Рассказывала она о далеком прошлом. Но это было совсем другое прошлое, не то, о котором нам сообщил Громов. В чем тут дело? Я не могу объяснить. Тому прошлому, о котором она рассказывала, не было никакого дела до нас. И я думал, что и нам тоже нет до него никакого дела. Но учительница думала иначе, чем я. Она рассказывала страшно спокойно, как в учебнике, и даже еще спокойнее и очень методично, как, наверное, ее учили вести урок, чтобы мы могли его лучше усвоить.
   Громов же сидел у окна и, казалось, внимательно слушал. А в окно мне были видны небо и облака, а Громов, наверное, видел и прохожих на тротуаре, а также старуху, евшую сливы и выплевывавшую косточки. Я думал, что в прошлом, о котором рассказывала новая учительница, не было ни этого окна, ни тротуара с прохожими, ни этой старухи, евшей то вишни, то яблоки, а то щелкавшей утюгом орехи на подоконнике. И оттого, что всего этого не было в прошлом, прошлое становилось еще более странным, и неуютным, и не совсем убедительным, таким, какое оно было в рассказе учительницы.
9
   Вот она, эта дверь, обитая сукном, с синим ящиком для газет и писем.
   Я звоню. Долго не открывают. Может, никого нет дома?
   Я еще раз звоню. Открывает сам Громов, не отец, конечно, а сын.
   — Проходи, — говорит он и ведет меня в переднюю.
   — Я у вас давно не был, — говорю я. — А родители дома?
   — Мать дома, отец в институте. А почему это тебя так интересует?
   — Да нет, я это так просто. А божок с обсидиановыми глазами все еще висит?
   — Висит. Сейчас ты его увидишь, вот вешай пальто сюда. Староверцева видел?
   — Откуда? У него аппендицит на днях вырезали.
   — Не аппендицит, а аппендикс. Он сейчас уже поправляется и карточки заполняет. Прислал мне вопросник. Ты что остановился? Проходи.
   Мы пошли в бывшую детскую, где жил Громов. Прошли через столовую, и я увидел прозрачные глаза деревянного божка и его узкую фигурку с тоненькими ручками и слегка поджатыми ножками.
   — Ну, а что за вопросник? — спросил я.
   — Чудак он, этот Староверцев. Задает вопросы, на которые мог бы ответить только мальчик или его копия. А главное, требует, чтобы я ответил сейчас же и письменно, пока он еще не ходит в школу.
   — И ты ответишь?
   Громов удивленно посмотрел на меня и ничего не сказал.
   Тогда я спросил:
   — У тебя есть продолжение про мальчика?
   — Есть где-то, если не потерялась тетрадка. У нас ремонт был. А что?
   — Почитай.
   — Нет, — сказал Громов, — не хочется. Извини, настроения нет. И потом я не люблю читать вслух.
   — Да нет, почитай! — стал просить я. — Почитай, пожалуйста…
   Мне стало противно от своих слов и от голоса, которым я просил, словно. просил не я, а Дроводелов, но я все-таки продолжал канючить. Очень уж хотелось мне послушать про мальчика еще до того, как дешифруют его код. Ведь это будет не скоро.
   — Почитай, что тебе стоит, ну, почитай…
   — Нет, — сказал решительно Громов. — Читать я не буду. А если хочешь, включу проигрыватель, и мы послушаем мелодию, которую сочинил композитор, который… У отца в кабинете есть запись. Только смотри, об этом никому…
   Он пошел в кабинет и скоро вернулся, бережно держа пластинку, а потом включил проигрыватель, чтобы я мог послушать мелодию, которую сочинил один композитор за много миллионов лет до того, как разум и человеческое ухо появились на Земле.
   Я слушал, и звуки лились, тонкие и светлые. Это бились где-то друг о друга льдинки, это пела вода, то журча, то гремя, то налетая на камни. Это по-человечьи билось нечеловеческое сердце музыканта, который вопреки законам времени и пространства сейчас, казалось, был рядом с нами.
