19 июля (1 августа) общая мобилизация была объявлена в Германии. Прикованный к постели Распутин послал из Тюмени телеграмму царю: «Верю, надеюсь на мирный покой, большое злодеяние затевают, не мы участники, знаю все наши страдания, очень трудно друг друга не видеть, окружающие в сердце тайно воспользовались, могли ли помочь». Но царю никто уже не мог помочь — тем более те, кто «тайно воспользовался» его нерешительностью, толкая его к войне. Теперь телеграмма Распутина только раздражила его, вспоминает Вырубова, «государь, уверенный в победоносном окончании войны, тогда разорвал телеграмму и с началом войны, как мне лично казалось, относился холоднее к Григорию Ефимовичу».
   «Был бы я здесь, и уж не допустил бы кровопролития, — якобы говорил впоследствии Распутин. — А то тут без меня все дело смастерили всякие там Сазоновы да министры окаянные». Учитывая колебания государя, вполне возможно, что Распутин убедил бы его не слушаться Сазонова, Янушкевича и Сухомлинова и не объявлять мобилизацию, пока не будут использованы все средства решить конфликт миром. Царица придавала телеграммам Распутина такое исключительное значение, что своей рукой все их переписала.
   19 июля (1 августа), в седьмом часу, германский посол граф Пурталес посетил Сазонова и трижды спросил его, согласна ли Россия отменить мобилизацию, — и трижды Сазонов отвечал: нет. Посол дрожащими руками передал ноту с объявлением войны и, отойдя к окну, схватился за голову и разрыдался. Было отчего плакать, рушился весь привычный и прочный старый порядок.
   21 июля (3 августа) Германия объявила войну Франции, в ночь на 23 июля (5 августа) Англия объявила войну Германии, 24 июля (6 августа) Австро-Венгрия объявила войну России. В больничной постели Распутин нацарапал своим корявым почерком на только что сделанной с него фотографии: «Что завтре? Ты наш руководитель, Боже. Сколько в жизни путей тернистых».
   Вступая на очень тернистый путь, Россия тем не менее была охвачена эйфорией, как бы оправдав надежды царя на пробуждение монархических и националистических чувств. Казалось, наступил решающий час в тысячелетней борьбе славян с германцами. 20 июля (2 августа) сотни тысяч манифестантов заполнили улицы Петербурга, после молебна государь и государыня вышли на балкон Зимнего дворца, под громовое «ура» толпа опустилась на колени — от волнения царь не мог говорить: вот наконец сбылась мечта о единстве царя и его доброго народа.
   26 июля (7 августа) Государственная Дума и Государственный Совет в однодневном заседании вотировали военные ассигнования — только маленькая большевистская фракция выступила с антивоенной декларацией. В тот же день в Николаевском зале Зимнего дворца государь принял членов обеих палат — как не похож был этот прием на первый, в 1906 году. «Тот огромный подъем патриотических чувств, любви к родине и преданности к престолу, который, как ураган, пронесся по всей земле нашей, служит в моих глазах — и, думаю, в ваших — ручательством в том, что наша великая матушка Россия доведет ниспосланную Богом войну до желаемого конца», — говорил Николай II и кончил словами уверенности, «что все, начиная с меня, исполнят свой долг до конца. Велик Бог земли русской!».
   Те же чувства увлекали и культурную элиту русского общества. Война, по мысли Сергея Булгакова, должна была привести к «возрождению религиозно-трагического восприятия мира» и созданию «универсальной теократии», «тысячелетнего царства святых на земле». Евгений Трубецкой мотивировал необходимость завоевания Константинополя с храмом Св. Софии тем, что «в образе Софии наше религиозное благочестие видит… грядущий мир, каким он должен быть увековечен в Боге». Один из представителей этого «религиозного благочестия» архиепископ Волынский Антоний спокойнее смотрел на это, считая, что Константинополь «русским все равно не отдадут англичане — да и лучше, чтобы не отдавали, ибо что хорошего обращать Св. град тот во второй Петербург».

