Страница:
ОТЕЦ И МАТЬ
Узнав об аресте дочери, Лизандро Лейте едва не сошёл с ума. Он без памяти любил жену, детей и внуков, а младшую дочь – неблагодарную, неосторожную девчонку, опрометчиво связавшуюся с коммунистами и не упускавшую случая осудить взгляды и поступки академика, – просто обожал. Занимаясь предвыборной кампанией полковника Перейры, он постоянно находил у себя на столе гневные записки. Лизандро кричал на дочь, грозил и стыдил, но любить не переставал: он был на седьмом небе, когда его коллеги с юридического факультета хвалили способности и усердие Пру – «вся в папу!» – и её благородную (по их мнению) деятельность в сомнительной (по мнению Лизандро) юридической конторе Летелбы де Брито, который защищал политзаключенных в Особом трибунале.
Чтобы вызволить Пру из тюрьмы, он поднял на ноги весь город: бросался к высокопоставленным судейским чиновникам, просил заступничества у военных, с которыми свёл знакомство через полковника Перейру, требовал, чтобы президент Эрмано де Кармо действовал от имени Бразильской Академии.
Дни шли за днями, и Лизандро становился всё мрачнее и угрюмее. Он начисто утратил свой оптимизм, энергию и доброе расположение духа – неудивительно: ему не только не удалось добиться свидания с дочерью, но и хотя бы узнать, где она находится. Один из военных пообещал заняться этим делом, однако через двое суток сказал, что ничем не сможет помочь: сотрудникам конторы грозят слишком серьёзные обвинения – «все они, включая вашу дочь, вляпались по уши».
Однажды ночью, когда Лизандро без сна ворочался на супружеском ложе, дона Мариусия обняла мужа и привлекла его к себе.
– Постарайся уснуть, Лизандро.
– Не получается. Как подумаю об этой безмозглой девчонке, готов, кажется, задушить её собственными руками, когда вернётся.
– Понимаю… Ты боишься, что арест Пру помешает твоему назначению?
– Ничего ты не понимаешь! – взревел Лизандро. – Плевать я хотел на своё назначение! Я боюсь за Пру, вот и всё! – Он понизил голос, в котором зазвучали боль и страх: – Там ведь пытают, ты знаешь об этом?
– Да, Пру говорила… И я читала в тех её бумажках…
– Это не выдумка коммунистов. Это правда. Они прижигают арестованных горящими сигаретами, вырывают ногти, избивают… Насилуют женщин вшестером, всемерой… Стоит мне подумать, что Пру в их власти, а я сижу сложа руки… Где уж тут спать…
Дона Мариусия стала целовать Лизандро глаза, щеки, губы:
– Успокойся! С ней ничего не случится – она твоя дочь, а ты член Бразильской Академии.
Она придвинулась ближе. Лизандро почувствовал прикосновение её груди и пробормотал:
– Не хочу, не могу, ничего не могу…
– Не стоит так огорчаться – вот увидишь, Пру скоро вернётся.
Так и случилось. По ходатайству адвокатов, работающих в Особом трибунале, судьи этой грозной организации заинтересовались судьбой доктора Летелбы и его коллег.
Пру выпустили из тюрьмы глубокой ночью, и, когда она, целая и невредимая, ликуя оттого, что побывала за решеткой, и оттого, что вышла на свободу, появилась в отчем доме, Лизандро встретил её криками:
– Сама во всём виновата! Хочешь погубить и себя, и нас всех?!
– Не беспокойся, папа, я больше не буду жить у вас. Скоро перееду.
Дона Мариусия разжала объятия:
– Не верь ни единому его слову! Оп чуть не умер, пока тебя не было. Глаз не смыкал, совсем потерял аппетит и даже отказался выполнять свои супружеские обязанности, впервые за все годы нашего брака… – с улыбкой прибавила она. – Твой отец тебя обожает.
Пру подошла к Лизандро.
– Разве я не знаю? Этот старый реакционер в глубине души страшно чадолюбив.
Пухлой, мокрой от пота ладонью Лизандро погладил дочь по голове.
– Ты ведь не уедешь? Нет?
– Только если мой бесчеловечный отец выставит меня из дому.
– Совсем ты у меня дурочка…
Пру, как когда-то в детстве, села к отцу на колени.
– Не беспокойся, папа. Я ни чуточки не боялась.
– Конечно, конечно. Ты предоставила это нам: мы тут едва с ума не сошли, – ответила за мужа дона Мариусия.
Она подошла к мужу и дочери. Что ж, из Лизандро можно верёвки вить: она под его защитой, он под её опекой. Пру – отрезанный ломоть, нечего и пытаться вновь командовать ею.
– Отправляйся в ванную, ты грязная, от тебя плохо пахнет. А мы с отцом пошли спать.
– Неужели? – игриво осведомилась мятежная дочь.
Лизапдро улыбнулся. Он вновь испытывал голод, жажду, вожделение – он вновь вернулся к жизни.
Чтобы вызволить Пру из тюрьмы, он поднял на ноги весь город: бросался к высокопоставленным судейским чиновникам, просил заступничества у военных, с которыми свёл знакомство через полковника Перейру, требовал, чтобы президент Эрмано де Кармо действовал от имени Бразильской Академии.
Дни шли за днями, и Лизандро становился всё мрачнее и угрюмее. Он начисто утратил свой оптимизм, энергию и доброе расположение духа – неудивительно: ему не только не удалось добиться свидания с дочерью, но и хотя бы узнать, где она находится. Один из военных пообещал заняться этим делом, однако через двое суток сказал, что ничем не сможет помочь: сотрудникам конторы грозят слишком серьёзные обвинения – «все они, включая вашу дочь, вляпались по уши».
Однажды ночью, когда Лизандро без сна ворочался на супружеском ложе, дона Мариусия обняла мужа и привлекла его к себе.