   Звуки лились, объединяя необъединимое, они были тут, хотя породившая их мечта была неизмеримо далека от нас.
   Мальчиком называл в своем рассказе Громов того, кто сумел оказаться рядом с нами. Он и был мальчик, наполненный детством, хотя это детство продолжалось миллионы лет и до сих пор не кончилось.
   Мальчиком называли его на корабле. И он тоже так называл себя.
   И мы с Громовым тоже пока были еще мальчиками, но наше детство должно было скоро кончиться. Его же детство длилось и длилось, сливаясь со звуками мелодии, которую я сейчас слушал.
   Когда мелодия кончилась, я спросил о том, о чем, может быть, не следовало спрашивать:
   — Что же, эту запись отец нашел вместе с информационной копией?
   — Да нет, откуда ты это взял? Один отцовский приятель сочинил. Член Союза композиторов. По моей просьбе.
   Я глядел на Громова, и, должно быть, лицо мое менялось, как у нашей новой преподавательницы истории. И Громову, должно быть, стало жалко меня и досадно за свои слова, и он спросил:
   — А тебе, видно, хотелось, чтобы это тот музыкант написал, который дружил с мальчиком?
   — Хотелось бы, — тихо ответил я.
   — Но музыка же хорошая. Она тебе понравилась?
   — Да. Но она понравилась бы мне больше, если бы ее сочинил тот и тогда…
   — Когда еще не было разума и человеческого уха? — спросил Громов.
   — Да.
   — А ты представляешь себе, какой была тогда Земля?
   — Раньше не представлял. А сейчас представил, когда слушал эту мелодию. А ты представляешь?
   — Зачем мне представлять? — сказал тихо Громов. — Я не только представляю, но и знаю.
   — Откуда?
   — Разреши мне не отвечать на твой вопрос.
10
   И я разрешил. Разрешил ему не отвечать на мой вопрос.
   Я просто ушел. Надел пальто в передней и ушел. Не мог я больше канючить, выпрашивать, подлизываться.
   Но, наверное, не всякий бы ушел на моем месте, так и не узнав истину. Какой-нибудь исследователь и крупный ученый ради науки плюнул бы на свое самолюбие и остался.
   А я ушел. Правда, мне от этого было не легче. Я почти не спал ночь.
   На другой день в классе случилось неприятное дело. Не знаю, почему я назвал это дело неприятным. Впрочем, пускай. Вот что случилось.
   Пришел новый, очень молодой преподаватель биологии вместо старого, который ушел на пенсию. При старом бы все сошло. Того ничем нельзя было удивить.
   Этот новый задал Громову вопрос. И Громов, разумеется, ответил. Дело, конечно, не в том, что Громов ответил не по программе. Дело в том, что Громов знал, чего не знал и не мог знать никто. И новый преподаватель все это понял. Я увидел это по его глазам. Таких глаз я не видел нигде — ни в кино, ни в театре. Казалось, на лице у него ничего не осталось, кроме этих глаз. А в глазах было все: восторг и ужас, недоумение и гнев, отчаяние и радость и еще что-то, чего мне не передать с помощью слов.
   Я подумал, что он заболел или помешался. Он стал ходить по классу из угла в угол, словно забыв о нас.
   Минут пять прошло, а он все ходит и ходит.
   Потом он подошел к Громову.
   Он сказал что-то, но так тихо и невнятно, что я не расслышал. Только по ответу Громова я догадался, о чем идет речь.
   Речь шла о животных, вымерших миллионы лет назад. И дело не в том, что Громов рассказал о них обстоятельно, живо и слишком конкретно. У него вырвалось словечко, которое ему ни в коем случае не следовало произносить, если уж он хотел все сохранить в тайне. Когда учитель ему возразил, он сказал:
   — Вы знаете это из курса палеонтологии, а я помню…
   И он стал выкладывать одну подробность за другой. Он словно решил на все наплевать — на тайну, на учителя, на первых учеников, и он опять употребил это выражение: «я помню»… Учитель прямо остолбенел, не в силах ни слова вымолвить.
