Страница:
Басманов незаметно ткнул ногою распростертого на полу Харлампия, и мальчик, тараща бессмысленно глаза, растерянно забормотал только что затверженные под угрозой смерти слова:
- Раф... рафлеи* некие владыка в уме держит и по звездам гадает...
_______________
* Р а ф л е и - литература, содержащая толкование снов.
Он запутался, забыв чему его учили, и смотрел на Басманова, разинув рот.
- Сказывает Харлашка, - подхватил Басманов, - будто владыка носит под левой мышкой правый глаз орла, в платок завернутый. Сам-то Харлашка не может от страха слова вымолвить: очень оробел, государь...
Харлампий опять упал в ноги и завопил:
- Смилуйся, смилуйся, царь-государь...
Царь стоял, нахмурясь. Лицо его дергалось. Басманов, прищурив глаза с хитрым видом, наклонился к нему ближе и продолжал:
- Сказывает Харлашка, будто владыка велел ему найти улики против твоей царской милости, чтобы тебя извести, государя нашего, а он не пошел...
И опять послышался стук царского посоха о каменный пол и хриплый голос:
- Улики... улики велел?
Харлампий, дрожа, ползал у ног царя.
- Велел, государь, а я не пошел... я не пошел, разрази меня Бог!
Царь махнул рукою, пошел к двери и потом остановился, шепнув что-то на ухо Басманову. Тот низко поклонился...
Но ни митрополита, ни Харлампия в этот день не взяли под стражу, и на Москве уже стали думать, что гроза прошла мимо...
Молодой князь Иван Лыков вернулся летом в Москву из далекого трехлетнего путешествия по чужим землям. Он не узнал Москвы.
Он узнал, что те бесшабашные удальцы-опричники, которых он чуждался и перед своим отъездом в Стокгольм, теперь стали бичом на Москве. О них говорили недоброе; о них и о царе втихомолку рассказывали ужасы; играя словами "опричь" и "кроме", их называли кромешниками и пугали ими расшалившихся детей.
С горестью рассказывал дядя Ивану о гибели многих славных бояр, говорил и о том, что собираются тучи над головою самого митрополита. Уже было столкновение царя с Филиппом в Успенском соборе, а на другой день после этого казнил царь князя Василия Пронского, бывшего в дружбе с митрополитом, а на митрополичьем дворе взяли под стражу многих из его приближенных.
Спускалась ночь над Москвою. Московские улицы тонули в непроглядном мраке. Темные рощи деревьев озарялись выглянувшей из-за облаков луною. Шелестели деревья, точно шептали какую-то грустную, странную сказку... В голубом лунном свете резко вырисовывались причудливые крыши теремов и купола церквей, от Неглинной несло серым запахом тины... Объезжие головы* уже проезжали по улицам, уныло и монотонно крича, чтобы в домах гасили огни.
_______________
* О б ъ е з ж а я г о л о в а - староста.
Князь Иван не спал. Он стоял перед раскрытым окном в сад и думал тяжелую думу; думал он о том, что, может быть, скоро царский гнев и клевета коснутся и его дяди, заменявшего ему отца. И сердце его холодело от ужаса...
Внизу шумели деревья, качалась занавеска от ветра; вверху мигали звезды. Князь Иван следил за тем, как в окнах погасали один за другим огни, и город погрузился во тьму и тишину летней ночи; только кое-где по дворам тявкали собаки.
Не спалось князю Ивану; смотрел он на небо и чутко прислушивался к тишине.
В темноте услышал он звонкий топот конских копыт, мужской смех, торопливую речь...
Ему почудилось что-то недоброе в конском ржании, и в смехе, и в шепоте. Уж не слуги ли царские делают ночной обход, чтобы взять кого-нибудь в застенок? Уж не черед ли пришел Лыковых?
Чутко прислушивался князь Иван. Гремело оружие, звенели копыта конские; потом все затихло; потом послышались сильные удары, как будто кто-то выбивал ворота; еще, еще... стучались в ворота по соседству, во дворе у Собакиных, где жила богатая вдова, недавно схоронившая мужа. Слышались переговоры, потом громкие крики:
- Гайда! Гайда!
У князя Ивана больно сжалось сердце: он узнал обычный крик опричников.
Из окна видел он, как появились за соседним забором огни; огни мигали, перебегая из одной стороны на другую, мигали, гасли и вновь появлялись. Поднялась суматоха, бегали растерявшиеся слуги, потом раздались новые нетерпеливые удары. Ворота распахнулись, и видно было при свете факелов, как въехали всадники, вооруженные с ног до головы. Послышались крики, женский визг; факелы падали и гасли с густым дымом; темные тени метались; лошади ржали, грохотали ломавшиеся двери. Снизу прозвучал голос дяди, тревожный, полный ужаса:
- Ваня, слышь, Ванюша? Никак татары на Москву пришли?
Князь Иван бросился по лестнице вниз, прыгая через ступени, спотыкаясь в темноте. Из-под клетей выбегали слуги...
И вдруг со всех сторон по Москве понеслись крики и вопли...
Князь Иван метался по двору, ища коня. Среди шума ночной тревоги он расслышал у частокола, во дворе, тихий стон. Из-под глухой заросли жимолости кто-то поднялся, поднялся и снова упал со стоном. Князь Иван наклонился, ощупал руками нежное лицо, девичью длинную косу, запутавшуюся в фате, поднял тоненькое полудетское тело и бережно понес в хоромы. А девушка, в сущности еще совсем ребенок, очнулась, увидела в лунном свете бледное лицо с серыми добрыми глазами и, схватив Лыкова за шею и спрятав голову у него на груди, зашептала, полная тоски и ужаса:
- Схорони меня, добрый молодец, не ведаю, кто ты... схорони от кромешников...
Она замолчала, руки ее разжались, головка склонилась бессильно на плечо князя Ивана.
Лыков понес ее в хоромы. Страшная ночь прошла. Заря занималась алым светом. В каморке няни Власьевны слышался тихий говор.
Лампада перед образом в стареньком темном киоте поблескивала зеленоватым светом, уходили ночные тени и страхи, просыпалось солнце...
В уголке, возле окна со спущенной занавеской виднелась странная фигурка в старушечьем шугае*, с надвинутой на самые глаза фатою, а из-под фаты выглядывало совсем молодое, почти детское лицо с синими большими глазами, глубокими и печальными, и русая прядка блестящих, как золото, волос выбивалась из-под голубой кисеи. Возле стоял князь Иван.
_______________
* Ш у г а й - кофта.
Власьевна говорила:
- Не плачь, дитятко, не дрожи так; чай, не к нехристям попала.
- Я ведаю, что не к нехристям, а к добрым людям, - отвечал серебристый голосок, - а все ж боязно... забыть не могу... так всюду очи страшные... пьяные очи мерещатся...
Глаза ее широко раскрылись.
