Страница:
А выросла красавицей, тоненькой, стройной, с густой каштановой косой, с отцовскими чёрными, чуть раскосыми глазами – всегда неподвижными… Женихов, правда, на эту красоту не находилось: цыгане не хотели брать в семью слепую. И Илья, и Настя, и сама Дашка давно смирились с тем, что ей придется остаться вековушей.
Всё изменилось, когда они приехали в Москву, к Настиной родне. В первый же день Илья увидел Маргитку, приёмную дочь Митро, красавицу, зеленоглазую плясунью, «смертную любовь» первого московского вора Сеньки Паровоза.
Настя ни о чём не догадывалась до последнего. Ей и в голову не приходило, что между Ильёй и девочкой-цыганкой может что-то загореться. И не только потому, что Митро им родственник, Настин брат, не только потому, что девчонка девственна, как любая цыганская невеста, не только потому, что Илья женат… Нигде, ни в таборе, ни в городе, среди цыган не было принято крутить любовь «со своими». Цыгане пробавлялись русскими любовницами, жены смотрели на это сквозь пальцы, зная: муж никогда не уйдёт из семьи. Делай что угодно, спи с кем хочешь, но не оставляй детей – таков был закон. Бросишь семью – никто из цыган не подаст тебе руки, отвернутся самые близкие люди, не поздоровается даже родной брат. И кто решился бы заплатить такую цену? А ещё страшнее была связь с чужой женой, с чужой дочерью, с чужой сестрой. За такое просто убивали, и Илья это знал. Не могла не знать и Маргитка, для которой с потерей девственности терялась и всякая надежда выйти замуж, которую ждали впереди лишь унижение, позор, насмешки цыган и проклятие родителей. Да, это было так… И все же они начали встречаться.
Ни о чем не подозревавшую Настю в то лето беспокоила судьба дочери, Дашки. От неё неожиданно для всех потерял голову брат Маргитки, Яшка, шестнадцатилетний гитарист, упрямый и сильный парень. Илья воспротивился было, но Яшка пошёл напролом. Он уговорил своих родителей заслать сватов, «заморочил голову», по выражению Ильи, самой Дашке, и осенью должны были сыграть свадьбу. И сыграли бы… не застань Дашка однажды собственного отца целующимся в тёмных сенях с Маргиткой. Слепая дочь ничего не могла увидеть, но, похоже, наслушалась достаточно, потому что прямо из сеней вылетела на улицу, под ледяной дождь. На другой день Дашка свалилась в лихорадке. Две недели она металась в жару, бредила беспрерывно отцом и Маргиткой, и Настя, неотлучно находившаяся при дочери, только тогда и узнала обо всём: о трех месяцах тайной любви мужа и семнадцатилетней девочки; о том, что они собирались бежать вдвоём, и даже о том, что Маргитка, кажется, беременна. Это было предположение самой Дашки: Илья, по её словам, ещё ничего не знал.
Бежать с любовницей Илья, однако, отказался, и Маргитка сбежала из Москвы без него, с братом Яшкой, который случайно застал её, зарёванную и растерянную, за увязыванием вещей. За несколько минут Яшка уговорил её признаться во всём, понял, что жить беременной невесть от кого сестре в Москве нельзя (под угрозой оказывалась репутация всей семьи), но и отпустить девчонку одну тоже было невозможно. Яшка принял единственно допустимое решение: ехать с Маргиткой самому. Нужно было торопиться, и Яшка успел лишь на минуту забежать к ещё лежащей в постели невесте, чтобы рассказать ей обо всём и поклясться, что при первой же возможности вернётся за ней. Больше ни его, ни Маргитки никто не видел в Москве…
В полуоткрытое окно пробрался сырой сквозняк, шум дождя стал отчётливее, и Настя, не поднимаясь, захлопнула створку. Склонилась над столом, опустила голову на руки. Подумала о том, что хуже той дождливой осени не было в её жизни дней. Даже когда она лежала в больнице с изуродованным лицом, даже когда цыганки сплетничали ей об изменах Ильи, даже, грех сказать, на недавних похоронах отца. Ужасно то, что Настя знала обо всём, что произошло, и вынуждена была молчать. Она не могла даже успокоить Митро и Илону, которые чуть с ума не сошли, когда их старшие дети исчезли из родительского дома.
Шум из-за этого побега поднялся страшный, никто ничего не понимал, вся цыганская Москва гудела, спорила и сплетничала о несчастье в семье Дмитриевых. Предположения высказывались самые невероятные: среди женщин нашлись даже такие, которые вспомнили, что Яшка и Маргитка – не кровные брат и сестра, а значит, чем чёрт не шутит… Настя теряла последнее терпение, слыша подобные разговоры, кричала на баб, обзывала их проклятыми сплетницами, плакала от злости прилюдно, но тщетно, языки в каждом доме на Живодёрке чесали больше месяца. Тяжелее же всего было смотреть, как убивается Илона, постаревшая за этот месяц на десять лет, утешать Митро, который первый раз на памяти Насти оказался совершенно выбит из колеи и мог только растерянно спрашивать: «Но куда же их чёрт понёс, Настька? Совсем ничего не понимаю… Маргитка-то ладно, всю жизнь безголовой была, но Яшка-то, Яшка… Куда их нелёгкая погнала? И зачем, зачем?!»
Настя молча глотала слёзы. Сердце разрывалось, в горле стоял ком, несколько раз она была близка к тому, чтобы упасть на колени перед братом и рассказать обо всём. Слава богу, ей хватило ума понять: от правды всем станет только хуже. И Митро, и Илоне… и Илье.
Илья не ушёл от неё тогда. И Настя не смогла прогнать его, потому что всё-таки они вместе семнадцать лет и у них семеро детей. Потому что в душе отчаянно надеялась: перебесится, забудет, успокоится, заживут как жили… Илья ни о чём её не просил. Настя ни о чём его не спрашивала. Ещё месяц они прожили в Москве: уехать от семьи Митро, когда там случилось такое несчастье, было бы просто свинством. К тому же их отъезд цыгане восприняли бы как демонстрацию смертельного оскорбления: ведь Дашка после бегства Яшки осталась брошенной невестой. Митро даже попытался извиниться за сына перед Ильёй. И этого Илья, хорошо знавший, почему уехал Яшка, уже не выдержал.
Их разговор с Настей состоял из трёх слов. Ночной разговор, когда она сидела на постели, закрыв лицо ладонями, а Илья стоял, отвернувшись к стене.
– Уедем, Настя?
– Уедем…
И они уехали, никого этим не удивив. У Митро просто не было сил уговаривать сестру и её мужа не покидать Москву. На прощание он всё же предложил им оставить Дашку как его законную невестку, но Илья не согласился, и дочь отправилась с ними.