– Постарайся уснуть, Лизандро.
– Не получается. Как подумаю об этой безмозглой девчонке, готов, кажется, задушить её собственными руками, когда вернётся.
– Понимаю… Ты боишься, что арест Пру помешает твоему назначению?
– Ничего ты не понимаешь! – взревел Лизандро. – Плевать я хотел на своё назначение! Я боюсь за Пру, вот и всё! – Он понизил голос, в котором зазвучали боль и страх: – Там ведь пытают, ты знаешь об этом?
– Да, Пру говорила… И я читала в тех её бумажках…
– Это не выдумка коммунистов. Это правда. Они прижигают арестованных горящими сигаретами, вырывают ногти, избивают… Насилуют женщин вшестером, всемерой… Стоит мне подумать, что Пру в их власти, а я сижу сложа руки… Где уж тут спать…
Дона Мариусия стала целовать Лизандро глаза, щеки, губы:
– Успокойся! С ней ничего не случится – она твоя дочь, а ты член Бразильской Академии.
Она придвинулась ближе. Лизандро почувствовал прикосновение её груди и пробормотал:
– Не хочу, не могу, ничего не могу…
– Не стоит так огорчаться – вот увидишь, Пру скоро вернётся.
Так и случилось. По ходатайству адвокатов, работающих в Особом трибунале, судьи этой грозной организации заинтересовались судьбой доктора Летелбы и его коллег.
Пру выпустили из тюрьмы глубокой ночью, и, когда она, целая и невредимая, ликуя оттого, что побывала за решеткой, и оттого, что вышла на свободу, появилась в отчем доме, Лизандро встретил её криками:
– Сама во всём виновата! Хочешь погубить и себя, и нас всех?!
– Не беспокойся, папа, я больше не буду жить у вас. Скоро перееду.
Дона Мариусия разжала объятия:
– Не верь ни единому его слову! Оп чуть не умер, пока тебя не было. Глаз не смыкал, совсем потерял аппетит и даже отказался выполнять свои супружеские обязанности, впервые за все годы нашего брака… – с улыбкой прибавила она. – Твой отец тебя обожает.
Пру подошла к Лизандро.
– Разве я не знаю? Этот старый реакционер в глубине души страшно чадолюбив.
Пухлой, мокрой от пота ладонью Лизандро погладил дочь по голове.
– Ты ведь не уедешь? Нет?
– Только если мой бесчеловечный отец выставит меня из дому.
– Совсем ты у меня дурочка…
Пру, как когда-то в детстве, села к отцу на колени.
– Не беспокойся, папа. Я ни чуточки не боялась.
– Конечно, конечно. Ты предоставила это нам: мы тут едва с ума не сошли, – ответила за мужа дона Мариусия.
Она подошла к мужу и дочери. Что ж, из Лизандро можно верёвки вить: она под его защитой, он под её опекой. Пру – отрезанный ломоть, нечего и пытаться вновь командовать ею.
– Отправляйся в ванную, ты грязная, от тебя плохо пахнет. А мы с отцом пошли спать.
– Неужели? – игриво осведомилась мятежная дочь.
Лизапдро улыбнулся. Он вновь испытывал голод, жажду, вожделение – он вновь вернулся к жизни.
БРАЗИЛЬСКАЯ АКАДЕМИЯ И ВООРУЖЁННЫЕ СИЛЫ
С середины января в Малом Трианоне ежевечерне можно было встретить генерала Валдомиро Морейру, Академики, приходившие забрать адресованную им корреспонденцию, встретиться с читателем или приятелем, перемолвиться словом с президентом, неизменно видели генерала в библиотеке за столом, заваленным книгами, – он что-то читал и выписывал, поражая «бессмертных» своей усидчивостью. Они подходили, заговаривали с ним, желая узнать, чем он занят. Генерал не сердился, когда его отрывали от дела, – напротив, он с удовольствием посвящал любопытных в подробности своей работы. Некоторые академики были уж и не рады, что вызвали громогласного и словоохотливого кандидата на разговор.
Следует уточнить: «единственного кандидата». Именно в этом качестве генерал принялся за сочинение своей речи на вступительной церемонии. Он собирался стать причисленным к лику «бессмертных» сразу по окончании академических каникул. Правда, ещё не было мундира с пальмовыми ветвями, но Алтино Алкантара, друг и единомышленник, польщённый таким доказательством уважения и доверия, как просьба генерала произнести речь от лица новых коллег, обещал помочь в том случае, если правительство штата Пернамбуко, отчизны выдающегося военачальника и литератора, нарушит славный обычай я не пришлёт новому академику мундир и шпагу в знак того, что гордится своим земляком, завоевавшим «бессмертие». Если же пернамбуканцы всё-таки совершат подобную низость и поскупятся, то влиятельный Алтино брался добыть в Сан-Пауло сумму, которой с лихвой хватит на мундир, шпагу, треуголку и вдобавок на шампанское, чтобы отпраздновать великое событие. В память о 32-м годе генерал вправе рассчитывать на благодарность жителей Сан-Пауло – граждане этого штата никогда не забудут тех, кто в трудную минуту был с ними рядом.
В те дни, когда у Клодинора Сабенсы не было вечерних занятий – он совмещал работу в газете с преподаванием португальского языка в одной из муниципальных гимназий, – он сопровождал своего знаменитого друга, отца Сесилии, исполняя при нём обязанности секретаря: приносил и уносил книги, делал выписки. Если же Клодинор был занят, то генерал сочинял и отшлифовывал свою речь.
Место, на которое претендовал генерал Морейра, последовательно принадлежало трём генералам и Антонио Бруно. Но в истории бразильской словесности имелся ещё один генерал-литератор – первый покровитель союза меча и лиры. Итого, для вступительной речи следовало изучить творчество пяти писателей.
