– Я хотел знать, – твердо сказал Ритвелд. – Я хотел знать, к какому выводу придет человек, имеющий полную информацию о происходившем. Полную. Я ничего от вас не скрывал…
– Кроме коробочки, – вставил Манн.
– Господи, далась вам эта коробочка! – воскликнул Ритвелд. – Вы уверены, что она была на самом деле?
Манн промолчал.
– Вы доложите обо всем полиции? – деловито осведомился Ритвелд.
– О чем? – спросил Манн.
– О ваших выводах.
– Меня наняли вы. Перед вами я отчитался. Могу прислать письменный доклад.
– И послать в полицию копию. Вы так и сделаете?
– Я обязан, – сказал Манн.
– Вы не работаете в полиции, – напомнил художник.
– Я обещал Мейдену сообщать обо всех найденных мной уликах и сведениях.
– Вот странно, – сказал Ритвелд, глядя в пространство. – И вы, и я пришли к одному и тому же выводу. И вы, и я живем в одном мире, видим и слышим одно и то же. Но понять друг друга не в состоянии. Вы говорите: Альберта убил я. Я тоже это знаю. Но я знаю также, что я, сидящий сейчас перед вами, Альберта не убивал и убить не мог. Я знаю, что произошло на самом деле, но вы мне не поверите, если я расскажу. Вы тоже составили себе картину преступления, и я знаю, что она неверна. Как абстрактное полотно, написанное талантливым художником, изобразившим собственный внутренний мир. И он, и зритель на вернисаже видят один холст, одни линии, одни цвета, – и в то же время ничего общего. В живописи это считается достоинством. В криминалистике – нет.
– Пожалуйста, Христиан, – сказала Кристина. – Я хочу выпить. Коньяк и немного кофе, хорошо?
– Вы хотели сказать: кофе и немного коньяка, верно? – улыбнулся Ритвелд. – Вы позволите, Тиль? Пойдете со мной на кухню или побудете здесь?
– Идите, – пожал плечами Манн. – Я бы тоже от кофе не отказался. Две ложки и без сахара.
Художник взял поднос с пустыми чашками, оставил на столике бутылку коньяка и пошел к двери.
– А когда вы вернетесь, – сказала ему вслед Кристина, – то расскажете все с самого начала.
Ритвелд не ответил.
– Простите меня, Кристина, – сказал Манн, когда художник вышел. – Конечно, я не думал, что вы убили Койпера…
– Спасибо, – сухо сказала девушка.
– Я хотел спровоцировать Христиана на признание…
– И вы его получили, – перебила Кристина. – Теперь вы точно знаете, что Альберта убил он?
– Есть мотив, есть возможность. Не совпадают кое-какие детали – соседи-инвалиды, например, не слышали стука двери, кто-то передвигал тяжелый шкаф… Но ведь они могли ошибиться, верно? Нет решающего доказательства, все улики косвенные, хороший адвокат сделает из обвинения фикцию, и суд присяжных Христиана оправдает, понимаете?
– А мое мнение? – спросила девушка. – Что картины изменились, что подмены не было, что Христиан не такой человек, чтобы убить, а Альберт не такой, что быть шантажистом? Кейсер же вообще трус, на подлог он еще способен, но на убийство и даже шантаж – никогда в жизни. Мое мнение имеет для вас какое-то значение?
– Ваше мнение, Криста, – медленно проговорил Манн, глядя ей в глаза, ему хотелось взять Кристину за обе руки, прижать к груди, трогать ее тонкие пальцы, ощущать запах ее духов, он плохо понимал, что с ним происходило, но хотел, чтобы происходившее продолжилось и чтобы произошло что-то еще, чего в его жизни пока так и не случилось, возможно, и не случится – только потому, что сейчас, именно в это уже протекшее между пальцев мгновение им не удалось понять друг друга, рассмотреть друг друга, увидеть то, что так легко увидеть, если понять и рассмотреть…
– Ваше мнение, Криста, – повторил Манн, отведя взгляд, чтобы не поддаваться очарованию и ненужным сейчас желаниям, – очень интересно и важно. Но это – мнение, понимаете?
– Знаете, Тиль, – мягко проговорила Кристина, взяла Манна за кончики пальцев и крепко их сжала, – мир на самом деле – это представление, возникающее у каждого из нас. Я знаю, что расскажет Христиан, а вы не представляете этого. Ваше представление о реальности рационально, оно, наверно, таким и должно быть у человека, расследующего преступления. А мое представление сложено из эмоций, и то, что для вас – факты, для меня – только одно из возможных представлений и далеко не всегда правильное. Понимаете? Для Христиана – то же самое, он художник.
– Он убил человека, – упрямо настаивал Манн, пытаясь сопротивляться крепким пальцам девушки.
– Он не убийца, – тихо повторяла Кристина, глядя Манну не в глаза, а гораздо глубже, не в душу, он не знал, что такое душа, не верил в ее существование, но что-то было сейчас в нем такое, о присутствии чего он не подозревал прежде, что-то глубокое и свое, и туда, в его лишь сейчас обнаруженное «я» вглядывалась Кристина и заставляла Манна тоже смотреть и тоже верить, и тоже сомневаться. Гипноз, – подумал он. Вот так она и Кейсера… Вот ему и почудилось…
– Прошу, – сказал Ритвелд, открывая дверь ногой, потому что руки были заняты. На подносе стояли не только чашки, но еще и три тарелочки с сэндвичами: с сыром, красной рыбой и колбасой. Художник опустил поднос на журнальный столик, сделал вид, что не замечает позы, в какой застал Манна и Кристину, а они, отпрянув друг от друга, сделали вид, что все это время занимались разглядыванием посуды на полке.
– Прошу, – повторил Ритвелд, – пейте, Тиль, ешьте, но слушайте меня внимательно, потому что повторить я не смогу. Это полицейский протокол можно повторить сто раз, не меняя ни слова, а впечатления меняются от пересказа, первое – правильное, второе уже впитывает нечто от первого и третьего… В общем, – прервал он сам себя, – если вы готовы, я начну.
Мне позвонил Питер, и голос у него был таким убитым, что я подумал: неужели он поссорился с Мартой? Марта была тогда его… Впрочем, неважно, это его личные проблемы. Мы быстро переговорили, согласовали план действий, а потом я поехал к Альберту, который ничего не слышал о пожаре. С Альбертом пришлось непросто – ведь это его работа стала прахом, – но, с другой стороны, по нашему уговору все равно никто не должен был знать о том, что существовали копии, и значит, для Альберта по сути ничего не менялось, гонорар он получил, нам нужно было только гарантировать его молчание – хотя что он мог доказать, даже если бы раскрыл рот? Альберт понимал это не хуже нас, а сумма, которую он получил дополнительно к гонорару, вовсе умерила его претензии.
Расследуя происшествие, страховая компания могла прислать ко мне своих агентов, и я в тот же день вынул картины из рам, свернул холсты, завернул в полотно и спрятал в подсобке – это теплое сухое помещение, я был уверен, что ничего там с картинами не сделается, а рыскать на складе агенты вряд ли будут, нечего было им там искать, они и не стали, пришли двое, долго со мной говорили, все записали, тем дело и ограничилось, случай представлялся ясным даже страховикам, и деньги мы получили незамедлительно.