Стоял уже октябрь, неожиданно холодный и ветреный, из низких облаков сыпался снег, возвращаться в кочевье было поздно, и сразу из Москвы они поехали в Смоленск, на привычный зимний постой. Вскоре туда приехал и табор, всё лето проболтавшийся по Задонщине. В душе Настя надеялась, что хотя бы теперь, среди своих, муж успокоится, придёт в себя, и они заживут как прежде, но какое там…
Илья никогда не был особенно разговорчивым, а теперь и вовсе перестал открывать рот: за всю осень и зиму Настя могла по пальцам пересчитать дни, когда они с мужем говорили о чём-то. Куда делись их споры о Дашке, о мальчишках, о родственниках и даже о романсах, которые Настя пела в Москве! Теперь Илья упорно молчал, в самом крайнем случае скупо роняя: «Делайте что хотите». Он стал надолго уходить из дома, отговариваясь «лошадиными делами», пропадал в таборах, ездил к какой-то дальней родне то в Брянск, то в Калугу, то в Псков, и Настя не могла отогнать от себя мысли о том, что Илья ищет Маргитку. И когда муж возвращался – потемневший, злой, иногда в чужой обтрёпанной одежде, пахнущий водкой и лошадиным потом, – Настя наряду с облегчением чувствовала острую боль под сердцем. Иногда, проснувшись среди ночи и закусив до крови губы, она слушала, как муж беспокойно ворочается во сне и зовёт:
– Чяёри мири[3]… чяёри мири… чяёри…
Слава богу, такое было нечасто, и наутро Илья, кажется, ничего не помнил. И Настя молчала, прятала слёзы, из последних сил надеялась: пройдёт… И, может, впрямь прошло бы, если бы весной, когда с холмов пополз почерневший снег и в небе над городом закричали журавли, к ним в дом не заявился Яшка.
Парень повзрослел, вытянулся, сильно раздался в плечах, ещё сильнее стал походить на отца. Увидев племянника на пороге, Настя только всплеснула руками и слабо ахнула. Яшка сдержанно улыбнулся, попросил разрешения войти. Настя, с трудом взяв себя в руки, шагнула в комнату, где семья сидела за ужином, но успела только выговорить: «Илья, посмотри, кто к нам…»
Закончить она не успела: Дашка вдруг поднялась из-за стола и уверенно, словно была зрячей, пошла прямо к Яшке. У парня дрогнуло обветренное лицо. Он протянул руку, поймал Дашку за рукав и в нарушение всех приличий и законов, забыв о том, что это происходит на глазах Дашкиных родителей, привлёк её к себе.
«Ты что же делаешь, бессовестный?» – хотела сказать Настя, но взглянула через стол на мужа, и слова замёрзли в горле. Лицо Ильи, казалось, ничего не выражало, но в его глазах Настя поймала смятение. Она догадалась: Илья пытается понять, что известно Яшке о нём и Маргитке и как теперь вести себя с парнем. Но Яшка, взяв за руку плачущую Дашку, спокойно и уверенно произнёс: «Я за ней, Илья Григорьич», и Насте стало ясно, что он ничего не знает. Понял это и Илья, который, нахмурившись, встал из-за стола, помолчал немного и обычным, слегка недовольным голосом ответил:
– Ну, что с тобой делать… Садись за стол, а там решим.
Сидя за столом напротив Яшки, Настя внимательно вглядывалась в его лицо. Все дети Митро были очень смуглыми, в отца, но Яшка приехал вовсе чёрным, как антрацит, из чего Настя заключила, что эти полгода он провёл на юге. Вскоре выяснилось, так оно и есть: Яшка рассказал, что живёт «своим домом» в Балаклаве и занимается конной торговлей. О московских делах прошлогодней давности он не упоминал вовсе и лишь обмолвился, что в Москве он не был и ехать туда не собирается.
В ночь перед своим отъездом Дашка пришла на кухню, где усталая Настя домывала посуду. Сев на табурет, расправила фартук на коленях, ровно сказала:
– Маргитка жива, здорова. Живёт с Яшкой в Балаклаве. Скоро родит.
Глиняная миска выпала из Настиных рук и разбилась. Настя тяжело прислонилась к стене, пробормотала: «Дэвлалэ[4]…» Дашка продолжала молча теребить фартук.
– Ты… отцу говорила?
– Не нужно, наверно.
– Да, – хрипло подтвердила Настя, закрывая глаза. Когда через минуту она их открыла, Дашки уже не было за столом, лишь слегка покачивался край скатерти. Настя села на лавку, машинально сгребла ногой осколки миски, подпёрла голову рукой. С отчаянием подумала о том, что это последняя ночь Дашки в родительском доме, что завтра она уедет с мужем и бог весть когда Насте придётся увидеть её снова. Впереди у девочки семейная жизнь со всеми её бедами и редкими радостями, и лучше бы им, матери и дочери, просидеть эту ночь вдвоём, тихо разговаривая перед долгой разлукой, но… Дашка ушла, а у Насти не было сил вернуть её. От тревоги сжималась грудь. Маргитка… жива… Господи!
После отъезда Дашки Илья пропал из дома на две недели. Вернулся грязный, с соломой в волосах, весь пропахший конским потом и дымом, и Настя догадалась, что муж снова был где-то у цыган.
За весь вечер они не сказали друг другу ни слова, молча легли спать, а ночью Настя проснулась от глухого, прерывистого шёпота рядом с собой:
– Чяёри… Чяёри… Чяёри…
Она резко приподнялась на локте. Стиснула зубы, зажмурилась, едва сдерживаясь, чтобы не закричать на весь дом: «Замолчи, проклятый, пожалей меня, не смей звать её, не смей!..» Но за стеной спали мальчишки, кричать было нельзя, и Настя могла лишь молча, давясь слезами, ждать, когда всё закончится. Прежде Илья успокаивался быстро и спал до утра, но сейчас он словно с цепи сорвался. В мертвенном свете весенней луны, глядящей в окно, Настя смотрела на лицо мужа с закрытыми глазами. Он шарил руками рядом с собой, скользя пальцами по одеялу и рубашке Насти, морщился и хрипло звал:
– Чяёри… Чяёри… Маргитка, где ты? Где ты, девочка? Девочка моя… Чергэнори[5]… Я же всё сделал… всё… Что ты хотела – всё… Где ты? Где ты?!