Генералу Морейре нравился этот классик XVIII века, автор пространной эпической поэмы в двенадцати песнях, названной «Амазонки» и написанной по образу и подобию «Лузиад» Камоэнса. Нынешние читатели не знали его имени, хоть оно и встречалось во всех учебниках и антологиях: историки литературы венчали его лаврами и спорили о том, был он предтечей романтизма в Бразилии или нет. Во всех школьных хрестоматиях можно было встретить биографию генерала и отрывок из его поэмы – по странному совпадению всегда и один и тот же. Поэма, написанная классическим португальским языком, ласкала слух автора «Языковых пролегоменов», однако Морейра не соглашался с теми критиками, которые находили в «Амазонках» черты романтизма – романтики, по мнению генерала, обращались с португальским языком крайне небрежно, творение же классика было написано с безупречной правильностью.
Поглаживая старинный фолиант – гордость академической библиотеки, – Морейра по очереди наслаждался всеми двенадцатью песнями, читая верному Сабенсе – чего не стерпишь ради любви?! – страницу за страницей. Генерал сожалел, что раньше не был знаком с этой жемчужиной отечественной классики. «Вы, друг мой, конечно, не раз читали «Амазонок», мне кажется, в вашей «Антологии португальско-бразильской литературы» я видел отрывок…» Сабенса согласно кивал, совершая двойной обман: о, разумеется, он много раз читал поэму, но властный, воинственный, мужественный голос генерала придаёт безупречным строфам особое очарование. На самом же деле Клодинор и в руки не брал «Амазонок», что характеризует составителя антологии не с лучшей стороны, а просто-напросто привёл отрывок, напечатанный во всех хрестоматиях. Он был не одинок: в самом деле, если какой-то добрый человек когда-то уже взял на себя труд выбрать отрывок, то зачем, спрашивается, другим блуждать по двухсотстраничному дремучему лесу туманного и выспреннего эпоса?.. Голос Морейры, как колокол, гудел в ушах Сабенсы, а сам он видел перед собой пленительный образ Сесилии и грезил наяву.
Генерал Морейра рассчитывал, что чтение его речи займёт около двух часов – это страниц тридцать пять – сорок, из которых три будут посвящены автору «Амазонок». Кандидат в академики сознавал, что память о классике и его поэма требуют большего внимания, но ядром речи должен стать разбор произведений трех генералов, занимавших это место до абсурдного избранил Антонио Бруно. Морейра вгрызался в труды своих предшественников так же отважно, как когда-то ходил в атаку. Это был настоящий пир интеллекта.
Первый генерал оставил потомкам только один, и довольно тощий, томик в сто двенадцать страниц, который назывался «Знаменательные даты в истории бразильского народа». Под одной обложкой были собраны его речи на различных годовщинах – главным образом по случаю побед, одержанных бразильскими войсками во времена Империи. Тем не менее, речей хватило на то, чтобы их автор, многозвёздный генерал, вошёл в число членов-учредителей Бразильской Академии. Этот симпатичный старик прожил на свете больше девяноста лет: скупо писал, зато щедро помогал новорождённой Академии, когда она была ещё бедна и никому не внушала доверия.
Его преемником стал другой генерал, который, напротив, оставил после себя обширную библиографию, но умер через несколько месяцев после того, как стал академиком. Он был чрезвычайно плодовит: сочинил восемь толстых томов о войне в Парагвае[28], четыре тома о Цисплатинском конфликте, не успев дописать исследование о войне против аргентинского диктатора Росаса: в свет вышел только первый том задуманной серии, а два других остались ненапечатанными. Не напечатаны они и по сей день. Морейра читал некоторые из этих книг и очень высоко их ставил. Оп утверждал, что памфлет «Тиран Лопес» очень близок его собственным работам: их сближает одно чувство – пламенный (и слепой) патриотизм.
Третий генерал был известен не только как автор серьезных и очень любопытных исследований о языках, обычаях, верованиях амазонских индейцев. Это была личность почти легендарная: он пересекал дремучие леса, переплывал реки, пробирался через топкие болота, проникал к индейским племенам, которые никогда не видели белого человека. И сочинения его, и поступки были озарены светом истинного гуманизма: он относился к дикарям с симпатией и уважением. Антонио Бруно, говоря о нём в своей речи при вступлении, назвал его поэтом – «не столько книги его, сколько сама жизнь есть воплощение подлинной и высокой поэзии».
Поразмыслив над книгами и судьбами трёх генералов, Валдомиро Морейра придумал заглавие, под которым решил опубликовать свою речь, это краткое, но обстоятельное исследование: «Бразильская армия в Бразильской Академии».
На долю Антонио Бруно, который всегда казался генералу поэтом, лишенным мужественности и нравственных устоев, пришлось в речи чуть больше страницы. И то много! Но, как сказал бы этот распущенный виршеплёт, перепевавший французов: «Noblesse oblige»[29].
Генерал пролистал сборники стихотворений и очерков покойного Бруно и остался недоволен как поэзией, так и прозой. Бруно употреблял верлибр (он им злоупотреблял!), пренебрегал строгим размером и точной рифмой, а без этого – что же за стихи?! Зачастую темно по смыслу, туманно… Сюрреализм! Не образ, а иероглиф. Не чувствуется работы над словом. Множество галлицизмов.
Генерал присутствовал на возобновлённом спектакле по пьесе «Мери-Джон» – его пригласил академик Родриго Инасио Фильо – и нашёл, что пьеса эта легкомысленная и банальная. Ну а что касается «Песни любви покорённому городу», то Бруно, если и вправду хотел создать воинственную песнь, призывающую к борьбе, должен был взять за образец «Лузиады» или по крайней мере «Амазонки» – в них черпать вдохновение. Вывод генерала Морейры был таков: Антонио Бруно – дутая величина, пустоцвет, погремушка. Разумеется, он не собирался высказывать своё мнение с трибуны – традиция Академии требовала, чтобы преемник воздал предшественнику хвалу без всяких оговорок.
