В этот же день, 9 марта 1912 года, при обсуждении в Думе сметы Синода выступил Гучков: «Все вы знаете, какую тяжелую драму переживает Россия; с болью в сердце, с ужасом следим мы за всеми ее перипетиями, а в центре этой драмы загадочная трагикомическая фигура — точно выходец с того света или пережиток темноты веков… Быть может, изувер-сектант, творящий свое темное дело, быть может, проходимец-плут, обделывающий свои темные делишки. Какими путями достиг этот человек этой центральной позиции, захватив такое влияние, перед которым склоняются высшие носители государственной и церковной власти?…» Речь была построена на сведениях «записки» Илиодора и «синодального дела», не приводились факты, но делались намеки на якобы всем известное. Кончил он тем, что за спиной Распутина «стоит целая банда», в том числе «ненасытные честолюбцы, тоскующие по ускользнувшей из их рук власти» — явно имея в виду Витте.
   Пока Родзянко бегал по городу, разглашая конфиденциальное поручение царя, а Гучков произносил в Думе речи, сводя счеты с царем и Витте, Родионов размышлял, что ему делать с полученными от Илиодора царскими письмами. Как монархиста, его уже неприятно поразило то, что Илиодор писал в своей «записке» о царской семье, появление писем в списках его еще более встревожило, и он решил не пересылать их Гермогену, а отдать министру внутренних дел Макарову для возвращения адресатам. Макаров, не в силах остановить распространение копий, был обрадован, что по крайней мере теперь невозможно фотографирование подлинников. Он показал письма Коковцову — одно императрицы, четыре великих княжон и росчерк наследника. Тот посоветовал передать письма лично императрице, но Макаров на очередном докладе дал их царю.
   По его рассказу, «государь побледнел, нервно вынул письма из конверта, и, взглянувши на почерк императрицы, сказал: „Да, это не поддельное письмо“ — а затем открыл ящик своего стола и резким, совершенно непривычным ему жестом швырнул туда конверт». «Теперь ваша отставка обеспечена», — сказал Макарову Коковцов — и действительно, в конце года тот был уволен.
   В этих обстоятельствах понятно, насколько должна была раздражить царя просьба Родзянки о приеме — он переслал ее Коковцову со следующей резолюцией: «Я не желаю принимать Родзянко, тем более, что всего на днях он был у меня. Скажите ему об этом. Поведение Думы глубоко возмутительно, особенно отвратительная речь Гучкова по смете Св. Синода. Я буду очень рад, если мое неудовольствие дойдет до этих господ, не все же с ними раскланиваться и только улыбаться».
   Тут воспоминания двух государственных деятелей расходятся: Коковцов пишет, что он не показал резолюцию Родзянке, грозившему отставкой, если царь его не примет, но Коковцовым «успокоенному», по словам же Родзянки, они «оба обомлели, читая эти строки, которыми был нанесен афронт Думе и ее председателю». Все же Коковцову удалось получить от царя примирительную резолюцию, что Родзянко может прислать ему доклад, а его самого он примет «по возвращении». 15 марта царь с семьей выехал в Крым, незадолго до отъезда сказав Коковцову: «Я просто задыхаюсь в этой атмосфере сплетен, выдумок и злобы».
   Нужно было быть «таким самоуверенным и таким ограниченным человеком, как Родзянко», пишет Курлов, чтобы, показав царю копии писем, «удивляться и быть недовольным, когда его совет не имел никакого успеха». «Впечатление глубокого личного оскорбления, вызванного непрошеным вмешательством в самые интимные стороны семейной жизни, распространилось из-за Родзянко и Гучкова и на Государственную Думу», — замечает Милюков, сторонний наблюдатель конфликта.
   Ответа на свой доклад Родзянко никогда не получил и не знает, читал его царь или нет. Через год, однако, — первый и последний раз — ему пришлось встретиться с Распутиным. Перед торжественным молебном в Казанском соборе по случаю трехсотлетия дома Романовых думский пристав доложил Родзянке, что «какой-то человек в крестьянском платье и с крестом на груди встал впереди» отведенных для депутатов мест. Родзянко, «догадавшись, в чем дело», направился к Распутину и «внушительным шепотом» спросил:
   — Ты зачем здесь?