В конце концов Настя испугалась, что он разбудит детей, и, собравшись с духом, потрогала мужа за плечо:
– Илья, что с тобой? Успокойся…
Он тут же проснулся. Рывком сел, дико огляделся по сторонам, блестя белками расширенных глаз, ещё раз сдавленно позвал: «Чяёри…» – и увидел Настю. Она не сразу поняла, что в лунном свете отчётливо различимо её залитое слезами лицо. Илья опустил голову. Молча повалился навзничь на подушку. Кажется, вскоре заснул. Но через час Настю снова разбудил его хриплый голос, зовущий Маргитку, и опять ей пришлось будить Илью. И ещё несколько раз за ночь она делала это. Только под утро оба заснули намертво, и Настя открыла глаза лишь к полудню. Ильи рядом не было.
Это продолжалось шесть ночей. Шесть ночей – с перерывами в несколько суток, на которые Илья пропадал из дома. Каждый раз Настя думала, что он ушёл совсем, но муж возвращался, и они ложились вместе в постель, и он снова и снова не давал Насте спать, мечась по постели и сдавленно зовя свою девочку, и снова она расталкивала его и плакала в подушку, и снова Илья притворялся спящим, а наутро исчезал из дома… На седьмую ночь Настя вдруг ясно и даже с облегчением поняла, что больше она так не может и что ничего уже не поправить и не залатать. Слово в слово она помнила их последний разговор. Слово в слово – и сейчас, шесть лет спустя.
– Илья, так больше нельзя. Ты с ума сойдёшь.
– Ничего не будет…
– Нет, будет. Или вперёд я умру. Прости, не могу я больше. Прошу тебя, уходи. Иди к ней. Я вижу, ты её всё равно забыть не можешь. Ещё раньше уходить надо было, чего ради полгода промучились?
– Не говори так. – Илья сидел на краю постели, уткнувшись лбом в кулаки; его голова отбрасывала в лунном свете всклокоченную тень. – Куда я пойду, зачем? Я… Я даже не знаю, где она.
– Она в Балаклаве, с братом. Мне Дашка рассказала. – Настя помолчала немного и вполголоса добавила: – Она ведь тяжёлая от тебя. Ты не знал?
Илья поднял глаза. Шёпотом произнёс: «Дэвлалэ…», помотал головой, словно отгоняя неожиданное известие. Настя наблюдала за мужем с горькой улыбкой и сама удивлялась своему спокойному голосу.
– Вижу, что не знал. Ты поезжай, у неё вот-вот должно… Если не уже… Поезжай, Илья. За меня не бойся, я в Москву, в хор, вернусь. Не думай, мне так тоже лучше будет. Хоть мучиться перестану, на тебя глядя. Ещё возьму и замуж выйду! – Она даже нашла в себе силы снова улыбнуться. – Езжай, Илья. Прямо завтра. Может, ещё и свидимся когда.
Он не отвечал. Настя легла на постель, отвернулась к стене. Подивилась тому, как пусто и тихо стало в душе, словно выгорело всё. Но сон так и не пришёл к ней, и на рассвете она слышала, как поднялся и ушёл Илья. Ушёл не прощаясь: о чём ещё им можно было говорить? Час спустя Настя встала и, когда проснулись мальчишки, сказала при них своему старшему, Гришке:
– Отец уехал. Ты теперь в доме старший. Продавай лошадей, отправляемся в Москву.
Сын не выказал и тени удивления – Настя даже испугалась, не знает ли он чего. Но если Гришка и догадывался о чём-то, то виду не подал. Спокойно выслушал мать, кивнул и пошёл на конюшню. Тогда Настя впервые заметила, что похожий больше на неё старший сын чем-то начал напоминать Илью.
В столице им обрадовались. Вопросов никто не задавал. Все знали Настю: не захочет – ничего не расскажет. На другой же день они с Гришкой выступали с хором в ресторане. Вот и всё.
Митро, впрочем, время от времени пытался расспрашивать сестру о том, что случилось. Настя отмалчивалась. Иногда взрывалась: «Не твоё дело!», иногда отмахивалась: «Да отвяжись ты… Какая теперь разница?» Но когда Митро, выходя из себя, называл Илью таборным голодранцем или кобелём, она резко обрывала его: «Ты ничего не знаешь, молчи!»
Митро умолкал. И лишь однажды у них вышла серьёзная ссора: когда брат услышал от каких-то цыган о том, что Илья живёт в Крыму с молодой женой. В тот же вечер Митро заговорил об этом с Настей. Та как можно сдержаннее произнесла, что всё знает. Митро раскричался, начал сыпать вопросами. Настя отвечала невпопад, лихорадочно гадая, не сказали ли цыгане брату о том, кто она, та молодая. Но этого, судя по всему, Митро не знал.
Жизнь покатилась своим чередом. Год спустя женился Гришка, за ним – второй сын, Петька. В Москве снова появился князь Сбежнев, который, узнав о том, что Настя теперь свободна, немедленно сделал ей предложение. Она отказала, но Сбежнев не отступился, и сейчас, глядя на тёмную улицу, Настя обречённо думала: почему бы нет? Шесть лет прошло, стоит ли ещё ждать? И чего ждать?..
В коридоре чуть слышно скрипнула половица. Кто-то осторожно поскрёбся в незапертую дверь. Настя очнулась от своих мыслей, провела ладонью по лбу, удивлённо посмотрела на едва заметные в предрассветной темноте стрелки ходиков.
– Эй, кому там не спится? Заходи.
В комнату смущённо, боком, вошёл сын Илюшка, которому месяц назад исполнилось восемнадцать. Он казался копией отца; правда, черты лица были ещё юношески мягкими, а улыбка – стеснительной.
– Почему не спишь, мама?
– Это ты почему не спишь? – с напускной строгостью спросила Настя. – Вон светает уже.
– Я… Я по коридору шёл и смотрю – у тебя дверь открыта. – Илюшка мялся у двери, поглядывал то в окно, то на ходики, теребил в пальцах край рубахи. – Мне бы поговорить…
«Вот так и знала», – подумала Настя.
– О чём, сынок?
– Мама, я… Мне… Жениться я хочу.
– Господи, только тебя мне не хватало, – после короткого молчания горестно сказала Настя, берясь за голову. – И что вы все в хомут торопитесь, скороспелки?.. Садись сюда. На ком?
Глава 2
Всё изменилось, когда они приехали в Москву, к Настиной родне. В первый же день Илья увидел Маргитку, приёмную дочь Митро, красавицу, зеленоглазую плясунью, «смертную любовь» первого московского вора Сеньки Паровоза.