Тогда это и началось. Может, все сложилось бы иначе, не получи я в те дни несколько крупных заказов – мое имя было у всех на слуху, я стал модным художником, и вот странное дело: не потому, что поразил кого-то своими шедеврами, а наоборот – потому, что не стало картин, о которых ходили слухи и назвать которые шедеврами могли только два человека: я сам и Питер Кейсер. Альберта, понятно, никто не спрашивал.
Я получил выгодные заказы, принялся за работу и понял, что ничего у меня не получится. Нет, заказчики остались довольны, можете спросить, я дам вам адреса, где сейчас находятся мои картины, их купили уважаемые в Амстердаме люди, один до сих пор заседает в городском совете. Заказчики были довольны, а я понимал, какая это мазня без внутренней силы, без энергетики, если вы понимаете, Тиль, что я хочу сказать. Я то и дело бросал кисти и, как пьяница, не способный и получаса просуществовать без бутылки, отпирал дверь в подсобку, разворачивал одну из картин, раскладывал на полу, верхний свет создавал удачное освещение, и я смотрел, как жили на полотне деревья, как тени от домов в лучах заходившего солнца становились длиннее, а в окнах кое-где загоралось электричество…
Я прекрасно понимал, что лишь мое воображение заставляло картины жить – будто заключенная в них сила моей фантазии тоже была свернута в трубку и вынуждена была сдерживать себя, а когда я разворачивал картину, сила фантазии распрямлялась, будто пружина, и на какое-то время заставляла изображение жить по-настоящему: люди двигались, солнце опускалось, тени удлинялись, с деревьев падали листья… Я следил за переменами, пока через полчаса или час все не успокаивалось, застывало в ином, не мной придуманном ракурсе, и я спешил свернуть картину и клал на место, в угол. Я знал, что, когда приду в следующий раз, картина окажется такой, какой ее писал я, а все прошлые изменения, конечно же, останутся игрой моего воображения.
Так продолжалось довольно долго – полгода или больше, – пока я не провел эксперимент: принес в студию фотоаппарат и снял на пленку одну из картин, когда изменения в ней стали, на мой взгляд, совершенно необратимыми. Видите сельский домик, шестая картина слева? Вон тот человек, что стоит у двери – в то утро он неожиданно упал, у него случился сердечный приступ, я знал это точно, и вспышка магния зафиксировала момент, когда он лежал, скрючившись и глядя на меня белыми от боли испуганными глазами.
Пленку я проявил в мастерской Девита, что на Дамраке – это самое надежное место и самые качественные фотографии. Они… Пленка оказалась непроработанной – на ней не оказалось ни одного отснятого кадра. «Может, вы забыли открыть объектив?» – ехидно улыбаясь, спросил меня мальчишка, выдававший заказы. Это был глупый вопрос – если объектив закрыт, ни вспышка, ни экспозиция не сработают!
Я был обескуражен и больше не пробовал фотографировать мои картины – понимал, что они этого не хотели.
Вы улыбаетесь, Тиль? Будь вы на моем месте, вы отнеслись бы иначе. Вы отнеслись бы, как я. Вы поняли бы, что есть другая жизнь, и все, что наша фантазия отображает на полотне, в стихах или прозе, в мраморе или в музыкальных образах, все это существует на самом деле – где-то, когда-то, как-то. И когда мы уничтожаем картину, мы, возможно, уничтожаем чью-то реальную жизнь, чей-то реальный сад, чье-то реальное прошлое. А если сгорает рукопись… Один русский автор – вы читали «Мастера и Маргариту»? – написал: «Рукописи не горят». Это действительно так – сгореть может бумага, а то, что на ней написано, все равно остается, потому что существует где-то, когда-то, как-то.
Я приходил в кладовку по несколько раз в день, разворачивал одну картину за другой и смотрел, смотрел… Всякий раз картины менялись по-разному и всякий раз становились прежними, когда я заворачивал и оставлял на время – бывало, я возвращался час или полчаса спустя, и все успевало возвратиться на круги своя.
Прежде чем делать выводы, я провел еще один эксперимент: нарисовал два пейзажа – вид на Амстель со стороны бухты – свернул их и поставил рядом с шестью полотнами.
Я с трудом дождался утра – ночью меня посещали кошмары, – примчался сюда, развернул и стал смотреть. Долго, не отрывая взгляда. Ничего не изменилось, ни единой детали. Картины лежали мертвые, как тела в покойницкой. Я, кстати, продал их потом на аукционе за приличную сумму.
Тогда я окончательно понял: в том, что происходило с картинами, виноваты сгоревшие копии. Вы усмехаетесь, Тиль, вам это кажется нелепым? Мне тоже так казалось одно время. Но когда нелепость на ваших глазах меняется… Либо вы должны признать себя безумцем, либо попытаться понять, как такое может произойти на самом деле.
Я попытался понять. Вы наверняка поинтересовались, чем я занимался последние семь лет, верно? И знаете, что я получил первую степень по философии – на большее меня не хватило, но и того, что я узнал, оказалось достаточно, потому что мне не столько знания были интересны, сколько направление поисков той истины, что заключалась в картинах и проявляла себя.
Я искал ответы в религиозных книгах, не только в философских. Мне казалось, что я нашел ответ в индуистских трактатах о самопознании, но я все же понял, насколько был далек от истины. Мне казалось одно время, что ответ содержится в древних текстах, я попытался читать, но это было так примитивно…
В конце концов, я все понял сам. Всегда до всего истинного доходишь своим умом. Истины заемные есть ложь. Когда я понял, мне не нужно было проводить эксперимента, чтобы что-то себе доказать. Это было озарение, интуитивное прозрение – как можно доказать то, что явилось ниоткуда, подобно вспышке, и ты понял, и понимание стало в тот же момент частью тебя, все равно, как если бы ты не знал, что дважды два – четыре, и вдруг прозрел, и воскликнул «да ведь дважды два – четыре, как же я, дурак такой, не понимал этого раньше?» И разве это нуждается в доказательстве?
Я понял, что существует множество миров, подобных нашему и совсем не похожих. Возможно, их бесконечное количество, но я не могу представить себе бесконечность, это понятие мне чуждо, хотя в одной популярной статье я прочитал, что какой-то физик действительно утверждает, будто мир бесконечен не только в наших четырех измерениях, но и во множестве других, которые мы не можем ощущать, но которые связаны с нашими пространством и временем мириадами нитей причин и следствий. Связи эти спонтанны и неожиданны, проявиться могут в любом месте и времени. Мы сами постоянно это ощущаем и видим, но не придаем значения, не обращаем внимания. Разве вы не встречали на улице человека, о котором точно знали, что он умер – возможно, даже были на его похоронах? Как похож, говорили вы и торопились прочь, не пытаясь подойти и спросить имя, заговорить, понять. А может, просто боялись, что так и окажется, и вам придется менять свои убеждения, вам было страшно – но не от того, что вы встретили мертвеца, а потому, что хотели остаться самим собой…
И разве не бывало с вами такого: вдруг вы находили чуть ли не на самом видном месте в квартире предмет, потерянный год назад? В свое время вы тщательно искали, осмотрели все углы – не нашли и успокоились, и вдруг вот он, и вы стоите в недоумении, вертите вещь в руке, это она, сомнений нет, но как вы могли не замечать ее так долго?