   — А тебе какое дело? — ответил Распутин, бросив «нахальный взгляд».
   — Если ты будешь говорить со мной на ты, то я тебя сейчас же за бороду выведу из собора, — ответил глава «народных представителей», у которого уже «глаза вылезали из орбит».
   Несмотря на показанный Распутиным пригласительный билет и на то, что он опустился на колени и начал молиться — дело все-таки происходило в храме, — Родзянко «толкнул его в бок» и сказал: «Если ты сейчас же не уберешься отсюда, то я своим приставам прикажу тебя вынести на руках». С глубоким вздохом и со словами: «О Господи, прости его грех» — Распутин вышел. «Барин» из-за места выгнал «мужика» из храма Божьего — чем хвастал Родзянко перед смертью?
   Илиодор в своем монастырском уединении горько сожалел, что Родионов отдал письма «батюшке-царю» вместо того, чтобы повести «серьезную кампанию против старца». Но болезненнее всех была реакция самой царицы, гордой, замкнутой, уверенной в своем превосходстве — и вдруг выставленной на глаза ее подданных в самом сокровенном. Она потребовала объяснений. «Миленькая мама! Фу, собака Илиодор. Вот вор. Письма воруют, — писал Распутин. — Какая гадость! Украл из сундука, или еще как. Да. Вот вам и священник. Бесам служит. Это знай. Остры у него зубы, у вора. Да! Григорий».
   Слухи, что Распутин сожительствует с царицей, пущенные Гермогеном и подхваченные Гучковым, показав царю, какой грязью могут облить и его жену, и «старца», — скорее усилили его недоверие ко всему дурному, что он слышал о Распутине. Но то, что его семейная жизнь оказалась в центре всероссийского скандала, а письма жены и детей попали в чужие руки, заставило его заколебаться и как будто дать «карт бланш» министру внутренних дел Макарову. Выехав после разговора с Коковцовым в феврале в Покровское, в июне Распутин, ускользнув в дороге от агентов, снова появился в Петербурге — но через несколько дней был выслан приказом министра. Казалось, влиянию «старца» на царскую семью приходит конец — но Бог судил иначе.
   В Ливадии наследник подвернул ногу, нога долго болела, затем прошла, и семья переехала в Беловежье — царь был страстным охотником и даже в разгар революции не забывал перечислить в дневнике, сколько уток убил. В начале сентября наследник, прыгая в лодку, оступился, и на той же ноге появилась небольшая опухоль. Через несколько дней ему стало лучше, семья переехала в Спалу — но здесь наследник упал снова, и 2 октября 1912 года началось внутреннее кровоизлияние «в левую подвздошную область и всю поясничную с той же стороны». В первый же день температура поднялась до 39,4° С, пульс до 144, в помощь Боткину и Федорову были вызваны лейб-хирург С. Острогорский и лейб-педиатр К. Рауфхус.
   С 10 октября стали публиковаться бюллетени о состоянии здоровья наследника. По словам Витте, «в царской семье есть какой-то странный — не то обычай, не то чувство — не признаваться в своей болезни», гемофилия наследника скрывалась даже от придворных, и распубликованию бюллетеней можно дать одно объяснение — страну начали готовить к его смерти. «Страна жила под страхом катастрофы, — вспоминает Коковцов. — Я не решался беспокоить государя никакими делами». Повсюду проходили молебны, царь отвечал благодарственными телеграммами — не берусь писать, каково было ему, а особенно матери.
   Восьмилетний Алексей очень страдал от болей и сам не верил в выздоровление. «Когда я умру, поставьте мне во дворе маленький памятник», — сказал он родителям. 10 октября его причастили. «Вошли их величества в полном отчаянии, — вспоминает Вырубова. — Государыня повторяла, что ей не верится, что Господь их оставил. Они приказали мне послать телеграмму Распутину».
   На следующее утро, вспоминает Мосолов, они с бароном Фредериксом «узнали, что в апартаментах императрицы и наследника царит большое волнение. Государыня получила телеграмму от Распутина, сообщавшего, что здоровье цесаревича исправится и что он вскоре освободится от страданий… В два часа врачи пришли опять ко мне, и первое, что они сказали, было, что кровотечение у цесаревича остановилось. По словам императрицы, это было уже не в первый раз, когда старец спасал жизнь наследника».