   Мне стало жалко учителя, а еще больше самого Громова. И я крикнул:
   — Да он просто оговорился!
   Учитель ухватился за мои слова, как хватаются за соломинку. И ему кое-как удалось завершить урок. Громов тоже успокоился.
   Я был чертовски рад, что своей находчивостью дал им выйти из трудного положения.
   Но тут выскочил Дроводелов. Лицо его ухмылялось.
   — Платон! — крикнул он на весь класс. — Платон, ты мне друг, но истина мне дороже!
11
   Я очень сердился на Дроводелова за его выходку. И ребята сердились. Но истина, конечно, была не виновата.
   А новый преподаватель заболел. Подцепил где-то воспаление легких. И говорят, из куйбышевской больницы писал Громову письмо. Содержание письма никому в классе было не известно, даже Дроводелову. Но конверт видел на столе у Громова Староверцев и по обратному адресу догадался, кто и откуда писал Громову.
   Я почему-то предполагаю, что учитель объяснял Громову свое состояние и почему он так волновался на уроке. А это вовсе не надо было объяснять. Не знаю, было ли в письме что-нибудь Об истине.
   А я думал о ней всякий раз, когда видел Громова. Потом Громов вдруг тоже перестал ходить.
   Прошел слух, что он переезжает, и не на Черную Речку, а в Академический городок под Новосибирском. Только что прошли выборы в Академию наук, и его отца выбрали членом-корреспондентом в Сибирский филиал академии. А раз выбрали, то хочешь или не хочешь, ехать надо. Так мне объяснил один ученик, у которого отца тоже выдвигали в члены-корреспонденты, но не выбрали.
   Вот тут я снова вспомнил об истине. Я понял, что Громов скоро уедет, а Новосибирск далеко, и мне так и не удастся ничего узнать о мальчике, пока не появится о нем что-нибудь в газетах. Мне необходимо было повидаться с Громовым еще до его отъезда. Я все ждал, что он появится в классе, но он не появлялся. Может быть, он уже оформил свои документы в школе и ждал, когда отец сдаст дела.
   Новый учитель биологии поправился и выписался из больницы. Держался он в классе как-то нервно, смущенно и время от времени бросал свой взгляд на пустое место возле окна, где раньше сидел Громов. И тогда в его глазах появлялось странное выражение, словно он там видел то, чего не видели другие.
   Я тоже смотрел туда и видел там пустое место и окно. А за окном была улица с пешеходами на тротуарах и окно напротив, возле, которого сидела толстая старуха, евшая яблоки или щелкавшая утюгом орехи на подоконнике.
   Но учитель видел там другое — об этом говорили его глаза. Может быть, его глазам представлялась живая и впечатляющая картина древней Земли, Земли еще до человека и до млекопитающих, о которой рассказывал тогда Громов?
   Когда я возвращался домой, позади меня застучали каблуки, и я — догадался, что кто-то меня догоняет. Я оглянулся. Это был новый учитель.
   Он нагнал меня и некоторое время шел со мной рядом. Мы оба молчали. Потом учитель спросил:
   — Что вы думаете о Громове?
   — Громов переезжает в Новосибирск, — сказал я. — Он будет жить в Академическом городке. Там есть школа для талантливых математиков и физиков. Он, наверное, туда поступит.
   — А вы думаете, ему нужна эта школа?
   — Туда все стремятся попасть, — ответил я, — по не всех принимают. Только талантливых. Уж кого-кого, а Громова примут сразу.
   — Я тоже не сомневаюсь, что его примут, — сказал учитель. — Но я сомневаюсь, нужна ли ему средняя школа. Он слишком много знает.
   — Да, — согласился я. — Он знает много, слишком много даже для самого хорошего ученика.