Вы и мысли не допускаете, что вчера, когда вы искали, вещи действительно не было, и появилась она потом, когда вы не смотрели, возникла из ничего, а если бы вы не спускали с этого места глаз, то и вещь не возникла бы, потому что все взаимосвязано: вы, ваш мир, мир вашего духа, вашей фантазии, и тот, другой мир, в котором и вы, и ваш дух, и фантазия ваша существуют в ином, измененном виде; иногда эти миры пересекаются, и тогда отыскивается давно потерянный предмет – он никуда не исчезал, он был всегда, и физик сформулировал бы по этому поводу какой-нибудь закон сохранения, – но пребывал этот предмет в другом мире, и я вам скажу кощунственную вещь, но мне она кажется естественной: возможно, многие из тех, других миров вовсе и не материальны? Нет, я не о духе говорю, а о чем-то другом, отличном от материи, как электромагнитное поле отлично от куска горной породы. Наверно, есть и такие миры, потому что как иначе соединить две реальности – должен быть мост, верно?
И если существуют другие миры, то в них живем мы – тоже другие, а может, такие же самые, только в одном из миров кто-то из нас родился раньше, чем здесь, кто-то позже; в другом мире я, возможно, так и не написал этих картин, а если написал, то не заказал копий, а если заказал, то они не сгорели, и нам с Питером не пришлось обманывать страховые компании, вы все это понимаете, Тиль? А вы, Кристина?
Я долго думал об этом, и однажды на меня напал страх. Жуткий, необъяснимый – страх того, что картины эти, если они действительно являют собой связующее звено с теми, сгоревшими, если оригиналы связаны с копиями какими-то энергетическими нитями, если те, сгоревшие, пребывают в одном из иных миров, то, значит, и эти картины, изменения в которых я наблюдал каждый день, – значит, и они стали частью не нашего, а какого-то иного мира и, возможно, даже не одного – почему картины всякий раз иные? Значит, всякий раз я вижу другие картины, те, что я писал во втором мире, третьем, десятом?
Я испугался – сам не знаю чего. Я подумал, что если и дальше держать картины в кладовке, то энергетика их, возраставшая всякий раз, когда я их раскладывал на полу и смотрел на произошедшие перемены, эта энергетика действует на меня подобно гипнозу, и я сам становлюсь другим, в меня переходят частицы тех миров, ведь когда я смотрю на картины, я и сам нахожусь там, а не здесь, верно?
И если когда-нибудь я останусь там навсегда?
Это, наверно, так – ведь что-то заставило меня семь лет назад заказать копии и создать энергетические связи с теми мирами, в которых копии сохранились, а мои картины сгорели…
Только страх заставил меня совершить глупость – вытащить картины из подсобки, вставить в рамы, расставить по мольбертам в мастерской и объявить, что восстановил сгоревшие полотна. Я думал, что если множество глаз станут отслеживать каждое возможное изменение, то изменений не будет вообще. Картины меняются, когда остаются одни, а если на них смотреть – да еще в тысячи глаз, – то как они могут измениться? Ведь не появляется забытая книга из ничего на ваших глазах – вечером вы идете спать, ее еще нет на полке, утром она уже стоит, а если бы вы всю ночь бродили по комнате и неотрывно смотрели? Книга не появилась бы, потому что существуют какие-то законы природы, о которых ни я, ни, возможно, самые умные ученые не имеем ни малейшего представления.
Я думал избавиться от кошмара, а вместо этого получил кошмар, много более страшный.
Я сказал, что мы не знаем законов того слишком для нас сложного мира, в котором живем сами и который пытаемся понять. Мы их действительно не знаем! Почему, едва картины были вынесены на свет из тьмы, мне начал звонить неизвестный и намекать на события семилетней давности? Почему его голос казался мне таким знакомым, что я не мог его узнать? Это был мой собственный голос, Тиль, и я понял это только после того, как вчера утром, когда неизвестный позвонил опять, записал разговор на магнитофон и сравнил запись с записью моего же голоса на автоответчике. Я звонил себе, я был шантажистом и грозил рассказать всем о собственном поступке. Может, это звонила моя совесть из какого-то измерения, где личность нематериальна?
Не пожимайте плечами, Тиль, я знаю, о чем вы думаете, но я-то думаю иначе, и для меня все, о чем я думаю, реально так же, как для вас реальны отпечатки пальцев.
А потом умер Альберт, и в то утро, услышав о его смерти, я подумал, что это я убил его. Я знал это так же точно, как знал о том, что над домом взошло солнце. Когда вы думаете «Дважды два – четыре», вы же не спрашиваете себя, как вам удалось посчитать и откуда к вам пришло знание. Но вы уверены в том, что это так, вы это знаете.
Я знал. Я в то же мгновение знал – я убил Альберта. Как? Нелепо, верно? Он умер от инфаркта. Я знал, что не видел Альберта после вернисажа, не приходил к нему, не говорил с ним, я не мог его убить – у меня и мысли такой не возникало, почему же я был уверен в том, что – убил?
Может, я чего-то не помнил о самом себе?
Только человек, обеими ногами стоящий на этой земле, мог бы сказать мне точно – убийца я или нет. Тогда я позвонил вам, Тиль, и попросил взяться за это дело. Я уговорил вас. И свои выводы вы сделали. Вам Питер рассказал о том, что видел меня у Альберта – мне он никогда бы в этом не признался. Вы решили, что все это – результат внушения и даже подозревали Кристину. Меня вы убедили в том, что Альберта действительно убил я. А себя вы убедили в обратном, потому что, с вашей точки зрения, Альберта я убить не мог.
И оба мы правы.
Что такое правда? Разве не правда, что эти картины писал я? Разве не правда, что это те самые картины, что были написаны семь лет назад? И разве не правда, что они стали другими, хотя в них – я уверен – не изменился ни один атом? Кристина, скажите, вы сами утверждали это сутки назад – это другие картины?
– Тиль, – проговорил Ритвелд, подняв рюмку с коньяком и разглядывая ее на свет, – вас мой рассказ ни в чем не убедил, верно?
– Что такое правда? – задумчиво сказал Манн, чувствуя, как возникшая недавно пульсирующая боль в левом виске становится сильнее и мешает соображать, хотя о чем нужно соображать, если все было понятно еще час назад и рассказ художника не мог ни на йоту изменить его основанное на реальных уликах и фактах мнение? – Правда не зависит от нашего состояния, от нашего мнения, от нашего желания. Правда объективна.