   Телеграмма не сохранилась, но общий смысл был тот, что наследник не умрет, болезнь не так страшна, пусть только доктора его не слишком беспокоят. Мэсси пишет, что с медицинской точки зрения это был разумный совет, хлопоты вокруг наследника и истерия самой Александры Федоровны создавали напряжение, уже само по себе губительное. Вызванное телеграммой успокоение царицы передалось и мальчику.
   21 октября Николай II послал успокоительное письмо матери, 24-го возобновил охоту на оленей. 2 ноября был напечатан последний бюллетень, а 5-го семья вернулась в Царское Село. Если на время царица и усомнилась в Распутине, то отныне уже никто и никогда не мог поколебать ее веры в святость и могущество «старца».

Глава XV

ОХОТА НА РАСПУТИНА. КОАЛИЦИЯ ТРЕЗВЕННИКОВ
 
   В конце 1912 года Распутин вернулся в Петербург. Если его влияние на царскую семью не поколебалось, а имя постепенно сошло с газетных страниц, то и враги его отнюдь не опускали рук. Наибольшая активность сосредоточилась в двух кружках: вокруг отставного иеромонаха Сергея Михайловича Труфанова и вокруг бывшего «поставщика чудотворцев» великого князя Николая Николаевича.
   Генерал Богданович был ктитором Исаакиевского собора, а также автором и издателем «кратких, но от сердца идущих» монархических брошюрок, на которые он вымогал деньги и непосредственно у царя, и в Министерстве внутренних дел. В течение трех десятилетий салон Богдановичей посещался представителями столичной и провинциальной высшей бюрократии, церковниками, а затем и членами правых партий. Субсидии на салон получал он частью от Министерства внутренних дел, частью от дворцового коменданта В. А. Дедюлина, в придворной среде чувствовавшего себя не совсем уверенно и потому слегка заискивавшего перед монархическими кружками.
   Богданович был настроен «антираспутински» с 1908 года, как только до него дошли слухи о близости «мужика» к царской семье, но кампанию против него повел с начала 1912 года, прежде всего в своих еженедельных письменных докладах царю. Сведения он получал от завсегдатая своего салона директора Департамента полиции С. П. Белецкого. По его же просьбе поручил Белецкий своему агенту журналисту И. Ф. Манасевичу-Мануйлову публиковать статьи, рисующие Распутина в дурном свете, — взятое им интервью, как Распутин водил голышом своих почитательниц в баню «смирять гордыню», перепечатано было в английских и французских газетах, положив начало известности Распутина как «Russia's greatest love machine».
   He надеясь только на силу слова, Богданович задумал покончить с Распутиным более верными методами. Еще в феврале 1912 года, в связи со слухами об отъезде Распутина в Крым с царской семьей, написал он ялтинскому градоначальнику генерал-майору И. А. Думбадзе, что ему, «старику, с тех пор не спится, как удостоверился, что Распутин — бродяга, он успел совершить много зла и здесь и обещает возмутительно вести себя и у вас… Многие россияне уповают, что бесценный, неподражаемый Иван Антонович утопит грязного бродягу в волнах Черного моря». И. А. Думбадзе был действительно неподражаем: когда в 1907 году в него с балкона одного из ялтинских домов была брошена бомба, он не стал искать виновных, а приказал сжечь весь дом. В феврале Распутин поехал в Покровское, а не в Ялту, а с июля по декабрь Думбадзе был временно отозван оттуда. Но просьбы старика он не забыл и осенью 1913 года, когда царская семья находилась в Крыму и Распутин был вызван туда, телеграфировал шифром Белецкому: 'Тазрешите избавиться от Распутина во время его переезда на катере из Севастополя в Ялту". Белецкий передал телеграмму министру внутренних дел Н. А. Маклакову, спрашивал, что ответить, но тот сказал: «Я сам». Не знаю, доложил ли он царю, но эта попытка убить Распутина не состоялась.
   У иеромонаха Илиодора влияние было уже гораздо меньше, чем у генерала Богдановича, но ненависти к Распутину пожалуй, больше. На совет Гермогена молиться владычице мира он ответил: «После помолюсь, а сейчас буду бороться». Начал он давать интервью газетчикам и бомбардировать проклятиями Синод, называя епископов «животными, упитанными кровью народной», — но интерес газет постепенно падал, как падает он ко всякой сенсации, а послания оседали в синодских архивах. Между тем жизнь во Флорищеве была не сладка, и в мае 1912 года, на четвертый месяц заточения, Илиодор попросил о снятии сана.