   Лицо учителя оживилось. И он наклонился и доверительным тоном спросил меня:
   — А откуда он все это знает?
   — Очень просто, — ответил я, — у его отца хорошая библиотека.
   — Вы думаете? — сказал учитель. По его голосу я догадался, что он остался не совсем доволен моим ответом. Но что он думал, когда задавал этот вопрос? Может, он думал, что я выложу ему все, что знаю и предполагаю про мальчика? Слишком уж он многого хочет.
   Учитель сделал еще несколько неровных шагов, потом сказал:
   — Всего хорошего.
   И свернул на Пятую линию.
   Я мысленно похвалил себя за то, что не ответил на его вопрос. Потом подумал: а что я мог, собственно говоря, ему ответить? Ведь я тоже не знал, откуда Громов черпает свои познания.
   Придя домой, я взял с полки подаренную мне на день рождения книжку и стал читать. Книжка называлась «Хочу все знать». Название мне понравилось, хотя и показалось немножко неточным. Разве можно знать все? Нет, все, наверное, знать нельзя. А так в общем книжка была ничего. Познавательная. Вроде тех карточек, которые заполнял Староверцев.
   Прочитал я немножко, потом скучно стало. Я подошел к окну и посмотрел. Падал снег. От снега улица стала новенькой, свежей, словно только что возникла. И неизвестно почему мне стало вдруг хорошо, хотя я жил не в летящем куда-то космическом корабле, а в самом обыкновенном, давно не ремонтированном доме. И дому ничего не угрожало. Ни случайная встреча с метеоритом, ни другие опасности такого рода. Он не мог сбиться с трассы и заблудиться в бесконечной вселенной. Все было очень обыкновенно. Внизу на той стороне я видел булочную со старинной вывеской, на которой нарисован вкусный крендель, и пошивочную мастерскую с восковым гражданином в мешковато сшитом костюме в витрине, и телефонную будку, ту самую, где Дроводелов отрезал трубку. Мне стало как-то уютно и радостно, словно завтра начинается праздник и будет длиться долго-долго. Но затем мой взгляд упал на подъезд того дома, где жил Громов. Радость и уют сдуло как ветром. И хотя это было обычное парадное в обычном жактовском доме, мне казалось, что за дверью начинается другой мир, мир, полный неожиданностей и тайн. Я и стоял у окна и думал, какой из этих миров лучше: этот, с булочной и пошивочной мастерской и телефонной будкой, или тот, где вместо пошивочной и телефона-автомата летают метеориты?
   И тут я вспомнил мальчика. Ведь он был лишен выбора. За него все выбрала судьба. Он родился на корабле в пути. А потом все летел и летел. А за стеной того отсека, где спал мальчик, была не пошивочная мастерская, а ничто, именуемое вакуумом.
   Мне стало как-то неловко, словно я поделился своими мыслями с целым залом слушателей. Затем я стал надевать пальто. И ровно через минуту я стоял уже у тех самых дверей.
   Я стоял, все не решаясь поднести палец к кнопке звонка. В тот момент, когда я решился, дверь сама отворилась. Вышел отец Громова. Он куда-то уходил и был в пальто.
   — Дома, — сказал он мне. — Заходите.
   И я сделал шаг. В то мгновение, когда я делал этот шаг, я не подозревал о последствиях.
   Громов мне как будто даже обрадовался.
   — Заходи, — сказал он. — Раздевайся. У нас уже и вещи связаны.
   Зачем он добавил о вещах, которые были действительно связаны, не знаю.
   Когда мы проходили через столовую, я взглянул на стену. Но божка там уже не было. Он лежал на полу рядом с чемоданом, поджав свои узкие деревянные ножки.
   Тогда я вдруг осознал, что Громовы переезжают. До того момента, когда я увидел божка на полу рядом с чемоданом, я еще сомневался.
   Когда мы пришли в детскую и сели, Громов спросил:
   — Ты так или по делу?
   — По делу, — сказал я.