Однако никто не мог помешать генералу неодобрительно отзываться о легкомысленном барде в частных разговорах во время двухнедельных напряженных трудов в библиотеке Малого Трианона.
Изюминкой речи будет мысль о том, что место, со дня основания Академии принадлежавшее армии, ныне снова занимает представитель вооруженных сил. Славная традиция восстановлена. Бруно был нелепым исключением из замечательного правила.
Одни академики поддакивали, давая болтливому генералу выговориться, другие слушали молча – Морейра воспринимал и то и другое как одобрение и согласие. Единственный кандидат может позволить себе роскошь не скрывать своих взглядов. Антонио Бруно в речи генерала Валдомиро Морейры представал штафиркой сомнительных нравственных качеств, затесавшимся в общество безупречных генералов.
Следует уточнить: «единственного кандидата». Именно в этом качестве генерал принялся за сочинение своей речи на вступительной церемонии. Он собирался стать причисленным к лику «бессмертных» сразу по окончании академических каникул. Правда, ещё не было мундира с пальмовыми ветвями, но Алтино Алкантара, друг и единомышленник, польщённый таким доказательством уважения и доверия, как просьба генерала произнести речь от лица новых коллег, обещал помочь в том случае, если правительство штата Пернамбуко, отчизны выдающегося военачальника и литератора, нарушит славный обычай я не пришлёт новому академику мундир и шпагу в знак того, что гордится своим земляком, завоевавшим «бессмертие». Если же пернамбуканцы всё-таки совершат подобную низость и поскупятся, то влиятельный Алтино брался добыть в Сан-Пауло сумму, которой с лихвой хватит на мундир, шпагу, треуголку и вдобавок на шампанское, чтобы отпраздновать великое событие. В память о 32-м годе генерал вправе рассчитывать на благодарность жителей Сан-Пауло – граждане этого штата никогда не забудут тех, кто в трудную минуту был с ними рядом.
В те дни, когда у Клодинора Сабенсы не было вечерних занятий – он совмещал работу в газете с преподаванием португальского языка в одной из муниципальных гимназий, – он сопровождал своего знаменитого друга, отца Сесилии, исполняя при нём обязанности секретаря: приносил и уносил книги, делал выписки. Если же Клодинор был занят, то генерал сочинял и отшлифовывал свою речь.
Место, на которое претендовал генерал Морейра, последовательно принадлежало трём генералам и Антонио Бруно. Но в истории бразильской словесности имелся ещё один генерал-литератор – первый покровитель союза меча и лиры. Итого, для вступительной речи следовало изучить творчество пяти писателей.
Генералу Морейре нравился этот классик XVIII века, автор пространной эпической поэмы в двенадцати песнях, названной «Амазонки» и написанной по образу и подобию «Лузиад» Камоэнса. Нынешние читатели не знали его имени, хоть оно и встречалось во всех учебниках и антологиях: историки литературы венчали его лаврами и спорили о том, был он предтечей романтизма в Бразилии или нет. Во всех школьных хрестоматиях можно было встретить биографию генерала и отрывок из его поэмы – по странному совпадению всегда и один и тот же. Поэма, написанная классическим португальским языком, ласкала слух автора «Языковых пролегоменов», однако Морейра не соглашался с теми критиками, которые находили в «Амазонках» черты романтизма – романтики, по мнению генерала, обращались с португальским языком крайне небрежно, творение же классика было написано с безупречной правильностью.
Поглаживая старинный фолиант – гордость академической библиотеки, – Морейра по очереди наслаждался всеми двенадцатью песнями, читая верному Сабенсе – чего не стерпишь ради любви?! – страницу за страницей. Генерал сожалел, что раньше не был знаком с этой жемчужиной отечественной классики. «Вы, друг мой, конечно, не раз читали «Амазонок», мне кажется, в вашей «Антологии португальско-бразильской литературы» я видел отрывок…» Сабенса согласно кивал, совершая двойной обман: о, разумеется, он много раз читал поэму, но властный, воинственный, мужественный голос генерала придаёт безупречным строфам особое очарование. На самом же деле Клодинор и в руки не брал «Амазонок», что характеризует составителя антологии не с лучшей стороны, а просто-напросто привёл отрывок, напечатанный во всех хрестоматиях. Он был не одинок: в самом деле, если какой-то добрый человек когда-то уже взял на себя труд выбрать отрывок, то зачем, спрашивается, другим блуждать по двухсотстраничному дремучему лесу туманного и выспреннего эпоса?.. Голос Морейры, как колокол, гудел в ушах Сабенсы, а сам он видел перед собой пленительный образ Сесилии и грезил наяву.
Генерал Морейра рассчитывал, что чтение его речи займёт около двух часов – это страниц тридцать пять – сорок, из которых три будут посвящены автору «Амазонок». Кандидат в академики сознавал, что память о классике и его поэма требуют большего внимания, но ядром речи должен стать разбор произведений трех генералов, занимавших это место до абсурдного избранил Антонио Бруно. Морейра вгрызался в труды своих предшественников так же отважно, как когда-то ходил в атаку. Это был настоящий пир интеллекта.
Первый генерал оставил потомкам только один, и довольно тощий, томик в сто двенадцать страниц, который назывался «Знаменательные даты в истории бразильского народа». Под одной обложкой были собраны его речи на различных годовщинах – главным образом по случаю побед, одержанных бразильскими войсками во времена Империи. Тем не менее, речей хватило на то, чтобы их автор, многозвёздный генерал, вошёл в число членов-учредителей Бразильской Академии. Этот симпатичный старик прожил на свете больше девяноста лет: скупо писал, зато щедро помогал новорождённой Академии, когда она была ещё бедна и никому не внушала доверия.