- Помню, бабушка, как приехала я из Новгорода к тетушке, к Сергию собиралась съездить, помолиться. Тетушка моя вдовая, бездетная, Прасковья Ивановна Собакина, очень меня любит... А вчера, как я шла от обедни, за мною кромешник шел, под фату мне хотел заглянуть, а кругом, я слышала, народ шепчет: "Гришка Грязной... опричник". Ох, и не помню, как я домой пришла...
Она перевела дух и повела плечами.
- Как пришла вчера ночь, мне не спится... все чудится.
- Что чудится, Марфа Васильевна? - спросил князь Иван.
- Все чудится... он, лиходей... Дверь скрипнет - чудится, мышь пробежит - чудится; в окно ветка забьется - чудится... Я встала, оделась. Месяц глядит такой большой, красный... жуть берет... А тут они и пришли... налетели на двор, кричат: "Царь приказал!" После слышу: меня кличут. Из окна увидела я, кто: тот самый, что за мною шел, Гришка Грязной, царский опричник... как к огню ближе подошел, так я его и узнала...
Князь Иван сжал кулаки.
- Расплачусь я с ним, Марфа Васильевна!
- Не надо! - робко сказала она и взглянула на него с мольбой. Господь с ним... а тебе, князь, головы не сносить, как тронешь опричника... Лучше свези меня к батюшке в Новгород... да тетушке скажи: жива, мол, Марфа...
Она вдруг вспомнила и залилась слезами.
- Разорили они гнездо ее, кромешники. Жива ли она, сердешная!
Власьевна замахала руками.
- И - и, жива-живехонька, милушка! У частокола я была, слышала, она в саду плачет, тебя поминает... И то напужали ее кромешники: всю ночь носились по улицам: наши-то холопы ни один не пошел на них: боятся. А по улицам видали, как они разоряли дома, рухлядишку грабили у дьяков, бояр да купцов именитых, а еще, - она придвинулась ближе к Марфе, - а еще, сказывают, будто некоторых девушек за косы привязывали да по улице за конями волокли... Господи Боже милостивый, Микола угодник!
Князь Иван нахмурился.
- И пошто это ты, нянька, ей всякие страхи сказываешь, - с укором проговорил он и ласково посмотрел на Марфу, - гляди, она и без того ни жива ни мертва. Не бойся, Марфа Васильевна, - что было, то миновало, а ты у нас гостья почетная. Сиди только здесь, схоронись, нынче же тетушке дам весточку, что ты здравствуешь, а тебя, продержав малость, отвезу в Новгород, богомолочкой представлю, в одежду странницы приодевши... Сейчас никак невозможно тебя везти; слышишь крик на улицах? Опричники, видно, все еще тешатся, а Гришка-пес нешто тебя не стережет? Сиди, никто из холопов моих, кроме Власьевны, не должен ведать, что ты здесь. Аль тебе у нас обида какая была, что не хочешь погостить?
Марфа опустила голову, потом подняла очи и метнула на князя Ивана ласковый благодарный взгляд.
- "Спасибо" на устах сохнет, - сказала она и ласково улыбнулась, и от этой улыбки ее печальное личико стало вдруг по-детски простодушным, светлым.
Князь Иван на нее залюбовался.
- "Спасибо" на устах сохнет, князь Иван, а боязно, не нашли бы меня в ваших хоромах да не сталось бы вам через то чего недоброго...
Князь Иван не отвечал. Он не сводил с нее глаз и все ближе, все дороже казалась ему эта девушка, которая в поисках спасения перелезла к нему через забор.
- Гляну я на тебя, - прошептал он ласково, - ты сейчас, ровно цветок в затишьи притаившийся... Обидеть тебя грех, Марфа Васильевна; чай, у тебя и душа-то, что у младенца.
Она посмотрела на него и, растягивая слова, слегка склонив голову, смеясь, отвечала:
- А еще и какая грешная душа-то, князь! В Новгороде сколько песен спето! Сколько смеху смеяно! Сколько орехов щелкано!
- Сколько на качелях покачено! - в тон ей отозвался князь. - Я и то глядел через забор, видел... у качелей-то веревки красным бархатом обшиты... На качелях я видел...
Марфа вспыхнула.
- Что видел-то?
- Да тебя видел!
- Ан не видел!
- Ан видел!
- Да то была сенная Глашутка!
- Поди, у Глашутки-то и очи, ровно цветы лазоревые, и коса до пят...
Марфа засмеялась.
- Ишь, что голуби разворковались, - смеялась Власьевна, - молодость! А только не очень смейся, Марфа Васильевна; не ровен час твой голосок услышат...
Марфа притихла.
- Вот и сейчас согрешила, - сказала она сокрушенно, - время ль теперь смеяться? И отчего это я, князь, не боюсь тебя? Кажись, зазорно так вот девушке с чужим человеком сидеть да разговаривать, - а я не боюсь... ты не подумай худого обо мне.
- Что ты, что ты, Марфа Васильевна!
- Кто про тебя что подумает? - всплеснула руками Власьевна. - Ты ровно касатка щебечешь.
Она искоса внимательно разглядывала девушку и в уме решала вопрос, можно ли на ней жениться ее питомцу, и тут же решила, что хоть лыковский-то род и куда выше, да зато у Собакиных, именитых новгородских купцов, сказывают люди, денег куры не клюют. Да и с лица она пригожа, и нрав, должно быть, добрый.
А Марфа задумчиво ласково говорила:
- Гляжу я на тебя, князь, и ровно давно-давно тебя видела. И где видела - не ведаю, должно, во сне. Добрый ты приходил, пригожий, ни дать ни взять, как сейчас... Как брат ты мне...
Князь Иван покраснел; она подумала, что сказала лишнее, и тоже застыдилась.
- Прости на глупом слове, князь; ты ведь в чужих краях каких разумных речей наслышался, каких чудес навидался! Гадюку с крылами видал? С рогами бычьими птицу? Змея с шестью головами? Людей о четырех ногах? С деревьев золотые яблоки рвал?
Князь Иван рассмеялся.
- Басни все это, Марфа Васильевна! Ничего того в заморских землях нет, а есть там немало людей, что больше нашего знают, лучше нас живут; есть много и наших русских, кровных, да не хотят домой ворочаться, не хотят земле родной послужить... боятся гнева царского.
Он вспомнил о Курбском, о печатниках, о всех беглецах, навсегда покинувших Русь, и тоска сдавила ему сердце.
- А девушки как там ходят? - спрашивала Марфа робко.
- Так разве в Новгороде не видала дочерей заморских гостей? Лица они, как ты сейчас, под платами не прячут; на людей боязно не смотрят...
Марфа вспыхнула.
- А ты, может, станешь судить: какая, мол, Марфа срамница...
И опять оба взглянули друг на друга и рассмеялись. Смеялась, глядя на них, и Власьевна.