   Громов сразу же замолчал. Я тоже не решался сказать, по какому делу пришел.
   — И черепа тоже везете? — спросил я.
   — Везем.
   — И божка?
   — Божка тоже.
   — А мальчика?
   Это слово само вырвалось у меня почти невзначай. Я бы много дал, чтобы вернуть его назад. Лицо у Громова сразу изменилось. Его словно что-то отодвинуло от меня. И казалось, я его вижу не в комнате перед собой, а на экране телевизора.
   — А зачем тебе мальчик? — тихо спросил Громов.
   — Я ему вопрос хочу задать.
   — Так задавай, — так же тихо сказал Громов. — Я отвечу.
   — Я хочу, чтобы сам мальчик ответил.
   — Я и есть мальчик.
   — Ты?
   — Да, я. Разве ты об этом не догадался?
   Я ничего не сказал. Меня бросало то в озноб, то в жар. На лбу выступил пот.
   — Ну, что же ты не задаешь вопросы?
   — Я лучше потом, — сказал я.
   — Когда же потом?
   — В следующий раз.
   — Мы завтра уезжаем в Новосибирск.
   — Когда?
   — В девять вечера.
   — Тогда я после обеда забегу, можно?
   — Забегай.
   Но я, конечно, не забежал к нему после обеда. Почему? Я сам не знаю. Может быть, потому, что и не знал, о чем его спрашивать. Не мог же я спрашивать про динозавра с хватательной функцией в передних ногах, который воровал яйца у своих соседей. Это было бы слишком мелко. А более крупных вопросов у меня в сознании, к сожалению, не возникло. Слишком уж я волновался.
12
   Я долго переживал и волновался. Дней пять или шесть. А потом перестал переживать и больше уже не волновался. И как. только перестал волноваться, в моей голове появилось множество вопросов, которые следовало бы задать мальчику, то есть Громову. Но Громов был уже далеко, в Академическом городке под Новосибирском. А в их квартиру въехала какая-то чужая семья. Я видел, как подъехала трехтонка с вещами. Но то были обыкновенные вещи, столы, кровати, стулья, диваны. И конечно, среди этих вещей не могло быть деревянного божка с поджатыми ножками и нумерованных черепов. Я смотрел, как носили эти вещи, и сердце мое сжималось от тоски. И я думал: вот была в доме напротив необыкновенная квартира, и в ней жил Громов, а сейчас туда въехала незнакомая семья, и это уже необратимый процесс, как любит говорить наш учитель физики Дмитрий Спиридонович.
   Вообще настроение у меня было плохое в эти дни, и ребята это заметили сразу.
   — Что нос-то повесил? — спросили меня.
   — Громов уехал, — сказал я.
   — Ну и что? Подумаешь! Вместо него другой уже сидит ученик. Новый. Он тоже, кажется, много знает. Приехал из Горького. Говорит на трех языках.
   И действительно, на том месте у окна сидел новичок, издали он даже был чем-то похож на Громова. Такое же задумчивое выражение лица. И волосы жесткие, прямые, ежиком.
   И как Громов, он то и дело смотрел в окно. Потом сделал кому-то гримасу и показал язык. И я подумал, что он это, наверное, старухе в доме напротив, которая ела яблоки или щелкала утюгом орехи. Громов этого себе никогда не позволял. Он ко всем относился с уважением, и к этой старухе тоже.
   Да, неважное было у меня настроение. А тут еще стали тревожить меня вопросы, которые я не успел задать Громову.
   Уроки тянулись долго. А когда я возвращался домой, я увидел рядом с собой того, новенького, который сидел на месте Громова.
   — Ты далеко живешь? — спросил он меня.
   Я назвал улицу и номер дома. Он удивился.
   — Значит, ты живешь напротив, — сказал он.