Его преемником стал другой генерал, который, напротив, оставил после себя обширную библиографию, но умер через несколько месяцев после того, как стал академиком. Он был чрезвычайно плодовит: сочинил восемь толстых томов о войне в Парагвае[28], четыре тома о Цисплатинском конфликте, не успев дописать исследование о войне против аргентинского диктатора Росаса: в свет вышел только первый том задуманной серии, а два других остались ненапечатанными. Не напечатаны они и по сей день. Морейра читал некоторые из этих книг и очень высоко их ставил. Оп утверждал, что памфлет «Тиран Лопес» очень близок его собственным работам: их сближает одно чувство – пламенный (и слепой) патриотизм.
Третий генерал был известен не только как автор серьезных и очень любопытных исследований о языках, обычаях, верованиях амазонских индейцев. Это была личность почти легендарная: он пересекал дремучие леса, переплывал реки, пробирался через топкие болота, проникал к индейским племенам, которые никогда не видели белого человека. И сочинения его, и поступки были озарены светом истинного гуманизма: он относился к дикарям с симпатией и уважением. Антонио Бруно, говоря о нём в своей речи при вступлении, назвал его поэтом – «не столько книги его, сколько сама жизнь есть воплощение подлинной и высокой поэзии».
Поразмыслив над книгами и судьбами трёх генералов, Валдомиро Морейра придумал заглавие, под которым решил опубликовать свою речь, это краткое, но обстоятельное исследование: «Бразильская армия в Бразильской Академии».
На долю Антонио Бруно, который всегда казался генералу поэтом, лишенным мужественности и нравственных устоев, пришлось в речи чуть больше страницы. И то много! Но, как сказал бы этот распущенный виршеплёт, перепевавший французов: «Noblesse oblige»[29].
Генерал пролистал сборники стихотворений и очерков покойного Бруно и остался недоволен как поэзией, так и прозой. Бруно употреблял верлибр (он им злоупотреблял!), пренебрегал строгим размером и точной рифмой, а без этого – что же за стихи?! Зачастую темно по смыслу, туманно… Сюрреализм! Не образ, а иероглиф. Не чувствуется работы над словом. Множество галлицизмов.
Генерал присутствовал на возобновлённом спектакле по пьесе «Мери-Джон» – его пригласил академик Родриго Инасио Фильо – и нашёл, что пьеса эта легкомысленная и банальная. Ну а что касается «Песни любви покорённому городу», то Бруно, если и вправду хотел создать воинственную песнь, призывающую к борьбе, должен был взять за образец «Лузиады» или по крайней мере «Амазонки» – в них черпать вдохновение. Вывод генерала Морейры был таков: Антонио Бруно – дутая величина, пустоцвет, погремушка. Разумеется, он не собирался высказывать своё мнение с трибуны – традиция Академии требовала, чтобы преемник воздал предшественнику хвалу без всяких оговорок.
Однако никто не мог помешать генералу неодобрительно отзываться о легкомысленном барде в частных разговорах во время двухнедельных напряженных трудов в библиотеке Малого Трианона.
Изюминкой речи будет мысль о том, что место, со дня основания Академии принадлежавшее армии, ныне снова занимает представитель вооруженных сил. Славная традиция восстановлена. Бруно был нелепым исключением из замечательного правила.
Одни академики поддакивали, давая болтливому генералу выговориться, другие слушали молча – Морейра воспринимал и то и другое как одобрение и согласие. Единственный кандидат может позволить себе роскошь не скрывать своих взглядов. Антонио Бруно в речи генерала Валдомиро Морейры представал штафиркой сомнительных нравственных качеств, затесавшимся в общество безупречных генералов.
БАЛЬЗАКОВСКАЯ ДАМА
Дона Мариана Синтра да Коста Рибейро направляется туда, где в штофном кресле сидит в углу библиотеки местре Афранио Портела. Оттуда хорошо видна склонившаяся над столом фигура генерала Морейры. Афранио просит извинения и под тем предлогом, что свет бьет в глаза, садится спиной к претенденту. Потом достаёт из папки пожелтевший ломкий лист бумаги. Вверху – инициалы поэта, под ним – аккуратными, почти рисованными буквами выведено название стихотворения: «Рубашка». Местре Афранио протягивает листок даме, которая два может справиться со своим волнением:
– Вот он. Я храню его как святыню. У каждого свои реликвии, не правда ли?
Глаза доны Марианы влажнеют, по щеке скатывается слеза: гостья не смахивает её.
– Последняя его мысль была обо мне… Столько лет прошло, а он не забыл…
Тогда, на панихиде Бруно, местре Афранио поздоровался с нею – она молча стояла в кругу друзей покойного поэта. В осанке этой дамы чувствовалась порода, а в огромных глазах – давняя затаённая грусть. Время не пощадило её красоту, посеребрило волосы. Местре Афранио слышал, как она вздыхала: о чём думала эта женщина, какие воспоминания не давали ей покоя?
Потом они не виделись несколько месяцев, а вчера раздался междугородный звонок – большая редкость в те времена. Дона Мариана звонила из Сан-Пауло и просила принять её. Они условились о встрече в Малом Трианоне, и вот она стоит перед ним, сжимая дрожащими пальцами лист бумаги, слёзы катятся по её щекам, и голосе слышатся еле сдерживаемые рыдания. Но дона Мариана берёт себя в руки – это она умеет – и говорит:
– Когда ему исполнилось двадцать лет, мы устроили праздник, который продолжался целые сутки. Мы отправились в ювелирный магазин, и я подарила Бруно часы – он вечно опаздывал на свидания. Мне уже шёл тридцать третий год, Антопио называл меня бальзаковской дамой, но он вовсе не хотел меня обидеть – напротив. – Она улыбнулась сквозь слёзы.