Настя ни о чём не догадывалась до последнего. Ей и в голову не приходило, что между Ильёй и девочкой-цыганкой может что-то загореться. И не только потому, что Митро им родственник, Настин брат, не только потому, что девчонка девственна, как любая цыганская невеста, не только потому, что Илья женат… Нигде, ни в таборе, ни в городе, среди цыган не было принято крутить любовь «со своими». Цыгане пробавлялись русскими любовницами, жены смотрели на это сквозь пальцы, зная: муж никогда не уйдёт из семьи. Делай что угодно, спи с кем хочешь, но не оставляй детей – таков был закон. Бросишь семью – никто из цыган не подаст тебе руки, отвернутся самые близкие люди, не поздоровается даже родной брат. И кто решился бы заплатить такую цену? А ещё страшнее была связь с чужой женой, с чужой дочерью, с чужой сестрой. За такое просто убивали, и Илья это знал. Не могла не знать и Маргитка, для которой с потерей девственности терялась и всякая надежда выйти замуж, которую ждали впереди лишь унижение, позор, насмешки цыган и проклятие родителей. Да, это было так… И все же они начали встречаться.
Ни о чем не подозревавшую Настю в то лето беспокоила судьба дочери, Дашки. От неё неожиданно для всех потерял голову брат Маргитки, Яшка, шестнадцатилетний гитарист, упрямый и сильный парень. Илья воспротивился было, но Яшка пошёл напролом. Он уговорил своих родителей заслать сватов, «заморочил голову», по выражению Ильи, самой Дашке, и осенью должны были сыграть свадьбу. И сыграли бы… не застань Дашка однажды собственного отца целующимся в тёмных сенях с Маргиткой. Слепая дочь ничего не могла увидеть, но, похоже, наслушалась достаточно, потому что прямо из сеней вылетела на улицу, под ледяной дождь. На другой день Дашка свалилась в лихорадке. Две недели она металась в жару, бредила беспрерывно отцом и Маргиткой, и Настя, неотлучно находившаяся при дочери, только тогда и узнала обо всём: о трех месяцах тайной любви мужа и семнадцатилетней девочки; о том, что они собирались бежать вдвоём, и даже о том, что Маргитка, кажется, беременна. Это было предположение самой Дашки: Илья, по её словам, ещё ничего не знал.
Бежать с любовницей Илья, однако, отказался, и Маргитка сбежала из Москвы без него, с братом Яшкой, который случайно застал её, зарёванную и растерянную, за увязыванием вещей. За несколько минут Яшка уговорил её признаться во всём, понял, что жить беременной невесть от кого сестре в Москве нельзя (под угрозой оказывалась репутация всей семьи), но и отпустить девчонку одну тоже было невозможно. Яшка принял единственно допустимое решение: ехать с Маргиткой самому. Нужно было торопиться, и Яшка успел лишь на минуту забежать к ещё лежащей в постели невесте, чтобы рассказать ей обо всём и поклясться, что при первой же возможности вернётся за ней. Больше ни его, ни Маргитки никто не видел в Москве…
В полуоткрытое окно пробрался сырой сквозняк, шум дождя стал отчётливее, и Настя, не поднимаясь, захлопнула створку. Склонилась над столом, опустила голову на руки. Подумала о том, что хуже той дождливой осени не было в её жизни дней. Даже когда она лежала в больнице с изуродованным лицом, даже когда цыганки сплетничали ей об изменах Ильи, даже, грех сказать, на недавних похоронах отца. Ужасно то, что Настя знала обо всём, что произошло, и вынуждена была молчать. Она не могла даже успокоить Митро и Илону, которые чуть с ума не сошли, когда их старшие дети исчезли из родительского дома.
Шум из-за этого побега поднялся страшный, никто ничего не понимал, вся цыганская Москва гудела, спорила и сплетничала о несчастье в семье Дмитриевых. Предположения высказывались самые невероятные: среди женщин нашлись даже такие, которые вспомнили, что Яшка и Маргитка – не кровные брат и сестра, а значит, чем чёрт не шутит… Настя теряла последнее терпение, слыша подобные разговоры, кричала на баб, обзывала их проклятыми сплетницами, плакала от злости прилюдно, но тщетно, языки в каждом доме на Живодёрке чесали больше месяца. Тяжелее же всего было смотреть, как убивается Илона, постаревшая за этот месяц на десять лет, утешать Митро, который первый раз на памяти Насти оказался совершенно выбит из колеи и мог только растерянно спрашивать: «Но куда же их чёрт понёс, Настька? Совсем ничего не понимаю… Маргитка-то ладно, всю жизнь безголовой была, но Яшка-то, Яшка… Куда их нелёгкая погнала? И зачем, зачем?!»
Настя молча глотала слёзы. Сердце разрывалось, в горле стоял ком, несколько раз она была близка к тому, чтобы упасть на колени перед братом и рассказать обо всём. Слава богу, ей хватило ума понять: от правды всем станет только хуже. И Митро, и Илоне… и Илье.
Илья не ушёл от неё тогда. И Настя не смогла прогнать его, потому что всё-таки они вместе семнадцать лет и у них семеро детей. Потому что в душе отчаянно надеялась: перебесится, забудет, успокоится, заживут как жили… Илья ни о чём её не просил. Настя ни о чём его не спрашивала. Ещё месяц они прожили в Москве: уехать от семьи Митро, когда там случилось такое несчастье, было бы просто свинством. К тому же их отъезд цыгане восприняли бы как демонстрацию смертельного оскорбления: ведь Дашка после бегства Яшки осталась брошенной невестой. Митро даже попытался извиниться за сына перед Ильёй. И этого Илья, хорошо знавший, почему уехал Яшка, уже не выдержал.
Их разговор с Настей состоял из трёх слов. Ночной разговор, когда она сидела на постели, закрыв лицо ладонями, а Илья стоял, отвернувшись к стене.
– Уедем, Настя?
– Уедем…
И они уехали, никого этим не удивив. У Митро просто не было сил уговаривать сестру и её мужа не покидать Москву. На прощание он всё же предложил им оставить Дашку как его законную невестку, но Илья не согласился, и дочь отправилась с ними.
Стоял уже октябрь, неожиданно холодный и ветреный, из низких облаков сыпался снег, возвращаться в кочевье было поздно, и сразу из Москвы они поехали в Смоленск, на привычный зимний постой. Вскоре туда приехал и табор, всё лето проболтавшийся по Задонщине. В душе Настя надеялась, что хотя бы теперь, среди своих, муж успокоится, придёт в себя, и они заживут как прежде, но какое там…
Илья никогда не был особенно разговорчивым, а теперь и вовсе перестал открывать рот: за всю осень и зиму Настя могла по пальцам пересчитать дни, когда они с мужем говорили о чём-то. Куда делись их споры о Дашке, о мальчишках, о родственниках и даже о романсах, которые Настя пела в Москве! Теперь Илья упорно молчал, в самом крайнем случае скупо роняя: «Делайте что хотите». Он стал надолго уходить из дома, отговариваясь «лошадиными делами», пропадал в таборах, ездил к какой-то дальней родне то в Брянск, то в Калугу, то в Псков, и Настя не могла отогнать от себя мысли о том, что Илья ищет Маргитку. И когда муж возвращался – потемневший, злой, иногда в чужой обтрёпанной одежде, пахнущий водкой и лошадиным потом, – Настя наряду с облегчением чувствовала острую боль под сердцем. Иногда, проснувшись среди ночи и закусив до крови губы, она слушала, как муж беспокойно ворочается во сне и зовёт:
– Чяёри мири[3]… чяёри мири… чяёри…
Слава богу, такое было нечасто, и наутро Илья, кажется, ничего не помнил. И Настя молчала, прятала слёзы, из последних сил надеялась: пройдёт… И, может, впрямь прошло бы, если бы весной, когда с холмов пополз почерневший снег и в небе над городом закричали журавли, к ним в дом не заявился Яшка.