   Феофан и Гермоген писали ему не делать этого — «с тех пор я Гермогена не знаю и знать не хочу», — закусил удила Илиодор. Синод постановил, как требует закон, «увещевать» его в течение шести месяцев. Илиодор гнал «увещевателей», и Распутин, следивший за судьбой бывшего друга, сокрушенно писал царям: «Илиодор с бесами подружился. Бунтует. А прежде таких монахов пороли. Цари так делали». В Царицын была Синодом назначена ревизия, и поклонницы Илиодора, по его указанию, устроили демонстрацию в храме. «Миленькие папа и мама! — объяснял царям Распутин. — Илиодор их научил бунтовать. Вы не смотрите на его баб. Молитва их бесам. Надо приказать похлеще поучить этих баб».
   Через шесть месяцев сана с Илиодора не сняли, и он, словно в его душу «вошли своею гордостию все бесы, в разное время изгнанные из людей блаженным Григорием», написал в Синод: «Отрекаюсь от вашего Бога! Отрекаюсь от вашей веры! Отрекаюсь от вашей церкви!» «С ума сошел. Докторов надо, а то беда. Он пойдет играть в дудку беса», — комментировал Распутин. 22 декабря 1912 года Илиодор расписался на синодальной бумаге о лишении его сана и выехал из Флорищева в свою станицу Мариинскую на Дону. В дороге он представлялся газетчикам как «бывший колдун», просил прощения, что народ обманывал, говорил, что теперь будет поклоняться солнцу и звездам и в гостиничных бланках в графе «Религия» писал — «своя», а по прибытии на Дон начал строить «Новую Галилею».
   На телеграмме Ольги Лохтиной царю — «Когда полюбите отца Илиодора?» — Распутин вывел резолюцию: «Ежели собак прощать, Серьгу Труханова, то он, собака, всех съест». И правда, не прощения, но борьбы, «съесть всех» жаждал бывший отец Илиодор. Как к естественному союзнику обратился он сначала к Государственной Думе — в январе 1913 года получил Родзянко бумагу из Царицына с пятьюстами подписей, что Распутин живет у Саблера и снова бывает при дворе. Тут же он послал бумагу Саблеру для объяснений, тот ответил, что это неправда, и пожаловался царю. «Опять появились намеки на Распутина, опять полились речи по адресу Саблера и Синода», — вспоминает Коковцов. Но в этой буре в стакане воды Распутин не погиб, и Труфанов, как и Богданович, рассудил, что пора перейти от слов к делу.
   В октябре 1913 года, подражая Мите Козельскому, составил он «компанию из обиженных Распутиным девушек и женщин», для его оскопления, «уже были пошиты великосветские платья», чтобы проникнуть в петербургское окружение Распутина, но его предупредил приятель Труфанова Синицын — и дело сорвалось. Одна из участниц заговора, Хиония Кузьминична Гусева, «духовная дочь» Труфанова — «девица умная, серьезная, целомудренная», что не помешало ей потерять нос из-за сифилиса, ибо она «молила Бога отнять у нее красоту», — хотя сама и не была Распутиным «обижена», но воспламенилась ламентациями своего учителя. «Да Гришка-то настоящий диавол. Я его заколю! Заколю, как пророк Илья, по повелению Божию, заколол 450 ложных пророков Бааловых», — восклицала она, решив действовать в одиночку. «С мнением Гусевой о разделке с Гришкой я был согласен», — замечает Труфанов, оставалось выждать удобный момент.
   У великого князя Николая Николаевича, когда-то введшего Распутина к царю, были свои мотивы добиваться его устранения. Помимо личной обиды на «неблагодарность» Распутина, не ставшего при дворе проводником влияния семьи великого князя, он опасался влияния «мужика» на царя и понимал, что это опасение разделяется многими аристократами и ослабляет среди них престиж монарха. Как главнокомандующий войсками гвардии, он мог наблюдать за ростом там антираспутинских настроений, даже способствовать ему. Директору Департамента полиции поступали сведения «о неудовольствии в среде офицеров гвардейского корпуса близостью Распутина к царской семье и что в результате можно ожидать переворота… Поведение последнего и отношение к нему будто бы оскорбляет офицеров…».