Смеялся князь Иван, любуясь Марфой, и в первый раз дрогнуло его сердце любовью к ней и жалостью; забыл он в этот миг сердечной радости о том, что творилось ночью на Москве.
А ночное буйство опричников не кончилось. Опричники пользовались тем, что они слуги царя: земские должны были безропотно выносить всякое их самовольство, так как сказать неучтивое слово опричнику значило оскорбить самого царя.
Настал день; яркое июльское солнце встало над теремами московскими. Дневной свет не унял буйства; опричники мчались по улицам на своих вороных без отметинки конях, в черных, расшитых золотом и серебром кафтанах, с метлами и собачьими головами у седел - страшными орудиями для выметания измены...
- Гайда! Гайда! - как набат неслось по всей Москве.
Запирались ворота; пустели площади. Прохожие забивались в канавы, в овраги, перелезали через чужие заборы; дети с плачем прятались в колени матерей. Матери говорили:
- Тьма кромешная вылетела! Оборони, Владычица!
И в толпе опричников многие москвичи видели царя. Он ехал, высоко подняв голову, гордый, величавый и зловеще грозный... Неслись черною тучею кромешники. А за ними неслись плач и стоны... Ехали кромешники и пировать в села опальных бояр, мучить их родню и холопов, а с ними ехал тешиться и сам царь... И сказывают, дольше всего и веселее пировали в опустевшем разоренном гнезде казненного боярина Федорова.
Глава X
БЕЛЫЙ ГОЛУБЬ
Тусклое серое утро поднималось над Москвою. Ноябрьский снег крупными мокрыми хлопьями падал на маленькое оконце кельи монастыря Николы Старого в Китай-городе на Никольской улице.
Митрополит Филипп только что пришел от обедни. Он отослал послушника и сам поправил лампады у киота, подошел к окошку, и усталое лицо его вдруг просветлело. Что-то темное заслонило стекло оконца; слышалось нежное трепетание крыльев.
- Прилетели, миленькие, - тихо сказал митрополит и открыл оконце.
В келью, на тяжелый дубовый стол, посыпались хлопья снега, а с ними вместе влетело несколько голубей.
- Иззябли, голубчики, - ласково шептал митрополит.
Голуби облепили его всего; вспархивали на плечи, целовали розовыми клювами, бродили по груди, взбирались даже на голову, шелестели у самых губ шелковым шелестом крыльев. С тех пор как митрополит переехал сюда на житье из Кремля после столкновения с царем в марте в Успенском соборе, он приучил голубей слетаться к нему "ради утешения в минуты душевной скорби". Это напоминало ему давно прошедшие светлые времена житья в Соловках, где Филипп был не гонителем и не гонимым, а другом и наставником. Сидя в тесной келье, куда он укрылся, чуя приближение царской опалы, Филипп вспоминал мирный труд в бедной Соловецкой обители. Там покойно, не покладая рук, заботился он о благосостоянии братии, развел скот, а в глухие леса соловецкие пустил лапландских оленей. Вспоминал митрополит, как он устроил в обители огороды, пашни, расчистил сенокосы. Вспоминал он закладку кирпичного завода для нужд обители, вспоминал, с каким трудом проводил дороги через непроходимые дебри и горы, как рыл каналы, строил плотины. Это была пора счастливой, радостной деятельности Филиппа, когда он изобрел новые полезные орудия для землепашества, построил большую водяную мельницу, выкопал огромный пруд для того, чтобы братия пользовалась вкусной водой; поставил маяки - громадные кресты на насыпях, соорудил каменную пристань, палату и пивоварню в гавани большого Заяцкого острова, выстроил прекрасные теплые кельи и, наконец, больницу. Братия благословляла его.
Сколько раз зимними долгими вечерами, когда кругом Соловецкой обители завывал ветер, Филипп сидел в своей келье и слушал тихие речи опального отца Сильвестра о том, как он жил на Москве, как руководил юным царем, любя его отеческой любовью, и как этот любимый духовный сын сослал его в далекое изгнание... Слушал Филипп о том, как изменилась мятежная душа царя, лишенного руководителя, слушал о казнях, об ужасах опричнины и плакал вместе с Сильвестром о "бедной вдовице" России. И когда пришел в обитель наказ царя ехать на Москву, и Сильвестр, и он сам, игумен Филипп, увидели в этом предопределение Божие: спасти Русь и погибнуть за правду... Провожая игумена в путь, Сильвестр благословил его, как будто отправлял на поле брани...
Филипп вспомнил это прощание, и ему показалось, что он давно уже идет по полю, усыпанному костями павших бойцов, идет один, со смертельной раной в груди, шатаясь, но все еще высоко несет свое знамя, хотя знает, что битва проиграна.
Недавно, в Михайлов день, у Филиппа было второе столкновение с царем. Во время богослужения в Новодевичьем монастыре Филипп заметил тафью на одном из царских опричников. Все опричники были пьяны. Митрополит сказал царю, что его слуга стоит в церкви в шапке и не уважает храм Божий.
Царь оглянулся, но все опричники уже стояли с обнаженными головами; никто не смел выдать виноватого.
- Государь, - сказал Малюта Скуратов, метнув злобный взгляд на митрополита, - мы благочестивые христиане. А кто, не узнав правды, облыжно чернит твоих верных слуг, тот хочет надругаться над тобою всенародно.
И помнил Филипп, как лицо царя покрылось мертвенной бледностью, а глаза налились кровью; помнил он, как дрогнула рука, державшая посох. И опять посох звонко стукнул об пол, а искривленные губы пробормотали:
- Лжец... мятежник! Свою державу хочешь поколебать? Я... я изобличу тебя во всех твоих злых умыслах... берегись!
И тогда же понял Филипп, что его песня спета, и покинул Кремль.
Он стоял теперь у стола, а голуби тихо бродили вокруг, шелестя у его лица шелковым шелестом крыльев.
- Пташки, - прошептал митрополит с нежною улыбкою, - Божьи пташки... чистые пташки... небесная утеха...
Он опустился на колени перед налоем, положил голову на руки и застыл. Только губы тихо, почти беззвучно шептали:
- Час мой настал, Господи... Горька чаша... Но дай силы пострадать за истину... Силы душе моей пошли, Господи... укрепи сердце... не как я хочу, Господи, а как Ты!
В дверь кельи раздался стук:
- Благословенно будь имя Господне! - прозвучал смиренный голос.
Никто не отозвался. Митрополит плакал, склонив на руки седую голову с мягкими, как шелк, волосами.
- Благословенно будь имя Господне!
Он очнулся. Плачущий голос его отвечал:
- Аминь.
Митрополит поднялся с колен.
- А, это ты, Харлампий, - сказал он с ласковой улыбкой входившему в келью молодому клирику, - тебя выпустили из темницы...
Харлампий, бледный и дрожащий, опустился перед митрополитом на колени. Он ловил полу его рясы, целовал ее в исступлении, потом упал ниц на пол и, рыдая, заговорил:
- Владыка святой... не пострадал я за тебя, а предал тебя, как раб лукавый и неверный, из страха... Владыка святой... Прости меня и благослови...