Парень повзрослел, вытянулся, сильно раздался в плечах, ещё сильнее стал походить на отца. Увидев племянника на пороге, Настя только всплеснула руками и слабо ахнула. Яшка сдержанно улыбнулся, попросил разрешения войти. Настя, с трудом взяв себя в руки, шагнула в комнату, где семья сидела за ужином, но успела только выговорить: «Илья, посмотри, кто к нам…»
Закончить она не успела: Дашка вдруг поднялась из-за стола и уверенно, словно была зрячей, пошла прямо к Яшке. У парня дрогнуло обветренное лицо. Он протянул руку, поймал Дашку за рукав и в нарушение всех приличий и законов, забыв о том, что это происходит на глазах Дашкиных родителей, привлёк её к себе.
«Ты что же делаешь, бессовестный?» – хотела сказать Настя, но взглянула через стол на мужа, и слова замёрзли в горле. Лицо Ильи, казалось, ничего не выражало, но в его глазах Настя поймала смятение. Она догадалась: Илья пытается понять, что известно Яшке о нём и Маргитке и как теперь вести себя с парнем. Но Яшка, взяв за руку плачущую Дашку, спокойно и уверенно произнёс: «Я за ней, Илья Григорьич», и Насте стало ясно, что он ничего не знает. Понял это и Илья, который, нахмурившись, встал из-за стола, помолчал немного и обычным, слегка недовольным голосом ответил:
– Ну, что с тобой делать… Садись за стол, а там решим.
Сидя за столом напротив Яшки, Настя внимательно вглядывалась в его лицо. Все дети Митро были очень смуглыми, в отца, но Яшка приехал вовсе чёрным, как антрацит, из чего Настя заключила, что эти полгода он провёл на юге. Вскоре выяснилось, так оно и есть: Яшка рассказал, что живёт «своим домом» в Балаклаве и занимается конной торговлей. О московских делах прошлогодней давности он не упоминал вовсе и лишь обмолвился, что в Москве он не был и ехать туда не собирается.
В ночь перед своим отъездом Дашка пришла на кухню, где усталая Настя домывала посуду. Сев на табурет, расправила фартук на коленях, ровно сказала:
– Маргитка жива, здорова. Живёт с Яшкой в Балаклаве. Скоро родит.
Глиняная миска выпала из Настиных рук и разбилась. Настя тяжело прислонилась к стене, пробормотала: «Дэвлалэ[4]…» Дашка продолжала молча теребить фартук.
– Ты… отцу говорила?
– Не нужно, наверно.
– Да, – хрипло подтвердила Настя, закрывая глаза. Когда через минуту она их открыла, Дашки уже не было за столом, лишь слегка покачивался край скатерти. Настя села на лавку, машинально сгребла ногой осколки миски, подпёрла голову рукой. С отчаянием подумала о том, что это последняя ночь Дашки в родительском доме, что завтра она уедет с мужем и бог весть когда Насте придётся увидеть её снова. Впереди у девочки семейная жизнь со всеми её бедами и редкими радостями, и лучше бы им, матери и дочери, просидеть эту ночь вдвоём, тихо разговаривая перед долгой разлукой, но… Дашка ушла, а у Насти не было сил вернуть её. От тревоги сжималась грудь. Маргитка… жива… Господи!
После отъезда Дашки Илья пропал из дома на две недели. Вернулся грязный, с соломой в волосах, весь пропахший конским потом и дымом, и Настя догадалась, что муж снова был где-то у цыган.
За весь вечер они не сказали друг другу ни слова, молча легли спать, а ночью Настя проснулась от глухого, прерывистого шёпота рядом с собой:
– Чяёри… Чяёри… Чяёри…
Она резко приподнялась на локте. Стиснула зубы, зажмурилась, едва сдерживаясь, чтобы не закричать на весь дом: «Замолчи, проклятый, пожалей меня, не смей звать её, не смей!..» Но за стеной спали мальчишки, кричать было нельзя, и Настя могла лишь молча, давясь слезами, ждать, когда всё закончится. Прежде Илья успокаивался быстро и спал до утра, но сейчас он словно с цепи сорвался. В мертвенном свете весенней луны, глядящей в окно, Настя смотрела на лицо мужа с закрытыми глазами. Он шарил руками рядом с собой, скользя пальцами по одеялу и рубашке Насти, морщился и хрипло звал:
– Чяёри… Чяёри… Маргитка, где ты? Где ты, девочка? Девочка моя… Чергэнори[5]… Я же всё сделал… всё… Что ты хотела – всё… Где ты? Где ты?!
В конце концов Настя испугалась, что он разбудит детей, и, собравшись с духом, потрогала мужа за плечо:
– Илья, что с тобой? Успокойся…
Он тут же проснулся. Рывком сел, дико огляделся по сторонам, блестя белками расширенных глаз, ещё раз сдавленно позвал: «Чяёри…» – и увидел Настю. Она не сразу поняла, что в лунном свете отчётливо различимо её залитое слезами лицо. Илья опустил голову. Молча повалился навзничь на подушку. Кажется, вскоре заснул. Но через час Настю снова разбудил его хриплый голос, зовущий Маргитку, и опять ей пришлось будить Илью. И ещё несколько раз за ночь она делала это. Только под утро оба заснули намертво, и Настя открыла глаза лишь к полудню. Ильи рядом не было.
Это продолжалось шесть ночей. Шесть ночей – с перерывами в несколько суток, на которые Илья пропадал из дома. Каждый раз Настя думала, что он ушёл совсем, но муж возвращался, и они ложились вместе в постель, и он снова и снова не давал Насте спать, мечась по постели и сдавленно зовя свою девочку, и снова она расталкивала его и плакала в подушку, и снова Илья притворялся спящим, а наутро исчезал из дома… На седьмую ночь Настя вдруг ясно и даже с облегчением поняла, что больше она так не может и что ничего уже не поправить и не залатать. Слово в слово она помнила их последний разговор. Слово в слово – и сейчас, шесть лет спустя.
– Илья, так больше нельзя. Ты с ума сойдёшь.
– Ничего не будет…
– Нет, будет. Или вперёд я умру. Прости, не могу я больше. Прошу тебя, уходи. Иди к ней. Я вижу, ты её всё равно забыть не можешь. Ещё раньше уходить надо было, чего ради полгода промучились?
– Не говори так. – Илья сидел на краю постели, уткнувшись лбом в кулаки; его голова отбрасывала в лунном свете всклокоченную тень. – Куда я пойду, зачем? Я… Я даже не знаю, где она.
– Она в Балаклаве, с братом. Мне Дашка рассказала. – Настя помолчала немного и вполголоса добавила: – Она ведь тяжёлая от тебя. Ты не знал?
Илья поднял глаза. Шёпотом произнёс: «Дэвлалэ…», помотал головой, словно отгоняя неожиданное известие. Настя наблюдала за мужем с горькой улыбкой и сама удивлялась своему спокойному голосу.
– Вижу, что не знал. Ты поезжай, у неё вот-вот должно… Если не уже… Поезжай, Илья. За меня не бойся, я в Москву, в хор, вернусь. Не думай, мне так тоже лучше будет. Хоть мучиться перестану, на тебя глядя. Ещё возьму и замуж выйду! – Она даже нашла в себе силы снова улыбнуться. – Езжай, Илья. Прямо завтра. Может, ещё и свидимся когда.
Он не отвечал. Настя легла на постель, отвернулась к стене. Подивилась тому, как пусто и тихо стало в душе, словно выгорело всё. Но сон так и не пришёл к ней, и на рассвете она слышала, как поднялся и ушёл Илья. Ушёл не прощаясь: о чём ещё им можно было говорить? Час спустя Настя встала и, когда проснулись мальчишки, сказала при них своему старшему, Гришке:
– Отец уехал. Ты теперь в доме старший. Продавай лошадей, отправляемся в Москву.
Сын не выказал и тени удивления – Настя даже испугалась, не знает ли он чего. Но если Гришка и догадывался о чём-то, то виду не подал. Спокойно выслушал мать, кивнул и пошёл на конюшню. Тогда Настя впервые заметила, что похожий больше на неё старший сын чем-то начал напоминать Илью.
В столице им обрадовались. Вопросов никто не задавал. Все знали Настю: не захочет – ничего не расскажет. На другой же день они с Гришкой выступали с хором в ресторане. Вот и всё.
Митро, впрочем, время от времени пытался расспрашивать сестру о том, что случилось. Настя отмалчивалась. Иногда взрывалась: «Не твоё дело!», иногда отмахивалась: «Да отвяжись ты… Какая теперь разница?» Но когда Митро, выходя из себя, называл Илью таборным голодранцем или кобелём, она резко обрывала его: «Ты ничего не знаешь, молчи!»
Митро умолкал. И лишь однажды у них вышла серьёзная ссора: когда брат услышал от каких-то цыган о том, что Илья живёт в Крыму с молодой женой. В тот же вечер Митро заговорил об этом с Настей. Та как можно сдержаннее произнесла, что всё знает. Митро раскричался, начал сыпать вопросами. Настя отвечала невпопад, лихорадочно гадая, не сказали ли цыгане брату о том, кто она, та молодая. Но этого, судя по всему, Митро не знал.
Жизнь покатилась своим чередом. Год спустя женился Гришка, за ним – второй сын, Петька. В Москве снова появился князь Сбежнев, который, узнав о том, что Настя теперь свободна, немедленно сделал ей предложение. Она отказала, но Сбежнев не отступился, и сейчас, глядя на тёмную улицу, Настя обречённо думала: почему бы нет? Шесть лет прошло, стоит ли ещё ждать? И чего ждать?..
В коридоре чуть слышно скрипнула половица. Кто-то осторожно поскрёбся в незапертую дверь. Настя очнулась от своих мыслей, провела ладонью по лбу, удивлённо посмотрела на едва заметные в предрассветной темноте стрелки ходиков.
– Эй, кому там не спится? Заходи.
В комнату смущённо, боком, вошёл сын Илюшка, которому месяц назад исполнилось восемнадцать. Он казался копией отца; правда, черты лица были ещё юношески мягкими, а улыбка – стеснительной.
– Почему не спишь, мама?
– Это ты почему не спишь? – с напускной строгостью спросила Настя. – Вон светает уже.
– Я… Я по коридору шёл и смотрю – у тебя дверь открыта. – Илюшка мялся у двери, поглядывал то в окно, то на ходики, теребил в пальцах край рубахи. – Мне бы поговорить…
«Вот так и знала», – подумала Настя.
– О чём, сынок?
– Мама, я… Мне… Жениться я хочу.
– Господи, только тебя мне не хватало, – после короткого молчания горестно сказала Настя, берясь за голову. – И что вы все в хомут торопитесь, скороспелки?.. Садись сюда. На ком?
Глава 2
Рыбачий посёлок, состоящий из трёх десятков глиняных хаток, кабака у самого моря и рыбной лавки, находился в двух верстах от Одессы. Помимо рыбаков, здесь обитало множество всякого сброда: греки-контрабандисты, приплывающие из Балаклавы на бокастых фелюгах, подолгу живущие в посёлке, а потом в один день вдруг пропадающие без следа; молдаване в длинных белых рубахах и высоких шапках, занимающиеся виноделием и скупкой краденого; мрачные турки со своими безмолвными жёнами и черномазыми крикливыми детьми; говорливые евреи, которым принадлежала вонючая, никому в посёлке не нужная рыбная лавка. Лавку держал старый Янкель, и на сомнительный доход от неё кормились человек тридцать Янкелевой родни. По соседству с евреями обитали румыны-конокрады, за конокрадами селилось грязное голосистое семейство нищих гагаузов. Жили в посёлке болгары, албанцы, украинцы, поляки, сербы, русские… Жили мастеровые, воры, бродяги, кочевые торговцы, холодные сапожники, скупщики краденого, гадалки, коновалы, кузнецы… Весь этот грязноватый шумный народ появлялся в посёлке невесть откуда и невесть куда потом исчезал, никого этим не интересуя.