   Полиция следила за гвардией, а гвардия обращалась за помощью к полиции: весной 1914 года Николай Николаевич попросил Белецкого, уже снятого с поста директора департамента, но сохранившего у себя копии агентурных сводок, дать ему «сведения о порочных наклонностях Распутина». Николай Николаевич говорил с царем, но положения Распутина это не поколебало. Скорее это поколебало положение Николая Николаевича, так как Распутин не упускал случая предупредить царя и царицу о его властолюбии. «Гр[игорий] ревниво любит тебя, — писала царица мужу в сентябре 1914 года, — и для него невыносимо, чтобы Н[иколай Николаевич] играл какую-либо роль».
   К середине 1914 — рокового для России и для Европы — года заговор Богдановича и Думбадзе кончился ничем, заговор Труфанова и Гусевой приближался к развязке, а «заговор аристократии» еще только зарождался. За последние два года к Распутину не удавалось привлечь много внимания. Государственная жизнь шла скорее спокойно, революционный вихрь опал, крайне правые раскололись на враждующие друг с другом мелкие группки, преобразовательные программы легли в долгий ящик, либерализация продолжалась — но это был скорее процесс медленного развинчивания, чем сознательных преобразований. Во главе правительства стоял Коковцов, осторожный и не желавший никого раздражать бюрократ, и «жизнь в стране и столице переворачивалась как медведь с боку на бок, ожидая и страшась надвигавшихся событий».
   Пока что только два события вызвали напряжение: весной 1912 года расстрел рабочих на Ленских золотых приисках, сопровожденный словами министра внутренних дел Макарова в Думе: «Так былой так будет впредь», осенью 1913-го суд в Киеве над Менделем Бейлисом, арестованным два года назад по обвинению в «ритуальном убийстве» русского мальчика. Ход делу был дан на гребне столыпинской политики «русского национализма», курировалось оно министрами юстиции И. Г. Щегловитовым и внутренних дел Н. А. Маклаковым. Правые во что бы то ни стало хотели доказать употребление евреями христианской крови — но дело настолько было шито белыми нитками, что даже один из лидеров националистов, Василий Шульгин, упрекал недавних единомышленников: «Вы сами совершаете человеческие жертвоприношения. Вы отнеслись к Бейлису как к кролику, которого кладут на вивисекционный стол».
   Шульгин вспоминает, как одиноко и тяжело чувствовал он себя в это время — и вдруг вечером в его кабинете появился незнакомец, с давящим взглядом, и сказал, что он тоже знает, что важно узнать, кто же это сделал. Помедлив, незнакомец ответил:
   — Есть такой человек.
   — Какой человек?
   — Такой человек, что все знает… И это знает… — и, понизив голос, сказал таинственно: — Григорий Ефимович…
   Шульгин не стал обращаться к Распутину, между тем отношение того к инсценировке «дела Бейлиса» было отрицательным. Через три года, увидев в списке правых членов Государственного Совета Г. Г. Чаплинского, прокурора на процессе, он с отвращением сказал: «На этом кровь». Набранный из мужиков, суд присяжных Бейлиса оправдал.
   Переваливание России «с боку на бок» не могло надолго устроить ни левых, ни правых, в том числе самого царя. Замысел тандема осторожного и опытного Коковцова с напористым, но малоопытным Хвостовым-младшим натолкнулся на сопротивление Коковцова и, что более важно, Распутина. Царь, после навязывавшего ему свою волю премьера удовлетворившись на время человеком более покладистым, уже через год стал думать о замене Коковцова и в октябре 1912 года предложил ему пост посла в Берлине. Это было связано с решением царя назначить министром внутренних дел Н. А. Маклакова, против чего возражал Коковцов, но он предпочел примириться с его назначением и остаться председателем.
   Однако в Совете министров он стал натыкаться на сильную оппозицию «правых» — Н. А. Маклакова, В. А. Сухомлинова, С. В. Рухлова, И. Г. Щегловитова и Л. А. Кассао, считавших, что он «заигрывает с Думой». «Умеренные» — С. Д. Сазонов, И. К. Григорович, П. А. Харитонов и С. И. Тимашев — поддерживали его, но скорее вяло, при весьма неопределенной позиции А. В. Кривошеина. Министра земледелия Кривошеина царь как будто и намечал в преемники Коковцову, но тот хотел выждать развития событий, считая, что при непосредственных отношениях царя с министрами у председателя нет реальной власти, но только ответственность.
   Сам Коковцов считает, что его смещения добивались прямо между собой не связанные, но равно против него настроенные — царица, «правые министры» и князь Мещерский с графом Витте. Оба они — один в еженедельнике «Гражданин», а другой в Государственном Совете — повели кампанию трезвости, обвиняя Коковцова в злоупотреблении водочной монополией и «спаивании народа». Витте, указывая, что доход от продажи водки в три раза превышает общие расходы на народное просвещение, предлагал уменьшить продажу алкоголя, компенсируя это увеличением прямых налогов.
   С нападками на Коковцова он выступал еще в начале 1913 года, но особенно резко в январе 1914-го. Коковцов уговорил председателя Государственного Совета М. Г. Акимова вместе пожаловаться на Витте царю, тот, как всегда, слушал любезно и безразлично, а на обратном пути из Царского Села Акимов неожиданно спросил Коковцова, слышал ли тот, что вся эта кампания трезвости ведется Витте и Мещерским потому, «что на эту тему постоянно твердит в Царском Селе Распутин».
   Распутин, действительно, говорил царю, что «нехорошо спаивать народ», — и это отвечало искреннему желанию царя ограничить народное пьянство, особенно после того, как во время путешествия на Волгу в мае 1913 года он увидел нищету русских деревень. От Распутина, да и от многих других Витте мог знать о настроении царя — и смело разыгрывать эту картину против Коковцова. Распутин же не простил тому отзыва царю, хотя Коковцов Распутина и не преследовал, ограничившись полицейской слежкой. Есть все же известный парадокс в том, что «кампанию трезвости» повели Витте и Распутин — «винную монополию» начал вводить сам Витте в 1895 году, Распутин же, добившись запрещения продажи спиртного, сам начал пить, и притом так, что вошел в историю с репутацией пьяницы.
   24 января 1914 года, избегая сообщить ему лично, царь известил Коковцова собственноручным письмом, что «государственная необходимость заставляет меня высказать Вам, что мне нужно с Вами расстаться». Едва ли, однако, народная трезвость была единственной или главной причиной отставки Коковцова. Другой причиной было недовольство его финансовой политикой, стремлением во что бы то ни стало иметь сбалансированный бюджет и большие золотые накопления. Возобладал взгляд А. В. Кривошеина, который считал излишний золотой запас мертвым грузом и отстаивал широкие капиталовложения в промышленность и сельское хозяйство.
   Если вопрос о трезвости сыграл, таким образом, роль в смещении Коковцова с поста министра финансов, то несомненно решающей причиной его смещения с поста председателя Совета министров была дорогая царю и царице идея возврата к неограниченному самодержавию, превращению законодательных палат в законосовещательные, «народу — мнение, царю — решение».
   Идея возврата к старому не оставляла царя со дня подписания манифеста 17 октября, и первый шаг был сделан указом 3 июня 1907 года, изменившим — без участия законодательных палат — избирательный закон. Поскольку шаг этот прошел успешно, Николай II — не посвящая в свои планы Столыпина, сторонника сотрудничества с дворянско-буржуазной Думой, — в 1909 и 1910 годах попросил министра юстиции И. Г. Щегловитова с председателем Государственного Совета М. Г. Акимовым рассмотреть вопрос о преобразовании обеих палат в законосовещательные. Оба они, несмотря на консервативные взгляды, отнеслись к этому отрицательно, и Акимов сказал царю, что «худ или хорош этот порядок, но на нем помирился весь мир».
   Летом 1911 года Л. Н. Тихомиров подал записку о законосовещательной Думе Столыпину, и тот, менее чем за два месяца до смерти, наложил резолюцию: «Все эти прекрасные теоретические рассуждения на практике оказались бы злостной провокацией и началом новой революции». Скорее всего записка Тихомирова и резолюция Столыпина были известны царю, такого рода записки получал он и от генерала Богдановича, и от князя Мещерского.