Филипп склонился к распростертому послушнику, поднял его и ласково сказал:
- К чему ты плачешь, и вопишь, и ноги мне, Божьему рабу, целуешь? Целуй так ризы Господни на иконе, а человеку - грех... Уже вчера дядя твой просил за тебя... Я не гневаюсь... Будет к тебе милостив Христос! А ты, любезный, прости в свой черед того, кто тебя склонял на зло.
Он притянул к себе Харлампия и поцеловал в лоб.
Голуби тихо ворковали вокруг, а бледный послушник плакал на груди у митрополита.
- Ну, а теперь поди, - проговорил митрополит, поднимая голову Харлампия, - кто-то пришел ко мне.
И, повернувшись к двери, он сказал:
- Аминь.
В келью входил князь Михайло Матвеевич Лыков.
С тех пор как царь стал гневаться на митрополита, Лыковы, дядя и племянник, были почти единственными людьми, которые не боялись открыто поддерживать с ним отношения.
Митрополит благословил князя, благословил на прощание и Харлампия, потом открыл окошко и выпустил голубей.
- Улетайте, Божьи пташки, обогрелись, - проговорил он, закрывая за голубями окно, пошел, обернулся к Львову и тихо молвил: - Благодарение Господу, еще не оскудел я друзьями истинными, князь. Завтра суд надо мною, заранее готов ко всему, а гибели телесной не миновать.
Лыков молчал, опустив голову: он был уверен в гибели митрополита и не мог лгать, ободряя его.
Тихо было в келье; миром веяло от простых скамеек, от простого, грубо сколоченного монашескими руками стола; от киота с темными ликами икон, озаренных трепетными огоньками лампад.
Митрополит говорил:
- Ты один, пожалуй, не гнушаешься ныне входить в эту келью. А до того, как жил я еще в митрополичьих палатах, многие хаживали, кто ныне, на улице встретив, отворачивается. Хаживали ко мне частенько прежде суздальский епископ Пафнутий и князь Василий Темкин, - того не раз в скорбях душевных утешал я, а ныне они восстали против меня: радостно поспешили в Соловки разведать, как я там жил, чтобы к суду о мне справки представить... Вчера вернулись и с собою привезли наветчиков, сказывают, немало... Бог с ними! Невелик стал ныне митрополичий сан: в храме Божьем владыку поносят, ходить к нему считают зазорным...
Он говорил спокойно, только с легкой ноткой грусти в голосе.
- Уж будто все считают зазорным, святой отец?
Филипп тихо покачал головою.
- Пташки Божьи не считают зазорным. А прочие - как Бог пошлет. Есть и такие, князь, что тайно ходят ко мне, чтоб никто не видел, поздним вечером, крадучись, сказывают: "И мы с тобою, да нам, вишь ты, воли не дают, боимся мы"... - Он усмехнулся. - Так боялся и митрополит Макарий, как писал Сильвестру в Соловки: "Оковы твои целуем, а помочь тебе не можем". Я оков не боюсь... целовать их рад; за правду рад... Завтра надо мною суд, а за что судить меня будут, не ведаю.
Он замолчал и, чтобы переменить разговор, спросил:
- Скажи, князь, а племянник твой где? Здоров ли?
- В Новгороде, владыка святой; как поехал туда, повез Марфу Собакину к отцу, так и не возвращался. Крепко, вишь, полюбилась та Марфа Ване, да я и сам признаюсь, как дочь полюбил ее.
- Что ж, сватать будете?
- Уж он во всем признался Собакину, да и девушка за него бы не прочь, только, вишь ты, одна она у отца-то дочка, жаль ее, так просит повременить со свадьбою годок-другой... Много ли годков девушке: тринадцать недавно исполнилось...
Князь Лыков встал.
- Не обессудь, святой владыка, я пойду. Может, я и помешал тебе: ныне тебе не до меня: с Господом хочешь остаться. А я стану за тебя молиться усердно.
Филипп положил ему руку на голову:
- Сохрани тебя Господь. Вижу, что хотят моей погибели и вооружают против меня государя; но знаете ли, друзья мои, за что? За то, что я не говорил им льстивых слов, не дарил им богатых одежд, не делал для них пышных угощений. Но что бы ни было, не перестану говорить истину, да не тщетно ношу сан святительский. Покуда прощай, князь...
Князь вышел, а митрополит опустился на колени, продолжая прерванную молитву.
В Михайлов день густая толпа облепила паперть Успенского собора. Негде было упасть яблоку. Люди бежали с Ивановской площади, от приказов, из всех закоулков Кремля, бежали, крича, что в соборе творится дело, противное закону Божьему. В раскрытые двери среди мигающего света свечей видна была суматоха, слышались крики и площадная брань. Прервано было служение. В хаосе звуков, в облаках кадильного дыма метались человеческие фигуры, с плачем бежали женщины, уводя за руки детей.
Потом послышалось знакомое "гайда", и на паперти показались опричники, в обычных черных, богато расшитых опашнях.
В свято чтимом храме лежали перевернутые налои, подсвечники с потухающими свечами, лившими на пол воск; пение смолкло; в жуткой тишине слышались только крики и пьяный хохот.
- Гайда! Гайда! Стаскивай, что ли!
- Помогай, Гриша!
- Держи руки-то!
- Здравствуй, святой владыка, здрав будь!
- Вот так-то лучше, владыка!
Потом посыпалась площадная брань. Неистово кричали женщины:
- Батюшки-светы, митрополит-то... Господи!
- Душегубы пришли, кромешники, над церковью ругаться!
- Покарай их Господь!
Митрополит Филипп показался в дверях. Народ хлынул с паперти.
Он стоял неподвижно среди черных фигур опричников, и кровь текла у него по щеке: кто-то задел его по лицу, когда срывал покрывало. Бледный, с тоскливым взглядом детских голубых глаз, он послушно протягивал руки, когда с него срывали святительское облачение, не сказал ни слова, когда на него натянули грязные монашеские отрепья, и вдруг, обернувшись к толпе, благословил ее широким крестным знамением в последний раз с этого места.
В толпе слышались рыдания.
- Заткнем им рты горячей паклей, коли они не замолчат! - раздался окрик Алексея Басманова, и он первый поднял метлу, занося ее над головою митрополита.
Филипп зашатался, беспомощно взглянул на мучителей и пошел с паперти, а над ним колебалась метла и слышались крики:
- Гайда! Гайда! Вот как выгоняются из церкви лжеучителя! Гайда!
В простых дровнях повезли митрополита Филиппа в Богоявленский монастырь через Красную площадь. Народ бежал за санями. Не обращая внимания на крики и угрозы конвоя опричников, обезумевшая толпа неслась, стараясь схватиться за край дровней, за полозья, за гриву лошадей. Многие падали, сваленные ударами метл, поднимались и бежали вновь с криками...
