Разумеется, полковнику Сахнову и пяти материалов покажется мало, но чтобы представить себе, к какому адскому результату приведет распространение нашего уездного и минутного опыта на целое государство и эпоху, для этого нужна была элементарная совесть, не говоря уже о здравом смысле. У Сахнова нет ни того, ни другого. Когда государство в борьбе против своих политических противников оказывается перед необходимостью хвататься за подобные методы, это означает, что оно неисцелимо больно. Именно это и спешат доказать враги империи. А в это время какой-нибудь Сахнов – я говорю фигурально—стоит себе с булыжником в руке и дожидается, когда на лоб отшельника сядет муха. И что еще, граф... Вы сами учили меня, сами знаете, есть такая закономерность: если какое-нибудь учреждение или любая другая общность людей вдруг, в один из моментов своего существования перестает подчиняться силе, этим организмом управляющей, это означает, что дальше управлять прежним способом невозможно до тех пор, пока не будет обнаружена причина паралича и не изобретен новый способ управления. Пусть ослабнут подпруги системы управления таможнями, не будет катастрофой, если на какое-то время перестанет подчиняться налоговая система, но сплетня, но слух – хаос заключен в их собственной природе, а распространение их – это лавина хаотических, разрушительных ударов. Сплетня же, которая проникнет в толщу многотысячных, многомиллионных масс населения, это вулканическая лава, которая неизвестно когда и в каком направлении начнет выбрасываться на поверхность. А теперь вообразите себе день, когда общегосударственная система распространения сплетен и слухов перестанет нам подчиняться! Я вас спрашиваю, что тогда спасет империю от разрухи, от разложения, от распада?
   – В народе распространился слух, будто его величество ежедневно изволит кушать котлеты,– перебил я его. – Смешно? Вовсе нет, потому что неизвестно, какова взрывная сила этого слуха. Версию о котлетах сочинил, разумеется, не наследник престола, а его враг. Мы обязаны принять контрмеры? Обязаны. Означает ли это, что наша империя, как вы, Мушни, изволили выразиться, безнадежно больна?
   – Нет, граф. Это значит лишь, что она больна в той мере, в какой мы будем вынуждены обращаться к подобным методам в нашей политической борьбе. Так ли уж мы вынуждены прибегать сейчас к этому? Вовсе нет.
   То, что империя больна, понимали многие, ко в стенах нашего ведомства говорить об этом считалось святотатством и серьезной провинностью. Мушни Зарандиа решился заговорить об этом в моем присутствии. Я же молчал и не собирался обронить даже замечания! К тому же я ясно видел, что, дай Зарандиа возможность, он одним движением руки сотрет с лица земли благодаря Сахнову расползшуюся по всему государству службу слухов.
   – Закрыть одно уже существующее ведомство труднее, чем создать пять новых. В нынешних условиях гласно и официально уничтожить систему распространения слухов, даже если за это возьметесь вы, мне кажется невозможным.
   Зарандиа понял, что я не хочу становиться его соучастником и единомышленником в кампании, которая может открыться, и сказал:
   – Вы неточно истолковали мою мысль, ваше сиятельство. Вмешиваться в подобные дела столь маленьким людям, как я, не пристало!
   – Завтра, Мушни, приезжает полковник Сахнов! – Я переменил тему разговора, с любопытством ожидая, как он отнесется к этому.
   – Знаю! —Он был беззаботен.
   ...Едва полковник Сахнов прибыл в Тифлис, как тотчас попал в такую паутину обстоятельств, что сам дьявол не доискался бы до истины. Я переселился в мир двуликих явлений. Исключая трагический эпизод со Стариным-Ковальским, все, что совершалось, имело два смысла, открывалось в двух противоположностях, одинаково необычайных, убедительных и при этом совершенно несовместимых. При обширности моего собственного опыта, при основательности знаний Мушни Зарандиа всех методов и приемов нашего дела я потратил пропасть времени и -душевных сил на то, чтобы отделить истину от подделок и подтасовок в тех бесчисленных хитросплетениях правды и лжи, которые возникали ежедневно и чуть не ежечасно. Зарандиа подготовил для Сахнова сложнейшую сеть силков и капканов. Истину приходилось отыскивать в обстоятельствах, почти недоступных глазу, а не в тех, что болтались на поверхности и бросались в глаза.