Глава XVII

СОЮЗЫ ХОРОШИ, ПОКА ВОЙНЫ НЕТ
 
   Если даже левые выступили за войну, трудно было ждать открытой оппозиции справа. Мещерский умер, полуослепший Дурново затих, Распутин, вернувшись в Петербург 29 августа, говорил осторожно, что раз уж война началась, надо воевать. Однако был человек, который буквально на каждом углу громко повторял, что война — страшная глупость и ее необходимо как можно скорее кончать миром.
   В начале сентября, почти в одно время с Распутиным, граф Витте — через Францию, Италию и Турцию — вернулся в Россию, сопровождаемый негласным надзором русской политической полиции. «Я бы уцепился за штаны кайзера, но войны не допустил!» — сказал он своему бывшему секретарю Колышко, сожалея, что не был назначен послом в Берлин. Барку он говорил, что единственное спасение — это, «воспользовавшись нынешними кратковременными успехами, заключить мир с Германией и Австро-Венгрией… хотя бы на нашем фронте». Не оставлял он прямого языка и со своими противниками.
   «Эта война — сумасшествие, — говорил он французскому послу Морису Палеологу. — Осторожность царя превозмогли глупые и близорукие политиканы. Война может иметь лишь ужасные результаты для России. Только Англия и Франция могут надеяться получить какие-то выгоды от победы… Наш престиж на Балканах, наш благочестивый долг защищать наших братьев, наша историческая священная миссия на Востоке?!… Предоставим сербов наказанию, которое они заслужили… Что мы надеемся получить? Увеличение территории? Боже! Разве империя его величества уже не достаточно велика?… Мало того, если мы аннексируем прусскую и австрийскую части Польши, мы потеряем всю русскую… Как только Польша восстановит свое единство… она потребует и получит полную независимость. Константинополь, крест на Святой Софии, Босфор, Дарданеллы? Смешно даже говорить об этом! И даже если мы представим себе полную победу… это значит не только конец германского доминирования, но провозглашение республик в Центральной Европе. Это значит одновременно конец царизма! Я уж предпочитаю не говорить о том, что с нами случится в случае поражения!»
   Палеолог сказал Сазонову, что царь должен остановить Витте. Сазонов предложил Палеологу самому поговорить об этом с царем, но тот не решился. Английский посол Джордж Бьюкенен в конце декабря произнес речь с нападками на неназванных «германофилов», но когда Витте послал к нему одного из журналистов с вопросом, его ли он имеет в виду, Бьюкенен уклонился от прямого ответа.
   Витте не только говорил. С ноября 1914 года он через Стокгольм находился в переписке с Робертом Мендельсоном-Бартольди, главой немецкого банка «Мендельсон и К°», который уже более ста лет обслуживал русские интересы и куда Витте депонировал полученные от царя в 1912 году двести тысяч. С началом войны вклад был заморожен, и теперь Витте сообщил, что «принято решение» просить его быть членом русской делегации на мирной конференции после войны, и потому он хотел бы «прояснить» отношения с банком — он просил о переводе денег в Швейцарию, Данию или Швецию на имя его жены; Мендельсон отвечал, что лучше сделать перевод на какое-либо доверенное лицо из нейтральной страны.
   Этой перепиской Витте воспользовался указать, что виновники войны «за морем» и если бы он был у власти, то не допустил бы Россию до войны, теперь же лучший путь к достижению мира — с гарантиями для России, Франции и Германии — это прямые переговоры между двумя императорами, которые могут быть начаты по семейным каналам, притом как можно скорее. Мендельсон переписывался с Витте с ведома германского министра иностранных дел фон Ягова, этот совет дошел до него — и, как увидим дальше, был принят. Но самому Витте не пришлось ни принять участие в переговорах, ни получить назад свои деньги — 28 февраля (13 марта) 1915 года он скончался.
   «Моя возлюбленная душка, — писал в тот же день добрый русский царь своей жене, — хотя мне, разумеется, очень грустно покидать тебя и дорогих детей, но на этот раз я уезжаю с таким спокойствием в душе, что даже сам удивляюсь. От того ли это происходит, что я беседовал с нашим Другом вчера вечером, или же… от смерти Витте, а может быть от чувства, что на войне случился что-то хорошее — я не могу сказать, но в сердце моем царит истинно пасхальный мир».