- Раф... рафлеи* некие владыка в уме держит и по звездам гадает...
_______________
* Р а ф л е и - литература, содержащая толкование снов.
Он запутался, забыв чему его учили, и смотрел на Басманова, разинув рот.
- Сказывает Харлашка, - подхватил Басманов, - будто владыка носит под левой мышкой правый глаз орла, в платок завернутый. Сам-то Харлашка не может от страха слова вымолвить: очень оробел, государь...
Харлампий опять упал в ноги и завопил:
- Смилуйся, смилуйся, царь-государь...
Царь стоял, нахмурясь. Лицо его дергалось. Басманов, прищурив глаза с хитрым видом, наклонился к нему ближе и продолжал:
- Сказывает Харлашка, будто владыка велел ему найти улики против твоей царской милости, чтобы тебя извести, государя нашего, а он не пошел...
И опять послышался стук царского посоха о каменный пол и хриплый голос:
- Улики... улики велел?
Харлампий, дрожа, ползал у ног царя.
- Велел, государь, а я не пошел... я не пошел, разрази меня Бог!
Царь махнул рукою, пошел к двери и потом остановился, шепнув что-то на ухо Басманову. Тот низко поклонился...
Но ни митрополита, ни Харлампия в этот день не взяли под стражу, и на Москве уже стали думать, что гроза прошла мимо...
Молодой князь Иван Лыков вернулся летом в Москву из далекого трехлетнего путешествия по чужим землям. Он не узнал Москвы.
Он узнал, что те бесшабашные удальцы-опричники, которых он чуждался и перед своим отъездом в Стокгольм, теперь стали бичом на Москве. О них говорили недоброе; о них и о царе втихомолку рассказывали ужасы; играя словами "опричь" и "кроме", их называли кромешниками и пугали ими расшалившихся детей.
С горестью рассказывал дядя Ивану о гибели многих славных бояр, говорил и о том, что собираются тучи над головою самого митрополита. Уже было столкновение царя с Филиппом в Успенском соборе, а на другой день после этого казнил царь князя Василия Пронского, бывшего в дружбе с митрополитом, а на митрополичьем дворе взяли под стражу многих из его приближенных.
Спускалась ночь над Москвою. Московские улицы тонули в непроглядном мраке. Темные рощи деревьев озарялись выглянувшей из-за облаков луною. Шелестели деревья, точно шептали какую-то грустную, странную сказку... В голубом лунном свете резко вырисовывались причудливые крыши теремов и купола церквей, от Неглинной несло серым запахом тины... Объезжие головы* уже проезжали по улицам, уныло и монотонно крича, чтобы в домах гасили огни.
_______________
* О б ъ е з ж а я г о л о в а - староста.
Князь Иван не спал. Он стоял перед раскрытым окном в сад и думал тяжелую думу; думал он о том, что, может быть, скоро царский гнев и клевета коснутся и его дяди, заменявшего ему отца. И сердце его холодело от ужаса...
Внизу шумели деревья, качалась занавеска от ветра; вверху мигали звезды. Князь Иван следил за тем, как в окнах погасали один за другим огни, и город погрузился во тьму и тишину летней ночи; только кое-где по дворам тявкали собаки.
Не спалось князю Ивану; смотрел он на небо и чутко прислушивался к тишине.
В темноте услышал он звонкий топот конских копыт, мужской смех, торопливую речь...
Ему почудилось что-то недоброе в конском ржании, и в смехе, и в шепоте. Уж не слуги ли царские делают ночной обход, чтобы взять кого-нибудь в застенок? Уж не черед ли пришел Лыковых?
Чутко прислушивался князь Иван. Гремело оружие, звенели копыта конские; потом все затихло; потом послышались сильные удары, как будто кто-то выбивал ворота; еще, еще... стучались в ворота по соседству, во дворе у Собакиных, где жила богатая вдова, недавно схоронившая мужа. Слышались переговоры, потом громкие крики:
- Гайда! Гайда!
У князя Ивана больно сжалось сердце: он узнал обычный крик опричников.
Из окна видел он, как появились за соседним забором огни; огни мигали, перебегая из одной стороны на другую, мигали, гасли и вновь появлялись. Поднялась суматоха, бегали растерявшиеся слуги, потом раздались новые нетерпеливые удары. Ворота распахнулись, и видно было при свете факелов, как въехали всадники, вооруженные с ног до головы. Послышались крики, женский визг; факелы падали и гасли с густым дымом; темные тени метались; лошади ржали, грохотали ломавшиеся двери. Снизу прозвучал голос дяди, тревожный, полный ужаса:
- Ваня, слышь, Ванюша? Никак татары на Москву пришли?
Князь Иван бросился по лестнице вниз, прыгая через ступени, спотыкаясь в темноте. Из-под клетей выбегали слуги...
И вдруг со всех сторон по Москве понеслись крики и вопли...
Князь Иван метался по двору, ища коня. Среди шума ночной тревоги он расслышал у частокола, во дворе, тихий стон. Из-под глухой заросли жимолости кто-то поднялся, поднялся и снова упал со стоном. Князь Иван наклонился, ощупал руками нежное лицо, девичью длинную косу, запутавшуюся в фате, поднял тоненькое полудетское тело и бережно понес в хоромы. А девушка, в сущности еще совсем ребенок, очнулась, увидела в лунном свете бледное лицо с серыми добрыми глазами и, схватив Лыкова за шею и спрятав голову у него на груди, зашептала, полная тоски и ужаса:
- Схорони меня, добрый молодец, не ведаю, кто ты... схорони от кромешников...
Она замолчала, руки ее разжались, головка склонилась бессильно на плечо князя Ивана.
Лыков понес ее в хоромы. Страшная ночь прошла. Заря занималась алым светом. В каморке няни Власьевны слышался тихий говор.
Лампада перед образом в стареньком темном киоте поблескивала зеленоватым светом, уходили ночные тени и страхи, просыпалось солнце...
В уголке, возле окна со спущенной занавеской виднелась странная фигурка в старушечьем шугае*, с надвинутой на самые глаза фатою, а из-под фаты выглядывало совсем молодое, почти детское лицо с синими большими глазами, глубокими и печальными, и русая прядка блестящих, как золото, волос выбивалась из-под голубой кисеи. Возле стоял князь Иван.
_______________
* Ш у г а й - кофта.
Власьевна говорила:
- Не плачь, дитятко, не дрожи так; чай, не к нехристям попала.
- Я ведаю, что не к нехристям, а к добрым людям, - отвечал серебристый голосок, - а все ж боязно... забыть не могу... так всюду очи страшные... пьяные очи мерещатся...
Глаза ее широко раскрылись.
