Страница:
Яшка прикрыл за собой дверь и встал, не проходя в комнату, у порога. Он был мокрый с головы до ног, и под его сапогами тут же образовалась лужа. Дети кинулись к нему со всего дома, один мальчишка, вереща, повис на шее, другой – на спине. Цинка, как старшая, подошла не спеша, не спуская с рук младенца.
– Ну-ка вон! – заорал на детей Яшка, но широкая улыбка свела на нет всю грозность окрика, и мальчишки даже ухом не повели. Дашка с трудом отогнала их и, нащупав на гвозде полотенце, приказала:
– Наклонись.
Яшка нагнулся, и Дашка, накинув полотенце на голову мужа, начала вытирать его мокрые волосы. Илья видел, как он кряхтит от удовольствия, как из-под полотенца пытается украдкой хлопнуть Дашку по заду, слышал, как та шёпотом ругает его: «Дети… отец… ошалел?» – и чувствовал беспричинную злость. Проклятый щенок… Век бы его не видеть.
Зятя Илья не любил и догадывался, что Яшка это чувствует, но открытых ссор между ними не случалось. Илье не хотелось причинять боль дочери, а о том, что творилось в голове зятя, он не знал и знать не хотел. С каждым годом парень всё больше становился похожим на своего отца, и иногда Илье даже хотелось перекреститься: Митро и Митро, только молодой да ростом повыше. Даже Яшкин взгляд, недоверчивый, насмешливый, порой презрительный взгляд узких чёрных глаз, который Илья не раз ловил на себе, напоминал ему о Митро. С точно такой же физиономией тот разглядывал лошадей на конном рынке, намереваясь сбить цену. Но Яшка молчал, а если случалось обсуждать что-то с тестем, то делал это по-цыгански – со всей почтительностью к старшему, в которой Илье постоянно чудилась скрытая издёвка. Но раздувать эти угли ему не хотелось. Чёрт с ним, с паршивцем… Дашку жалко.
Он знал: дочери с Яшкой живётся хорошо. За все эти годы Илье не довелось увидеть не только ни одного их скандала, но даже услышать, чтобы Яшка повысил на жену голос. Илья диву давался, потому что до сих пор думал, что такая жизнь была только у них с Настькой, и то лишь поначалу. Возвращаясь с конных базаров, Яшка всегда привозил жене то золотые серьги, то бусы, то шаль, то целый мешок конфет, то отрезы шёлка. Дашка улыбалась, благодарила, складывала подарки в сундук, и в конце концов эти шали и отрезы оказывались на Маргитке. Яшка ворчал, Дашка пожимала плечами:
– Но куда же мне сейчас это носить? Посмотри на меня – опять…
Беременной Дашка ходила постоянно, но была этим вполне довольна, и через пять лет у них с Яшкой было четверо детей. Илья вздыхал про себя: хоть бы Цинка, девочка, походила на мать, так ведь нет… Курчавый, скуластый, узкоглазый бесёнок, обезьянка, мальчишка в платье. Хотя, кто знает, может, с годами переменится.
За окном звонко прочавкали по грязи лошадиные копыта: кто-то галопом подлетел к дому. Илья вспомнил умывавшуюся кошку, поморщился: вот и гостей принесло…
– Будьте здоровы все! – поздоровался, входя, Васька Ставраки, и настроение Ильи испортилось окончательно.
Этого парня, чёрного, худого и подвижного, всегда лохматого, как леший, Илья терпеть не мог. Впрочем, в этом с ним был солидарен весь посёлок. Никто не знал, откуда здесь появился Васька. Любые расспросы были бессмысленны, потому что десяти разным людям Васька давал десять разных ответов. Рыбаки не могли даже точно установить, какой Васька породы. Одни говорили – грек, другие – турок, третьи божились, что парень – цыган, четвёртые уверенно причисляли его к евреям. Васька ни с кем не спорил. Он вполне сносно болтал и по-гречески, и по-персидски, и по-еврейски, а однажды Илья заметил, что он понимает и романэс. Это было в тот вечер, когда они всей семьёй выступали в трактире Лазаря и Илье показалось, что Маргитка чересчур уж ласково слушает Васькины глупости. Он буркнул ей по-цыгански:
– Весь стыд потеряла?
– Отстань, гаджо[6] деньги платит.
– Может, ещё и ляжешь с ним?
– И лягу, если не отвяжешься.
– Кнута захотела?
– Тьфу, надоел…
Илья уже был готов перейти от слов к делу прямо в трактире, но сидящий за столом Васька вдруг фыркнул в стакан, плеснув винными брызгами, быстро отвернулся к окну, и ошарашенный Илья догадался, что тот понял весь его с Маргиткой разговор с начала до конца.
Все знали, что Васька Ставраки был конокрадом, и довольно удачливым. По временам он пропадал из посёлка, мог отсутствовать неделю, месяц, два. Но только рыбаки начинали с облегчением поговаривать о том, что безродного чёрта наверняка где-то зарезали, как Васька объявлялся: похудевший, грязный, весёлый, с целым косяком лошадей. На Староконном рынке в Одессе пронзительный и гортанный Васькин голос перекрывал любой шум. Ставраки орал во всё горло, расхваливая своих «орловских скакунов». Если ему не верили, обижался почти до слёз, спорил, лез лошади в зубы, выворачивал кулаком язык, тыкал в живот и в конце концов поднимал цену. Самым невероятным было то, что у Васьки охотно покупали.
За этим следовал многодневный кутёж в трактире одноглазого Лазаря. Жадности в Ваське не было, гулял он до последнего гроша, угощал рыбаков, хозяина и музыкантов, плясал до упаду, подпевал цыганам неплохим тенором и засыпал прямо под столом, положив на перекладину всклокоченную голову. Через неделю гульбы Васька бродил по посёлку похмельный и злой, в одних штанах, пропив и рубаху, и сапоги. А на другой день в каждом дворе начинались пропажи: то исчезнет хомут, оставленный у ворот конюшни, то как сквозь землю провалится новая сеть или сгинет выстиранное бельё вместе с верёвкой. В трудные минуты жизни Васька не гнушался даже висящими на плетне портянками. Все догадывались, чьи это проделки, но поймать Ваську было невозможно. При встречах же он отрицал всё на свете, с оскорблённой физиономией предлагал осмотреть свою халупу, где, кроме тараканов и голодных мышей, не имелось ничего, и знающие люди шли прямиком в город, на Привоз, где украденные вещи находились уже в третьих руках. Били Ваську часто, но безрезультатно: живучий, как блоха, он отлёживался, встряхивался и принимался за старое.
Судя по всему, Ваську настигла очередная полоса безденежья: на нём красовались грязные залатанные гуцульские шаровары, а живот прикрывала потёртая кожаная жилетка. Босые ноги были в грязи по щиколотку; Васька смущённо потёр их одну о другую и на предложение Ильи проходить в дом и садиться за стол ответил отказом:
– Спасибо, я мокрый весь.