Полиция Одессы старалась не появляться в посёлке без крайней нужды; горожанам тоже нечего было здесь делать, и белая каменистая дорога, ведущая в город, оживала лишь на рассвете. Первыми в Одессу отправлялись молдаване-молочники с корчагами простокваши, кругами сыра и творогом, нагруженными на арбы; за ними двигались румыны с баклагами вина, сапожники-евреи со своими грязными ящиками, в которых лежали колодки, обрывки кожи и дратва, лошадники-цыгане. А самыми последними, когда солнце было уже не розовым, а белым и стояло высоко над морем, в город шагали рыбаки, вернувшиеся с утреннего лова, которые тащили на головах огромные корзины с рыбой. К полудню посёлок пустел, лишь кое-где под заборами в тени сидели полуголые величественные турки или проскакивали тенями женщины. Между домами без всякой привязи бродили тощие коровы, лошади, козы, ишаки и чёрный еврейский козёл по имени Шейгиц. Грязные дети всех мастей носились по посёлку, как стая чертей, орали, дрались, висли на заборах и деревьях, полоскались в море и крали всё, что плохо лежало. А к вечеру посёлок снова наполнялся народом, красное солнце падало в море, тихие волны умиротворённо лизали песчаную косу, и трактир одноглазого Лазаря под грецким орехом на берегу открывал свои скрипучие двери. В последнее время у Лазаря по вечерам было набито битком, и немудрено: в трактире пели цыгане. И не какие-то полуголые лаутары, не грязные цимбалисты, не голодные бессарабские волынщики, а самые настоящие артисты – по слухам, из самой столицы…
…За печью, растревоженные штормом, громко шуршали тараканы. В засиженное мухами окно стучал дождь, струйка воды уже подтекла под раму и по капле падала на пол: тук… тук… В печной трубе голосил ветер, ветви старого платана колотили по крыше, словно желая разломать её.
Да… Проживёшь вот так сорок три года, не зная, что есть на свете огромная солёная лужа – море, и лысые камни, и вонючий, богом забытый посёлок, а на сорок четвёртом году сядешь среди всего этого на хвост и поймёшь: вот она какая теперь, твоя жизнь, хочешь ты того или нет. Илья хмуро взглянул в окно, отодвинул от себя пустую миску и, сжав в кулаке кусок недоеденного чёрного хлеба, задумался.
Большой, мазаный, как все жилища в посёлке, дом делила надвое ситцевая, местами рваная и залатанная занавеска. Полати белёной печи были завалены пёстрыми подушками и одеялами. На стене висели две гитары, картинки, вырезанные из журналов, сделанная в прошлом году в Одессе большая фотографическая карточка Яшки, Дашки и их старшей дочери. С огромного гвоздя возле двери свешивались ремни лошадиной сбруи. На припечке лениво тёрла рыльце рыжая кошка. «К гостям, – недовольно подумал Илья. – И кого только в такую собачью погоду принесёт?»
На другой половине дома, из-за занавески, надсадно заплакал ребёнок. С минуту Илья, морщась, вслушивался в его рев. Затем сердито позвал:
– Маргитка! Оглохла? Уйми его!
– У него своя мать есть! – отозвался из-за занавески молодой резкий голос. – Сам унимай, когда тебе надо, а я к ним не присуждённая!
Илья, нахмурившись, привстал, но в это время открылась, впустив в дом шум ливня, входная дверь. Насквозь промокшая Дашка быстро вошла внутрь. С её шали, юбки, платка капала вода, в руках было жестяное ведро с рыбой, которое Дашка с грохотом опустила на пол.
– Где тебя носит? – свирепо спросил Илья. – Дитё всё оборалось…
– А Маргитки разве нет? – удивилась Дашка, попутно довольно метко награждая подзатыльниками двух проскользнувших за её спиной в дом мальчишек. – Я в Одессе у Чамбы была, нас Яшка на дороге встретил…
– А, встретил всё-таки… – проворчал Илья. – А то ещё с полудня с ума начал сходить – где ты… Ты хоть бы мужу говорила!
– Но я же не знала, что так польёт! – оправдывалась Дашка, переодеваясь за печью. – Чамба говорит – переждите… Мы сначала сидели у них, ждали, а потом я слышу, что дождь не кончается, только пуще делается. Ну, думаю, так и до завтра можно ждать, лучше побежим. И побежали, а тут как раз Яшка на телеге с рынка едет.
Ребёнок вдруг умолк, и Илья решил, что Маргитка всё-таки взяла его на руки. Но вместо Маргитки с тряпочным кульком на руках из-за занавески важно вышла четырёхлетняя Цинка – курчавая, голенастая, с разбитыми и исцарапанными босыми ногами. Усевшись на пол у печи, она принялась качать ребёнка, пронзительно напевая:
Ситцевая занавеска опять дёрнулась в сторону, в кухню вышла Маргитка, и с одного взгляда Илья понял, что жена не в духе.
– А-а, явилась наконец-то, радость долгожданная! – бросила она Дашке, даже не потрудившись понизить голос, и малыш, притихший было на коленях Цинки, снова расплакался. – Где тебя таскало, брильянтовая? За детьми твоими кто смотреть будет? Я? Или святой Никола? Или чёрт морской?! Накидали полные углы, повернуться в доме негде, а сами шляются с утра до ночи, что одна, что другой! Мне разве этот выводок сопливый нужен?! Давайте, давайте, плодите котят, тьфу! Навязались на мою голову, чтоб их собаки разорвали, проходу от них нету… Когда они мне поспать дадут наконец, а?! Дождусь я счастья такого в своём же доме?!
Илья понимал: надо встать, оборвать, рявкнуть на неё, может, даже дать оплеуху… Но вместо этого сидел и смотрел на разошедшуюся девчонку во все глаза, чувствуя, как бегут по спине знакомые мурашки. Скандаля и крича, Маргитка делалась ещё красивее, ещё пуще зеленели неласковые глаза, ещё больше темнело смуглое лицо, гневно сходились на переносье густые брови. Она вылетела из-за занавески без платка, и чёрные кудри рассыпались по плечам, спине, по застиранному ситцу розовой кофты – казалось, Маргитка до колен укутана в чёрную шаль. Господи, какая же красавица, чтоб она издохла… Двадцать три года ей, пять лет как мужняя, а всё лучше и лучше делается, и ничем этот ведьмин огонь в ней не забьёшь, так и вырывается, так и искрит! Чяёри, девочка… Он её по-другому и назвать не сможет.
– Ну, погавкай у меня, холера! – вдруг послышался спокойный голос с порога, и Илья, вздрогнув, очнулся. Визг Маргитки смолк, словно отрезанный ножом. Она фыркнула, тряхнула волосами и, перебросив их на одно плечо, отошла в угол комнаты, к зеркалу.