- Помню, бабушка, как приехала я из Новгорода к тетушке, к Сергию собиралась съездить, помолиться. Тетушка моя вдовая, бездетная, Прасковья Ивановна Собакина, очень меня любит... А вчера, как я шла от обедни, за мною кромешник шел, под фату мне хотел заглянуть, а кругом, я слышала, народ шепчет: "Гришка Грязной... опричник". Ох, и не помню, как я домой пришла...
Она перевела дух и повела плечами.
- Как пришла вчера ночь, мне не спится... все чудится.
- Что чудится, Марфа Васильевна? - спросил князь Иван.
- Все чудится... он, лиходей... Дверь скрипнет - чудится, мышь пробежит - чудится; в окно ветка забьется - чудится... Я встала, оделась. Месяц глядит такой большой, красный... жуть берет... А тут они и пришли... налетели на двор, кричат: "Царь приказал!" После слышу: меня кличут. Из окна увидела я, кто: тот самый, что за мною шел, Гришка Грязной, царский опричник... как к огню ближе подошел, так я его и узнала...
Князь Иван сжал кулаки.
- Расплачусь я с ним, Марфа Васильевна!
- Не надо! - робко сказала она и взглянула на него с мольбой. Господь с ним... а тебе, князь, головы не сносить, как тронешь опричника... Лучше свези меня к батюшке в Новгород... да тетушке скажи: жива, мол, Марфа...
Она вдруг вспомнила и залилась слезами.
- Разорили они гнездо ее, кромешники. Жива ли она, сердешная!
Власьевна замахала руками.
- И - и, жива-живехонька, милушка! У частокола я была, слышала, она в саду плачет, тебя поминает... И то напужали ее кромешники: всю ночь носились по улицам: наши-то холопы ни один не пошел на них: боятся. А по улицам видали, как они разоряли дома, рухлядишку грабили у дьяков, бояр да купцов именитых, а еще, - она придвинулась ближе к Марфе, - а еще, сказывают, будто некоторых девушек за косы привязывали да по улице за конями волокли... Господи Боже милостивый, Микола угодник!
Князь Иван нахмурился.
- И пошто это ты, нянька, ей всякие страхи сказываешь, - с укором проговорил он и ласково посмотрел на Марфу, - гляди, она и без того ни жива ни мертва. Не бойся, Марфа Васильевна, - что было, то миновало, а ты у нас гостья почетная. Сиди только здесь, схоронись, нынче же тетушке дам весточку, что ты здравствуешь, а тебя, продержав малость, отвезу в Новгород, богомолочкой представлю, в одежду странницы приодевши... Сейчас никак невозможно тебя везти; слышишь крик на улицах? Опричники, видно, все еще тешатся, а Гришка-пес нешто тебя не стережет? Сиди, никто из холопов моих, кроме Власьевны, не должен ведать, что ты здесь. Аль тебе у нас обида какая была, что не хочешь погостить?
Марфа опустила голову, потом подняла очи и метнула на князя Ивана ласковый благодарный взгляд.
- "Спасибо" на устах сохнет, - сказала она и ласково улыбнулась, и от этой улыбки ее печальное личико стало вдруг по-детски простодушным, светлым.
Князь Иван на нее залюбовался.
- "Спасибо" на устах сохнет, князь Иван, а боязно, не нашли бы меня в ваших хоромах да не сталось бы вам через то чего недоброго...
Князь Иван не отвечал. Он не сводил с нее глаз и все ближе, все дороже казалась ему эта девушка, которая в поисках спасения перелезла к нему через забор.
- Гляну я на тебя, - прошептал он ласково, - ты сейчас, ровно цветок в затишьи притаившийся... Обидеть тебя грех, Марфа Васильевна; чай, у тебя и душа-то, что у младенца.
Она посмотрела на него и, растягивая слова, слегка склонив голову, смеясь, отвечала:
- А еще и какая грешная душа-то, князь! В Новгороде сколько песен спето! Сколько смеху смеяно! Сколько орехов щелкано!
- Сколько на качелях покачено! - в тон ей отозвался князь. - Я и то глядел через забор, видел... у качелей-то веревки красным бархатом обшиты... На качелях я видел...
Марфа вспыхнула.
- Что видел-то?
- Да тебя видел!
- Ан не видел!
- Ан видел!
- Да то была сенная Глашутка!
- Поди, у Глашутки-то и очи, ровно цветы лазоревые, и коса до пят...
Марфа засмеялась.
- Ишь, что голуби разворковались, - смеялась Власьевна, - молодость! А только не очень смейся, Марфа Васильевна; не ровен час твой голосок услышат...
Марфа притихла.
- Вот и сейчас согрешила, - сказала она сокрушенно, - время ль теперь смеяться? И отчего это я, князь, не боюсь тебя? Кажись, зазорно так вот девушке с чужим человеком сидеть да разговаривать, - а я не боюсь... ты не подумай худого обо мне.
- Что ты, что ты, Марфа Васильевна!
- Кто про тебя что подумает? - всплеснула руками Власьевна. - Ты ровно касатка щебечешь.
Она искоса внимательно разглядывала девушку и в уме решала вопрос, можно ли на ней жениться ее питомцу, и тут же решила, что хоть лыковский-то род и куда выше, да зато у Собакиных, именитых новгородских купцов, сказывают люди, денег куры не клюют. Да и с лица она пригожа, и нрав, должно быть, добрый.
А Марфа задумчиво ласково говорила:
- Гляжу я на тебя, князь, и ровно давно-давно тебя видела. И где видела - не ведаю, должно, во сне. Добрый ты приходил, пригожий, ни дать ни взять, как сейчас... Как брат ты мне...
Князь Иван покраснел; она подумала, что сказала лишнее, и тоже застыдилась.
- Прости на глупом слове, князь; ты ведь в чужих краях каких разумных речей наслышался, каких чудес навидался! Гадюку с крылами видал? С рогами бычьими птицу? Змея с шестью головами? Людей о четырех ногах? С деревьев золотые яблоки рвал?
Князь Иван рассмеялся.
- Басни все это, Марфа Васильевна! Ничего того в заморских землях нет, а есть там немало людей, что больше нашего знают, лучше нас живут; есть много и наших русских, кровных, да не хотят домой ворочаться, не хотят земле родной послужить... боятся гнева царского.
Он вспомнил о Курбском, о печатниках, о всех беглецах, навсегда покинувших Русь, и тоска сдавила ему сердце.
- А девушки как там ходят? - спрашивала Марфа робко.
- Так разве в Новгороде не видала дочерей заморских гостей? Лица они, как ты сейчас, под платами не прячут; на людей боязно не смотрят...
Марфа вспыхнула.
- А ты, может, станешь судить: какая, мол, Марфа срамница...
И опять оба взглянули друг на друга и рассмеялись. Смеялась, глядя на них, и Власьевна.
Смеялся князь Иван, любуясь Марфой, и в первый раз дрогнуло его сердце любовью к ней и жалостью; забыл он в этот миг сердечной радости о том, что творилось ночью на Москве.