   Именно искать, говорю я, потому что в свэих подозрениях я оказался прав: во всем, что касалось Сахнова, Зарандиа действовал, не согласовываясь со мной, и даже когда все закончилось, он и тогда не открыл мне всей правды. Кое в чем я не уверен по сию пору, и есть в той истории аспекты, в которых для меня и сегодня сомнительно все.
   Место Зарандиа занимал теперь полковник Князев. Курировал отдел по-прежнему Сахнов. Князев вместе с нами встречал Сахнова на вокзале и уговорил полковника принять участие в ужине, даваемом в его честь и по случаю нового назначения Князева. На ужине рядом с Сахновым оказалась мадам де Ламье! Ее привезли Кулагины, разумеется, заранее договорившись с Князевым, как бы по их приглашению. Я оказался невольным свидетелем флирта Сахнова с мадемуазель де Ламье – не мог же я закрывать глаза на то, что в продолжение нескольких часов творилось передо мной, да, по правде говоря, и не хотелось мне их закрывать. Флиртовала мадемуазель де Ламье с тонкой прелестью, лукаво и грациозно. После ужина Сахнов отвез в моей коляске сначала Кулагиных, а потом ее. Как рассказал кучер, полковник и по дороге, и у подъезда де Ламье был весьма настойчив, пытаясь проникнуть в ее дом, но мадемуазель де Ламье обнаружила характер, успокоила своего предприимчивого спутника, обещав встретиться с ним через три дня на ужине у Кулагиных.
   Все пока шло своим чередом, и все персонажи занимали свои места, но ведь до этого вечера мадам Князева приходилась мадемуазель де Ламье лишь клиенткой?.. К тому же, на ужине, даваемом высшими чинами тайной полиции в честь столь высокого лица, присутствие торговки корсетами, при всей рафинированности ее манер, могло фраппировать кого угодно. Не упрекайте меня в преувеличенной подозрительности, но я чувствовал здесь руку Зарандиа.
   Утром я спросил его, в чем смысл вчерашней комбинации.
   Зарандиа был непритворно удивлен и попросил рассказать о всех перипетиях ужина.
   – Ну и прекрасно. Этот альянс может быть нам на руку.– Он произнес это с такой обескураживающей простотой, что меня охватило сомнение: может быть, он и впрямь ничего не знает?
   Не требовалось большой проницательности, чтобы догадаться– де Ламье подсунули Сахнову. Однако и тут я не принял никаких мер. Из высокопоставленного лица, близкого царскому дому, делали пешку и этой пешкой жертвовали. Я оказался участником заговора, что противоречило моим убеждениям, было для меня немыслимым и чужеродным, и тем не менее все это меня уже почти не задевало. Видимо, настало время переоценки всех устоев.
   В кругу высших чиновников было принято (мне кажется, это сохранилось и сейчас, и сохранится еще долго) служак определенного склада называть вояками. Так говорилось о чиновниках, не удовлетворенных тем, чего они достигли, и постоянно терзаемых мыслью, что положение, ими занимаемое, является для их способностей унизительным, если не оскорбительным. Борьба за новую должность является их перманентным состоянием. За такими людьми обычно укрепляется репутация прозорливых и энергических натур, однако, как правило, они подобны падающим звездам – однажды вспыхивают и исчезают. Примеров тому великое множество. Когда анализируешь какой-либо процесс или отдельное явление и подходишь наконец к выводу из своих размышлений, наиболее убедительным аргументом оказывается самый результат исследуемого процесса или явления. Поэтому-то вояк, потерпевших поражение, я не колеблясь считаю людьми ограниченными. Истинный боец, наделенный талантом и жизненной силой, должен уметь трезво оценивать контрнаступательные возможности соперника и противника, не говоря уже о необходимости соблюдать элементарную осторожность в борьбе. Отсутствие осторожности и способности трезвой оценки разве не есть ограниченность?
   Сахнов первым бросил перчатку – отдельно мне, отдельно Мушни Зарандиа и нам обоим вместе. Я ждал, что здесь, в Тифлисе, на территории противника, я увижу его внутренне мобилизованным, сосредоточенным и предусмотрительным. Он же держался так, будто по возвращении в Петербург его ожидает кресло если не министра, то по крайней мере его товарища. Прояви он хоть малейшую способность к трезвой оценке противника и осторожность, возможно, он и не потерпел бы фиаско...
   Полковник не стал дожидаться кулагинского ужина, а с адъютантом послал мадемуазель де Ламье записку, напоминавшую о ее обещании отвезти его посмотреть уникальный ковер и быть посредником в его приобретении. Жаннет де Ламье передала, что она согласна, но не тотчас же, а отложила встречу на пять часов и, готовясь к выезду, продержала влюбленного полковника в своей гостиной еще час.
   С той минуты, как адъютант был отослан с запиской, то есть с полудня, и до половины седьмого вечера полковник томился в нетерпении. Его прельщало, что одним выстрелом он убьет двух зайцев – увидит ее и приблизит их тайное свидание и завладеет ковром Великих Моголов на зависть ценителям и светским друзьям,
   Разумеется, Хаджи-Сеид принял полковника Сахнова и мадемуазель де Ламье сам. После чашки кофе и легкой беседы развернули ковер Великих Моголов. Впечатления превзошли все ожидания. Полковник был потрясен и едва держался в рамках приличия. Украденный Спарапетом ковер был оценен И тридцать тысяч. Полковник принялся было торговаться, но скоро стало ясно, что лишь из-за того, что любое касательство к этому сокровищу доставляло ему наслаждение, и к тому лее ему хотелось предстать перед всеми солидным покупателем и тонким знатоком. На самом же деле у него не было этих тридцати тысяч, ни даже трети этой суммы. Хаджи-Сеид скинул пять тысяч, но дальше уже ни с места. Полковник сказал, что приедет завтра, дабы продолжить переговоры, и покинул дом Хаджи-Сеида в великом смятении.
   Положение его и в самом деле было ужасно. С одной стороны– женщина, которая, ему казалось, думает лишь о том, чтобы улизнуть от него, с другой – ковер, который лег на трепещущую душу завзятого коллекционера всею своей красотой, ценностью и тяжестью. Однако нехитрый инстинкт подсказал Сахнову, что обе его заботы может разрешить лишь она, мадемуазель де Ламье. А может быть, ему просто хотелось отвести душу. Так или иначе, но влюбленные отправились в ресторан.
   Этот вечер прошел для Сахнова почти впустую, ибо он искал близости, а она обратилась к тактике, которая могла завести лишь в тупик нежной и не далеко идущей дружбы. Но хотя в тот вечер на долю полковника не досталось ничего, кроме чести проводить свою даму, он, однако, возвратившись к себе, укрепился в чувстве, что обрел доброжелателя, а возможно, и преданного друга. В душе его плавником золотой рыбки шевельнулась надежда, что это обворожительное создание принесет ему не только наслаждение на ложе любви, но позволит всю жизнь наслаждаться созерцанием дивного ковра.
   Все это наутро сообщил мне сам Мушни Зарандиа, присовокупив, что новое свидание Сахнова с мадемуазель де Ламье произойдет сегодня в полдень. И он опять умыл руки, сказав, что сам он тут ни при чем.
   – Ваше сиятельство, я лишь создал стихию, в которой люди сами порождают отношения друг с другом. Заметьте, граф, я говорю – я, а не мы, ибо за все, что произойдет дальше, отвечаю я один, если вообще понадобится отвечать за что-то и перед кем-то.
   Теперь мне предстояло понять, насколько возможна была такая ситуация, когда Зарандиа лишь расставил сети, а люди, очутившиеся в стихии, им созданной, делали то, что как раз и нужно было ему.
   Обо всем, что произошло, Зарандиа мог узнать лишь от мадемуазель де Ламье. Следовательно, между ними существует связь. Не исключено, что сам Зарандиа выступал лишь в роли слушателя, не отдавая никаких ответных распоряжений. Но какой смысл тогда в подобных отношениях? Раз уж она в твоих руках, заставляй ее играть весь репертуар, ей доступный... Да и не похож он на человека, который предоставит событиям течь по их собственной воле, если он ввел их в русло, прорытое им самим, да еще с таким трудом?
   Помню, как пришла мне тогда мысль, что малейший промах Зарандиа мог повлечь за собой всеевропейский скандал, и скандал этот поставил бы августейшую семью в весьма двусмысленное положение.
   Я и тут предпочел промолчать.
   В тот вечер нам предстоял ужин у Кулагиных. Накануне часов в пять вечера ко мне вошел Зарандиа.
   – Ваше сиятельство, полковник купил ковер Великих Моголов. Вексель на двадцать пять тысяч дала Хаджи-Сеиду мадемуазель де Ламье.
   – Но почему она?
   – У Сахнова не было денег. Она дала ему в долг. У меня сложилось впечатление, что Зарандиа хочет поразить кита не гарпуном, а стрелой из игрушечного лука...
   – Мушни, неужели вы думаете, что инкриминация покупки краденого ковра может хоть чем-нибудь уязвить такую влиятельную фигуру, как Сахнов?
   – Нет, не думаю. Этим нельзя повредить и квартальному. Кстати, я и не задаюсь целью нанести какой-либо ущерб Сахнову. Полковник сражается сам с собой.
   – Тогда мне непонятно, что может дать возня вокруг ковра?
   – Уже дала, граф... – Зарандиа протянул мне листок бумаги. – Вот заключение экспертизы касательно тождества почерка. Извольте прочитать.
   «Хоть бы не правда... Хоть бы фальшивка...» – разве что только не молился я, принимая этот проклятый листок из рук Зарандиа.
   – Не может быть! – То, что я прочитал, выбило из меня привычную выдержку.
   Следовало вновь овладеть собою, и, чтобы успокоиться, я сделал несколько шагов по кабинету. Вернувшись к столу, я вновь пробежал глазами текст. Написано было по-немецки.
   «Получил от медемуазель Жаннет де Ламье двадцать пять тысяч российских рублей. Полковник Сахнов». И дата.
   – Полковник Сахнов,– промолвил я,– член чрезвычайного совета, крестник великого князя, взял двадцать пять тысяч российских рублей у австро-венгерской шпионки, фройлайн Жаннет де Ламье... Боже мой! Боже мой! Это европейский скандал. Это компрометация его величества!.. Мушни, откуда у вас эта расписка?
   – Мне дал ее Хаджи-Сеид.
   – Но как она очутилась у Хаджи-Сеида?
   – Мадемуазель де Ламье для передачи своих донесений в Вену пользуется каналами Хаджп-Сеида.
   – Это – сказки! Все, что творится вокруг Сахнова, инспирировано вами.
   – Если б даже было так, я должен был бы говорить то, что говорю. Но любопытно, что и па самом деле вес обстоит так, как я вам сказал.
   – И у вас нет своих связей с мадемуазель де Ламье?
   – Пока нет. Послезавтра ночью, перед очной ставкой с поручиком Стариным-Ковальским, моя связь с ней будет установлена. Я жду завтрашнего дня, вернее, ужина у Кулагиных. Это дело я должен закончить не позже шестнадцатого, чего бы мне это ни стоило. Семнадцатого я должен быть в Мегрелии – у меня свидание с Датой Туташхиа.
   – Постойте... Откуда вам известно, что происходит между Сахновым и мадемуазель де Ламье, когда они остаются наедине?
   – От Хаджи-Сеида, ваше сиятельство, и от госпожи Тереховой. Эта дама оказалась очень способной.
   – Полковник Зарандиа, я желаю и обязан знать все!
   – Ваше сиятельство, вы знаете ровно столько, сколько и я. Мы говорили с вами о том, что уже свершилось. О том, чего я жду или считаю возможным ждать, я готов доложить.
   – Говорите... И если можно, не рассказывайте сказок!
   – Ваше сиятельство, у вас есть полное право сомневаться в моей правдивости и в моем чистосердечии, но у вас нет никаких оснований не доверять моей преданности!
   – Нередко бывает, что в людях обнаруживаются свойства, каких от них не ожидаешь. Продолжайте! Зарандиа с сомнением покачал головой.
   – Будут уничтожены,– сказал он,– австро-венгерская и турецкая резидентуры. Прекратятся, по крайней мере на время, панисламистские козни турок на Северном Кавказе. У нас прибавится по одному опытному агенту в Женеве, Тегеране, Риме. Подаст в отставку полковник Сахнов, и никто, кроме нас двоих, не будет знать подлинной причины его отставки. Будет преобразована или вовсе упразднена служба распространения слухов. Ковер Великих Моголов вернется к своему владельцу, а полковнику Глебичу назначат нового адъютанта... Правда, из того, что я вам сейчас говорю, многое еще не покинуло область предполагаемого, но эти предположения должны обернуться реальностью. Иначе – не приведи, господи! – я могу очутиться в Сибири, если Кара-Исмаил и муллы не успеют до этого придушить меня в Метехской тюрьме,– и Зарандиа весело рассмеялся.
   В словах моего помощника не было, казалось бы, ничего неожиданного, но фантастическая картина, набросанная его рукой, ошеломила меня, может быть, потому, что я тогда впервые представил себе все это исполнившимся, воплотившимся, существующим... О, это было циклопическое творение!
   Саломе Базиерашвили-Одишариа и Шалва Зарандиа
   Что до сплетен и новостей, то мы, женщины, куда как обогнали мужчин и в любопытстве, и в любознательности. А уж про женский монастырь и говорить нечего!.. Не то что про Дату Туташхиа, а про все, что творилось на сто верст кругом, нам доподлинно было известно. Умирать буду, а не пойму, как это любой пустяковый слушок разлетается в мгновение ока. Рассказать новость, передать сплетню в монастыре почитается за грех, но наша настоятельница узнавала обо всем раньше всех, и в подробностях, какие нам и не снились. И вы знаете, у нее был дар, настоящий дар отличать правду от лжи. Необыкновенный был у нее нюх на достоверность. Любили мы «...больше славу человеческую, нежели славу божью». От Иоанна, двадцать, сорок три.
   Мой отец был младшим братом настоятельницы Ефимии, стало быть, происходила она из рода Базиерашвшш. Мать же ее была урожденной Туташхиа, но не родственницей этим Туташхиа, а лишь однофамилицей. Не знаю, через кого и как, но Дата Туташхиа состоял в близкой дружбе с настоятельницей Ефимией. Я же попала к ней в монастырь, потому что в четырнадцать лет без памяти влюбилась, родители и упрятали меня от греха подальше. Тетка Ефимия приглядывалась ко мне целый год и, почему-то решив, что из меня получится прекрасная настоятельница, начала готовить меня к этому поприщу. Память у меня была преотличная, и мне ничего не стоило выучить наизусть все четыре Евангелия и ветхий завет почти целиком. Делилась она со мной и премудростями своего ремесла, то есть как держать в руках, в смирении и богобоязни сотню-другую женщин. Но у меня не было ни малейшей склонности к духовной деятельности. Мне было восемнадцать, время бежало легко и беззаботно, в забавах и шалостях. Бедная моя тетушка – мой воспитатель, мой наставник – была для меня мишенью тайных насмешек и беззлобных проказ. Она была туга на ухо, и это очень облегчало мою жизнь. Блестяще образованная, одинаково хорошо говорившая на французском, английском, русском, она и меня учила языкам. В монастыре запрещалось держать светскую литературу, и настоятельница выписывала иностранные и русские книги и журналы на адрес Магали Зарандиа. А уж о грузинской литературе говорить не приходится – здесь она знала все.
   Однажды поздно вечером, часов в одиннадцать,– стояла тогда зима – в келью Ефимии постучали. Она ложилась обычно за полночь и быстро отперла дверь. До меня донесся шепот. Я узнала голос привратника. Когда он ушел, тетка велела мне одеться потеплее и следовать за ней.
   У ворот монастыря нас ждал Шалва Зарандиа с фонарем в руке. Пока, шлепая по грязи, мы добрались до деревни, пока соскребли грязь с обуви перед тем, как подняться в дом Зарандиа, прошел битый час... 

ШАЛВА ЗЕРАНДИА

   Настоятельница Ефимия просила нашего отца Магали, если появится Дата, послать за ней. Когда пришел Дата, отец сказал ему, что настоятельница желает с ним повидаться. Дата обрадовался и тут же отправил меня за ней. Когда мы пришли, он, уже отдохнувший, сидел у очага и подкладывал хворост под горшок с лобио.
   Едва мы переступили порог, как я поняла: наша ночная прогулка– вот из-за этого человека в черной рубахе, коричневых ноговицах и полусапожках. Он поднялся навстречу нам почтительно и склонился к руке тетки, а мне лишь улыбнулся. Нас повели к столу, который был накрыт, как водится в великий пост. Лишь за столом я узнала, что человек этот – Дата Туташхиа. Он был довольно красив, но поражала в нем больше всего порода и стать. Я сидела, не поднимая глаз, как и учила меня мать Ефимия, и уж тем более не ведено было мне смотреть на мужчин. Утерпеть я, конечно, не могла и исподтишка поглядывала на Дату. Еще полагалось мне находиться непременно по левую руку от настоятельницы, стоя или сидя – безразлично, и всякий раз, как только она обратится к кому-нибудь (здесь уж неважно – к мужчине или женщине) и сделает мне знак,– прочитывать наизусть место из Евангелия, соответствующее смыслу ее речей. И хотя она была глуховата, но по движению моих губ безошибочно угадывала, что я говорю. Поэтому ложь сходила мне, если только она глядела в другую сторону. Мы с ней находились в состоянии беспрерывной войны еще и потому, что я очень редко бывала согласна с воззрениями и суждениями своей наставницы, и евангельские изречения, которые отбарабанивала по мановению ее руки, могли означать совсем не то, что отвечало бы в эту минуту ее намерению и желанию. Частенько я прочитывала нечто и вовсе противоположное ее поучениям и назиданиям, и это вызывало в ней бурю возмущения. Брови у нее начинали ползти вверх, и, поймав мой взгляд, она заводила: «Мне... в моем возрасте...» Остальное подразумевалось само собой и совершенно ничего не меняло в нашей бесконечной войне.
   О Дате Туташхиа я знала все, даже больше: пылкое юное воображение дорисовывало то, о чем умалчивала молва. Да и мои знания питались не одними только сплетнями и пересудами, бродившими в монастыре. Сама мать Ефимия оказывалась моей невольной просветительницей: уча меня различать добро и зло, она то и дело приводила в пример поступки Даты Туташхиа и, случалось порой, в назидание мне сама с собой рассуждала об этом вслух. Уже в те годы мне не раз являлась мысль, что для матери Ефимии – конечно, когда-то давным-давно, в глубоком прошлом,– Дата Туташхиа был совсем не только абрагом. Она все время что-то писала, и эти записи хранились за тремя или четырьмя замками, оставшись, наверное, единственным местом, куда не могли добраться моя рука и мой взор.
   – Помилуйте, госпожа Саломе! Мать Ефимия была на добрый десяток лет старше Даты Туташхиа. Я не думаю, что их могло связывать чувство или увлечение...
   – Не знаю, мне и сейчас непонятно многое, но что между ними была любовь, большая и совсем необычная, это бесспорно... Так или иначе, сидим мы – Тамар и Магали Зарандиа, Дата Туташхиа, Шалва вот и мы с тетушкой,– пьем чай. Легкий разговор уже таял, то и дело прерываясь молчанием. Тут мать Ефимия и говорит:
   – Неправедную жизнь ведешь, Дата!.. За грехами человеческими следует гнев божий. Людскому роду и без тебя хватает испытаний. А сколько из-за твоих грехов прибавляется бед даже здесь и сейчас! —Мать Ефимия подняла перст левой руки, и настал мой черед.
   – «Всякое древо, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь». От Матфея, три, десять,
   Но Ефимия хорошо разобрала мои слова и, взглянув мне в глаза, спросила строго:
   – Ты о чем это?
   – «Ибо всякий возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится». От Луки, четырнадцать, одиннадцать,– выпалила я первое, что пришло мне в голову.
   Настоятельница поглядела на меня с сомнением и произнесла задумчиво:
   – К такому случаю уместнее сказать: «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас...»
   – От Луки, шесть, двадцать семь,– уточнила я, а настоятельница продолжала:
   – «Какою мерою мерите, такою и отмерено будет вам».
   – От Марка, четыре, двадцать четыре,– не отстала я, и настоятельница милостиво кивнула.
   – Все от бога! – промолвил Дата Туташхиа. Ей показалось, он шутит.
   – Нет! – вскинулась она. – «Огород нужно полоть...» Это сатана внушил тебе. Ты восстал против зла, по зло злом не убьешь. Когда насилием пойдешь против насилия, в одном месте зло, конечно, вырвешь, но на том месте вырастет много нового зла. Ты этого не видишь или не хочешь видеть! – Снова поднялась ее рука, и снова взгляд в мою сторону. Куда мне было деваться от ее ястребиного ока!
   – Сказано: «Дом мой есть дом молитвы, а вы сделали его Вертепом разбойников». От Луки, девятнадцать, сорок шесть. Ефимия отвела от меня глаза, и я выпалила:
   – «Когда услышите о войнах и военных слухах, не ужасайтесь, ибо надлежит сему быть». От Марка, четырнадцать, семь.
   Магали Зарандиа не выдержал и рассмеялся. Ефимия настороженно оглядела нас.