– Объективна истина, – сказал Ритвелд, – а правда у каждого своя. Для вас правда в том, что Альберт был убит. Для меня правда в том, что я не был у Альберта, но все равно был и дал ему лекарство, которое вызвало приступ. Это правда. Истины здесь нет вовсе. Истина возможна в каком-то одном мире, поскольку в нем не перепутаны причины и следствия. А когда смешиваются события и явления из разных миров, истины быть не может. И тогда каждый остается при своей правде.
Манн покачал головой.
– Нет, – сказал он. – Все гораздо проще. Дайте мне пленку с записью голоса шантажиста, и полицейские эксперты сравнят ее с вашей записью и записью голоса Койпера…
– У меня нет этой пленки, – вздохнул Ритвелд, – я ее уничтожил.
– Почему?
– Вы не понимаете? Она была связующим звеном между мирами. Я не хотел. Я хотел остаться здесь.
– Вы уничтожили важную улику, – недовольным голосом сказал Манн. – И сейчас я не знаю – была эта запись или вы все выдумали. Как и историю с меняющимися картинами.
– Выдумал? – с недоумением проговорил Ритвелд. – Вы мне не верите? Зачем мне лгать?
– Вы верите себе, Христиан. Я знаю множество людей, которые верят в собственные фантазии. А есть факты. Койпер умер от обширного инфаркта – это подтверждено результатами вскрытия. Он не мог быть отравлен – если и была коробочка с лекарством, я ее потерял.
– А рассказ Питера…
– Так же, как ваш, Христиан. Он хотел показать, что был в тот вечер не в себе, хотел отвлечь внимание от разговора. Возможно, он решил, что чем нелепее рассказ, тем меньше я или полиция будем придавать значение его словам.
– Значит…
– Вы хотите, чтобы я дал вам письменный отчет о своей работе? – деловито спросил Манн. – Не забудьте, одна из этих картин – моя. Не сама картина, понятно, а ее стоимость.
– Я это помню, – медленно сказал Ритвелд, глядя на Манна так, будто перед ним сидел не детектив, которому художник поручил расследование преступления, а сам преступник, которому по странному стечению обстоятельств выпало сыграть роль сыщика. – А если…
– Что? – спросил Манн.
– Если я не продам картины?
– Значит, я останусь без гонорара, – Манн пожал плечами. – Но вы их продадите. Я уверен. Вы не станете держать их у себя, потому что не захотите медленно, но верно сходить с ума. Если каждый день видеть, как на мертвых холстах меняется изображение…
– Да, – пробормотал Ритвелд, – вы правы. Я должен их…
Он замолчал, налил себе полную рюмку коньяка и выпил одним глотком.
– Христиан, – осуждающе сказала Кристина, – не надо бы вам пить так много.
– Криста, – сказал Ритвелд, бессмысленно улыбаясь – похоже было, что он уже потерял над собой контроль, – мне сейчас сказали, что я никого не убивал. Разве это не повод напиться? И ради Бога, ребята, оставьте меня, хорошо? Я хочу побыть один.
Кристина и Тиль посмотрели друг на друга и поняли, что им действительно лучше оказаться в другом месте. Совсем в другом. Может, в том, что изображено было на третьей картине Ритвелда – той, где солнце прицепилось к шпилю какого-то здания в каком-то районе какого-то города, только похожего на Амстердам, а на самом деле совершенно другого, и в этом городе можно было забыть обо всем, можно было остаться вдвоем даже в самой шумной толпе, потому что это был город личностей, и толпа, если бы им довелось ее встретить, была бы группой личностей, и личностями были дома, и шпиль, и облака в небе, и заходящее солнце, и уж, конечно, они сами – двое, пожелавшие быть друг с другом.
– Позвоните мне утром, – сказал художнику Манн, взял Кристину под руку и пошел к двери, не оборачиваясь.
– Да-да, – рассеянно проговорил Ритвелд.
Кристина молчала, пока они спускались по узкой крутой лестнице, холл был пуст, и улица была пуста, по-прежнему горел лишь один фонарь, и, выйдя из дома, Кристина высвободила свой локоть из крепких пальцев Манна и сказала твердым, не терпящим возражений голосом:
– А теперь, дорогой Тиль, хватит играть. Вы пощадили Христиана. Почему?
Манн повел шеей, говорить ему не хотелось. Ему хотелось стоять молча, а лучше всего – оказаться в одном из тех миров, что описывал Ритвелд, и там встретить эту женщину, там она будет другой, и там он сможет сказать ей не то, что должен, а то, что хочет. Хорошо быть человеком с воображением, можно уйти в любой из тобой созданных миров, и никто там тебя не достанет, особенно если еще и накачать себя коньяком, что, мол, спросу с пьяного…
– Потому, Кристина, – сказал Манн, – что убийцу Альберта я, конечно, нашел. Нет никакой мистики. Нет никаких потусторонних миров. Просто человеческие отношения. Это такая простая и такая бесконечно сложная материя, что без однозначных улик невозможно… А улики все уничтожены. Нет их – ни одной. Понимаете?
– Нет, – сказала Кристина. – Только что вы сказали, что Альберт умер от инфаркта.
– Вы убили его, – печально сказал Манн, – и это так же очевидно, как и недоказуемо.
– Вы не удивились, – сказал Манн минуту спустя. Минута эта прошла в молчании, Кристина смотрела куда-то вверх, но звезд видно не было, небо скрывали облака, а Тиль хотя и стоял с открытыми глазами, но не видел ничего и ничего не чувствовал. – Вы не удивились, не возмутились и не послали меня к черту.
– Вы говорите глупости, Тиль, – вздохнула Кристина. – Час назад вы уже…
– Я говорю правду, – сказал Манн убежденно. – Не истину в понимании Христиана, но правду в нашем с вами понимании. Послушайте. Вы были любовницей Альберта, верно? И он рассказал вам однажды о картинах. Вы еще тогда поняли, что где-то хранятся подлинники. Вы хотели видеть эти картины, вас к ним тянуло, это была тайна, а вы любите тайны, верно? И вы… Я не знаю, как вы выбирали. Картины могли быть у Ритвелда, но могли быть у Кейсера – ведь после расследования, проведенного страховой компанией, Христиан мог бояться хранить у себя эти полотна. Кто из них? Вы начали с издателя. Вы… Простите, Криста, что я вынужден так говорить… Вы стали с ним близки, для вас это не так важно, не важнее цели… А он вас полюбил. Стареющий мужчина, последняя женщина, он готов был на все – даже расстаться с женой, на которой женился совсем недавно. Но вам это было не нужно, вы быстро убедились, что Кейсер понятия не имеет, где картины, и вы его бросили. Вашей целью стал Ритвелд, а он… Ему, извините, было на вас плевать. И тогда вы задумали… У вас замечательная голова, Кристина, я восхищаюсь, мне бы это и в голову не пришло…
– Кроме коробочки, – вставил Манн.
– Господи, далась вам эта коробочка! – воскликнул Ритвелд. – Вы уверены, что она была на самом деле?
Манн промолчал.
– Вы доложите обо всем полиции? – деловито осведомился Ритвелд.
