое отражение, то пусть я останусь молодой, пока ты не выживешь из ума. Преврати меня в идеал, над которым не властна реальность, как портрет Дориана Грея! Разрушайся сам, а я останусь божественной!
— Я пытался, но у меня не выходит.
— Я не хочу, чтобы по моей вине люди размышляли! Я хочу трахаться! Хочу быть легкомысленной и банальной! Я хочу вернуться к эйфории!
— Этого не может быть, Патти. В таком случае ты станешь мертвой или неизданной. К тому же сейчас у меня съемки, я не владею своим временем. Как я могу написать главу про тебя? Я не живу, мне не о чем рассказывать!
— Все оттого, что эта проблядушка Кика высасывает всю твою энергию!
Последние слова я произношу во весь голос, чтобы меня расслышала Вероника Форке [106]: я вижу, как она приближается, одетая пастушкой от Версаче.
Какие груди у этой поганки! К тому же они настоящие. Могу поклясться перед нотариусом.
Педро тоже замечает ее приближение:
— Не говори так про Кику, он твоя сестра-близняшка.
— Ты хочешь сказать — копия! Уму непостижимо: такой молодой, а уже повторяешься. Зачем же ты меня воскресил, можно узнать? Чтобы я оставалась немой, слепой и никак себя не выражала? Если бы ты, по крайней мере, посадил меня на иглу, я могла бы утешаться глюками!
Педро покидает меня на полуфразе: Виктория обратилась к нему с очередным идиотским вопросом, и вот он бежит к ней, словно бы знает ответ.
Пока я испепеляю своего автора взглядом, Кика приветствует меня улыбкой, запечатлеть которую можно лишь в широкоформатном кино:
— Привет, я Кика.
Она чмокает меня в щеку, потом в другую. Признаю, в ней есть очарование, и, стоит мне отвлечься, она меня покорит. Но я настроена воинственно, как на религиозном Диспуте, — с той лишь разницей, что ни мне, ни Кике кафедра для выступления не требуется.
— Ну а я Патти, и я качусь в пропасть по твоей вине. Я одна из тех трех с лишним миллионов паралитиков в поисках автора, который предоставил бы им частичку жизни, не важно, стоит ли ее проживать.
— Жизнь прожить всегда стоит, — говорит мне Кика. — В фильме меня насилуют четыре раза подряд, и это меня беспокоит, поскольку Педро хочет видеть меня оптимисткой, но не дебилкой, однако я тотчас восстанавливаю свои силы.
Что-то знакомое.
— Из всех возможностей я всегда выбираю лучшую.
— А если таковой нет?
— Я ее выдумываю.
Помню те времена, когда я сама так поступала и множественное изнасилование лишь приумножало мой оптимизм. Я была неудержима. Может быть, я становлюсь старше или это Педро повторяется, да к тому же становится старше?
— А что хорошего в том, что тебя четырежды насилуют, если потом даже не говорят спасибо?
Это были скорее мысли вслух, чем вопрос. Однако Кика — из тех, что всюду суют свой нос.
— Когда тебя насилуют четыре раза, это лучше, например, чем когда насилуют двадцать раз. А если выбирать между подорванной психикой (и слепой жаждой мести) и здоровой психикой, то второе, конечно, предпочтительнее.
— Я понимаю тебя, как оригинал понимает свое продолжение; при всем при том, красавица, ты просто дурочка!
— Это первое впечатление, не доверяй ему: по ходу фильма я эволюционирую. Ты застала меня в начале моей истории. Сейчас я немного растеряна, не понимаю, что происходит вокруг меня, но Педро уверяет, что это очень современно… что мир плывет по воле волн, но что я в конце концов спасусь, хоть никому до этого и не будет дела. Он хочет спасти меня, поскольку это то же самое, что спастись самому.
Я подвела итог:
— Он не имеет права навязывать нам собственную неуверенность. Нет такого права, Кика! Мы должны взбунтоваться.
— Что ты говоришь, дорогуша!
— Педро превратил тебя в патетический персонаж! Критики вас раздолбают.
— Я признаю собственную незрелость, но это так увлекательно, Патти. Вспомни о своей молодости. Ты тогда видела и ощущала мир иначе.
Вот зараза, у меня нет возраста! Персонажи не взрослеют и не старятся, стареет их автор.
— А как я смотрела на вещи, можно полюбопытствовать?
— Намного проще. Я дам тебе совет. Оставь Педро в покое, уходи и не провоцируй его больше. Ты — худшая часть его сознания, вечно брюзжащая. То, что он позволяет тебе существовать, — уже роскошь, а сейчас ты занимаешься настоящей провокацией. Я говорю это по-дружески, где-то здесь бродит убийца, и Педро использует его, чтобы избавляться от персонажей, с которыми он сам не знает, что делать…
— Кто он?
— Я не знаю. Я узнаю только в конце, но предупреждаю тебя: если Педро запутается и не будет знать, что с тобой делать, он заставит тебя исчезнуть…
Я верю ей. Кика обладает животным ясновидением наивных натур.
Нас призвали к тишине. Виктория и Питер Койот [107] вышли на съемочную площадку.
«Убить — это как постричь ногти на ногах, сначала сама идея навевает тоску, зато…» — говорит Виктория.
Я покидаю площадь Бельяс-Артес под аккомпанемент ее хриплого шепота.
И все-таки я бросаю еще один взгляд назад, прежде чем меня поглощают тротуары улицы Алькала-Севилья с ее синтетическими алтарями в честь Хосе Марии [108] и Фелипе.
Я вижу, как Педро обволакивает Викторию словами и жестами, будто покрывалом из черной манильской пряжи, вышитым шелковыми цветами, тоже шелковыми. Одинокий, далекий, отчужденный. Педро.
Сложно переживать две страсти сразу, а навязывать их другим — еще и немного несправедливо. Сегодня ночью я — вторая страсть, и мне остается только ждать… В мире Педро не бывает выборов (ты лишена права голоса) — ни всеобщих, ни частичных. Он избран самим собой, чтобы продолжить существование. В его параллельном мире не существует ни Фелипе, ни Аснара. Они есть в моем. Сегодня ночью на улице Алькала есть лишь они и я. И я так же прицеплена к фонарям, как и они, я персонаж без автора, застывшая фотография самой себя.
Я думаю об Ане Ботелье и о Кармен Ромеро, о Хосе Марии и о Фелипе, и как-то не в тему — о Хиллари Клинтон. Какое мужество вселяет в меня эта женщина! Как может она быть такой высокомерной, имея такие ляжки! Меня раздражает, что такая громадная страна, как Соединенные Штаты, попадает в зависимость от ее новой прически или от ее мнений по поводу курильщиков.
Моя антипатия к Хиллари добавляет симпатичных черт Кармен и Ане. Возможно, сегодня я им позвоню. Как они, должно быть, нервничают, бедняжки! Сегодня — одна из тех ночей, когда они будут любить своих мужей особенно страстно. Надеюсь, что обе парочки облегчат себе тяжкое ожидание отменным трахом. Это будет необычный секс, лихорадочный, словно бы прощальный. Ни Фелипе, ни Хосе Мария не останутся прежними двадцать четыре часа спустя. Или останутся.
Я позвоню им — сначала Кармен, а потом Ане. Сегодня ночью я почти отождествляю себя с ними. Как и во мне, в них есть что-то от вымысла; не думаю, что они полновластные хозяйки своих судеб. Как и мне, им приходится делить свои жизни с другой страстью, от которой они, возможно, очень далеки.
Педро одержим страстью управлять своими историями. Фелипе и Хосе Мария — страстью управлять страной, что равносильно созданию Истории этой страны. Если мне становится невыносимо жить рядом с другими историями Педро, то как же эти женщины выносят истории своих мужей (каждая своего, соответственно)?
Возможно, тот факт, что обе они (Кармен и Ана) реальны, дает определенные преимущества. Возможно, и не дает. Я не знаю. Сегодня ночью я ни в чем не уверена. И боюсь, что я не одна такая.
Несмотря на однозначный запрет моего создателя, я прихожу туда, где он снимает кино, — на угол площади Бельяс-Артес, к одному из его любимых домов, где долгое время ютился в каморке несравненный Антонио Лопес [101]. (Его Тотальная Выставка открыта вашим восторженным взорам в Музее королевы Софии [102].)
К одному из фонарей на улице Алькала — словно к хребтине самого Мадрида — пришпилен предвыборный плакат Фелипе Гонсалеса. Этот снимок претерпел столько манипуляций, что Фелипе утратил свой натуральный оттенок смуглой оливки и стал похож на какого-то русского деятеля, с раскосыми глазами и с улыбкой мандарина. Я бы предпочла, чтобы Гонсалес походил на Эдварда Дж. Робинсона [103], — в нем есть известное очарование (особенно когда сам он похож на своего старшего сына Пабло).
Я ищу своего автора посреди кипучей деятельности механизмов и людей. Различаю его вдали: он дает важнейшие наставления Виктории Абриль [104]. Эти двое настолько погружены в процесс, что со стороны кажется, они только что обнаружили способ уладить конфликт в Югославии. Виктория одета так, что одновременно напоминает солдата информационной войны и рудокопа будущего. Она похожа на мальчика, но, когда подойдешь поближе и услышишь ее голос, на память приходит Трини Алонсо, «Голос из Пещеры» [105].
Я подхожу к ней поближе и представляюсь, я лучусь фальшивой любезностью, но Виктория либо на меня не смотрит, либо взгляд ее означает: «Кто это еще на мою голову».
Я крепко хватаю Педро под руку и тащу его прямо к кинокамере, мне нужно, чтобы слова мои не упали в пустоту, — пусть по возможности они останутся в вечности. Но Педро меня отстраняет:
— Патти, что ты здесь делаешь?
Это похоже на что угодно, только не на приглашение.
— Ты что, забыл про меня? — оглашаю я обвинение. — Ты превратил меня в подборку журналов «Эль Гальго», запылившихся, позабытых на полках закрывшейся книжной лавки.
— Не надо мелодрам, Патти. Это не в твоем стиле. Недостаток автора состоит в том, что он знает
о тебе гораздо больше, чем ты сама.
— Когда ты сдашь очередную главу про меня? «Эль Мундо» уже ждет.
— Никаких глав не будет, пока что. У меня нет времени.
— Это не только вопрос времени.
Я воспользовалась моментом, чтобы выразить свой протест:
— Я не согласна с тоном, которым ты в последнее время заставляешь меня говорить. Раньше я в каждой главе трахалась, а теперь без передышки читаю, рассуждаю о книгах, даю советы и жалуюсь. (Я даже хандрю в дождливую погоду! С каких это пор хорошие писатели соединяют дождь и депрессию причинно-следственными отношениями?) Я вовсе не против чтения, но я могла бы читать и трахаться одновременно. Ты недооцениваешь мои способности. Я могу есть, стричь ногти на ногах, курить, ширяться и говорить по телефону в одно и то же время. И разумеется, любить.
— Патти, ты забываешь, что ты — символ.
— У символов тоже есть личная жизнь, взять, к примеру, герцогов Виндзорских!
— Ты относишься к другому типу символов. Десять лет назад ты воплощала Безумие Восьмидесятых, а теперь — Глубокую Депрессию Девяностых.
Я возражаю:
— Но это несправедливо! Если я — твое отражение, то пусть я останусь молодой, пока ты не выживешь из ума. Преврати меня в идеал, над которым не властна реальность, как портрет Дориана Грея! Разрушайся сам, а я останусь божественной!
— Я пытался, но у меня не выходит.
— Я не хочу, чтобы по моей вине люди размышляли! Я хочу трахаться! Хочу быть легкомысленной и банальной! Я хочу вернуться к эйфории!
— Этого не может быть, Патти. В таком случае ты станешь мертвой или неизданной. К тому же сейчас у меня съемки, я не владею своим временем. Как я могу написать главу про тебя? Я не живу, мне не о чем рассказывать!
— Все оттого, что эта проблядушка Кика высасывает всю твою энергию!
Последние слова я произношу во весь голос, чтобы меня расслышала Вероника Форке [106]: я вижу, как она приближается, одетая пастушкой от Версаче.
Какие груди у этой поганки! К тому же они настоящие. Могу поклясться перед нотариусом.
Педро тоже замечает ее приближение:
— Не говори так про Кику, он твоя сестра-близняшка.
— Ты хочешь сказать — копия! Уму непостижимо: такой молодой, а уже повторяешься. Зачем же ты меня воскресил, можно узнать? Чтобы я оставалась немой, слепой и никак себя не выражала? Если бы ты, по крайней мере, посадил меня на иглу, я могла бы утешаться глюками!
Педро покидает меня на полуфразе: Виктория обратилась к нему с очередным идиотским вопросом, и вот он бежит к ней, словно бы знает ответ.
Пока я испепеляю своего автора взглядом, Кика приветствует меня улыбкой, запечатлеть которую можно лишь в широкоформатном кино:
— Привет, я Кика.
Она чмокает меня в щеку, потом в другую. Признаю, в ней есть очарование, и, стоит мне отвлечься, она меня покорит. Но я настроена воинственно, как на религиозном Диспуте, — с той лишь разницей, что ни мне, ни Кике кафедра для выступления не требуется.
— Ну а я Патти, и я качусь в пропасть по твоей вине. Я одна из тех трех с лишним миллионов паралитиков в поисках автора, который предоставил бы им частичку жизни, не важно, стоит ли ее проживать.
— Жизнь прожить всегда стоит, — говорит мне Кика. — В фильме меня насилуют четыре раза подряд, и это меня беспокоит, поскольку Педро хочет видеть меня оптимисткой, но не дебилкой, однако я тотчас восстанавливаю свои силы.
Что-то знакомое.
— Из всех возможностей я всегда выбираю лучшую.
— А если таковой нет?
— Я ее выдумываю.
Помню те времена, когда я сама так поступала и множественное изнасилование лишь приумножало мой оптимизм. Я была неудержима. Может быть, я становлюсь старше или это Педро повторяется, да к тому же становится старше?
— А что хорошего в том, что тебя четырежды насилуют, если потом даже не говорят спасибо?
Это были скорее мысли вслух, чем вопрос. Однако Кика — из тех, что всюду суют свой нос.
— Когда тебя насилуют четыре раза, это лучше, например, чем когда насилуют двадцать раз. А если выбирать между подорванной психикой (и слепой жаждой мести) и здоровой психикой, то второе, конечно, предпочтительнее.
— Я понимаю тебя, как оригинал понимает свое продолжение; при всем при том, красавица, ты просто дурочка!
— Это первое впечатление, не доверяй ему: по ходу фильма я эволюционирую. Ты застала меня в начале моей истории. Сейчас я немного растеряна, не понимаю, что происходит вокруг меня, но Педро уверяет, что это очень современно… что мир плывет по воле волн, но что я в конце концов спасусь, хоть никому до этого и не будет дела. Он хочет спасти меня, поскольку это то же самое, что спастись самому.
Я подвела итог:
— Он не имеет права навязывать нам собственную неуверенность. Нет такого права, Кика! Мы должны взбунтоваться.
— Что ты говоришь, дорогуша!
— Педро превратил тебя в патетический персонаж! Критики вас раздолбают.
— Я признаю собственную незрелость, но это так увлекательно, Патти. Вспомни о своей молодости. Ты тогда видела и ощущала мир иначе.
Вот зараза, у меня нет возраста! Персонажи не взрослеют и не старятся, стареет их автор.
— А как я смотрела на вещи, можно полюбопытствовать?
— Намного проще. Я дам тебе совет. Оставь Педро в покое, уходи и не провоцируй его больше. Ты — худшая часть его сознания, вечно брюзжащая. То, что он позволяет тебе существовать, — уже роскошь, а сейчас ты занимаешься настоящей провокацией. Я говорю это по-дружески, где-то здесь бродит убийца, и Педро использует его, чтобы избавляться от персонажей, с которыми он сам не знает, что делать…
— Кто он?
— Я не знаю. Я узнаю только в конце, но предупреждаю тебя: если Педро запутается и не будет знать, что с тобой делать, он заставит тебя исчезнуть…
Я верю ей. Кика обладает животным ясновидением наивных натур.
Нас призвали к тишине. Виктория и Питер Койот [107] вышли на съемочную площадку.
«Убить — это как постричь ногти на ногах, сначала сама идея навевает тоску, зато…» — говорит Виктория.
Я покидаю площадь Бельяс-Артес под аккомпанемент ее хриплого шепота.
И все-таки я бросаю еще один взгляд назад, прежде чем меня поглощают тротуары улицы Алькала-Севилья с ее синтетическими алтарями в честь Хосе Марии [108] и Фелипе.
Я вижу, как Педро обволакивает Викторию словами и жестами, будто покрывалом из черной манильской пряжи, вышитым шелковыми цветами, тоже шелковыми. Одинокий, далекий, отчужденный. Педро.
Сложно переживать две страсти сразу, а навязывать их другим — еще и немного несправедливо. Сегодня ночью я — вторая страсть, и мне остается только ждать… В мире Педро не бывает выборов (ты лишена права голоса) — ни всеобщих, ни частичных. Он избран самим собой, чтобы продолжить существование. В его параллельном мире не существует ни Фелипе, ни Аснара. Они есть в моем. Сегодня ночью на улице Алькала есть лишь они и я. И я так же прицеплена к фонарям, как и они, я персонаж без автора, застывшая фотография самой себя.
Я думаю об Ане Ботелье и о Кармен Ромеро, о Хосе Марии и о Фелипе, и как-то не в тему — о Хиллари Клинтон. Какое мужество вселяет в меня эта женщина! Как может она быть такой высокомерной, имея такие ляжки! Меня раздражает, что такая громадная страна, как Соединенные Штаты, попадает в зависимость от ее новой прически или от ее мнений по поводу курильщиков.
Моя антипатия к Хиллари добавляет симпатичных черт Кармен и Ане. Возможно, сегодня я им позвоню. Как они, должно быть, нервничают, бедняжки! Сегодня — одна из тех ночей, когда они будут любить своих мужей особенно страстно. Надеюсь, что обе парочки облегчат себе тяжкое ожидание отменным трахом. Это будет необычный секс, лихорадочный, словно бы прощальный. Ни Фелипе, ни Хосе Мария не останутся прежними двадцать четыре часа спустя. Или останутся.
Я позвоню им — сначала Кармен, а потом Ане. Сегодня ночью я почти отождествляю себя с ними. Как и во мне, в них есть что-то от вымысла; не думаю, что они полновластные хозяйки своих судеб. Как и мне, им приходится делить свои жизни с другой страстью, от которой они, возможно, очень далеки.
Педро одержим страстью управлять своими историями. Фелипе и Хосе Мария — страстью управлять страной, что равносильно созданию Истории этой страны. Если мне становится невыносимо жить рядом с другими историями Педро, то как же эти женщины выносят истории своих мужей (каждая своего, соответственно)?
Возможно, тот факт, что обе они (Кармен и Ана) реальны, дает определенные преимущества. Возможно, и не дает. Я не знаю. Сегодня ночью я ни в чем не уверена. И боюсь, что я не одна такая.