Местре Афранио быстро прикинул в уме: на двенадцать лет старше Бруно… значит, сейчас ей примерно шестьдесят шесть. Не скажешь… Она выглядит даже моложе, чем четыре месяца назад: исчезли мешки под глазами.
Словно отгадав его мысли, дона Мариана произносит:
– Да, мне шестьдесят шесть лет. Я не могла встретиться с вами сразу после похорон Бруно, потому что в Сан-Пауло легла в клинику для маленькой пластической операции. Я это сделала по просьбе Алберто – он любит мои глаза, и я убрала мешки, которые их портили.
Алберто да Коста Рибейро – это её муж, один из финансовых магнатов, кофейный король, крупнейший предприниматель, латифундист, экспортёр. Местре Афранио давно знаком с ним: отец Алберто был компаньоном его тестя.
– Пока не исчезли рубцы, я не могла показаться на людях и жила всё это время в нашем поместье в Мато-Гроссо. Там так хорошо… Тихо… А третьего дня мне в руки попал старый номер «Карреты» со статьей Перегрино Жуниора, и я узнала, что перед смертью Бруно написал на листке бумаги слово «Рубашка». Перегрино считает, что это заглавие стихотворения. Вы не можете представить себе, как я разволновалась! В смертный час Бруно думал обо мне, вспоминал свою «бальзаковскую даму»!..
– Это и вправду заглавие стихотворения? – скромно любопытствует местре Афранио.
– Он не успел написать его. – Дона Мариана поднимает голову, чуть сощуривает глаза («…глаза твои речной воде подобны», – писал когда-то Бруно). – Он так гордо именовал своей студией мансарду на шестом этаже маленького студенческого пансиона на бульваре Сен-Мишель. Пансион сохранился и по сей день на углу улицы Кюжа и Бульмиша. Я думала, что встреча с Антонио сломает мне жизнь, а вышло как раз наоборот. – Она глядит в сочувственное лицо Афранио. – То, что я вам скажу, звучит нелепо, но это чистая правда: Антонио Бруно спас мой брак, это он сделал меня верной и любящей женой.
Ох, эти женщины, любившие Бруно! Все как на подбор – воплощённая тайна, от них голова идёт кругом: ничего не поймёшь, как ни старайся. Какой роман можно было бы написать!..
– Я очень хорошо запомнила то утро – всю неделю перед этим было пасмурно, небо хмурилось. Когда я проснулась и протянула руки к Антонио, он стоял возле кровати и смотрел на меня с каким-то восторженным выражением на лице. Я… на мне ничего не было… Он улыбнулся своей улыбкой мальчишки-сорванца – помните эту улыбку? – и сказал: «Ты одета в солнечный свет… Я напишу об этом стихи». В то утро он не успел написать, я не дала… Отложил… А перед смертью вспомнил. Вспомнил обо мне!..
Рыдания заглушают её слова. Она зажимает рот платком, с трудом сдерживается – светская женщина должна владеть собой.
– Давайте поменяемся. Отдайте мне этот листок, а я подарю вам нечто гораздо более ценное. Мне же делать с этим нечего.
Она открывает дорожную сумку и достает оттуда школьную тетрадь.
– В эту тетрадь Антонио написал для меня венок сонетов. К сожалению, они, что называется, не для печати – во всяком случае, не для массового издания. Я подумала, что вы могли бы заказать несколько десятков экземпляров с иллюстрациями… У Алберто много подобных книжечек по-французски и по-английски. Рисунки мог бы сделать Ди Кавальканти, он очень дружен с моим старшим сыном Антонио… – произнеся это имя, она чуть медлит и потом добавляет: – Он вылитый отец.
Афранио начинает перелистывать тетрадку.
– Прошу вас, – говорит дона Мариана, – не сейчас: после того, как я уйду. Я понятия не имею, во что обойдётся такое издание, но если вы возьмётесь за это дело, готова оплатить все расходы. А потом, когда книжка выйдет, пришлите мне, пожалуйста, экземпляр.
– Я всё сделаю, будьте покойны, и возьму все расходы на себя. Где сейчас Ди?
– В Лиссабоне вместе с Антонио – война выгнала их из Франции. Помимо прочего, Антонио унаследовал от отца и страсть к Парижу. Он проводит там больше времени, чем в Сан-Пауло. Сейчас они ждут парохода в Бразилию.
– Как мне распорядиться рукописью?
– Вы можете подарить её библиотеке Бразильской Академии или Национальной библиотеке – на ваше усмотрение. Держать её у себя я больше не хочу. Я могу умереть. Что будет, если Алберто обнаружит эту рукопись среди моих вещей? Отныне вы один знаете, что сонеты посвящены мне. Это неизвестно даже моему мужу.
На лифте они спустились в холл. Афранио проводил её до такси. Шофер читал известия с театра военных действий. Мариана наклонилась, залезая в машину, и местре Афранио улыбнулся, оценив крутизну её бёдер: не случайно Ди Кавальканти был рекомендован в качестве иллюстратора первой, никому не известной книги Антонио Бруно, написанной ещё до «Танцовщика и цветка» и ещё более вольной. Настоящий уникум, библиографическая редкость.
В библиотеку местре Афранио не вернулся, а пошёл на третий этаж, в архив. Там он залпом прочел пятнадцать весьма рискованных сонетов под названием «Посвящение в страсть». Подзаголовок гласил: «Венок сонетов – даме из Сан-Пауло, вакханке из Парижа». Дальше шло посвящение: «М. – моей Марии Медичи».