А ночное буйство опричников не кончилось. Опричники пользовались тем, что они слуги царя: земские должны были безропотно выносить всякое их самовольство, так как сказать неучтивое слово опричнику значило оскорбить самого царя.
Настал день; яркое июльское солнце встало над теремами московскими. Дневной свет не унял буйства; опричники мчались по улицам на своих вороных без отметинки конях, в черных, расшитых золотом и серебром кафтанах, с метлами и собачьими головами у седел - страшными орудиями для выметания измены...
- Гайда! Гайда! - как набат неслось по всей Москве.
Запирались ворота; пустели площади. Прохожие забивались в канавы, в овраги, перелезали через чужие заборы; дети с плачем прятались в колени матерей. Матери говорили:
- Тьма кромешная вылетела! Оборони, Владычица!
И в толпе опричников многие москвичи видели царя. Он ехал, высоко подняв голову, гордый, величавый и зловеще грозный... Неслись черною тучею кромешники. А за ними неслись плач и стоны... Ехали кромешники и пировать в села опальных бояр, мучить их родню и холопов, а с ними ехал тешиться и сам царь... И сказывают, дольше всего и веселее пировали в опустевшем разоренном гнезде казненного боярина Федорова.
Глава X
БЕЛЫЙ ГОЛУБЬ
Тусклое серое утро поднималось над Москвою. Ноябрьский снег крупными мокрыми хлопьями падал на маленькое оконце кельи монастыря Николы Старого в Китай-городе на Никольской улице.
Митрополит Филипп только что пришел от обедни. Он отослал послушника и сам поправил лампады у киота, подошел к окошку, и усталое лицо его вдруг просветлело. Что-то темное заслонило стекло оконца; слышалось нежное трепетание крыльев.
- Прилетели, миленькие, - тихо сказал митрополит и открыл оконце.
В келью, на тяжелый дубовый стол, посыпались хлопья снега, а с ними вместе влетело несколько голубей.
- Иззябли, голубчики, - ласково шептал митрополит.
Голуби облепили его всего; вспархивали на плечи, целовали розовыми клювами, бродили по груди, взбирались даже на голову, шелестели у самых губ шелковым шелестом крыльев. С тех пор как митрополит переехал сюда на житье из Кремля после столкновения с царем в марте в Успенском соборе, он приучил голубей слетаться к нему "ради утешения в минуты душевной скорби". Это напоминало ему давно прошедшие светлые времена житья в Соловках, где Филипп был не гонителем и не гонимым, а другом и наставником. Сидя в тесной келье, куда он укрылся, чуя приближение царской опалы, Филипп вспоминал мирный труд в бедной Соловецкой обители. Там покойно, не покладая рук, заботился он о благосостоянии братии, развел скот, а в глухие леса соловецкие пустил лапландских оленей. Вспоминал митрополит, как он устроил в обители огороды, пашни, расчистил сенокосы. Вспоминал он закладку кирпичного завода для нужд обители, вспоминал, с каким трудом проводил дороги через непроходимые дебри и горы, как рыл каналы, строил плотины. Это была пора счастливой, радостной деятельности Филиппа, когда он изобрел новые полезные орудия для землепашества, построил большую водяную мельницу, выкопал огромный пруд для того, чтобы братия пользовалась вкусной водой; поставил маяки - громадные кресты на насыпях, соорудил каменную пристань, палату и пивоварню в гавани большого Заяцкого острова, выстроил прекрасные теплые кельи и, наконец, больницу. Братия благословляла его.
Сколько раз зимними долгими вечерами, когда кругом Соловецкой обители завывал ветер, Филипп сидел в своей келье и слушал тихие речи опального отца Сильвестра о том, как он жил на Москве, как руководил юным царем, любя его отеческой любовью, и как этот любимый духовный сын сослал его в далекое изгнание... Слушал Филипп о том, как изменилась мятежная душа царя, лишенного руководителя, слушал о казнях, об ужасах опричнины и плакал вместе с Сильвестром о "бедной вдовице" России. И когда пришел в обитель наказ царя ехать на Москву, и Сильвестр, и он сам, игумен Филипп, увидели в этом предопределение Божие: спасти Русь и погибнуть за правду... Провожая игумена в путь, Сильвестр благословил его, как будто отправлял на поле брани...
Филипп вспомнил это прощание, и ему показалось, что он давно уже идет по полю, усыпанному костями павших бойцов, идет один, со смертельной раной в груди, шатаясь, но все еще высоко несет свое знамя, хотя знает, что битва проиграна.
Недавно, в Михайлов день, у Филиппа было второе столкновение с царем. Во время богослужения в Новодевичьем монастыре Филипп заметил тафью на одном из царских опричников. Все опричники были пьяны. Митрополит сказал царю, что его слуга стоит в церкви в шапке и не уважает храм Божий.
Царь оглянулся, но все опричники уже стояли с обнаженными головами; никто не смел выдать виноватого.
- Государь, - сказал Малюта Скуратов, метнув злобный взгляд на митрополита, - мы благочестивые христиане. А кто, не узнав правды, облыжно чернит твоих верных слуг, тот хочет надругаться над тобою всенародно.
И помнил Филипп, как лицо царя покрылось мертвенной бледностью, а глаза налились кровью; помнил он, как дрогнула рука, державшая посох. И опять посох звонко стукнул об пол, а искривленные губы пробормотали:
- Лжец... мятежник! Свою державу хочешь поколебать? Я... я изобличу тебя во всех твоих злых умыслах... берегись!
И тогда же понял Филипп, что его песня спета, и покинул Кремль.
Он стоял теперь у стола, а голуби тихо бродили вокруг, шелестя у его лица шелковым шелестом крыльев.
- Пташки, - прошептал митрополит с нежною улыбкою, - Божьи пташки... чистые пташки... небесная утеха...
Он опустился на колени перед налоем, положил голову на руки и застыл. Только губы тихо, почти беззвучно шептали:
- Час мой настал, Господи... Горька чаша... Но дай силы пострадать за истину... Силы душе моей пошли, Господи... укрепи сердце... не как я хочу, Господи, а как Ты!
В дверь кельи раздался стук:
- Благословенно будь имя Господне! - прозвучал смиренный голос.
Никто не отозвался. Митрополит плакал, склонив на руки седую голову с мягкими, как шелк, волосами.
- Благословенно будь имя Господне!
Он очнулся. Плачущий голос его отвечал:
- Аминь.
Митрополит поднялся с колен.
- А, это ты, Харлампий, - сказал он с ласковой улыбкой входившему в келью молодому клирику, - тебя выпустили из темницы...
Харлампий, бледный и дрожащий, опустился перед митрополитом на колени. Он ловил полу его рясы, целовал ее в исступлении, потом упал ниц на пол и, рыдая, заговорил:
- Владыка святой... не пострадал я за тебя, а предал тебя, как раб лукавый и неверный, из страха... Владыка святой... Прости меня и благослови...
Филипп склонился к распростертому послушнику, поднял его и ласково сказал:
- К чему ты плачешь, и вопишь, и ноги мне, Божьему рабу, целуешь? Целуй так ризы Господни на иконе, а человеку - грех... Уже вчера дядя твой просил за тебя... Я не гневаюсь... Будет к тебе милостив Христос! А ты, любезный, прости в свой черед того, кто тебя склонял на зло.
Он притянул к себе Харлампия и поцеловал в лоб.
Голуби тихо ворковали вокруг, а бледный послушник плакал на груди у митрополита.
- Ну, а теперь поди, - проговорил митрополит, поднимая голову Харлампия, - кто-то пришел ко мне.
И, повернувшись к двери, он сказал:
- Аминь.
В келью входил князь Михайло Матвеевич Лыков.
С тех пор как царь стал гневаться на митрополита, Лыковы, дядя и племянник, были почти единственными людьми, которые не боялись открыто поддерживать с ним отношения.
Митрополит благословил князя, благословил на прощание и Харлампия, потом открыл окошко и выпустил голубей.
- Улетайте, Божьи пташки, обогрелись, - проговорил он, закрывая за голубями окно, пошел, обернулся к Львову и тихо молвил: - Благодарение Господу, еще не оскудел я друзьями истинными, князь. Завтра суд надо мною, заранее готов ко всему, а гибели телесной не миновать.
Лыков молчал, опустив голову: он был уверен в гибели митрополита и не мог лгать, ободряя его.
Тихо было в келье; миром веяло от простых скамеек, от простого, грубо сколоченного монашескими руками стола; от киота с темными ликами икон, озаренных трепетными огоньками лампад.
Митрополит говорил:
- Ты один, пожалуй, не гнушаешься ныне входить в эту келью. А до того, как жил я еще в митрополичьих палатах, многие хаживали, кто ныне, на улице встретив, отворачивается. Хаживали ко мне частенько прежде суздальский епископ Пафнутий и князь Василий Темкин, - того не раз в скорбях душевных утешал я, а ныне они восстали против меня: радостно поспешили в Соловки разведать, как я там жил, чтобы к суду о мне справки представить... Вчера вернулись и с собою привезли наветчиков, сказывают, немало... Бог с ними! Невелик стал ныне митрополичий сан: в храме Божьем владыку поносят, ходить к нему считают зазорным...
Он говорил спокойно, только с легкой ноткой грусти в голосе.
- Уж будто все считают зазорным, святой отец?
Филипп тихо покачал головою.
- Пташки Божьи не считают зазорным. А прочие - как Бог пошлет. Есть и такие, князь, что тайно ходят ко мне, чтоб никто не видел, поздним вечером, крадучись, сказывают: "И мы с тобою, да нам, вишь ты, воли не дают, боимся мы"... - Он усмехнулся. - Так боялся и митрополит Макарий, как писал Сильвестру в Соловки: "Оковы твои целуем, а помочь тебе не можем". Я оков не боюсь... целовать их рад; за правду рад... Завтра надо мною суд, а за что судить меня будут, не ведаю.
Он замолчал и, чтобы переменить разговор, спросил:
- Скажи, князь, а племянник твой где? Здоров ли?
- В Новгороде, владыка святой; как поехал туда, повез Марфу Собакину к отцу, так и не возвращался. Крепко, вишь, полюбилась та Марфа Ване, да я и сам признаюсь, как дочь полюбил ее.
- Что ж, сватать будете?
- Уж он во всем признался Собакину, да и девушка за него бы не прочь, только, вишь ты, одна она у отца-то дочка, жаль ее, так просит повременить со свадьбою годок-другой... Много ли годков девушке: тринадцать недавно исполнилось...
Князь Лыков встал.
- Не обессудь, святой владыка, я пойду. Может, я и помешал тебе: ныне тебе не до меня: с Господом хочешь остаться. А я стану за тебя молиться усердно.
Филипп положил ему руку на голову:
- Сохрани тебя Господь. Вижу, что хотят моей погибели и вооружают против меня государя; но знаете ли, друзья мои, за что? За то, что я не говорил им льстивых слов, не дарил им богатых одежд, не делал для них пышных угощений. Но что бы ни было, не перестану говорить истину, да не тщетно ношу сан святительский. Покуда прощай, князь...
Князь вышел, а митрополит опустился на колени, продолжая прерванную молитву.
В Михайлов день густая толпа облепила паперть Успенского собора. Негде было упасть яблоку. Люди бежали с Ивановской площади, от приказов, из всех закоулков Кремля, бежали, крича, что в соборе творится дело, противное закону Божьему. В раскрытые двери среди мигающего света свечей видна была суматоха, слышались крики и площадная брань. Прервано было служение. В хаосе звуков, в облаках кадильного дыма метались человеческие фигуры, с плачем бежали женщины, уводя за руки детей.
Потом послышалось знакомое "гайда", и на паперти показались опричники, в обычных черных, богато расшитых опашнях.
В свято чтимом храме лежали перевернутые налои, подсвечники с потухающими свечами, лившими на пол воск; пение смолкло; в жуткой тишине слышались только крики и пьяный хохот.
- Гайда! Гайда! Стаскивай, что ли!
- Помогай, Гриша!
- Держи руки-то!
- Здравствуй, святой владыка, здрав будь!
- Вот так-то лучше, владыка!
Потом посыпалась площадная брань. Неистово кричали женщины:
- Батюшки-светы, митрополит-то... Господи!
- Душегубы пришли, кромешники, над церковью ругаться!
- Покарай их Господь!
Митрополит Филипп показался в дверях. Народ хлынул с паперти.
Он стоял неподвижно среди черных фигур опричников, и кровь текла у него по щеке: кто-то задел его по лицу, когда срывал покрывало. Бледный, с тоскливым взглядом детских голубых глаз, он послушно протягивал руки, когда с него срывали святительское облачение, не сказал ни слова, когда на него натянули грязные монашеские отрепья, и вдруг, обернувшись к толпе, благословил ее широким крестным знамением в последний раз с этого места.
В толпе слышались рыдания.
- Заткнем им рты горячей паклей, коли они не замолчат! - раздался окрик Алексея Басманова, и он первый поднял метлу, занося ее над головою митрополита.
Филипп зашатался, беспомощно взглянул на мучителей и пошел с паперти, а над ним колебалась метла и слышались крики:
- Гайда! Гайда! Вот как выгоняются из церкви лжеучителя! Гайда!
В простых дровнях повезли митрополита Филиппа в Богоявленский монастырь через Красную площадь. Народ бежал за санями. Не обращая внимания на крики и угрозы конвоя опричников, обезумевшая толпа неслась, стараясь схватиться за край дровней, за полозья, за гриву лошадей. Многие падали, сваленные ударами метл, поднимались и бежали вновь с криками...