   И я догадался, что это он поселился в квартире Громова. Это их вещи привезла трехтонка. Я смотрел на него и никак не мог сообразить, как к нему отношусь: хорошо или плохо? Два голоса спорили во мне. Один голос говорил: он же не виноват, что сел на место Громова у окна в поселился в его квартире. И Громов все равно уехал бы в Академический городок под Новосибирском, раз его отца выбрали в члены-корреспонденты. А другой голос возражал: разумеется, он не виноват. Но все равно что-то в нем есть. И наверное, задается.
   И я решил задать ему, этому новичку, вопрос, один из тех, которые хотел задать Громову.
   — Почему, — спросил я его, — существует мир?
   — Потому, что существует, — ответил он.
   — А что было бы, — спросил я, — если бы мира не было?
   — Не было бы и нас, — ответил он.
   — Ну, это не ответ, — сказал я.
   — А почему ты об этом спрашиваешь? — спросил он.
   — Потому, что хочу знать.
   — Мало ли что ты хочешь!
   — А почему я должен хотеть мало? Я хочу много.
   — Но ты задаешь глупые вопросы.
   — Вовсе они не глупые. Ты ничего не понимаешь.
   — Глупые. А главное, неконкретные. Разве можно спрашивать о том, почему существует мир?
   — Можно.
   — Нет, нельзя.
   — Громов так бы не сказал.
   — Громов? Этот тот, что жил в нашей квартире?
   — Не он в вашей, а вы живете в его квартире.
   — Мы въехали по ордеру. А он выбыл.
   — Не выбыл, а уехал в Новосибирск.
   — Ну, уехал. Это все равно. А ты в пинг-понг играешь?
   — Играю.
   — Так заходи. После обеда заходи. У нас есть. Сыграем.
   — Может, и приду, — сказал я. — А как тебя зовут?
   — Игорь, — ответил он важно. — Игорь Динаев. Два голоса спорили во мне: идти или не идти?
   И все-таки я пошел. Больше из любопытства.
   В столовой вместо божка с поджатыми ножками уже висела картина. Квартиру я не узнал. Везде мебель, вся новенькая, как в мебельном магазине. А ведь когда Громовы там жили, квартира походила чем-то на отсек космического корабля. Вещей почти не было. А сейчас от мебели и от картины, на которой была изображена купальщица, трогающая воду в реке длинной ногой, мне как-то стало не по себе. И даже в пинг-понг расхотелось играть. Почему-то захотелось пить. Но я вспомнил про пустыни и как там люди мужественно превозмогают жажду. И я тоже превозмог.
   — Что ты молчишь? — спросил Игорь.
   — Думаю, — ответил я.
   — А о чем ты думаешь?
   — Мало ли о чем я могу думать!
   — Ну, а все-таки? — спросил он.
   — Я думаю о пустыне Гоби.
   — А ты там бывал?
   — Нет, не бывал.
   — А почему же ты тогда о ней думаешь?
   — Я всегда думаю о тех местах, где не бывал.
   — Значит, ты псих. У вас все в классе какие-то не такие. Я сразу заметил. А кто тот парень, про которого у вас все так много говорят?
   — Громов.
   — А что в нем особенного? Почему про него так много говорят?
   Я взглянул на картину, на которой была изображена купальщица, и на новую мебель. Потом сказал:
   — У них не было столько мебели.
   — У кого?
   — У Громовых.
   — Что ты хочешь этим сказать?
   — Ничего.
   Я нарочно заговорил о другом. Не хотелось мне говорить с ним о Громове да еще в этой самой квартире.
   Потом я встал.
   — Ну, пока. Уроки учить надо. Сегодня много задано.
   А задано было совсем немного.
   Что еще осталось мне сказать? Почти ничего. Без Громова в классе все стало очень обыкновенным. Все к этому скоро привыкли. И постепенно стали забывать о Громове. И даже я редко о нем думал. Слишком задавать стали много. Свободного времени совсем мало оставалось. Но я все-таки старался пополнять свои знания. Читал разные книжки, в том числе ту, которая называется «Хочу все знать».