Илья не стал настаивать. Васька сел у порога, встряхнулся, обдав пол брызгами, улыбнулся, показав крупные зубы, из которых один клык был золотой, а другого не имелось вообще. С растущим недовольством Илья наблюдал за тем, как Васькины глаза – один карий, другой жёлтый, как у бродячего кота, – без стеснения следят за Маргиткой. А эта шалава… Нет чтобы уйти за занавеску или на худой конец прихватить волосы платком – цыганка ведь, замужняя, при чужом! Она, чёртова кукла, об этом и не задумалась. Стоит у стены спиной к молодому кобелю, усмехается, встряхивает распущенными волосами и наверняка ловит в зеркале Васькин взгляд. Его, Ильи Смоляко, жена! В его же доме!
– Маргитка, уйди, – едва сдерживаясь, велел Илья.
Она глянула через плечо, снова тряхнула волосами. Неожиданно расхохоталась на весь дом, запрокинув голову и сверкая зубами, и Васька даже привстал. Вот паскуда…
– Пошла вон отсюда! – гаркнул вдруг Яшка так, что задрожала посуда в шкафу. Брата Маргитка боялась и, перестав смеяться, юркнула за занавеску.
– Зачем пришёл, парень? – остывая, спросил Илья.
– Лазарь послал. – Васька улыбался как ни в чём не бывало. – Просит вас в кабак сегодня.
– Чего ему зачесалось?
– Как чего? Погляди, как штормит! Никто в море не выйдет, все в кабак потянутся, народу куча будет! Ещё и из города придут на Маргиту Дмитриевну смотреть!
– Горазд брехать-то – «из города»… Ладно, придём. Ступай.
Васька заржал на весь дом:
– Под дождь, что ли, живого человека гонишь, Илья Григорьич?!
– А… ну пережди… – спохватился Илья, мысленно помянув недобрым словом мать этого поганца. Ещё и не выпроводишь его теперь… Спросил между делом: – Ты, парень, случаем не знаешь, куда у меня новая упряжь с забора девалась?
– Украли, что ли? – посочувствовал Васька. – Так откуда мне-то знать? Ты получше поищи, может, валяется где-нибудь. У меня тоже так было. Ищешь-ищешь кнут по всему двору, и бога, и чёрта клянешь, а потом хвать – а он, кнут-то, за сапогом торчит… А зачем ты упряжь на заборе бросил? Люди не святые…
– Мне вон Белаш говорил, что тебя с этой упряжью в городе на базаре видали.
– А ты ему больше верь! – с неожиданной злостью сказал Васька, и его разноцветные глаза сузились. – Может, он сам и прихватил, а на меня брешет… Знаешь что, Григорьич? По-моему, ты не за упряжь свою беспокоишься.
Из-за занавески послышался приглушённый смех. Илья медленно поднял глаза, чувствуя, как сами собой сжимаются кулаки. Васька встретил его взгляд, не отворачиваясь. На его тёмном от загара и грязи лице уже не было улыбки.
– Ай, господи, брысь пошла, проклятая! – вдруг завопила Дашка.
Мимо стола с воем пронеслась кошка, посыпалась посуда, ударилась о пол корчага, и молочный ручей торжественно потёк к сапогам Ильи. Поднялся крик, писк, мальчишки кинулись к упавшей сахарной голове, Цинка с грозными воплями пыталась отогнать их мокрой тряпкой, Яшка хохотал, отвернувшись к стене, Дашка громко проклинала «эту рыжую нечисть» – словом, шум поднялся страшный. Илья только вздохнул, в который раз подумав про себя: до чего же дочь на Настьку похожа… Та тоже всегда вовремя молоко разливала. Исподлобья он взглянул на Ваську. Тот улыбался, вертел в пальцах щепку, молчал и через несколько минут, к облегчению Ильи, ушёл.
Насквозь прогнивший трактир одноглазого Лазаря на краю посёлка держался, по выражению рыбаков, «на плаву» только за счёт старого грецкого ореха, на мощный ствол которого уже несколько лет лазаревское заведение наваливалось стеной. Внутри было грязно, темно, девчонке-прислуге никогда не удавалось дочиста отмыть липкий, заплёванный пол и отскоблить грубые, залитые вином и водкой, залепленные рыбьей чешуёй столы. На закопчённых стенах висели связки лука, перца, чеснока и воблы, сушёная макрель, грязные полотенца и засиженная мухами до неузнаваемости икона святого Николы. Стойкой служил длинный стол, на котором высились ряды оплетённых красноталом бутылей, за ним помещался буфет с посудой и табурет, где восседал хозяин, Лазарь Калимеропуло – низенький, пузатый, кривоногий полугрек-полуеврей, которого ничем нельзя было удивить или напугать, такой же грязный и запущенный, как его заведение.
– Лазарь, да что ж это за гадство?! – возмущались по временам даже привыкшие ко всему рыбаки. – Ты хоть бы раз в год на Пасху стаканы мыл! Гли, муха присохла!
– Скажите, господарь какой… – следовал флегматичный ответ. – Муха не кобель, отшкрябай да выкинь. А не нравится – шлёпай в город, к Фанкони, там без мух нальют…
Сначала Лазарь не держал у себя в заведении музыкантов, считая это бездоходным излишеством. Если разгорячённые гости слишком настойчиво требовали музыки, то Лазарь, сердито бурча, вытаскивал из-за стойки жестяную помятую трубу и принимался старательно дуть в неё, время от времени вытаскивая инструмент изо рта, чтобы пропеть по-гречески непристойные куплеты. Труба завывала, как мартовский кот, голос у Лазаря был противный, слуха не имелось вовсе, и рыбаки, бранясь, кидали прямо в трактирщика медные пятаки:
– На, дьявол одноглазый, замолчи только! Чтоб тебе черти на том свете так пели!
Довольно быстро Лазарь понял, что выгоды от его музицирования немного, и вынужден был с зубовным скрежетом нанять старика-еврея Шмуля со скрипкой. Но от Шмуля тоже оказалось мало пользы: почти глухой, обладающий скверным характером, он играл лишь то, что ему хотелось, а хотелось Шмулю чаще всего еврейских поминальных песен да изредка невесть где подслушанного марша из оперетты «Продавец птиц». Марш рыбакам понравился, они даже сочинили для него препохабнейшие слова, кои и исполняли хором, размахивая стаканами и воблой, под скрипку Шмуля. Но беда была в том, что настроение сыграть опереточный марш к старику подкатывало не чаще раза в месяц. А все остальные вечера он, закатив к потолку глаза и раскачиваясь, как маятник, извлекал из скрипки заунывные, полные скорби мелодии. Вскоре Лазарь понял, что пора спасать коммерцию. Плюясь и матерясь, он подсчитал кассу и пошёл уговаривать Илью Смоляко, не так давно появившегося в посёлке со своей семьёй.