   Не знаю, был ли «пасхальный мир» в душе царя из-за смерти единственного государственного деятеля, кто еще мог спасти его и страну, нарушен «загробным молением»: «…Эти строки дойдут до Вас, государь, когда я буду на том свете. Припадаю к стопам Вашим с загробным молением. Как бы ни судили современники о настоящем, беспристрастная история внесет в свои скрижали великие дела Ваши на пользу Богом вверенного Вашему величеству народа. В Ваше царствование Россия получила прочную денежную систему, в Ваше царствование расцвела отечественная промышленность и железнодорожное строительство, в Ваше царствование с народа сняты многие тяготы — уничтожены выкупные платежи и круговая порука и проч. и проч. Но что русский народ не забудет, покуда будет жить — это то, что император Николай II призвал народ свой к совместным законодательным трудам». Историки, пишет он далее, «возвеличивая Ваши деяния», упомянут и об одном из сотрудников — Витте, и теперь Витте просит передать дарованный ему графский титул его внуку Льву Нарышкину, любимому им, «как только дед может любить своего внука».
   Этот честолюбивый человек не мог пересилить своего "я" — он называет все главное, что не царь, а он, Витте, сделал для России, даже введение законодательных палат, уничтожения которых царь хотел всей душой. Может быть, Витте понимал, что это худшее вступление для просьбы, — но горбатого не исправила и могила. Николай II, более озабоченный поисками мемуаров Витте, чем судьбой его внука, в посмертной просьбе отказал. Впрочем, едва ли это было так важно, уже через два года графский титул в России былое значение утратил.
   Витте был последним крупным государственным деятелем старой России — к несчастью, политический великан оказался в руках политического карлика. По-видимому, два чувства боролись в душе Витте. С одной стороны, он думал, что при конституционном и республиканском строе человек его энергии и дарований не зависел бы от капризной воли ничтожного человека, каким он почитал Николая II. С другой, видел, что монархический принцип — это единственное, что еще держит Россию, и «раз не будет Николая II при всех его плачевных недостатках, монархия в России может быть поколеблена в самой своей основе».
   При жизни Витте никого не оставил равнодушным — заставляя любить его или ненавидеть или ненавидеть и любить попеременно, — но и после смерти мы не имеем еще его беспристрастной оценки. Можно указать на многие его политические ошибки и на такие поступки, которые мягко называются некорректными. Но человек великий отличается от малого не тем, что у него нет слабостей, а тем, что у него есть ум, воля и креативный инстинкт, которых нет у других. Витте оставил после себя воспоминания — полные желчи, юмора, понимания хода истории и ощущения надвигающегося конца, — мне, еще мальчику, дал их прочесть мой отец, и каждый раз с новым удовольствием я перечитываю их вот уже скоро тридцать лет.
   Распутин, разговор с которым успокоил царя за день до смерти Витте, едва ли отнесся к этой смерти, как его державный друг. Он терял своего единственного союзника среди государственных деятелей, причем в то время, когда роль самого Распутина начала неудержимо возрастать. Ему оставались случайные союзы со случайными людьми, которые сходились с ним, чтобы добиться власти, а затем хотели избавиться от него, не умея или не желая стать проводниками политических взглядов Распутина.
   «Едва ли что-то нужно говорить о политических взглядах Распутина по той простой причине, что их у него не было, — пишет английский историк Михаил Флоринский. — Безграмотный и безнравственный мужик, он был неспособен обсуждать общие вопросы». «Распутин вследствие своей феноменальной необразованности никакой политики не делал и не мог делать», — повторяет советский историк Е. Д. Черменский.
   Как человеку без формального образования, мне трудно согласиться с такой высокомерной профессорской оценкой. История знает немало примеров, когда необразованный или полуобразованный человек из низов общества поднимался на верхушку власти — начиная от византийских императоров из солдат и кончая Никитой Хрущевым, над безграмотными речами которого все смеялись, но который в первые годы своего правления сумел вывести страну из опасного кризиса.
   Природный ум и практический опыт часто позволяют составить правильное представление о многих сложных вещах, и мне порой приходилось слышать более здравые суждения от малограмотных мужиков, чем от высокообразованных профессоров. В сущности каждый политик «самоучка», порой необходимо как можно более упрощенно интуитивно схватывать сущность проблемы — чем в более сложные детали входить, тем труднее будет принять решение.