   И голос (один из двух спорящих во мне голосов) говорил, что всего знать нельзя. А второй возражал, напоминая о Громове, и утверждал, что можно.
   Из Академического городка под Новосибирском не было никаких известий. Я уже стал думать, что Громов просто шутил, когда сказал мне перед отъездом, что он и есть тот самый мальчик.
   Но вот что случилось в субботу после занятий. Я ехал в трамвае с матерью. Ехали мы на Черную Речку к знакомым поздравить их с новосельем. И у матери на коленях в белом футляре лежал огромный торт, купленный в кондитерской «Север». Все было как обычно бывает в трамвае. Одни люди стояли, держась за ремни, другие сидели. И один из них читал газету. Я заглянул ему через плечо и посмотрел на третью полосу, и буквы стали прыгать, словно я глядел на них через отцовские очки. Но я успел прочесть:
   «Найденные профессором Громовым информационные копии пришельцев, посетивших Землю в юрский период, изучаются… Исследовать возможности восприятия человеком психологии и знаний инопланетного мальчика помогал коллективу пятнадцатилетний сын ученого… Резервы памяти оказались огромны…»
   Слова прыгали. И мне стало холодно, и сразу же жарко, и снова холодно.
   — Что с тобой? — спросила мать.
   Я не успел ответить и бросился бежать за гражданином, который встал с места и быстро пошел к дверям.
   — Газету! — кричал я на весь трамвай. — Дайте, пожалуйста, газету!

М. ЕМЦЕВ, Е. ПАРНОВ
СНЕЖОК

   В моем бумажнике паспорт, служебное удостоверение, несколько разноцветных книжечек с уплаченными членскими взносами, но сам я — призрак, эфемерида. Я не должен ходить по этому заснеженному тротуару, дышать этим крепким, как нашатырный спирт, воздухом. У самого бесправного из бесправных, у лишенного всех жизненных благ и навеки заключенного в тюрьму больше прав, чем у меня. Неизмеримо больше!
   Я так думаю, но не всегда верю в это. Слишком привычен и знаком окружающий меня мир. Ветки деревьев разбухли от изморози и стали похожими на молодые оленьи рога. Провода еле видны на фоне бесцветного неба. Они сделались толстыми и белыми, как манильский канат. На крыше физфака стынут в белесом сумраке антенны. Точно мачты призрачного фрегата. Химфак дает знать о себе странным — никак не разберу: приятным или, наоборот, противным — запахом элементоорганических эфиров. Привычный повседневный мир! И только память тревожным комком сдавливает сердце и шепчет:
 
Все мечты, все нереальность,
Все как будто бы зеркальность
Навсегда ушедших дней.
 
   Вчера еще было лето, а сегодня — зима. Как много лжи в этом слове: «вчера». Нет, не вчера это было…
   У меня нет пальто. Вернее, оно висит где-то на вешалке, но номерок от него лежит в чужом кармане. И опять ложь: «в чужом». Не в чужом… Просто для этого еще не придумали слов.
   Я иду быстро, чтобы не замерзнуть. Как-нибудь обойдусь без пальто. Раньше я часто бегал раздетым на химфак или в главное здание.
   Я остановился и вздрогнул. Ну надо же так! Я чуть было не угодил под огромный МАЗ. Шофер высунулся, и вместе с жемчужным паром от дыхания в безгрешный колючий воздух ворвался затейливый мат.
   Я засмеялся. Ну и дурак же ты, шофер! Я одна только видимость. Дави меня смелее! Твой защитник сумеет добиться оправдания. Нельзя убить того, кто не существует.
   Какая-то, однако, чушь лезет все время в голову. Я стараюсь не дать себе забыться и отвлечься. Я должен помнить, что здесь я чужой.
   Навстречу мне идет яркая шеренга студентов. Беззаботные и гордые, точно мушкетеры после очередной победы над гвардейцами кардинала, идут они чуть вразвалочку, громко смеясь и безудержно хвастая.