Выслушав Лазаря, Илья согласился – не столько для себя, сколько для молодёжи, которая тосковала по московским выступлениям. Конечно, оказалось, что это совсем не то, что в столице. Здешней публике было далеко до князей, графов и купцов-миллионщиков. Оглушительные восторги рыбаков и контрабандистов, их топанье сапогами, свист и гогот никак не напоминали аплодисменты в ресторане Осетрова. Но всё же был в этих выступлениях слабый отголосок прежних времён. Однажды Илья даже поймал себя на мысли, что ждёт вечеров в трактире, и удивился, поняв, что радуется тому, от чего открещивался прежде как от чумы. Настя в своё время была права, попрекая мужа тем, что у него в голове одни лошади: в молодости – чужие, позже – собственные. А его голос, который пол-Москвы называло «оригинальным», «чудесным» и «божественным», тот самый тенор, которым Илья в равной мере сводил с ума и пьяных купцов, и профессоров консерватории, – что ж… Он и внимания на этот свой голос не обращал никогда. Есть – и слава богу, пропадёт – не заплачет… Может, и неправильно он жил? Может, надо было слушать Настьку, петь в ресторанах, а не драть глотку на конных базарах? Не хотел. Не умел. Не приучен был. И пел перед ресторанной публикой через силу, сначала ради Настьки, а потом ради Маргитки. Пусть девочка хоть так потешится. Пора, в самом деле, бросать эту вонючую дыру и перебираться в какой-нибудь город, хотя бы и в ту же Одессу. Зря он боится, надо уезжать. От Васьки подальше.
Обо всём этом Илья думал, сидя вместе с Маргиткой и Яшкой (беременная Дашка осталась дома) в маленькой комнатке за помещением трактира. Это было единственное чистое место в заведении Лазаря. Кровать с железными шарами покрывало лоскутное одеяло, на подоконнике валялись ленты и дешёвые мониста, на столе лежали сушёная дыня, макрель с оторванным хвостом, колода засаленных карт, бубен, обшитый полинявшими, когда-то красными лентами, и осколок зеркала. Со старого комода смотрел неизменный святой Никола – покровитель рыбаков. Комнатка принадлежала цыганке Розе по прозвищу Чачанка, тоже выступавшей в трактире Лазаря.
Чачанка пришла в посёлок прошлой осенью по дороге из Одессы – босиком, в синей юбке, рваной оранжевой кофте и красной косынке на курчавых волосах. В поводу Роза вела молодую гнедую кобылу под седлом с навьюченным на неё узлом, жевала истекающий соком помидор и с любопытством поглядывала по сторонам. Рядом с ней шагал сын – грязный мальчишка лет двенадцати. Вся эта процессия прямиком двинулась к трактиру Лазаря. Роза вошла внутрь, непринуждённо осмотрелась, поморщилась, метко запустила помидором в шмыгнувшую по полу крысу, подошла к стойке, за которой дремал Лазарь, и весело спросила:
– Что, ненаглядный, деньги любишь?
– Кто ж нынче не любит?
– Буду у тебя петь – золоту счёт потеряешь. Принимай!
Позже, в кругу смеющихся рыбаков, Лазарь плевался, проклинал святых Николу и Спиридиона и божился, что сам не знает, за каким лешим пустил к себе цыганку: «Заколдовала, чёрт голопятый! Заворожила! Завтра же выгоню!» Но «голопятый чёрт» с удобством расположился в задней комнате трактира – и, судя по всему, надолго.
То, что Роза приехала одна, без табора, и более того – без мужа, немедленно дало пищу для разговоров. Подливало масла в огонь и то, что она поселилась у Лазаря, а не рядом с семьёй Ильи Смоляко: обычно цыгане держались друг друга. Сначала ей приписывали сожительство с Лазарем, но трактирщик упорно отнекивался. Бешенство, с которым он это делал, убедило рыбаков в том, что удочку Лазарь всё-таки закидывал, но явно получил отказ.
«И то, зачем он ей, пьяница кривой? Баба-то красивая, в соку…»
Да, что-то неудержимо привлекательное было в невысокой и подвижной фигуре тридцатилетней Розы, в её загорелых руках, всегда смеющихся глазах, остром подбородке, недлинных курчавых волосах, выбивающихся из-под платка, в манере быстро и резковато, всегда с шуткой, разговаривать, звонко, по-девичьи, смеяться, запрокидывая голову и высовывая язык… Всего этого оказалось достаточно, чтобы мужчины посёлка предприняли ряд визитов в заднюю комнату трактира. Сначала Роза выпроваживала рыбаков вежливо, но через неделю терпение её лопнуло. Весь трактир был свидетелем того, как из комнаты Розы одновременно с грохнувшим выстрелом вылетел огромный, как медведь, чёрный и рябой контрабандист Белаш, а за ним, потрясая кремнёвым ружьём Лазаря, выскочила полуодетая негодующая Роза. Выпалила она из ружья, конечно, вхолостую, но с того вечера её оставили в покое.
Вскоре Роза раздобыла себе лёгкую плоскодонную шаланду и на рассвете, поражая весь посёлок, невозмутимо выгребала в море. Возвращалась она к полудню, усталая, весёлая, выкидывала на берег бычков и скумбрию, вытаскивала ведро креветок или мидий. Днём уходила в город, шаталась по Привозу с корзинами рыбы, иногда гадала, сидя на углу, на картах или бобовых зёрнах, порой заходила в лошадиные ряды и лезла к барышникам с советами – по признаниям кофарей[7]-цыган, весьма дельными. А вечером пела в трактире Лазаря, колотя в свой старый бубен, плясала, вскочив на стол, и весь зал звенел от её высокого и звонкого голоса. О себе Чачанка никогда не рассказывала. Не пустилась она в откровения и с цыганками, и обиженная Маргитка даже заявила о том, что Роза вовсе не их породы. Мол, разве будет цыганка сторониться своих, жить одна? Разве цыганское дело ловить рыбу? Разве сядет цыганская женщина верхом на лошадь? Разве осмелится она давать мужчине советы, как выгоднее купить или продать коня? Роза посмеивалась над такими разговорами, но никого не переубеждала. Её сын с утра до ночи носился по посёлку с ватагой других мальчишек, и от него, так же как от матери, нельзя было выведать ни слова.
Стоило Илье вспомнить о Розе – и она тут же появилась на пороге комнаты. Чачанка никогда не переодевалась для выступлений – оставалась в своей синей широкой юбке и оранжевой блузке и лишь набрасывала на плечи зелёную шаль с кистями. Так Роза была одета и сегодня. Войдя, она подошла к столу, взяла бубен, весело потыкала пальцем в перегородку.
– Чего сидим, ромалэ? Второго пришествия ждём? Слышите, как рыбачки разорались? Пора выходить, не то они Лазарю весь кабак разнесут. С города Лёвка Шторм со своими мальчиками пришёл, так уже по лампам стрелять примеряются!
Появление цыган встретили восторженным воем, топотом сапог, свистом. Роза топнула босой пяткой, взмахнула бубном и запела – как обычно, не дожидаясь вступления гитар:
Илья скосил глаза на Маргитку. Как и ожидал, увидел злое, надменное лицо. Да… Когда эта красавица стерпеть могла, чтобы не на неё, а ещё на кого-то смотрели? Сейчас, как прижаренная, плясать кинется…
Илья не ошибся: в тот же миг Маргитка широко улыбнулась, кинула брату через плечо: «Играй!» – и, вскинув руки, с места, без выходки, понеслась в пляс. И больше Илья не замечал никого и ничего. Он даже сделал шаг вперёд и встал не за спиной Маргитки, а слева от неё, чтобы видеть это смуглое лицо, зелень глаз, качающиеся в такт косы, серьги, мониста. И узенькие носки туфель Маргитки так же, как когда-то в Москве, выглядывали из-под подола красной юбки, и такими же ловкими, гибкими, отточенными были движения, и так же мелко частили плечи, и гнулась она, как молодая ветка, и отрывисто кричала гитаристам: «Авен[8], авен, авен!», ускоряя темп. Даже закончившая пляску и спрыгнувшая со стола на колени Белаша Роза смотрела на Маргитку с восхищением. Рыбаки сгрудились вокруг плясуньи, хлопали в ладоши, свистели. А она носилась перед ними, поднимая ветер шалью, била плечами, кричала Илье и Яшке:
– Ещё! Ещё! – и они послушно ударяли по струнам.
Лишь один раз Илья упустил ритм: когда из-за спин рыбаков к Маргитке вылетел, дробя пол каблуками, лохматый, скалящий зубы Васька Ставраки. Сейчас он уже не выглядел полуголым босяком: на Ваське были новые шевровые сапоги, тельняшка и широкий кожаный пояс. К облегчению Ильи, Маргитка посмотрела на Ваську, как на пустое место, отвернулась, понеслась по кругу дальше. Из её косы вылетела и завертелась по полу блестящая монетка. Васька нагнулся, подхватил её, деловито попробовал на зуб, сунул в рот и, закинув руку за голову, полетел вслед за Маргиткой. И тут Илья ничего не мог поделать: гости трактира имели право плясать с цыганками. Вслед за Васькой попрыгали в круг и остальные, затопал, как медведь на привязи, Белаш, застучал деревянной ногой в пол дед Ёршик, выскочил из-за стойки, размахивая полотенцем, Лазарь, завертелась, подбоченившись и выставив острые локти, посудомойка Юлька, и весь трактир заходил ходуном. Лёвка Шторм за дальним столиком не утерпел и выстрелил в одну из керосиновых ламп, Лазарь возмущённо заорал, но и выстрел, и крик потонули в диком пьяном гаме и вое ветра за окном.
Буря на море после полуночи стала стихать. Дождь уже не колотил в окна упругими струями, а вяло, чуть слышно, постукивал по стёклам. Гости Лазаря начали расходиться. Те, что были потрезвее, побрели проверять вытащенные на берег шаланды и сети, кто-то, шатаясь, направился домой, кто-то заснул мёртвым сном прямо под столом. К двум часам ночи трактир опустел. На затоптанном полу поблёскивало битое стекло, зевающая Юлька сметала со столов рыбьи скелеты, хлебные крошки и изюмные косточки. У окна спал, уронив на столешницу голову, Белаш. Рядом, у кадушки с солёными перцами, прислонившись к стене и посасывая чубук трубки, сидела Роза. Её губы складывались в сонную улыбку, словно Чачанка вспоминала что-то приятное. Возле стойки Илья ругался с хозяином:
– Ну прибавь хоть рубль, Лазарь, совести у тебя нет! Полночи глотки драли, как грешники в аду, и всё задаром?
– Ничего не задаром. Ничего не прибавлю. – Лазарь был не в духе из-за утраты керосиновой лампы. – Хватит с вас, и так заведение в убытке. Совсем очумели, босяки проклятые, раньше хоть посуду били, а теперь и освещение колотят!
Илья понял, что настаивать бессмысленно, махнул рукой и пошёл к двери.
На небе сквозь тучи продиралась красная луна. Когда Илья вышел на крыльцо, луна как раз вынырнула из облаков, и он сразу увидел Маргитку. Она стояла в нескольких шагах, у коновязи, а перед ней, удерживая в поводу своего сильного и злого вороного жеребца, стоял Васька Ставраки. Илья услышал, что они говорят о чём-то, но ветер относил слова, и понятно было лишь то, что Маргитка злится. Васька, прижав руку к груди, казалось, оправдывался. Увидев подходящего Илью, он умолк на полуслове, прыгнул в седло и улетел в темноту – лишь прошуршала галька под копытами вороного. Маргитка продолжала стоять у коновязи. Илье даже показалось, что она смотрит вслед Ваське.
– Что ему надо? – ровно спросил он.
– Ничего, – пожав плечами, отозвалась Маргитка. Стянула с перекладины ворот свою шаль и быстро зашагала по дороге, вслед за далеко ушедшим Яшкой.
Идти было недалеко. Впереди уже маячил дом с горящим окном, ворота оказались открыты настежь. Слабый свет из окна падал во двор, и первое, что увидел Илья, подойдя к дому, была… висящая на заборе упряжь. С минуту он смотрел на неё, затем недоверчиво взял в руки. Это была та самая упряжь, новая, ещё скрипящая, с медными заклёпками и махрами, которая бесследно пропала три дня назад.
– Да что ж это такое… – пробормотал Илья, растерянно перебирая в пальцах супонь[9].
– Ослеп? Упряжь твоя, – послышался спокойный, чуть насмешливый голос.
Илья, вздрогнув, поднял голову. Маргитка стояла за его спиной. Свет из дома падал на лицо жены. Она усмехалась краем губ, вертела во рту ветку шиповника.
– Откуда она взялась?
– Васька принёс.
– С чего бы это ему приносить? – медленно спросил Илья.
– Я велела.
– Ты? Кто ж ты ему такая, чтобы приказывать?
– Ну-ка вон! – заорал на детей Яшка, но широкая улыбка свела на нет всю грозность окрика, и мальчишки даже ухом не повели. Дашка с трудом отогнала их и, нащупав на гвозде полотенце, приказала:
– Наклонись.
Яшка нагнулся, и Дашка, накинув полотенце на голову мужа, начала вытирать его мокрые волосы. Илья видел, как он кряхтит от удовольствия, как из-под полотенца пытается украдкой хлопнуть Дашку по заду, слышал, как та шёпотом ругает его: «Дети… отец… ошалел?» – и чувствовал беспричинную злость. Проклятый щенок… Век бы его не видеть.
Зятя Илья не любил и догадывался, что Яшка это чувствует, но открытых ссор между ними не случалось. Илье не хотелось причинять боль дочери, а о том, что творилось в голове зятя, он не знал и знать не хотел. С каждым годом парень всё больше становился похожим на своего отца, и иногда Илье даже хотелось перекреститься: Митро и Митро, только молодой да ростом повыше. Даже Яшкин взгляд, недоверчивый, насмешливый, порой презрительный взгляд узких чёрных глаз, который Илья не раз ловил на себе, напоминал ему о Митро. С точно такой же физиономией тот разглядывал лошадей на конном рынке, намереваясь сбить цену. Но Яшка молчал, а если случалось обсуждать что-то с тестем, то делал это по-цыгански – со всей почтительностью к старшему, в которой Илье постоянно чудилась скрытая издёвка. Но раздувать эти угли ему не хотелось. Чёрт с ним, с паршивцем… Дашку жалко.
Он знал: дочери с Яшкой живётся хорошо. За все эти годы Илье не довелось увидеть не только ни одного их скандала, но даже услышать, чтобы Яшка повысил на жену голос. Илья диву давался, потому что до сих пор думал, что такая жизнь была только у них с Настькой, и то лишь поначалу. Возвращаясь с конных базаров, Яшка всегда привозил жене то золотые серьги, то бусы, то шаль, то целый мешок конфет, то отрезы шёлка. Дашка улыбалась, благодарила, складывала подарки в сундук, и в конце концов эти шали и отрезы оказывались на Маргитке. Яшка ворчал, Дашка пожимала плечами:
– Но куда же мне сейчас это носить? Посмотри на меня – опять…
Беременной Дашка ходила постоянно, но была этим вполне довольна, и через пять лет у них с Яшкой было четверо детей. Илья вздыхал про себя: хоть бы Цинка, девочка, походила на мать, так ведь нет… Курчавый, скуластый, узкоглазый бесёнок, обезьянка, мальчишка в платье. Хотя, кто знает, может, с годами переменится.
За окном звонко прочавкали по грязи лошадиные копыта: кто-то галопом подлетел к дому. Илья вспомнил умывавшуюся кошку, поморщился: вот и гостей принесло…
– Будьте здоровы все! – поздоровался, входя, Васька Ставраки, и настроение Ильи испортилось окончательно.
Этого парня, чёрного, худого и подвижного, всегда лохматого, как леший, Илья терпеть не мог. Впрочем, в этом с ним был солидарен весь посёлок. Никто не знал, откуда здесь появился Васька. Любые расспросы были бессмысленны, потому что десяти разным людям Васька давал десять разных ответов. Рыбаки не могли даже точно установить, какой Васька породы. Одни говорили – грек, другие – турок, третьи божились, что парень – цыган, четвёртые уверенно причисляли его к евреям. Васька ни с кем не спорил. Он вполне сносно болтал и по-гречески, и по-персидски, и по-еврейски, а однажды Илья заметил, что он понимает и романэс. Это было в тот вечер, когда они всей семьёй выступали в трактире Лазаря и Илье показалось, что Маргитка чересчур уж ласково слушает Васькины глупости. Он буркнул ей по-цыгански:
– Весь стыд потеряла?
– Отстань, гаджо[6] деньги платит.
– Может, ещё и ляжешь с ним?
– И лягу, если не отвяжешься.
– Кнута захотела?
– Тьфу, надоел…
Илья уже был готов перейти от слов к делу прямо в трактире, но сидящий за столом Васька вдруг фыркнул в стакан, плеснув винными брызгами, быстро отвернулся к окну, и ошарашенный Илья догадался, что тот понял весь его с Маргиткой разговор с начала до конца.
Все знали, что Васька Ставраки был конокрадом, и довольно удачливым. По временам он пропадал из посёлка, мог отсутствовать неделю, месяц, два. Но только рыбаки начинали с облегчением поговаривать о том, что безродного чёрта наверняка где-то зарезали, как Васька объявлялся: похудевший, грязный, весёлый, с целым косяком лошадей. На Староконном рынке в Одессе пронзительный и гортанный Васькин голос перекрывал любой шум. Ставраки орал во всё горло, расхваливая своих «орловских скакунов». Если ему не верили, обижался почти до слёз, спорил, лез лошади в зубы, выворачивал кулаком язык, тыкал в живот и в конце концов поднимал цену. Самым невероятным было то, что у Васьки охотно покупали.
За этим следовал многодневный кутёж в трактире одноглазого Лазаря. Жадности в Ваське не было, гулял он до последнего гроша, угощал рыбаков, хозяина и музыкантов, плясал до упаду, подпевал цыганам неплохим тенором и засыпал прямо под столом, положив на перекладину всклокоченную голову. Через неделю гульбы Васька бродил по посёлку похмельный и злой, в одних штанах, пропив и рубаху, и сапоги. А на другой день в каждом дворе начинались пропажи: то исчезнет хомут, оставленный у ворот конюшни, то как сквозь землю провалится новая сеть или сгинет выстиранное бельё вместе с верёвкой. В трудные минуты жизни Васька не гнушался даже висящими на плетне портянками. Все догадывались, чьи это проделки, но поймать Ваську было невозможно. При встречах же он отрицал всё на свете, с оскорблённой физиономией предлагал осмотреть свою халупу, где, кроме тараканов и голодных мышей, не имелось ничего, и знающие люди шли прямиком в город, на Привоз, где украденные вещи находились уже в третьих руках. Били Ваську часто, но безрезультатно: живучий, как блоха, он отлёживался, встряхивался и принимался за старое.
Судя по всему, Ваську настигла очередная полоса безденежья: на нём красовались грязные залатанные гуцульские шаровары, а живот прикрывала потёртая кожаная жилетка. Босые ноги были в грязи по щиколотку; Васька смущённо потёр их одну о другую и на предложение Ильи проходить в дом и садиться за стол ответил отказом:
– Спасибо, я мокрый весь.
Илья не стал настаивать. Васька сел у порога, встряхнулся, обдав пол брызгами, улыбнулся, показав крупные зубы, из которых один клык был золотой, а другого не имелось вообще. С растущим недовольством Илья наблюдал за тем, как Васькины глаза – один карий, другой жёлтый, как у бродячего кота, – без стеснения следят за Маргиткой. А эта шалава… Нет чтобы уйти за занавеску или на худой конец прихватить волосы платком – цыганка ведь, замужняя, при чужом! Она, чёртова кукла, об этом и не задумалась. Стоит у стены спиной к молодому кобелю, усмехается, встряхивает распущенными волосами и наверняка ловит в зеркале Васькин взгляд. Его, Ильи Смоляко, жена! В его же доме!
– Маргитка, уйди, – едва сдерживаясь, велел Илья.
Она глянула через плечо, снова тряхнула волосами. Неожиданно расхохоталась на весь дом, запрокинув голову и сверкая зубами, и Васька даже привстал. Вот паскуда…
– Пошла вон отсюда! – гаркнул вдруг Яшка так, что задрожала посуда в шкафу. Брата Маргитка боялась и, перестав смеяться, юркнула за занавеску.
– Зачем пришёл, парень? – остывая, спросил Илья.
– Лазарь послал. – Васька улыбался как ни в чём не бывало. – Просит вас в кабак сегодня.
– Чего ему зачесалось?
– Как чего? Погляди, как штормит! Никто в море не выйдет, все в кабак потянутся, народу куча будет! Ещё и из города придут на Маргиту Дмитриевну смотреть!
– Горазд брехать-то – «из города»… Ладно, придём. Ступай.
Васька заржал на весь дом:
– Под дождь, что ли, живого человека гонишь, Илья Григорьич?!
– А… ну пережди… – спохватился Илья, мысленно помянув недобрым словом мать этого поганца. Ещё и не выпроводишь его теперь… Спросил между делом: – Ты, парень, случаем не знаешь, куда у меня новая упряжь с забора девалась?
– Украли, что ли? – посочувствовал Васька. – Так откуда мне-то знать? Ты получше поищи, может, валяется где-нибудь. У меня тоже так было. Ищешь-ищешь кнут по всему двору, и бога, и чёрта клянешь, а потом хвать – а он, кнут-то, за сапогом торчит… А зачем ты упряжь на заборе бросил? Люди не святые…
– Мне вон Белаш говорил, что тебя с этой упряжью в городе на базаре видали.
– А ты ему больше верь! – с неожиданной злостью сказал Васька, и его разноцветные глаза сузились. – Может, он сам и прихватил, а на меня брешет… Знаешь что, Григорьич? По-моему, ты не за упряжь свою беспокоишься.
Из-за занавески послышался приглушённый смех. Илья медленно поднял глаза, чувствуя, как сами собой сжимаются кулаки. Васька встретил его взгляд, не отворачиваясь. На его тёмном от загара и грязи лице уже не было улыбки.
– Ай, господи, брысь пошла, проклятая! – вдруг завопила Дашка.
Мимо стола с воем пронеслась кошка, посыпалась посуда, ударилась о пол корчага, и молочный ручей торжественно потёк к сапогам Ильи. Поднялся крик, писк, мальчишки кинулись к упавшей сахарной голове, Цинка с грозными воплями пыталась отогнать их мокрой тряпкой, Яшка хохотал, отвернувшись к стене, Дашка громко проклинала «эту рыжую нечисть» – словом, шум поднялся страшный. Илья только вздохнул, в который раз подумав про себя: до чего же дочь на Настьку похожа… Та тоже всегда вовремя молоко разливала. Исподлобья он взглянул на Ваську. Тот улыбался, вертел в пальцах щепку, молчал и через несколько минут, к облегчению Ильи, ушёл.
Насквозь прогнивший трактир одноглазого Лазаря на краю посёлка держался, по выражению рыбаков, «на плаву» только за счёт старого грецкого ореха, на мощный ствол которого уже несколько лет лазаревское заведение наваливалось стеной. Внутри было грязно, темно, девчонке-прислуге никогда не удавалось дочиста отмыть липкий, заплёванный пол и отскоблить грубые, залитые вином и водкой, залепленные рыбьей чешуёй столы. На закопчённых стенах висели связки лука, перца, чеснока и воблы, сушёная макрель, грязные полотенца и засиженная мухами до неузнаваемости икона святого Николы. Стойкой служил длинный стол, на котором высились ряды оплетённых красноталом бутылей, за ним помещался буфет с посудой и табурет, где восседал хозяин, Лазарь Калимеропуло – низенький, пузатый, кривоногий полугрек-полуеврей, которого ничем нельзя было удивить или напугать, такой же грязный и запущенный, как его заведение.
– Лазарь, да что ж это за гадство?! – возмущались по временам даже привыкшие ко всему рыбаки. – Ты хоть бы раз в год на Пасху стаканы мыл! Гли, муха присохла!
– Скажите, господарь какой… – следовал флегматичный ответ. – Муха не кобель, отшкрябай да выкинь. А не нравится – шлёпай в город, к Фанкони, там без мух нальют…
Сначала Лазарь не держал у себя в заведении музыкантов, считая это бездоходным излишеством. Если разгорячённые гости слишком настойчиво требовали музыки, то Лазарь, сердито бурча, вытаскивал из-за стойки жестяную помятую трубу и принимался старательно дуть в неё, время от времени вытаскивая инструмент изо рта, чтобы пропеть по-гречески непристойные куплеты. Труба завывала, как мартовский кот, голос у Лазаря был противный, слуха не имелось вовсе, и рыбаки, бранясь, кидали прямо в трактирщика медные пятаки:
– На, дьявол одноглазый, замолчи только! Чтоб тебе черти на том свете так пели!
Довольно быстро Лазарь понял, что выгоды от его музицирования немного, и вынужден был с зубовным скрежетом нанять старика-еврея Шмуля со скрипкой. Но от Шмуля тоже оказалось мало пользы: почти глухой, обладающий скверным характером, он играл лишь то, что ему хотелось, а хотелось Шмулю чаще всего еврейских поминальных песен да изредка невесть где подслушанного марша из оперетты «Продавец птиц». Марш рыбакам понравился, они даже сочинили для него препохабнейшие слова, кои и исполняли хором, размахивая стаканами и воблой, под скрипку Шмуля. Но беда была в том, что настроение сыграть опереточный марш к старику подкатывало не чаще раза в месяц. А все остальные вечера он, закатив к потолку глаза и раскачиваясь, как маятник, извлекал из скрипки заунывные, полные скорби мелодии. Вскоре Лазарь понял, что пора спасать коммерцию. Плюясь и матерясь, он подсчитал кассу и пошёл уговаривать Илью Смоляко, не так давно появившегося в посёлке со своей семьёй.