– О чем? – спросил Манн.
– О ваших выводах.
– Меня наняли вы. Перед вами я отчитался. Могу прислать письменный доклад.
– И послать в полицию копию. Вы так и сделаете?
– Я обязан, – сказал Манн.
– Вы не работаете в полиции, – напомнил художник.
– Я обещал Мейдену сообщать обо всех найденных мной уликах и сведениях.
– Вот странно, – сказал Ритвелд, глядя в пространство. – И вы, и я пришли к одному и тому же выводу. И вы, и я живем в одном мире, видим и слышим одно и то же. Но понять друг друга не в состоянии. Вы говорите: Альберта убил я. Я тоже это знаю. Но я знаю также, что я, сидящий сейчас перед вами, Альберта не убивал и убить не мог. Я знаю, что произошло на самом деле, но вы мне не поверите, если я расскажу. Вы тоже составили себе картину преступления, и я знаю, что она неверна. Как абстрактное полотно, написанное талантливым художником, изобразившим собственный внутренний мир. И он, и зритель на вернисаже видят один холст, одни линии, одни цвета, – и в то же время ничего общего. В живописи это считается достоинством. В криминалистике – нет.
– Пожалуйста, Христиан, – сказала Кристина. – Я хочу выпить. Коньяк и немного кофе, хорошо?
– Вы хотели сказать: кофе и немного коньяка, верно? – улыбнулся Ритвелд. – Вы позволите, Тиль? Пойдете со мной на кухню или побудете здесь?
– Идите, – пожал плечами Манн. – Я бы тоже от кофе не отказался. Две ложки и без сахара.
Художник взял поднос с пустыми чашками, оставил на столике бутылку коньяка и пошел к двери.
– А когда вы вернетесь, – сказала ему вслед Кристина, – то расскажете все с самого начала.
Ритвелд не ответил.
– Простите меня, Кристина, – сказал Манн, когда художник вышел. – Конечно, я не думал, что вы убили Койпера…
– Спасибо, – сухо сказала девушка.
– Я хотел спровоцировать Христиана на признание…
– И вы его получили, – перебила Кристина. – Теперь вы точно знаете, что Альберта убил он?
– Есть мотив, есть возможность. Не совпадают кое-какие детали – соседи-инвалиды, например, не слышали стука двери, кто-то передвигал тяжелый шкаф… Но ведь они могли ошибиться, верно? Нет решающего доказательства, все улики косвенные, хороший адвокат сделает из обвинения фикцию, и суд присяжных Христиана оправдает, понимаете?
– А мое мнение? – спросила девушка. – Что картины изменились, что подмены не было, что Христиан не такой человек, чтобы убить, а Альберт не такой, что быть шантажистом? Кейсер же вообще трус, на подлог он еще способен, но на убийство и даже шантаж – никогда в жизни. Мое мнение имеет для вас какое-то значение?
– Ваше мнение, Криста, – медленно проговорил Манн, глядя ей в глаза, ему хотелось взять Кристину за обе руки, прижать к груди, трогать ее тонкие пальцы, ощущать запах ее духов, он плохо понимал, что с ним происходило, но хотел, чтобы происходившее продолжилось и чтобы произошло что-то еще, чего в его жизни пока так и не случилось, возможно, и не случится – только потому, что сейчас, именно в это уже протекшее между пальцев мгновение им не удалось понять друг друга, рассмотреть друг друга, увидеть то, что так легко увидеть, если понять и рассмотреть…
– Ваше мнение, Криста, – повторил Манн, отведя взгляд, чтобы не поддаваться очарованию и ненужным сейчас желаниям, – очень интересно и важно. Но это – мнение, понимаете?
– Знаете, Тиль, – мягко проговорила Кристина, взяла Манна за кончики пальцев и крепко их сжала, – мир на самом деле – это представление, возникающее у каждого из нас. Я знаю, что расскажет Христиан, а вы не представляете этого. Ваше представление о реальности рационально, оно, наверно, таким и должно быть у человека, расследующего преступления. А мое представление сложено из эмоций, и то, что для вас – факты, для меня – только одно из возможных представлений и далеко не всегда правильное. Понимаете? Для Христиана – то же самое, он художник.
– Он убил человека, – упрямо настаивал Манн, пытаясь сопротивляться крепким пальцам девушки.
– Он не убийца, – тихо повторяла Кристина, глядя Манну не в глаза, а гораздо глубже, не в душу, он не знал, что такое душа, не верил в ее существование, но что-то было сейчас в нем такое, о присутствии чего он не подозревал прежде, что-то глубокое и свое, и туда, в его лишь сейчас обнаруженное «я» вглядывалась Кристина и заставляла Манна тоже смотреть и тоже верить, и тоже сомневаться. Гипноз, – подумал он. Вот так она и Кейсера… Вот ему и почудилось…
– Прошу, – сказал Ритвелд, открывая дверь ногой, потому что руки были заняты. На подносе стояли не только чашки, но еще и три тарелочки с сэндвичами: с сыром, красной рыбой и колбасой. Художник опустил поднос на журнальный столик, сделал вид, что не замечает позы, в какой застал Манна и Кристину, а они, отпрянув друг от друга, сделали вид, что все это время занимались разглядыванием посуды на полке.
– Прошу, – повторил Ритвелд, – пейте, Тиль, ешьте, но слушайте меня внимательно, потому что повторить я не смогу. Это полицейский протокол можно повторить сто раз, не меняя ни слова, а впечатления меняются от пересказа, первое – правильное, второе уже впитывает нечто от первого и третьего… В общем, – прервал он сам себя, – если вы готовы, я начну.
* * *
Семь лет назад, узнав о пожаре в типографии, я сказал себе: «Господи, как хорошо, что сгорели всего лишь копии». Подлинники картин стояли в моей мастерской, не здесь, это помещение я снял года три спустя, а тогда я обитал в районе Вестпорта и мог бы, если бы не спал в ту ночь сном праведника, видеть, как занялось над типографией пламя, и слышать вой пожарных сирен.Мне позвонил Питер, и голос у него был таким убитым, что я подумал: неужели он поссорился с Мартой? Марта была тогда его… Впрочем, неважно, это его личные проблемы. Мы быстро переговорили, согласовали план действий, а потом я поехал к Альберту, который ничего не слышал о пожаре. С Альбертом пришлось непросто – ведь это его работа стала прахом, – но, с другой стороны, по нашему уговору все равно никто не должен был знать о том, что существовали копии, и значит, для Альберта по сути ничего не менялось, гонорар он получил, нам нужно было только гарантировать его молчание – хотя что он мог доказать, даже если бы раскрыл рот? Альберт понимал это не хуже нас, а сумма, которую он получил дополнительно к гонорару, вовсе умерила его претензии.
Расследуя происшествие, страховая компания могла прислать ко мне своих агентов, и я в тот же день вынул картины из рам, свернул холсты, завернул в полотно и спрятал в подсобке – это теплое сухое помещение, я был уверен, что ничего там с картинами не сделается, а рыскать на складе агенты вряд ли будут, нечего было им там искать, они и не стали, пришли двое, долго со мной говорили, все записали, тем дело и ограничилось, случай представлялся ясным даже страховикам, и деньги мы получили незамедлительно.