Полиция Одессы старалась не появляться в посёлке без крайней нужды; горожанам тоже нечего было здесь делать, и белая каменистая дорога, ведущая в город, оживала лишь на рассвете. Первыми в Одессу отправлялись молдаване-молочники с корчагами простокваши, кругами сыра и творогом, нагруженными на арбы; за ними двигались румыны с баклагами вина, сапожники-евреи со своими грязными ящиками, в которых лежали колодки, обрывки кожи и дратва, лошадники-цыгане. А самыми последними, когда солнце было уже не розовым, а белым и стояло высоко над морем, в город шагали рыбаки, вернувшиеся с утреннего лова, которые тащили на головах огромные корзины с рыбой. К полудню посёлок пустел, лишь кое-где под заборами в тени сидели полуголые величественные турки или проскакивали тенями женщины. Между домами без всякой привязи бродили тощие коровы, лошади, козы, ишаки и чёрный еврейский козёл по имени Шейгиц. Грязные дети всех мастей носились по посёлку, как стая чертей, орали, дрались, висли на заборах и деревьях, полоскались в море и крали всё, что плохо лежало. А к вечеру посёлок снова наполнялся народом, красное солнце падало в море, тихие волны умиротворённо лизали песчаную косу, и трактир одноглазого Лазаря под грецким орехом на берегу открывал свои скрипучие двери. В последнее время у Лазаря по вечерам было набито битком, и немудрено: в трактире пели цыгане. И не какие-то полуголые лаутары, не грязные цимбалисты, не голодные бессарабские волынщики, а самые настоящие артисты – по слухам, из самой столицы…
…За печью, растревоженные штормом, громко шуршали тараканы. В засиженное мухами окно стучал дождь, струйка воды уже подтекла под раму и по капле падала на пол: тук… тук… В печной трубе голосил ветер, ветви старого платана колотили по крыше, словно желая разломать её.
Да… Проживёшь вот так сорок три года, не зная, что есть на свете огромная солёная лужа – море, и лысые камни, и вонючий, богом забытый посёлок, а на сорок четвёртом году сядешь среди всего этого на хвост и поймёшь: вот она какая теперь, твоя жизнь, хочешь ты того или нет. Илья хмуро взглянул в окно, отодвинул от себя пустую миску и, сжав в кулаке кусок недоеденного чёрного хлеба, задумался.
Большой, мазаный, как все жилища в посёлке, дом делила надвое ситцевая, местами рваная и залатанная занавеска. Полати белёной печи были завалены пёстрыми подушками и одеялами. На стене висели две гитары, картинки, вырезанные из журналов, сделанная в прошлом году в Одессе большая фотографическая карточка Яшки, Дашки и их старшей дочери. С огромного гвоздя возле двери свешивались ремни лошадиной сбруи. На припечке лениво тёрла рыльце рыжая кошка. «К гостям, – недовольно подумал Илья. – И кого только в такую собачью погоду принесёт?»
На другой половине дома, из-за занавески, надсадно заплакал ребёнок. С минуту Илья, морщась, вслушивался в его рев. Затем сердито позвал:
– Маргитка! Оглохла? Уйми его!
– У него своя мать есть! – отозвался из-за занавески молодой резкий голос. – Сам унимай, когда тебе надо, а я к ним не присуждённая!
Илья, нахмурившись, привстал, но в это время открылась, впустив в дом шум ливня, входная дверь. Насквозь промокшая Дашка быстро вошла внутрь. С её шали, юбки, платка капала вода, в руках было жестяное ведро с рыбой, которое Дашка с грохотом опустила на пол.
– Где тебя носит? – свирепо спросил Илья. – Дитё всё оборалось…
– А Маргитки разве нет? – удивилась Дашка, попутно довольно метко награждая подзатыльниками двух проскользнувших за её спиной в дом мальчишек. – Я в Одессе у Чамбы была, нас Яшка на дороге встретил…
– А, встретил всё-таки… – проворчал Илья. – А то ещё с полудня с ума начал сходить – где ты… Ты хоть бы мужу говорила!
– Но я же не знала, что так польёт! – оправдывалась Дашка, переодеваясь за печью. – Чамба говорит – переждите… Мы сначала сидели у них, ждали, а потом я слышу, что дождь не кончается, только пуще делается. Ну, думаю, так и до завтра можно ждать, лучше побежим. И побежали, а тут как раз Яшка на телеге с рынка едет.
Ребёнок вдруг умолк, и Илья решил, что Маргитка всё-таки взяла его на руки. Но вместо Маргитки с тряпочным кульком на руках из-за занавески важно вышла четырёхлетняя Цинка – курчавая, голенастая, с разбитыми и исцарапанными босыми ногами. Усевшись на пол у печи, она принялась качать ребёнка, пронзительно напевая:
Илья усмехнулся. Цинка весело взглянула на него, высунула язык. Она, как и все Дашкины дети, была похожа на отца, и иногда Илье даже ругаться хотелось, глядя на эти татарские глаза и толстые губы. Сейчас Дашка снова на сносях, и можно не сомневаться: к концу лета вылезет очередной арапчонок.
– Вы мной играете, я вижу,
Для вас смешна любовь моя…
Ситцевая занавеска опять дёрнулась в сторону, в кухню вышла Маргитка, и с одного взгляда Илья понял, что жена не в духе.
– А-а, явилась наконец-то, радость долгожданная! – бросила она Дашке, даже не потрудившись понизить голос, и малыш, притихший было на коленях Цинки, снова расплакался. – Где тебя таскало, брильянтовая? За детьми твоими кто смотреть будет? Я? Или святой Никола? Или чёрт морской?! Накидали полные углы, повернуться в доме негде, а сами шляются с утра до ночи, что одна, что другой! Мне разве этот выводок сопливый нужен?! Давайте, давайте, плодите котят, тьфу! Навязались на мою голову, чтоб их собаки разорвали, проходу от них нету… Когда они мне поспать дадут наконец, а?! Дождусь я счастья такого в своём же доме?!
Илья понимал: надо встать, оборвать, рявкнуть на неё, может, даже дать оплеуху… Но вместо этого сидел и смотрел на разошедшуюся девчонку во все глаза, чувствуя, как бегут по спине знакомые мурашки. Скандаля и крича, Маргитка делалась ещё красивее, ещё пуще зеленели неласковые глаза, ещё больше темнело смуглое лицо, гневно сходились на переносье густые брови. Она вылетела из-за занавески без платка, и чёрные кудри рассыпались по плечам, спине, по застиранному ситцу розовой кофты – казалось, Маргитка до колен укутана в чёрную шаль. Господи, какая же красавица, чтоб она издохла… Двадцать три года ей, пять лет как мужняя, а всё лучше и лучше делается, и ничем этот ведьмин огонь в ней не забьёшь, так и вырывается, так и искрит! Чяёри, девочка… Он её по-другому и назвать не сможет.
– Ну, погавкай у меня, холера! – вдруг послышался спокойный голос с порога, и Илья, вздрогнув, очнулся. Визг Маргитки смолк, словно отрезанный ножом. Она фыркнула, тряхнула волосами и, перебросив их на одно плечо, отошла в угол комнаты, к зеркалу.