Выслушав Лазаря, Илья согласился – не столько для себя, сколько для молодёжи, которая тосковала по московским выступлениям. Конечно, оказалось, что это совсем не то, что в столице. Здешней публике было далеко до князей, графов и купцов-миллионщиков. Оглушительные восторги рыбаков и контрабандистов, их топанье сапогами, свист и гогот никак не напоминали аплодисменты в ресторане Осетрова. Но всё же был в этих выступлениях слабый отголосок прежних времён. Однажды Илья даже поймал себя на мысли, что ждёт вечеров в трактире, и удивился, поняв, что радуется тому, от чего открещивался прежде как от чумы. Настя в своё время была права, попрекая мужа тем, что у него в голове одни лошади: в молодости – чужие, позже – собственные. А его голос, который пол-Москвы называло «оригинальным», «чудесным» и «божественным», тот самый тенор, которым Илья в равной мере сводил с ума и пьяных купцов, и профессоров консерватории, – что ж… Он и внимания на этот свой голос не обращал никогда. Есть – и слава богу, пропадёт – не заплачет… Может, и неправильно он жил? Может, надо было слушать Настьку, петь в ресторанах, а не драть глотку на конных базарах? Не хотел. Не умел. Не приучен был. И пел перед ресторанной публикой через силу, сначала ради Настьки, а потом ради Маргитки. Пусть девочка хоть так потешится. Пора, в самом деле, бросать эту вонючую дыру и перебираться в какой-нибудь город, хотя бы и в ту же Одессу. Зря он боится, надо уезжать. От Васьки подальше.
Обо всём этом Илья думал, сидя вместе с Маргиткой и Яшкой (беременная Дашка осталась дома) в маленькой комнатке за помещением трактира. Это было единственное чистое место в заведении Лазаря. Кровать с железными шарами покрывало лоскутное одеяло, на подоконнике валялись ленты и дешёвые мониста, на столе лежали сушёная дыня, макрель с оторванным хвостом, колода засаленных карт, бубен, обшитый полинявшими, когда-то красными лентами, и осколок зеркала. Со старого комода смотрел неизменный святой Никола – покровитель рыбаков. Комнатка принадлежала цыганке Розе по прозвищу Чачанка, тоже выступавшей в трактире Лазаря.
Чачанка пришла в посёлок прошлой осенью по дороге из Одессы – босиком, в синей юбке, рваной оранжевой кофте и красной косынке на курчавых волосах. В поводу Роза вела молодую гнедую кобылу под седлом с навьюченным на неё узлом, жевала истекающий соком помидор и с любопытством поглядывала по сторонам. Рядом с ней шагал сын – грязный мальчишка лет двенадцати. Вся эта процессия прямиком двинулась к трактиру Лазаря. Роза вошла внутрь, непринуждённо осмотрелась, поморщилась, метко запустила помидором в шмыгнувшую по полу крысу, подошла к стойке, за которой дремал Лазарь, и весело спросила:
– Что, ненаглядный, деньги любишь?
– Кто ж нынче не любит?
– Буду у тебя петь – золоту счёт потеряешь. Принимай!
Позже, в кругу смеющихся рыбаков, Лазарь плевался, проклинал святых Николу и Спиридиона и божился, что сам не знает, за каким лешим пустил к себе цыганку: «Заколдовала, чёрт голопятый! Заворожила! Завтра же выгоню!» Но «голопятый чёрт» с удобством расположился в задней комнате трактира – и, судя по всему, надолго.
То, что Роза приехала одна, без табора, и более того – без мужа, немедленно дало пищу для разговоров. Подливало масла в огонь и то, что она поселилась у Лазаря, а не рядом с семьёй Ильи Смоляко: обычно цыгане держались друг друга. Сначала ей приписывали сожительство с Лазарем, но трактирщик упорно отнекивался. Бешенство, с которым он это делал, убедило рыбаков в том, что удочку Лазарь всё-таки закидывал, но явно получил отказ.
«И то, зачем он ей, пьяница кривой? Баба-то красивая, в соку…»
Да, что-то неудержимо привлекательное было в невысокой и подвижной фигуре тридцатилетней Розы, в её загорелых руках, всегда смеющихся глазах, остром подбородке, недлинных курчавых волосах, выбивающихся из-под платка, в манере быстро и резковато, всегда с шуткой, разговаривать, звонко, по-девичьи, смеяться, запрокидывая голову и высовывая язык… Всего этого оказалось достаточно, чтобы мужчины посёлка предприняли ряд визитов в заднюю комнату трактира. Сначала Роза выпроваживала рыбаков вежливо, но через неделю терпение её лопнуло. Весь трактир был свидетелем того, как из комнаты Розы одновременно с грохнувшим выстрелом вылетел огромный, как медведь, чёрный и рябой контрабандист Белаш, а за ним, потрясая кремнёвым ружьём Лазаря, выскочила полуодетая негодующая Роза. Выпалила она из ружья, конечно, вхолостую, но с того вечера её оставили в покое.
Вскоре Роза раздобыла себе лёгкую плоскодонную шаланду и на рассвете, поражая весь посёлок, невозмутимо выгребала в море. Возвращалась она к полудню, усталая, весёлая, выкидывала на берег бычков и скумбрию, вытаскивала ведро креветок или мидий. Днём уходила в город, шаталась по Привозу с корзинами рыбы, иногда гадала, сидя на углу, на картах или бобовых зёрнах, порой заходила в лошадиные ряды и лезла к барышникам с советами – по признаниям кофарей[7]-цыган, весьма дельными. А вечером пела в трактире Лазаря, колотя в свой старый бубен, плясала, вскочив на стол, и весь зал звенел от её высокого и звонкого голоса. О себе Чачанка никогда не рассказывала. Не пустилась она в откровения и с цыганками, и обиженная Маргитка даже заявила о том, что Роза вовсе не их породы. Мол, разве будет цыганка сторониться своих, жить одна? Разве цыганское дело ловить рыбу? Разве сядет цыганская женщина верхом на лошадь? Разве осмелится она давать мужчине советы, как выгоднее купить или продать коня? Роза посмеивалась над такими разговорами, но никого не переубеждала. Её сын с утра до ночи носился по посёлку с ватагой других мальчишек, и от него, так же как от матери, нельзя было выведать ни слова.
Стоило Илье вспомнить о Розе – и она тут же появилась на пороге комнаты. Чачанка никогда не переодевалась для выступлений – оставалась в своей синей широкой юбке и оранжевой блузке и лишь набрасывала на плечи зелёную шаль с кистями. Так Роза была одета и сегодня. Войдя, она подошла к столу, взяла бубен, весело потыкала пальцем в перегородку.
– Чего сидим, ромалэ? Второго пришествия ждём? Слышите, как рыбачки разорались? Пора выходить, не то они Лазарю весь кабак разнесут. С города Лёвка Шторм со своими мальчиками пришёл, так уже по лампам стрелять примеряются!