Дочитав до конца, Портела вернулся к началу и медленно произнёс про себя строфы первого сонета, наслаждаясь их звучанием, словно ароматом выдержанного вина:
– Бёдрам твоим позавидует даже Венера…
– Вот он. Я храню его как святыню. У каждого свои реликвии, не правда ли?
Глаза доны Марианы влажнеют, по щеке скатывается слеза: гостья не смахивает её.
– Последняя его мысль была обо мне… Столько лет прошло, а он не забыл…
Тогда, на панихиде Бруно, местре Афранио поздоровался с нею – она молча стояла в кругу друзей покойного поэта. В осанке этой дамы чувствовалась порода, а в огромных глазах – давняя затаённая грусть. Время не пощадило её красоту, посеребрило волосы. Местре Афранио слышал, как она вздыхала: о чём думала эта женщина, какие воспоминания не давали ей покоя?
Потом они не виделись несколько месяцев, а вчера раздался междугородный звонок – большая редкость в те времена. Дона Мариана звонила из Сан-Пауло и просила принять её. Они условились о встрече в Малом Трианоне, и вот она стоит перед ним, сжимая дрожащими пальцами лист бумаги, слёзы катятся по её щекам, и голосе слышатся еле сдерживаемые рыдания. Но дона Мариана берёт себя в руки – это она умеет – и говорит:
– Когда ему исполнилось двадцать лет, мы устроили праздник, который продолжался целые сутки. Мы отправились в ювелирный магазин, и я подарила Бруно часы – он вечно опаздывал на свидания. Мне уже шёл тридцать третий год, Антопио называл меня бальзаковской дамой, но он вовсе не хотел меня обидеть – напротив. – Она улыбнулась сквозь слёзы.
Местре Афранио быстро прикинул в уме: на двенадцать лет старше Бруно… значит, сейчас ей примерно шестьдесят шесть. Не скажешь… Она выглядит даже моложе, чем четыре месяца назад: исчезли мешки под глазами.
Словно отгадав его мысли, дона Мариана произносит:
– Да, мне шестьдесят шесть лет. Я не могла встретиться с вами сразу после похорон Бруно, потому что в Сан-Пауло легла в клинику для маленькой пластической операции. Я это сделала по просьбе Алберто – он любит мои глаза, и я убрала мешки, которые их портили.
Алберто да Коста Рибейро – это её муж, один из финансовых магнатов, кофейный король, крупнейший предприниматель, латифундист, экспортёр. Местре Афранио давно знаком с ним: отец Алберто был компаньоном его тестя.
– Пока не исчезли рубцы, я не могла показаться на людях и жила всё это время в нашем поместье в Мато-Гроссо. Там так хорошо… Тихо… А третьего дня мне в руки попал старый номер «Карреты» со статьей Перегрино Жуниора, и я узнала, что перед смертью Бруно написал на листке бумаги слово «Рубашка». Перегрино считает, что это заглавие стихотворения. Вы не можете представить себе, как я разволновалась! В смертный час Бруно думал обо мне, вспоминал свою «бальзаковскую даму»!..
– Это и вправду заглавие стихотворения? – скромно любопытствует местре Афранио.
– Он не успел написать его. – Дона Мариана поднимает голову, чуть сощуривает глаза («…глаза твои речной воде подобны», – писал когда-то Бруно). – Он так гордо именовал своей студией мансарду на шестом этаже маленького студенческого пансиона на бульваре Сен-Мишель. Пансион сохранился и по сей день на углу улицы Кюжа и Бульмиша. Я думала, что встреча с Антонио сломает мне жизнь, а вышло как раз наоборот. – Она глядит в сочувственное лицо Афранио. – То, что я вам скажу, звучит нелепо, но это чистая правда: Антонио Бруно спас мой брак, это он сделал меня верной и любящей женой.
Ох, эти женщины, любившие Бруно! Все как на подбор – воплощённая тайна, от них голова идёт кругом: ничего не поймёшь, как ни старайся. Какой роман можно было бы написать!..
– Я очень хорошо запомнила то утро – всю неделю перед этим было пасмурно, небо хмурилось. Когда я проснулась и протянула руки к Антонио, он стоял возле кровати и смотрел на меня с каким-то восторженным выражением на лице. Я… на мне ничего не было… Он улыбнулся своей улыбкой мальчишки-сорванца – помните эту улыбку? – и сказал: «Ты одета в солнечный свет… Я напишу об этом стихи». В то утро он не успел написать, я не дала… Отложил… А перед смертью вспомнил. Вспомнил обо мне!..
Рыдания заглушают её слова. Она зажимает рот платком, с трудом сдерживается – светская женщина должна владеть собой.
– Давайте поменяемся. Отдайте мне этот листок, а я подарю вам нечто гораздо более ценное. Мне же делать с этим нечего.
Она открывает дорожную сумку и достает оттуда школьную тетрадь.
– В эту тетрадь Антонио написал для меня венок сонетов. К сожалению, они, что называется, не для печати – во всяком случае, не для массового издания. Я подумала, что вы могли бы заказать несколько десятков экземпляров с иллюстрациями… У Алберто много подобных книжечек по-французски и по-английски. Рисунки мог бы сделать Ди Кавальканти, он очень дружен с моим старшим сыном Антонио… – произнеся это имя, она чуть медлит и потом добавляет: – Он вылитый отец.
Афранио начинает перелистывать тетрадку.
– Прошу вас, – говорит дона Мариана, – не сейчас: после того, как я уйду. Я понятия не имею, во что обойдётся такое издание, но если вы возьмётесь за это дело, готова оплатить все расходы. А потом, когда книжка выйдет, пришлите мне, пожалуйста, экземпляр.
– Я всё сделаю, будьте покойны, и возьму все расходы на себя. Где сейчас Ди?
– В Лиссабоне вместе с Антонио – война выгнала их из Франции. Помимо прочего, Антонио унаследовал от отца и страсть к Парижу. Он проводит там больше времени, чем в Сан-Пауло. Сейчас они ждут парохода в Бразилию.
– Как мне распорядиться рукописью?
– Вы можете подарить её библиотеке Бразильской Академии или Национальной библиотеке – на ваше усмотрение. Держать её у себя я больше не хочу. Я могу умереть. Что будет, если Алберто обнаружит эту рукопись среди моих вещей? Отныне вы один знаете, что сонеты посвящены мне. Это неизвестно даже моему мужу.
На лифте они спустились в холл. Афранио проводил её до такси. Шофер читал известия с театра военных действий. Мариана наклонилась, залезая в машину, и местре Афранио улыбнулся, оценив крутизну её бёдер: не случайно Ди Кавальканти был рекомендован в качестве иллюстратора первой, никому не известной книги Антонио Бруно, написанной ещё до «Танцовщика и цветка» и ещё более вольной. Настоящий уникум, библиографическая редкость.
В библиотеку местре Афранио не вернулся, а пошёл на третий этаж, в архив. Там он залпом прочел пятнадцать весьма рискованных сонетов под названием «Посвящение в страсть». Подзаголовок гласил: «Венок сонетов – даме из Сан-Пауло, вакханке из Парижа». Дальше шло посвящение: «М. – моей Марии Медичи».
Дочитав до конца, Портела вернулся к началу и медленно произнёс про себя строфы первого сонета, наслаждаясь их звучанием, словно ароматом выдержанного вина:
– Бёдрам твоим позавидует даже Венера…
БЫВШАЯ КРАСАВИЦА
I
«Бракосочетание отпрысков двух старинных семейств», «слияние двух крупнейших капиталов» – сообщали газеты, пространно информируя читателей о свадьбе Марианы д'Алмейда Синтра и Алберто Косты Рибейро. И всё же это был брак по любви – молодожены по-настоящему любили друг друга, что не так уж часто встречается в высших сферах нашего общества, где чувствами управляют деньги.Мариана – высокая, пышнотелая, златовласая, казалось, сошла с картины Рубенса (так писал о ней снедаемый страстью поэт Менотти дель Пикшиа), её прозрачные, как две огромные капли, романтические глаза были всегда устремлены в какую-то неведомую даль. Алберто – рослый, широкоплечий, смуглый красавец, прославленный спортсмен, неизменный победитель всех конкуриппиков, знаток лошадей и коннозаводчик, член Жокей-клуба и совладелец отцовской фирмы. Фирма же эта помещалась в Сантосе и занималась экспортом кофе: это она распоряжалась на бирже, то повышая, то понижая курс кофейных акций и лопатой загребая деньги.
Оба семейства владели плодороднейшими землями в штате Сан-Пауло, на которых выращивались самые дорогие сорта кофе. На пастбищах Мато-Гроссо нагуливали вес тысячеголовые стада.
Когда молодые отправились в трёхмесячное свадебное путешествие, Мариане было двадцать, Алберто – двадцать пять. Медовый месяц затянулся на четыре с лишним года: приёмы, балы, празднества, прогулки, путешествие в Аргентину, в Соединенные Штаты, в Европу.
Потом всё изменилось. После смерти отца Алберго, старшему в семье пришлось одному управлять фирмой и плантациями – мать в дела не вмешивалась. Раньше старик все решения принимал единолично, Алберто только помогал ему делом и советом, высказывал свои соображения, большую же часть времени проводил с женой, преданно и любовно выполняя малейший её каприз, с готовностью предупреждая все её желания. «Ах, если бы он не был так деловит в постели», – думала иногда Мариана, тело её томилось от неудовлетворённого желания, о котором Алберто даже не подозревал, потому что стыдливая Мариана ничем и никогда его не обнаруживала. Их супружеская жизнь текла скучновато и размеренно – Алберто не был склонен скрашивать её прелестью разнообразия или особой пылкостью. Для того и для другого существовали в Рио и Сантосе француженки.
Постепенно бесконечные дела и лихорадка бизнеса стали поглощать целиком и время, и мысли Алберто, и Мариана увидела, что занимает в его жизни второстепенное место. Муж стал ещё более тороплив и озабочен. Канули в прошлое дни счастливой праздности и весёлых путешествий: Алберто продолжал колесить по свету, но теперь это были утомительные и краткие деловые поездки. Он ещё появлялся в обществе – эти выходы в свет были особенно милы Мариане, – но неохотно, через силу: работа и ответственность тяжким грузом лежали на его плечах. Он продолжал изредка посещать ипподром, но давно уж не ставил рекордов, не покровительствовал жокеям. Конным заводом занимались теперь младшие братья.
И вот через двенадцать лет после чудесного праздника бракосочетания Мариана обнаружила, что семейная её жизнь зашла в тупик. В один несчастный день, когда с утра лил дождь и одиночество стало совсем нестерпимым, Мариана, устав от пренебрежения и равнодушия мужа, который, как ей казалось, разлюбил её, решила разводиться. Детей у неё не было, а жизнь всё больше становилась никому не нужной, бессмысленной жертвой и сулила только новые унижения и горечь. Случалось, что Алберто по месяцам не заходил к ней, а когда они переехали в новый особняк, выстроенный по проекту Варшавчика, то еще больше отдалились друг от друга.
Она сообщила мужу о своём намерении. Алберто не мог опомниться от удивления, он был поражен. «Ты с ума сошла? Зачем нам разводиться, ведь мы так любим друг друга и так славно живём! А может быть, ты меня разлюбила?..» Нет, Мариана по-прежнему любила Алберто, быть может, и он её любил, но какое это имело значение, если они почти не виделись, крайне редко ходили в кино, в театр или на какое-нибудь торжество?! «Ты помнишь, когда в последний раз стучался в дверь моей спальни? Два месяца назад!»