Тогда это и началось. Может, все сложилось бы иначе, не получи я в те дни несколько крупных заказов – мое имя было у всех на слуху, я стал модным художником, и вот странное дело: не потому, что поразил кого-то своими шедеврами, а наоборот – потому, что не стало картин, о которых ходили слухи и назвать которые шедеврами могли только два человека: я сам и Питер Кейсер. Альберта, понятно, никто не спрашивал.
Я получил выгодные заказы, принялся за работу и понял, что ничего у меня не получится. Нет, заказчики остались довольны, можете спросить, я дам вам адреса, где сейчас находятся мои картины, их купили уважаемые в Амстердаме люди, один до сих пор заседает в городском совете. Заказчики были довольны, а я понимал, какая это мазня без внутренней силы, без энергетики, если вы понимаете, Тиль, что я хочу сказать. Я то и дело бросал кисти и, как пьяница, не способный и получаса просуществовать без бутылки, отпирал дверь в подсобку, разворачивал одну из картин, раскладывал на полу, верхний свет создавал удачное освещение, и я смотрел, как жили на полотне деревья, как тени от домов в лучах заходившего солнца становились длиннее, а в окнах кое-где загоралось электричество…
Я прекрасно понимал, что лишь мое воображение заставляло картины жить – будто заключенная в них сила моей фантазии тоже была свернута в трубку и вынуждена была сдерживать себя, а когда я разворачивал картину, сила фантазии распрямлялась, будто пружина, и на какое-то время заставляла изображение жить по-настоящему: люди двигались, солнце опускалось, тени удлинялись, с деревьев падали листья… Я следил за переменами, пока через полчаса или час все не успокаивалось, застывало в ином, не мной придуманном ракурсе, и я спешил свернуть картину и клал на место, в угол. Я знал, что, когда приду в следующий раз, картина окажется такой, какой ее писал я, а все прошлые изменения, конечно же, останутся игрой моего воображения.
Так продолжалось довольно долго – полгода или больше, – пока я не провел эксперимент: принес в студию фотоаппарат и снял на пленку одну из картин, когда изменения в ней стали, на мой взгляд, совершенно необратимыми. Видите сельский домик, шестая картина слева? Вон тот человек, что стоит у двери – в то утро он неожиданно упал, у него случился сердечный приступ, я знал это точно, и вспышка магния зафиксировала момент, когда он лежал, скрючившись и глядя на меня белыми от боли испуганными глазами.
Пленку я проявил в мастерской Девита, что на Дамраке – это самое надежное место и самые качественные фотографии. Они… Пленка оказалась непроработанной – на ней не оказалось ни одного отснятого кадра. «Может, вы забыли открыть объектив?» – ехидно улыбаясь, спросил меня мальчишка, выдававший заказы. Это был глупый вопрос – если объектив закрыт, ни вспышка, ни экспозиция не сработают!
Я был обескуражен и больше не пробовал фотографировать мои картины – понимал, что они этого не хотели.
Вы улыбаетесь, Тиль? Будь вы на моем месте, вы отнеслись бы иначе. Вы отнеслись бы, как я. Вы поняли бы, что есть другая жизнь, и все, что наша фантазия отображает на полотне, в стихах или прозе, в мраморе или в музыкальных образах, все это существует на самом деле – где-то, когда-то, как-то. И когда мы уничтожаем картину, мы, возможно, уничтожаем чью-то реальную жизнь, чей-то реальный сад, чье-то реальное прошлое. А если сгорает рукопись… Один русский автор – вы читали «Мастера и Маргариту»? – написал: «Рукописи не горят». Это действительно так – сгореть может бумага, а то, что на ней написано, все равно остается, потому что существует где-то, когда-то, как-то.
Я приходил в кладовку по несколько раз в день, разворачивал одну картину за другой и смотрел, смотрел… Всякий раз картины менялись по-разному и всякий раз становились прежними, когда я заворачивал и оставлял на время – бывало, я возвращался час или полчаса спустя, и все успевало возвратиться на круги своя.
Прежде чем делать выводы, я провел еще один эксперимент: нарисовал два пейзажа – вид на Амстель со стороны бухты – свернул их и поставил рядом с шестью полотнами.
Я с трудом дождался утра – ночью меня посещали кошмары, – примчался сюда, развернул и стал смотреть. Долго, не отрывая взгляда. Ничего не изменилось, ни единой детали. Картины лежали мертвые, как тела в покойницкой. Я, кстати, продал их потом на аукционе за приличную сумму.
Тогда я окончательно понял: в том, что происходило с картинами, виноваты сгоревшие копии. Вы усмехаетесь, Тиль, вам это кажется нелепым? Мне тоже так казалось одно время. Но когда нелепость на ваших глазах меняется… Либо вы должны признать себя безумцем, либо попытаться понять, как такое может произойти на самом деле.
Я попытался понять. Вы наверняка поинтересовались, чем я занимался последние семь лет, верно? И знаете, что я получил первую степень по философии – на большее меня не хватило, но и того, что я узнал, оказалось достаточно, потому что мне не столько знания были интересны, сколько направление поисков той истины, что заключалась в картинах и проявляла себя.
Я искал ответы в религиозных книгах, не только в философских. Мне казалось, что я нашел ответ в индуистских трактатах о самопознании, но я все же понял, насколько был далек от истины. Мне казалось одно время, что ответ содержится в древних текстах, я попытался читать, но это было так примитивно…
В конце концов, я все понял сам. Всегда до всего истинного доходишь своим умом. Истины заемные есть ложь. Когда я понял, мне не нужно было проводить эксперимента, чтобы что-то себе доказать. Это было озарение, интуитивное прозрение – как можно доказать то, что явилось ниоткуда, подобно вспышке, и ты понял, и понимание стало в тот же момент частью тебя, все равно, как если бы ты не знал, что дважды два – четыре, и вдруг прозрел, и воскликнул «да ведь дважды два – четыре, как же я, дурак такой, не понимал этого раньше?» И разве это нуждается в доказательстве?
Я понял, что существует множество миров, подобных нашему и совсем не похожих. Возможно, их бесконечное количество, но я не могу представить себе бесконечность, это понятие мне чуждо, хотя в одной популярной статье я прочитал, что какой-то физик действительно утверждает, будто мир бесконечен не только в наших четырех измерениях, но и во множестве других, которые мы не можем ощущать, но которые связаны с нашими пространством и временем мириадами нитей причин и следствий. Связи эти спонтанны и неожиданны, проявиться могут в любом месте и времени. Мы сами постоянно это ощущаем и видим, но не придаем значения, не обращаем внимания. Разве вы не встречали на улице человека, о котором точно знали, что он умер – возможно, даже были на его похоронах? Как похож, говорили вы и торопились прочь, не пытаясь подойти и спросить имя, заговорить, понять. А может, просто боялись, что так и окажется, и вам придется менять свои убеждения, вам было страшно – но не от того, что вы встретили мертвеца, а потому, что хотели остаться самим собой…
И разве не бывало с вами такого: вдруг вы находили чуть ли не на самом видном месте в квартире предмет, потерянный год назад? В свое время вы тщательно искали, осмотрели все углы – не нашли и успокоились, и вдруг вот он, и вы стоите в недоумении, вертите вещь в руке, это она, сомнений нет, но как вы могли не замечать ее так долго?