Появление цыган встретили восторженным воем, топотом сапог, свистом. Роза топнула босой пяткой, взмахнула бубном и запела – как обычно, не дожидаясь вступления гитар:
Эту песню Роза принесла из Одессы. Но пела она её на цыганский манер и так ловко, словно подслушала не в каком-то воровском притоне, а в кочевом таборе. Шум за столиками не только не утих, но сделался ещё сильнее, когда Роза, ударив в бубен и бросив его через весь трактир опешившему Лазарю, кинулась в пляс между столиками. Гости заорали от восторга; десятки загорелых, грязных, просоленных, покрытых татуировками рук потянулись к Розе, а она, уворачиваясь, грозила пальцем, показывала язык и била без удержу тропаки на заплёванном полу. Её поймал, подкравшись сзади, контрабандист Белаш, взметнул вверх на своих огромных руках, поставил на стол, и рыбаки, повскакав с мест, помчались к этому столу. Лазарь кинул Розе бубен. Она ловко поймала его, заколотила ладонью по гладкому верху и начала отплясывать прямо на столе, под звон содрогающихся бутылок и стаканов.
– Не держите мине, мама, не вяжите дочку,
Я в окошко утеку тёмною ночкой!
Где гуляет мой фартовый, козырной мальчонка?
Позабыл, злодей-обманщик, за свою девчонку!
Илья скосил глаза на Маргитку. Как и ожидал, увидел злое, надменное лицо. Да… Когда эта красавица стерпеть могла, чтобы не на неё, а ещё на кого-то смотрели? Сейчас, как прижаренная, плясать кинется…
Илья не ошибся: в тот же миг Маргитка широко улыбнулась, кинула брату через плечо: «Играй!» – и, вскинув руки, с места, без выходки, понеслась в пляс. И больше Илья не замечал никого и ничего. Он даже сделал шаг вперёд и встал не за спиной Маргитки, а слева от неё, чтобы видеть это смуглое лицо, зелень глаз, качающиеся в такт косы, серьги, мониста. И узенькие носки туфель Маргитки так же, как когда-то в Москве, выглядывали из-под подола красной юбки, и такими же ловкими, гибкими, отточенными были движения, и так же мелко частили плечи, и гнулась она, как молодая ветка, и отрывисто кричала гитаристам: «Авен[8], авен, авен!», ускоряя темп. Даже закончившая пляску и спрыгнувшая со стола на колени Белаша Роза смотрела на Маргитку с восхищением. Рыбаки сгрудились вокруг плясуньи, хлопали в ладоши, свистели. А она носилась перед ними, поднимая ветер шалью, била плечами, кричала Илье и Яшке:
– Ещё! Ещё! – и они послушно ударяли по струнам.
Лишь один раз Илья упустил ритм: когда из-за спин рыбаков к Маргитке вылетел, дробя пол каблуками, лохматый, скалящий зубы Васька Ставраки. Сейчас он уже не выглядел полуголым босяком: на Ваське были новые шевровые сапоги, тельняшка и широкий кожаный пояс. К облегчению Ильи, Маргитка посмотрела на Ваську, как на пустое место, отвернулась, понеслась по кругу дальше. Из её косы вылетела и завертелась по полу блестящая монетка. Васька нагнулся, подхватил её, деловито попробовал на зуб, сунул в рот и, закинув руку за голову, полетел вслед за Маргиткой. И тут Илья ничего не мог поделать: гости трактира имели право плясать с цыганками. Вслед за Васькой попрыгали в круг и остальные, затопал, как медведь на привязи, Белаш, застучал деревянной ногой в пол дед Ёршик, выскочил из-за стойки, размахивая полотенцем, Лазарь, завертелась, подбоченившись и выставив острые локти, посудомойка Юлька, и весь трактир заходил ходуном. Лёвка Шторм за дальним столиком не утерпел и выстрелил в одну из керосиновых ламп, Лазарь возмущённо заорал, но и выстрел, и крик потонули в диком пьяном гаме и вое ветра за окном.
Буря на море после полуночи стала стихать. Дождь уже не колотил в окна упругими струями, а вяло, чуть слышно, постукивал по стёклам. Гости Лазаря начали расходиться. Те, что были потрезвее, побрели проверять вытащенные на берег шаланды и сети, кто-то, шатаясь, направился домой, кто-то заснул мёртвым сном прямо под столом. К двум часам ночи трактир опустел. На затоптанном полу поблёскивало битое стекло, зевающая Юлька сметала со столов рыбьи скелеты, хлебные крошки и изюмные косточки. У окна спал, уронив на столешницу голову, Белаш. Рядом, у кадушки с солёными перцами, прислонившись к стене и посасывая чубук трубки, сидела Роза. Её губы складывались в сонную улыбку, словно Чачанка вспоминала что-то приятное. Возле стойки Илья ругался с хозяином:
– Ну прибавь хоть рубль, Лазарь, совести у тебя нет! Полночи глотки драли, как грешники в аду, и всё задаром?
– Ничего не задаром. Ничего не прибавлю. – Лазарь был не в духе из-за утраты керосиновой лампы. – Хватит с вас, и так заведение в убытке. Совсем очумели, босяки проклятые, раньше хоть посуду били, а теперь и освещение колотят!
Илья понял, что настаивать бессмысленно, махнул рукой и пошёл к двери.
На небе сквозь тучи продиралась красная луна. Когда Илья вышел на крыльцо, луна как раз вынырнула из облаков, и он сразу увидел Маргитку. Она стояла в нескольких шагах, у коновязи, а перед ней, удерживая в поводу своего сильного и злого вороного жеребца, стоял Васька Ставраки. Илья услышал, что они говорят о чём-то, но ветер относил слова, и понятно было лишь то, что Маргитка злится. Васька, прижав руку к груди, казалось, оправдывался. Увидев подходящего Илью, он умолк на полуслове, прыгнул в седло и улетел в темноту – лишь прошуршала галька под копытами вороного. Маргитка продолжала стоять у коновязи. Илье даже показалось, что она смотрит вслед Ваське.
– Что ему надо? – ровно спросил он.
– Ничего, – пожав плечами, отозвалась Маргитка. Стянула с перекладины ворот свою шаль и быстро зашагала по дороге, вслед за далеко ушедшим Яшкой.
Идти было недалеко. Впереди уже маячил дом с горящим окном, ворота оказались открыты настежь. Слабый свет из окна падал во двор, и первое, что увидел Илья, подойдя к дому, была… висящая на заборе упряжь. С минуту он смотрел на неё, затем недоверчиво взял в руки. Это была та самая упряжь, новая, ещё скрипящая, с медными заклёпками и махрами, которая бесследно пропала три дня назад.
– Да что ж это такое… – пробормотал Илья, растерянно перебирая в пальцах супонь[9].
– Ослеп? Упряжь твоя, – послышался спокойный, чуть насмешливый голос.
Илья, вздрогнув, поднял голову. Маргитка стояла за его спиной. Свет из дома падал на лицо жены. Она усмехалась краем губ, вертела во рту ветку шиповника.
– Откуда она взялась?
– Васька принёс.
– С чего бы это ему приносить? – медленно спросил Илья.
– Я велела.
– Ты? Кто ж ты ему такая, чтобы приказывать?