   Распутин получил широту взгляда, пройдя через все слои русского общества от деклассированного «дна» до верхушки аристократии. Его знание страны было полнее, чем у крестьянина, не видевшего ничего, кроме своей деревни, или у офицера, знающего только жизнь своего полка, у купца, фабриканта, помещика, чиновника, преимущественно вращающихся в среде себе подобных и живущих ее представлениями.
   Ум Распутина отмечали почти все, кто так или иначе сталкивался с ним, — как друзья, так и враги. О его «недюжинном пытливом уме» пишет Родзянко. Коковцов отмечает, что на вопросы о крестьянской жизни Распутин отвечал «просто, толково и умно». Он «говорил умно и хитро», вспоминает Мосолов. Курлов «был поражен его природным умом и практическим умением разбираться в текущих вопросах, даже государственного характера». «Он понимал и учитывал все людские слабости, на которых мог играть, — вспоминал Белецкий. — Это был очень умный человек». «Он был очень умный. Он был великий комедиант», — говорил о Распутине Манасевич-Мануйлов. «Ум у него был проницательный, — отмечает Протопопов, — совсем только необразованный, и в обществе людей малознакомых он держал себя будто ненормальный человек. При знакомых же это у него не проявлялось».
   Первые годы знакомства политические советы Распутина царю — если он не проводил чью-то чужую мысль — сводились к тому, что нужно слушать сердца, а не разума. Однако его вовлекали в политику, притом трояко: те, кто нападал на него, вынуждая обороняться, те, кто через него пытался оказать влияние на царя для проведения своих планов, и наконец — хотя и не в последнюю очередь — сами царь и царица, желавшие, чтобы он «посмотрел душу» того или иного сановника.
   Он играл сначала роль «подводного камня», о который церковные, придворные и бюрократические «корабли» разбивались, только если направляли свой ход на него. Сам Распутин не хотел ссориться ни с кем, и даже в годы его наивысшего влияния если тот или иной сановник избегал с ним контактов, но и не пытался настроить царя против него, то мог чувствовать себя спокойно. Однако, иногда по соображениям самозащиты, иногда желая угодить царю или царице, иногда следуя своим политическим оценкам, Распутин постепенно начинал все более и более влиять на ход событий: «подводный камень» превращался в «подводную лодку».
   Политические шаги Распутина, чаще всего сводясь к проталкиванию «верных людей», тем не менее опирались на определенные взгляды. Распутин не приводил да и не мог привести их в законченную систему, мало заботясь о противоречиях, они претерпевали постоянные изменения, часто оставались на уровне инстинктов без последующей рационализации, наконец, их приходится собирать, как лоскутное одеяло, по кусочкам, отрывкам, иногда не имея в руках важных кусков, — тем не менее общую картину представить можно.
   Формула «царь и народ» была основой политического исповедания Распутина, и она сближала его как с царицей, так и с ненавидимым ею Витте. Царица понимала ее прежде всего как «народ для царя», Витте как «царь для народа», это был и взгляд Распутина. Идея самодержавной монархии была близка русскому крестьянину, в гигантских масштабах как бы повторяя идею большой крестьянской семьи во главе с пользующимся абсолютной властью «большаком». Власть большака, отца семьи, держалась не только на старшинстве и опыте, но и на известных нравственных основаниях — должен он был быть «справедлив» ко всем членам семьи, не выделяя одного в ущерб другим.
   Несправедливо выделенным сыном батюшки-царя крестьяне считали дворянство. Формула, что дворяне несут государственную службу, а за это получают землю и крестьянский труд, не отвечала действительности уже с середины XVIII века, а формула, что земля и крестьянский труд вознаграждают помещика за отеческую опеку над крестьянами, — с середины XIX века. Дворянские привилегии, оберегаемые окруженным дворянами царем в ущерб другим классам, стали анахронизмом, и это явно противоречило роли монарха как арбитра между сословиями.
   «Боже, сохрани Россию от престола, опирающегося не на весь народ, а на отдельные сословия», — писал Витте Николаю II в 1898 году. По его мнению, большинство "дворян в смысле государственном представляет кучку дегенератов, которые, кроме своих личных интересов и удовлетворения своих похотей, ничего не признают, а потому и направляют все свои усилия относительно получения тех или иных милостей за счет народных денег… Трудно ожидать, что весь народ за царя, когда государь управляет посредством «дворцовой дворянской камарильи».
   Под этими сентенциями Распутин подписался бы обеими своими корявыми "руками и даже ногами. «Псы их сахар грызут, а у меня и чаю на заварку нет», — писал он о «господах», вспоминая свои странствия по России. «Он ругал и издевался над дворянством, — вспоминает Симанович, — называл их собаками и утверждал, что в жилах любого дворянина не течет ни капли русской крови». «Как тресну мужицким кулаком — всё сразу и притихнет, — говорил Распутин князю Юсупову. — С вашей братьей, аристократами (он особенно как-то произносил это слово), только так и можно. Завидуют мне больно, что в смазных сапогах по царским-то хоромам разгуливаю… Поперек горла им стою… Зато народ меня уважает, что в мужицком кафтане да в смазных сапогах у самого царя да царицы советником сделался».
   «Он из народа вышел, знал народ, любил его и радел о мужике, простом и забитом», — говорил Иван Чуриков. Распутин разделял крестьянский взгляд, что земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает. Как будто одобрив сначала столыпинскую реформу, дающую большую инициативу крестьянам, впоследствии он относился к ней отрицательно — как к попытке сохранить дворянское землевладение. Он был недоволен тем, что Дума не смогла и не сумела решить земельный вопрос в интересах крестьян, и накануне революции поддержал проект принудительного отчуждения помещичьих земель.
   Вместе с тем Распутин не был сторонником насильственного устранения аристократии или других классов общества кроме крестьян — он был за «классовый мир». «Одна сторона уступит и другая — вот и умиротворится народ… Силой нельзя. Честью надо просить», — говорил он. Распутин, вспоминает Сенин, «охарактеризовал несколько высокопоставленных особ, которые добра народу желают, но не знают, как это сделать. — Знаю я и забастовщиков, — продолжал Распутин, — хорошие есть люди и самого настоящего добра народу желают, хотят устроить жизнь так, что и лучше не надо, да разве возможно это?» Возможно и нужно самим перестраивать жизнь на более человечных основаниях — «грамота нужна, свету мало, водка одолела», — говорил о «мужике» Распутин.
   Он был демократом не в смысле социального и имущественного уравнения, но признания ценности каждой человеческой личности и ее права на независимое существование — все равны перед Богом и царем. Поэтому Распутин так выходил из себя, если к нему относились с пренебрежением как к «мужику». Труфанов описывает, как Распутин отказался пить чай у купчихи, которая епископу поставила рукомойник в комнату, а ему ткнула пальцем на кухню, или как он вышел из себя, когда с ним отказался разговаривать член Думы — о чем-де с мужиком разговаривать, «вот с иеромонахом поговорить, с образованным человеком, это дело вероятное». Или как пришел он «мужик мужиком» в скит к старцу, а тот его отталкивает, «да все чистых, да видных, да богатых подзывает». Распутин одолжил шубу и цепочку золотую у знакомого купца и явился назавтра, старец увидел его и замахал рукою: «А пойди сюда, пойди сюда, дружок» — и провел Распутина в келью. "Здеся я ему и говорю: «Старец, я тебя обманул»… «А-а, — протянул старец, — какой ты, Григорий, озорник. Да ведь сам знаешь, что со всеми людьми одинаково обращаться не гоже. К богатым так, а к бедным так». Вот этого-то у Распутина не было — со всеми он хотел быть одинаков.
   Будучи сторонником сильной самодержавной власти, способный защитить «слабых» от «сильных», Распутин не был противником совещания царя с народом, учета царем народной воли. Он и себя рассматривал как такого советника — «ведь мужичок перед царем врать не будет». Между двумя революциями на поверхности политической жизни острым и постоянным был конфликт между царем и Думой, и общественным мнением Распутин заносился в ее враги. Курлов, однако, называет его «поклонником дальнейшего существования Думы», а Смиттен более осторожно, но все же замечает, что Распутин «не был противником Государственной Думы или, вернее, был противником ее лишь постольку, поскольку в ней раздавались нападки против него».
   Отчасти это верно, отношение к нему всегда было важно для Распутина, а у Думы он был «мальчиком для битья» — как только там хотели уязвить царя, вытаскивали имя Распутина. Но другой причиной недоверия Распутина к Думе было то, что, по его мнению, она выражала только интересы привилегированных классов. «Какие это представители народа?!»— с насмешкой говорил он. Выборы в Думу были многостепенны, голос одного помещика приравнивался, грубо говоря, к четыремстам голосам представителей низших классов, при этом никакой легальной крестьянской партии не существовало, и «крестьянская группа» раскололась между крайне левыми и крайне правыми.
   Чтобы поставить под контроль правительство, Дума должна была бы расширить свою избирательную базу — не знаю, удалось ли бы этого достичь в мирное время, но в обстановке войны и нарастающей революции конфликт Думы с правительством превращал ее в невольный катализатор процесса, справиться с которым она затем не смогла. Распутин хорошо знал настроения крестьянства и видел, насколько они не отвечают тому, что происходит в Думе, он понимал, что «народное представительство», в котором более 50% депутатов представляют менее 0,5% населения, есть часть сложившегося строя, которая рухнет вместе с ним, и речь пойдет не об «ответственном министерстве» или о «Константинополе и проливах», а о «хлебе, земле и мире». Народная вера в царя представлялась Распутину более стабильным фактором, чем надежды на Думу, — конечно, если царь сумеет прекратить войну, накормить города и дать землю демобилизованным солдатам.
   Он своим мужицким инстинктом понимал, что России нужна самодержавная или какая угодно — но сильная власть, способная многое переделать по-новому, в частности покончить с земельной аристократией, тогда как была слабая власть, желавшая все сохранить по-старому. Видя шаткость положения царя, он не советовал ему ссориться с Думой. «Все равно, что права, что лева, папаша ничего не понимает», — говорил он, сознавая, что слабое место самодержавия — сам Николай II.
   Распутину трудно было дать определенную дефиницию «правого» или «левого». Приблизительно до 1912 года он был под влиянием «правых», но после разрыва с Гермогеном и Илиодором стал осторожнее. Он с ужасом начинал видеть, что среди тех, кто громче всего кричал о своей преданности царю, нет людей с государственным мышлением. «Все правые дураки», — рассудил он и свою последнюю — и самую несчастную — ставку сделал «между правыми и левыми».
   Взгляд Распутина на национальную и религиозную проблемы был очень широк — здесь он стоял впереди многих своих современников. Он был православным и любил православные обряды, но не считал, что православная церковь — единственная хранительница истины, и уж тем более не думал, что нужно принуждением заставлять людей верить так, а не иначе, разным людям и разным народам единый Бог открывает себя по-разному. Он всегда старался заступиться за гонимых за веру, если даже сам их веры не разделял, — за сектантов, мусульман, иудеев.
   Если проследить за его влиянием при назначении иерархов церкви, то — помимо желания продвигать «своих людей» — можно видеть определенную тенденцию. Он способствовал назначению епископа Варнавы на Тобольскую кафедру, потому что этот приятель и духовник Витте, необразованный, но честолюбивый и яркий проповедник, был таким же, как и он, человеком из народа. Епископ Алексий, назначенный экзархом Грузии по ходатайству Распутина, не только оказал ему услугу, прекратив в бытность свою на Тобольской кафедре в 1912-1913 годах дело духовной консистории о «хлыстовстве» Распутина и сменив доносивших на него священников в Покровском, но был известен веротерпимостью и решительностью. Так, он однажды публично посоветовал царю «не пятиться назад и не топтаться на одном месте». Питирим, проведенный Распутиным в 1914 году в Петроградские митрополиты, отличался не только веротерпимостью, но и редким среди епископов либерализмом, стремился к самоуправлению приходов, обеспечению белого духовенства и хотел сотрудничества царя с Думой. Содействовав назначению в 1912 году на Московскую митрополичью кафедру епископа Макария из Томска, Распутин продвинул «человека из народа», к тому же провалил кандидатуру крайнего консерватора Волынского архиепископа Антония. На всех этих епископов клалась кличка «распутинцев», находили у них много моральных изъянов — полагаю, что изъянов хватало и у тех, кто был назначен без помощи Распутина, «нет святых на земле».