Вы и мысли не допускаете, что вчера, когда вы искали, вещи действительно не было, и появилась она потом, когда вы не смотрели, возникла из ничего, а если бы вы не спускали с этого места глаз, то и вещь не возникла бы, потому что все взаимосвязано: вы, ваш мир, мир вашего духа, вашей фантазии, и тот, другой мир, в котором и вы, и ваш дух, и фантазия ваша существуют в ином, измененном виде; иногда эти миры пересекаются, и тогда отыскивается давно потерянный предмет – он никуда не исчезал, он был всегда, и физик сформулировал бы по этому поводу какой-нибудь закон сохранения, – но пребывал этот предмет в другом мире, и я вам скажу кощунственную вещь, но мне она кажется естественной: возможно, многие из тех, других миров вовсе и не материальны? Нет, я не о духе говорю, а о чем-то другом, отличном от материи, как электромагнитное поле отлично от куска горной породы. Наверно, есть и такие миры, потому что как иначе соединить две реальности – должен быть мост, верно?
И если существуют другие миры, то в них живем мы – тоже другие, а может, такие же самые, только в одном из миров кто-то из нас родился раньше, чем здесь, кто-то позже; в другом мире я, возможно, так и не написал этих картин, а если написал, то не заказал копий, а если заказал, то они не сгорели, и нам с Питером не пришлось обманывать страховые компании, вы все это понимаете, Тиль? А вы, Кристина?
Я долго думал об этом, и однажды на меня напал страх. Жуткий, необъяснимый – страх того, что картины эти, если они действительно являют собой связующее звено с теми, сгоревшими, если оригиналы связаны с копиями какими-то энергетическими нитями, если те, сгоревшие, пребывают в одном из иных миров, то, значит, и эти картины, изменения в которых я наблюдал каждый день, – значит, и они стали частью не нашего, а какого-то иного мира и, возможно, даже не одного – почему картины всякий раз иные? Значит, всякий раз я вижу другие картины, те, что я писал во втором мире, третьем, десятом?
Я испугался – сам не знаю чего. Я подумал, что если и дальше держать картины в кладовке, то энергетика их, возраставшая всякий раз, когда я их раскладывал на полу и смотрел на произошедшие перемены, эта энергетика действует на меня подобно гипнозу, и я сам становлюсь другим, в меня переходят частицы тех миров, ведь когда я смотрю на картины, я и сам нахожусь там, а не здесь, верно?
И если когда-нибудь я останусь там навсегда?
Это, наверно, так – ведь что-то заставило меня семь лет назад заказать копии и создать энергетические связи с теми мирами, в которых копии сохранились, а мои картины сгорели…
Только страх заставил меня совершить глупость – вытащить картины из подсобки, вставить в рамы, расставить по мольбертам в мастерской и объявить, что восстановил сгоревшие полотна. Я думал, что если множество глаз станут отслеживать каждое возможное изменение, то изменений не будет вообще. Картины меняются, когда остаются одни, а если на них смотреть – да еще в тысячи глаз, – то как они могут измениться? Ведь не появляется забытая книга из ничего на ваших глазах – вечером вы идете спать, ее еще нет на полке, утром она уже стоит, а если бы вы всю ночь бродили по комнате и неотрывно смотрели? Книга не появилась бы, потому что существуют какие-то законы природы, о которых ни я, ни, возможно, самые умные ученые не имеем ни малейшего представления.
Я думал избавиться от кошмара, а вместо этого получил кошмар, много более страшный.
Я сказал, что мы не знаем законов того слишком для нас сложного мира, в котором живем сами и который пытаемся понять. Мы их действительно не знаем! Почему, едва картины были вынесены на свет из тьмы, мне начал звонить неизвестный и намекать на события семилетней давности? Почему его голос казался мне таким знакомым, что я не мог его узнать? Это был мой собственный голос, Тиль, и я понял это только после того, как вчера утром, когда неизвестный позвонил опять, записал разговор на магнитофон и сравнил запись с записью моего же голоса на автоответчике. Я звонил себе, я был шантажистом и грозил рассказать всем о собственном поступке. Может, это звонила моя совесть из какого-то измерения, где личность нематериальна?
Не пожимайте плечами, Тиль, я знаю, о чем вы думаете, но я-то думаю иначе, и для меня все, о чем я думаю, реально так же, как для вас реальны отпечатки пальцев.
А потом умер Альберт, и в то утро, услышав о его смерти, я подумал, что это я убил его. Я знал это так же точно, как знал о том, что над домом взошло солнце. Когда вы думаете «Дважды два – четыре», вы же не спрашиваете себя, как вам удалось посчитать и откуда к вам пришло знание. Но вы уверены в том, что это так, вы это знаете.
Я знал. Я в то же мгновение знал – я убил Альберта. Как? Нелепо, верно? Он умер от инфаркта. Я знал, что не видел Альберта после вернисажа, не приходил к нему, не говорил с ним, я не мог его убить – у меня и мысли такой не возникало, почему же я был уверен в том, что – убил?
Может, я чего-то не помнил о самом себе?
Только человек, обеими ногами стоящий на этой земле, мог бы сказать мне точно – убийца я или нет. Тогда я позвонил вам, Тиль, и попросил взяться за это дело. Я уговорил вас. И свои выводы вы сделали. Вам Питер рассказал о том, что видел меня у Альберта – мне он никогда бы в этом не признался. Вы решили, что все это – результат внушения и даже подозревали Кристину. Меня вы убедили в том, что Альберта действительно убил я. А себя вы убедили в обратном, потому что, с вашей точки зрения, Альберта я убить не мог.
И оба мы правы.
Что такое правда? Разве не правда, что эти картины писал я? Разве не правда, что это те самые картины, что были написаны семь лет назад? И разве не правда, что они стали другими, хотя в них – я уверен – не изменился ни один атом? Кристина, скажите, вы сами утверждали это сутки назад – это другие картины?
* * *
– Плесните мне коньяку, – сказала Кристина. – Спасибо. Вы хотите сказать, Христиан, что в одном из ваших миров вы действительно пришли к Альберту, заставили его выпить отраву, и он умер? Умер – там? Или здесь?– Тиль, – проговорил Ритвелд, подняв рюмку с коньяком и разглядывая ее на свет, – вас мой рассказ ни в чем не убедил, верно?
– Что такое правда? – задумчиво сказал Манн, чувствуя, как возникшая недавно пульсирующая боль в левом виске становится сильнее и мешает соображать, хотя о чем нужно соображать, если все было понятно еще час назад и рассказ художника не мог ни на йоту изменить его основанное на реальных уликах и фактах мнение? – Правда не зависит от нашего состояния, от нашего мнения, от нашего желания. Правда объективна.
– Объективна истина, – сказал Ритвелд, – а правда у каждого своя. Для вас правда в том, что Альберт был убит. Для меня правда в том, что я не был у Альберта, но все равно был и дал ему лекарство, которое вызвало приступ. Это правда. Истины здесь нет вовсе. Истина возможна в каком-то одном мире, поскольку в нем не перепутаны причины и следствия. А когда смешиваются события и явления из разных миров, истины быть не может. И тогда каждый остается при своей правде.
Манн покачал головой.
– Нет, – сказал он. – Все гораздо проще. Дайте мне пленку с записью голоса шантажиста, и полицейские эксперты сравнят ее с вашей записью и записью голоса Койпера…
– У меня нет этой пленки, – вздохнул Ритвелд, – я ее уничтожил.
– Почему?
– Вы не понимаете? Она была связующим звеном между мирами. Я не хотел. Я хотел остаться здесь.
– Вы уничтожили важную улику, – недовольным голосом сказал Манн. – И сейчас я не знаю – была эта запись или вы все выдумали. Как и историю с меняющимися картинами.
– Выдумал? – с недоумением проговорил Ритвелд. – Вы мне не верите? Зачем мне лгать?
– Вы верите себе, Христиан. Я знаю множество людей, которые верят в собственные фантазии. А есть факты. Койпер умер от обширного инфаркта – это подтверждено результатами вскрытия. Он не мог быть отравлен – если и была коробочка с лекарством, я ее потерял.
– А рассказ Питера…
– Так же, как ваш, Христиан. Он хотел показать, что был в тот вечер не в себе, хотел отвлечь внимание от разговора. Возможно, он решил, что чем нелепее рассказ, тем меньше я или полиция будем придавать значение его словам.
– Значит…
– Вы хотите, чтобы я дал вам письменный отчет о своей работе? – деловито спросил Манн. – Не забудьте, одна из этих картин – моя. Не сама картина, понятно, а ее стоимость.
– Я это помню, – медленно сказал Ритвелд, глядя на Манна так, будто перед ним сидел не детектив, которому художник поручил расследование преступления, а сам преступник, которому по странному стечению обстоятельств выпало сыграть роль сыщика. – А если…
– Что? – спросил Манн.
– Если я не продам картины?
– Значит, я останусь без гонорара, – Манн пожал плечами. – Но вы их продадите. Я уверен. Вы не станете держать их у себя, потому что не захотите медленно, но верно сходить с ума. Если каждый день видеть, как на мертвых холстах меняется изображение…
– Да, – пробормотал Ритвелд, – вы правы. Я должен их…
Он замолчал, налил себе полную рюмку коньяка и выпил одним глотком.
– Христиан, – осуждающе сказала Кристина, – не надо бы вам пить так много.
– Криста, – сказал Ритвелд, бессмысленно улыбаясь – похоже было, что он уже потерял над собой контроль, – мне сейчас сказали, что я никого не убивал. Разве это не повод напиться? И ради Бога, ребята, оставьте меня, хорошо? Я хочу побыть один.
Кристина и Тиль посмотрели друг на друга и поняли, что им действительно лучше оказаться в другом месте. Совсем в другом. Может, в том, что изображено было на третьей картине Ритвелда – той, где солнце прицепилось к шпилю какого-то здания в каком-то районе какого-то города, только похожего на Амстердам, а на самом деле совершенно другого, и в этом городе можно было забыть обо всем, можно было остаться вдвоем даже в самой шумной толпе, потому что это был город личностей, и толпа, если бы им довелось ее встретить, была бы группой личностей, и личностями были дома, и шпиль, и облака в небе, и заходящее солнце, и уж, конечно, они сами – двое, пожелавшие быть друг с другом.
– Позвоните мне утром, – сказал художнику Манн, взял Кристину под руку и пошел к двери, не оборачиваясь.
– Да-да, – рассеянно проговорил Ритвелд.
Кристина молчала, пока они спускались по узкой крутой лестнице, холл был пуст, и улица была пуста, по-прежнему горел лишь один фонарь, и, выйдя из дома, Кристина высвободила свой локоть из крепких пальцев Манна и сказала твердым, не терпящим возражений голосом:
– А теперь, дорогой Тиль, хватит играть. Вы пощадили Христиана. Почему?
Манн повел шеей, говорить ему не хотелось. Ему хотелось стоять молча, а лучше всего – оказаться в одном из тех миров, что описывал Ритвелд, и там встретить эту женщину, там она будет другой, и там он сможет сказать ей не то, что должен, а то, что хочет. Хорошо быть человеком с воображением, можно уйти в любой из тобой созданных миров, и никто там тебя не достанет, особенно если еще и накачать себя коньяком, что, мол, спросу с пьяного…
– Потому, Кристина, – сказал Манн, – что убийцу Альберта я, конечно, нашел. Нет никакой мистики. Нет никаких потусторонних миров. Просто человеческие отношения. Это такая простая и такая бесконечно сложная материя, что без однозначных улик невозможно… А улики все уничтожены. Нет их – ни одной. Понимаете?
– Нет, – сказала Кристина. – Только что вы сказали, что Альберт умер от инфаркта.
– Вы убили его, – печально сказал Манн, – и это так же очевидно, как и недоказуемо.
– Вы не удивились, – сказал Манн минуту спустя. Минута эта прошла в молчании, Кристина смотрела куда-то вверх, но звезд видно не было, небо скрывали облака, а Тиль хотя и стоял с открытыми глазами, но не видел ничего и ничего не чувствовал. – Вы не удивились, не возмутились и не послали меня к черту.
– Вы говорите глупости, Тиль, – вздохнула Кристина. – Час назад вы уже…
– Я говорю правду, – сказал Манн убежденно. – Не истину в понимании Христиана, но правду в нашем с вами понимании. Послушайте. Вы были любовницей Альберта, верно? И он рассказал вам однажды о картинах. Вы еще тогда поняли, что где-то хранятся подлинники. Вы хотели видеть эти картины, вас к ним тянуло, это была тайна, а вы любите тайны, верно? И вы… Я не знаю, как вы выбирали. Картины могли быть у Ритвелда, но могли быть у Кейсера – ведь после расследования, проведенного страховой компанией, Христиан мог бояться хранить у себя эти полотна. Кто из них? Вы начали с издателя. Вы… Простите, Криста, что я вынужден так говорить… Вы стали с ним близки, для вас это не так важно, не важнее цели… А он вас полюбил. Стареющий мужчина, последняя женщина, он готов был на все – даже расстаться с женой, на которой женился совсем недавно. Но вам это было не нужно, вы быстро убедились, что Кейсер понятия не имеет, где картины, и вы его бросили. Вашей целью стал Ритвелд, а он… Ему, извините, было на вас плевать. И тогда вы задумали… У вас замечательная голова, Кристина, я восхищаюсь, мне бы это и в голову не пришло…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента