Страница:
Ночью Илья не спал. Лежал рядом с Настей, притворялся, что дремлет, из-под полуопущенных век следил, как жена то и дело встает с постели, подходит то к одному, то к другому младенцу, греет на лучине рожки с молоком, делает соску из тряпки с хлебом. Уже под утро, когда за окном совсем стихли шорохи, а Дашка с Гришкой заснули накрепко, Илья спросил:
– Уедешь теперь?
– Куда ехать? – помолчав, чуть слышно отозвалась она. – Дети...
Больше он не стал ни о чем спрашивать. Еще и порадовался по молодости и глупости, что не пришлось каяться перед женой, да еще в том, что другим всегда сходило с рук. До рассвета они промолчали. Позже Илья пожалел об этом, поняв, что не так должен был повести себя.
Через две недели они догнали табор. И снова начались дороги, ярмарки и базары, снова – конные рынки, лошади, упряжь, магарыч по кабакам, снова – теплые ночи, догорающие угли, луна, падающая за реку, Настин голос: «Ах, разлетелись-раскачались...» Она опять начала петь по вечерам, улыбалась, когда Илья вступал вторым голосом, и ему даже стало казаться, что жена все-таки простила его.
Илья боялся, что Настя невзлюбит Дашку, но этот страх прошел после того, как Варька потихоньку рассказала ему, как она – бездетная – просила Настю отдать ей младенца. Настя отказалась наотрез, не тронувшись даже Варькиными слезами, а та плакала нечасто. Дашка росла здоровой, рано встала на ножки, темный пух на ее головке сменился каштановыми кольцами, черные глазки весело светились, а вопила она втрое громче Гришки, обещая стать хорошей певицей и завидной невестой. И стала бы, видит бог, не случись того душного грозового лета тринадцать лет назад.
Табор тащился по кубанской степи на ярмарку в Ростов. В воздухе над дорогой с утра до позднего вечера висело желтое марево, от жары шатались даже лошади, собаки и вовсе отказывались идти, укладываясь в горячую пыль и свешивая на сторону языки. Табор растянулся вдоль дороги, как рассыпавшиеся далеко друг от друга бусины, цыгане уже не могли ни петь, ни разговаривать, а только таращились мутными от духоты глазами вперед, ожидая остановки. А впереди, как назло, не попадалось ни реки, ни прудика.
Настя лежала в телеге вместе с детьми. Варька брела позади. И она, и Илья, сидящий с вожжами в руках, с тревогой посматривали на крохотное круглое облачко, выплывшее из-за горизонта. Другие цыгане тоже косились на этот темный шарик, зная – к добру такие облака не появляются.
Облако близилось, росло и на глазах наливалось чернотой. Стихло все, даже степные чирки перестали сновать через дорогу. Куда-то исчезли слепни и мухи, замерла выгоревшая трава. На огромном каштане, торчащем, как свеча, посередине степи, не шевелилось ни листочка. Дед Корча озабоченно задрал к небу седую бороду и коротко скомандовал:
– Тэрден!{Стойте!}
Через минуту цыгане накидывали на головы фыркающих лошадей мешки и одеяла. Женщины привязывали к себе маленьких детей, собаки, рассевшись в пыли, хором выли, и никаким криком нельзя было заставить их умолкнуть. Бледная Настя примостилась возле телеги, прижимая к себе спящего Гришку и вертящуюся Дашку. Илья, ругаясь, накидывал на голову норовистой саврасой кобылы рваное одеяло. Варька помогала брату.
– Илья, это буря, да? – услышал он последний вопрос жены.
Ответить Илья не успел: порыв ветра вырвал из его рук одеяло, кобыла, захрапев, рванулась в сторону, ее ржание перекрылось Варькиным визгом, и стало темно.
От ветра полегла трава. По дороге понеслись сухие комки перекатиполя, цыганские тряпки, верещащий от страха щенок. Все это мгновенно исчезало во вздыбленных клубах пыли. Черное небо сверху донизу распорола голубая вспышка, грохнуло так, что цыгане попадали на землю, и тут же полило как из ведра.
Илье приходилось и раньше встречаться с ураганами в степи, но такого, как этот, он не видел ни разу. Люди держались, вцепившись друг в друга, и Илья едва смог разжать руки Насти, чтобы взять у нее детей: «Дай мне, я сильнее! Не вырвет!» А она, словно обезумев, мотала головой и прижимала к себе орущие комки. Во вспышках молний Илья видел искаженное от страха лицо жены с прилипшими к нему волосами. Сквозь вой ветра едва доносился голос Варьки: «Илья, кони! Боже мой, кони!» Он не пытался ответить, и так зная, что лошади разбежались. Стоял на коленях, держась за наспех вколоченную в землю жердь, прижимал к себе Настю и детей, отворачивался от хлещущих струй дождя. Ветер уже не выл, а ревел, старый каштан трещал и гнулся, как прутик, по земле бежали потоки воды. Илья, спохватившись, что их телега стоит почти под самым деревом, попытался отойти в сторону, но ветер не давал сделать ни шагу. Стиснув зубы, Илья попробовал еще раз... и в этот миг наступил конец света. По крайней мере, так показалось Илье, когда он увидел расступившиеся в сумрачном свете тучи с рваными краями и синий сверкающий столб, разделивший небо. Никогда в жизни он не видал такой молнии. Табор осветило как днем, над телегами поднялся дружный вой, даже мужчины орали от страха. От грохота содрогнулась степь, сияющий комок ударил в старый каштан, тот вспыхнул, как щепка, раскалываясь надвое, и Илья отлетел в сторону. Гришка вывалился у него из-под рубахи – Настя едва успела поймать катящийся комок. Следом полыхнуло еще несколько молний, и в их свете Илья увидел остановившиеся глаза трехлетней дочери, которыми она не моргая смотрела на пылающий каштан.
Через полчаса все прекратилось. Ураган унесся в сторону реки, небо очистилось, старый каштан уже не горел, а дымился, солнце осветило переломанные телеги, разбросанные шатры и перепуганных насмерть людей. Цыгане поднимались один за другим, первым делом пересчитывали детей, затем начинали крутить головами в поисках улетевшего добра, крестились, спрашивали друг друга – все ли целы? Телег, на которых можно было бы ехать, не осталось ни у кого; люди, слава богу, почти не пострадали, только кривого Пашку ударило жердью от шатра да у одной из цыганок оказалась сломана рука, попавшая под колесо. Дорога наполнилась охами, вздохами, причитаниями, ревом детей. Цыгане разбрелись по степи в поисках разбежавшихся коней, женщины собирали вещи и остатки шатров. И никто уже не ждал большего несчастья, когда вдруг над полем пронесся дикий крик. Вопила Варька, упав на колени и вцепившись обеими руками в растрепанные волосы. Тут же к ней сбежались все. Молча, со страхом уставились на бледную Настю. У той по лицу катились слезы. Держа за плечи дочь, она хрипло просила:
– Доченька, чяери{Девочка.}, посмотри на меня... Дашенька, пожалуйста, посмотри... Изумрудная, брильянтовая, посмотри на меня...
Дашка удивленно улыбалась. Ее остановившиеся глаза смотрели, не моргая, через голову матери в синее, словно умытое небо.
Настя теперь плакала не переставая. Днем, ночью, сидя в телеге, стоя на ярмарочной площади, лежа рядом с Ильей в шатре. Плакала, не вытирая слез, и Илья не знал, что ей сказать. У него самого при виде неподвижных Дашкиных глаз что-то сжалось в горле и не отпускало несколько дней, мешая дышать и говорить. Не отпускало до тех пор, пока через неделю, ночью, лежа рядом с женой и слушая, как она беззвучно давится рыданиями, он не спросил:
– Хочешь, вернемся в Москву? На землю сядем? Слово даю, сядем!
Бог свидетель, согласись тогда Настька, он бы сдержал свое слово. И вообще что угодно сделал бы, лишь бы Настьке полегчало, лишь бы прекратились эти молчаливые слезы с утра до ночи, лишь бы хоть немного осветилось ее почерневшее, застывшее лицо. Но Настя только покачала головой. Хрипло, не глядя на мужа, сказала:
– Зачем? Я привыкла… Да и зима уже скоро. До зимы еще было добрых четыре месяца, но Илья настаивать не стал. Кое-как докочевали до первого снега, вернулись в Смоленск, и всю зиму Настя таскала дочь по докторам. Илье прежде и в голову не приходило, что на этих живодеров можно ухлопать столько денег. Но он давал не споря, сам надеясь на любое, пусть даже самое дорогое чудо. Однако смоленские доктора только разводили руками. Не помогли и знахарки, и молебны в церкви, и Настины молитвы, и даже Варькино ночное беганье голышом, в вывернутой овчине на голове, вокруг дома – крайнее, самое надежное средство. Дашка больше никогда не видела солнца. Через три года Настя окончательно смирилась с этим, и тратиться на врачей перестали.
Время шло. Проходил год за годом, и каждую весну они неизменно трогались в путь. Один за другим рождались дети, пять человек – и все мальчишки. Настя сама учила их грамоте и счету, а старшего, Гришку, даже отдала в Смоленске учиться играть на скрипке. Конечно, это ученье продлилось недолго – конец осени да зиму, до тех пор, пока не тронулись снова кочевать. Но скрипка уже накрепко застряла в Гришкиных ручонках, и Илья, мечтавший пустить старшего сына по своим стопам, быстро понял: толку на конном рынке из мальчишки не будет. С возрастом он стал похож на мать: худенький, глазастый, с тонкими руками. Хорошо пел, хотя Настя и сердилась, говоря, что до тринадцати лет – пока не начнет ломаться голос – учиться петь ему не нужно. Серьезное личико мальчика оживлялось лишь тогда, когда Гришка брал скрипку. И чего только не вытворяла она в его руках! Старый смоленский еврей выучил его правильно держать смычок, а дальше Гришка старался сам, играя по слуху что придется. Из Смоленска он вывез заунывные еврейские мелодии; в Кишиневе с утра до ночи пропадал у заезжих румын, перенимая их дребезжащие напевы; в Ростове часами простаивал около театра, принося домой обрывки «Лебединого озера» и «Аиды»; на ярмарке в Новочеркасске высмотрел турецкую плясунью Джамиллу и вечером уже наигрывал тягучую азиатскую песню. Настя радовалась, глядя на сына, Илья пожимал плечами.
Дашка тоже росла, и к двенадцати ее годам стало ясно, что она будет красавицей. Илья, любуясь дочерью, только диву давался: всем она напоминала его – и смуглотой, и густыми бровями, и глазами, черными, чуть раскосыми, с голубоватым белком, и высокой линией скул, и губами, и носом... но Дашка была хороша. То ли Лушкина кровь смягчила цыганские черты, то ли бог решил так пошутить. Голос у Дашки прорезался рано; едва научившись говорить, она, картавя, повторяла за Настей: «Пала гнедых, запляженных с залею...» А в пять лет дочь, повергнув Илью в немалое изумление, первый раз попросила:
– Возьми меня на Конную...
– Зачем, чяери? Иди вон матери помоги...
– Нет. Хочу с тобой.
Он взял – забавы ради. Все равно Гришка сроду не просил его об этом, а остальные мальчишки еще были слишком малы. И с тех пор Дашка ходила за отцом как пришитая. По-деловому, захватив кнут, шла с ним на Конную площадь; сидела под столом в трактире, пока Илья распивал с покупателями магарыч; цеплялась за его штаны, когда он отправлялся потолковать с цыганами о делах. Насте это не нравилось.
– Зачем ее на Конную таскаешь? Место разве ей там? Она – девочка, пусть хоть петь учится, хоть гадать. Ты еще верхом на лошадь ее посади и кнут в руки дай!
– И дам! – отшучивался он. – Хоть дело в руках будет, с голоду не пропадет!
– Ее же замуж никто... – начинала Настя и... обрывала себя.
Было очевидно, что замуж Дашка не выйдет. Ни таборным, ни городским не нужна слепая жена. И поэтому Дашка делала что хотела, бродя за отцом как тень и занимаясь тем, чем цыганская девчонка вовсе не должна была интересоваться.
И в кочевье Дашка тоже ходила за Ильей как хвост. Весной, когда табор трогался из города, она неизменно шла рядом с отцом, отказываясь ехать в телеге, полной мальчишек, лихо шлепала босыми ногами по еще холодной грязи, держалась за рукав отца или край телеги, улыбалась, глядя неподвижными глазами на умытое солнце, и из нее сыпались вопросы: «Дадо{Отец.}, а как же другие люди летом в домах живут? Разве им не плохо, не душно? А почему не все цыгане кочуют? А зачем ты маму из Москвы увез? Почему ее за тебя отдали?»
Он смеялся, отвечал, неожиданно рассказывая такое, о чем, казалось, давно забыл, о чем не говорил Насте, чего не знала даже Варька. Иногда напевал какую-нибудь долевую песню, и Дашка почти сразу же вступала вторым голосом. Голос у нее оказался как у Варьки – низкий, грудной. Она хорошо пела и романсы, которым учила ее Настя, и без труда тянула «Лучинушку» или «Уж как пал туман». Но стоило ей завести глубоко и сильно: «Ай, доля мири{Моя.} рознесчастно...» – и у Ильи сердце замирало. В такие минуты он всегда думал о матери, которой никогда не видел. Но вот табор становился на ночь посреди степи, Дашка тут же пристраивалась к старой Стехе и вела с ней долгие беседы вполголоса. Другие девчонки смеялись и брызгались водой у реки, ломались перед парнями, с вплетенными в волосы ромашками плясали у углей, а Дашка даже не подходила к ровесницам. Тихо сидела рядом со стариками, напевала песни, слушала Стехины сказки. К четырнадцати годам она знала их великое множество. И иногда, вечером, в таборе вдруг случалось чудо: куда-то разом пропадали все дети. Впрочем, толпа мелюзги очень быстро обнаруживалась возле палатки Ильи Смоляко, где возле костра сидела Дашка и, глядя неподвижными глазами в розовое от заката небо, рассказывала сказку. Да так, что подошедшие от нечего делать взрослые долго не могли отойти, слушая так же зачарованно, как и детвора, и потом крутили от удивления головами, недоумевая – откуда она только такое знает? Где набралась этого? И так Дашка сказочничала до тех пор, пока зимой, в Смоленске, ее пение не услышал друг Ильи, цыган из трактирного хора.
– Что ж ты, морэ, девчонку дома держишь? Совесть у тебя есть? Да в хоре ее на руках носить будут!
Илье подобная мысль и в голову не приходила. Но хоровика неожиданно поддержала Настя, за ней и Варька заголосила, что девочка сможет заработать денег для семьи. Потом вдруг запросился в хор и Гришка со своей скрипкой. Илье оставалось лишь пожать плечами. Но отпустить Дашку в хор одну или даже с Гришкой он побоялся, хорошо помня, в какие неприятности может там вляпаться молодая цыганка. Пришлось самому тряхнуть стариной, настроить гитару и отправиться с детьми в трактир. Смеха ради он позвал и Настю:
– Пошли, а? Покажешь там, где рай на земле! Она промолчала, вся потемнев. И с запоздалым сожалением Илья понял, что не стоило так шутить.
Хозяин трактира, горбатый еврей Симон, был рад до смерти. Еще бы, усмехался про себя Илья, ведь с того дня, как в трактирном хоре появилась семья Смоляковых, доходы Симона выросли вдвое. Полгорода стало приходить слушать голос слепой девочки, гитару ее отца и скрипку брата. Сам Илья почти не пел – если только нужно было помочь Дашке. Почему-то стоило запеть – и вспоминались далекие годы: Москва, ресторан в Грузинах, совсем молодая Настя и та, сероглазая, светловолосая, чужая, которой не забыл за столько лет. На сердце делалось тяжело, и песня не шла...
И вот теперь пожалуйста: Варька с ее советами... Поезжайте, мол, в Москву. Настька, видите ли, скучает. Кто ее знает, может, и правда... Столько лет никого из своих не видела. Ни разу за эти годы они не встречались с цыганами из хора Якова Васильева. Только Варька, почти каждую зиму отправлявшаяся в Москву, привозила оттуда ворох новостей. Родня слала приветы и звала в гости. Илья делал вид, что ничего не слышит, Настя молчала. А вот теперь...
Илья встал, подошел к окну. На дворе было темно, хоть выколи глаза, вьюга не успокаивалась, швыряла в окна комья снега, выла в печной трубе. Илья стоял у окна, прижавшись лбом к заиндевевшему стеклу, и смотрел в темноту.
За спиной послышались тихие шаги. Не оглядываясь, он понял – Варька. Теплая рука легла на его плечо.
– Что ты, пхэнори?{Сестренка.}
– Ничего. Ступай спать. Утро вечера мудренее.
ГЛАВА 2
– Уедешь теперь?
– Куда ехать? – помолчав, чуть слышно отозвалась она. – Дети...
Больше он не стал ни о чем спрашивать. Еще и порадовался по молодости и глупости, что не пришлось каяться перед женой, да еще в том, что другим всегда сходило с рук. До рассвета они промолчали. Позже Илья пожалел об этом, поняв, что не так должен был повести себя.
Через две недели они догнали табор. И снова начались дороги, ярмарки и базары, снова – конные рынки, лошади, упряжь, магарыч по кабакам, снова – теплые ночи, догорающие угли, луна, падающая за реку, Настин голос: «Ах, разлетелись-раскачались...» Она опять начала петь по вечерам, улыбалась, когда Илья вступал вторым голосом, и ему даже стало казаться, что жена все-таки простила его.
Илья боялся, что Настя невзлюбит Дашку, но этот страх прошел после того, как Варька потихоньку рассказала ему, как она – бездетная – просила Настю отдать ей младенца. Настя отказалась наотрез, не тронувшись даже Варькиными слезами, а та плакала нечасто. Дашка росла здоровой, рано встала на ножки, темный пух на ее головке сменился каштановыми кольцами, черные глазки весело светились, а вопила она втрое громче Гришки, обещая стать хорошей певицей и завидной невестой. И стала бы, видит бог, не случись того душного грозового лета тринадцать лет назад.
Табор тащился по кубанской степи на ярмарку в Ростов. В воздухе над дорогой с утра до позднего вечера висело желтое марево, от жары шатались даже лошади, собаки и вовсе отказывались идти, укладываясь в горячую пыль и свешивая на сторону языки. Табор растянулся вдоль дороги, как рассыпавшиеся далеко друг от друга бусины, цыгане уже не могли ни петь, ни разговаривать, а только таращились мутными от духоты глазами вперед, ожидая остановки. А впереди, как назло, не попадалось ни реки, ни прудика.
Настя лежала в телеге вместе с детьми. Варька брела позади. И она, и Илья, сидящий с вожжами в руках, с тревогой посматривали на крохотное круглое облачко, выплывшее из-за горизонта. Другие цыгане тоже косились на этот темный шарик, зная – к добру такие облака не появляются.
Облако близилось, росло и на глазах наливалось чернотой. Стихло все, даже степные чирки перестали сновать через дорогу. Куда-то исчезли слепни и мухи, замерла выгоревшая трава. На огромном каштане, торчащем, как свеча, посередине степи, не шевелилось ни листочка. Дед Корча озабоченно задрал к небу седую бороду и коротко скомандовал:
– Тэрден!{Стойте!}
Через минуту цыгане накидывали на головы фыркающих лошадей мешки и одеяла. Женщины привязывали к себе маленьких детей, собаки, рассевшись в пыли, хором выли, и никаким криком нельзя было заставить их умолкнуть. Бледная Настя примостилась возле телеги, прижимая к себе спящего Гришку и вертящуюся Дашку. Илья, ругаясь, накидывал на голову норовистой саврасой кобылы рваное одеяло. Варька помогала брату.
– Илья, это буря, да? – услышал он последний вопрос жены.
Ответить Илья не успел: порыв ветра вырвал из его рук одеяло, кобыла, захрапев, рванулась в сторону, ее ржание перекрылось Варькиным визгом, и стало темно.
От ветра полегла трава. По дороге понеслись сухие комки перекатиполя, цыганские тряпки, верещащий от страха щенок. Все это мгновенно исчезало во вздыбленных клубах пыли. Черное небо сверху донизу распорола голубая вспышка, грохнуло так, что цыгане попадали на землю, и тут же полило как из ведра.
Илье приходилось и раньше встречаться с ураганами в степи, но такого, как этот, он не видел ни разу. Люди держались, вцепившись друг в друга, и Илья едва смог разжать руки Насти, чтобы взять у нее детей: «Дай мне, я сильнее! Не вырвет!» А она, словно обезумев, мотала головой и прижимала к себе орущие комки. Во вспышках молний Илья видел искаженное от страха лицо жены с прилипшими к нему волосами. Сквозь вой ветра едва доносился голос Варьки: «Илья, кони! Боже мой, кони!» Он не пытался ответить, и так зная, что лошади разбежались. Стоял на коленях, держась за наспех вколоченную в землю жердь, прижимал к себе Настю и детей, отворачивался от хлещущих струй дождя. Ветер уже не выл, а ревел, старый каштан трещал и гнулся, как прутик, по земле бежали потоки воды. Илья, спохватившись, что их телега стоит почти под самым деревом, попытался отойти в сторону, но ветер не давал сделать ни шагу. Стиснув зубы, Илья попробовал еще раз... и в этот миг наступил конец света. По крайней мере, так показалось Илье, когда он увидел расступившиеся в сумрачном свете тучи с рваными краями и синий сверкающий столб, разделивший небо. Никогда в жизни он не видал такой молнии. Табор осветило как днем, над телегами поднялся дружный вой, даже мужчины орали от страха. От грохота содрогнулась степь, сияющий комок ударил в старый каштан, тот вспыхнул, как щепка, раскалываясь надвое, и Илья отлетел в сторону. Гришка вывалился у него из-под рубахи – Настя едва успела поймать катящийся комок. Следом полыхнуло еще несколько молний, и в их свете Илья увидел остановившиеся глаза трехлетней дочери, которыми она не моргая смотрела на пылающий каштан.
Через полчаса все прекратилось. Ураган унесся в сторону реки, небо очистилось, старый каштан уже не горел, а дымился, солнце осветило переломанные телеги, разбросанные шатры и перепуганных насмерть людей. Цыгане поднимались один за другим, первым делом пересчитывали детей, затем начинали крутить головами в поисках улетевшего добра, крестились, спрашивали друг друга – все ли целы? Телег, на которых можно было бы ехать, не осталось ни у кого; люди, слава богу, почти не пострадали, только кривого Пашку ударило жердью от шатра да у одной из цыганок оказалась сломана рука, попавшая под колесо. Дорога наполнилась охами, вздохами, причитаниями, ревом детей. Цыгане разбрелись по степи в поисках разбежавшихся коней, женщины собирали вещи и остатки шатров. И никто уже не ждал большего несчастья, когда вдруг над полем пронесся дикий крик. Вопила Варька, упав на колени и вцепившись обеими руками в растрепанные волосы. Тут же к ней сбежались все. Молча, со страхом уставились на бледную Настю. У той по лицу катились слезы. Держа за плечи дочь, она хрипло просила:
– Доченька, чяери{Девочка.}, посмотри на меня... Дашенька, пожалуйста, посмотри... Изумрудная, брильянтовая, посмотри на меня...
Дашка удивленно улыбалась. Ее остановившиеся глаза смотрели, не моргая, через голову матери в синее, словно умытое небо.
Настя теперь плакала не переставая. Днем, ночью, сидя в телеге, стоя на ярмарочной площади, лежа рядом с Ильей в шатре. Плакала, не вытирая слез, и Илья не знал, что ей сказать. У него самого при виде неподвижных Дашкиных глаз что-то сжалось в горле и не отпускало несколько дней, мешая дышать и говорить. Не отпускало до тех пор, пока через неделю, ночью, лежа рядом с женой и слушая, как она беззвучно давится рыданиями, он не спросил:
– Хочешь, вернемся в Москву? На землю сядем? Слово даю, сядем!
Бог свидетель, согласись тогда Настька, он бы сдержал свое слово. И вообще что угодно сделал бы, лишь бы Настьке полегчало, лишь бы прекратились эти молчаливые слезы с утра до ночи, лишь бы хоть немного осветилось ее почерневшее, застывшее лицо. Но Настя только покачала головой. Хрипло, не глядя на мужа, сказала:
– Зачем? Я привыкла… Да и зима уже скоро. До зимы еще было добрых четыре месяца, но Илья настаивать не стал. Кое-как докочевали до первого снега, вернулись в Смоленск, и всю зиму Настя таскала дочь по докторам. Илье прежде и в голову не приходило, что на этих живодеров можно ухлопать столько денег. Но он давал не споря, сам надеясь на любое, пусть даже самое дорогое чудо. Однако смоленские доктора только разводили руками. Не помогли и знахарки, и молебны в церкви, и Настины молитвы, и даже Варькино ночное беганье голышом, в вывернутой овчине на голове, вокруг дома – крайнее, самое надежное средство. Дашка больше никогда не видела солнца. Через три года Настя окончательно смирилась с этим, и тратиться на врачей перестали.
Время шло. Проходил год за годом, и каждую весну они неизменно трогались в путь. Один за другим рождались дети, пять человек – и все мальчишки. Настя сама учила их грамоте и счету, а старшего, Гришку, даже отдала в Смоленске учиться играть на скрипке. Конечно, это ученье продлилось недолго – конец осени да зиму, до тех пор, пока не тронулись снова кочевать. Но скрипка уже накрепко застряла в Гришкиных ручонках, и Илья, мечтавший пустить старшего сына по своим стопам, быстро понял: толку на конном рынке из мальчишки не будет. С возрастом он стал похож на мать: худенький, глазастый, с тонкими руками. Хорошо пел, хотя Настя и сердилась, говоря, что до тринадцати лет – пока не начнет ломаться голос – учиться петь ему не нужно. Серьезное личико мальчика оживлялось лишь тогда, когда Гришка брал скрипку. И чего только не вытворяла она в его руках! Старый смоленский еврей выучил его правильно держать смычок, а дальше Гришка старался сам, играя по слуху что придется. Из Смоленска он вывез заунывные еврейские мелодии; в Кишиневе с утра до ночи пропадал у заезжих румын, перенимая их дребезжащие напевы; в Ростове часами простаивал около театра, принося домой обрывки «Лебединого озера» и «Аиды»; на ярмарке в Новочеркасске высмотрел турецкую плясунью Джамиллу и вечером уже наигрывал тягучую азиатскую песню. Настя радовалась, глядя на сына, Илья пожимал плечами.
Дашка тоже росла, и к двенадцати ее годам стало ясно, что она будет красавицей. Илья, любуясь дочерью, только диву давался: всем она напоминала его – и смуглотой, и густыми бровями, и глазами, черными, чуть раскосыми, с голубоватым белком, и высокой линией скул, и губами, и носом... но Дашка была хороша. То ли Лушкина кровь смягчила цыганские черты, то ли бог решил так пошутить. Голос у Дашки прорезался рано; едва научившись говорить, она, картавя, повторяла за Настей: «Пала гнедых, запляженных с залею...» А в пять лет дочь, повергнув Илью в немалое изумление, первый раз попросила:
– Возьми меня на Конную...
– Зачем, чяери? Иди вон матери помоги...
– Нет. Хочу с тобой.
Он взял – забавы ради. Все равно Гришка сроду не просил его об этом, а остальные мальчишки еще были слишком малы. И с тех пор Дашка ходила за отцом как пришитая. По-деловому, захватив кнут, шла с ним на Конную площадь; сидела под столом в трактире, пока Илья распивал с покупателями магарыч; цеплялась за его штаны, когда он отправлялся потолковать с цыганами о делах. Насте это не нравилось.
– Зачем ее на Конную таскаешь? Место разве ей там? Она – девочка, пусть хоть петь учится, хоть гадать. Ты еще верхом на лошадь ее посади и кнут в руки дай!
– И дам! – отшучивался он. – Хоть дело в руках будет, с голоду не пропадет!
– Ее же замуж никто... – начинала Настя и... обрывала себя.
Было очевидно, что замуж Дашка не выйдет. Ни таборным, ни городским не нужна слепая жена. И поэтому Дашка делала что хотела, бродя за отцом как тень и занимаясь тем, чем цыганская девчонка вовсе не должна была интересоваться.
И в кочевье Дашка тоже ходила за Ильей как хвост. Весной, когда табор трогался из города, она неизменно шла рядом с отцом, отказываясь ехать в телеге, полной мальчишек, лихо шлепала босыми ногами по еще холодной грязи, держалась за рукав отца или край телеги, улыбалась, глядя неподвижными глазами на умытое солнце, и из нее сыпались вопросы: «Дадо{Отец.}, а как же другие люди летом в домах живут? Разве им не плохо, не душно? А почему не все цыгане кочуют? А зачем ты маму из Москвы увез? Почему ее за тебя отдали?»
Он смеялся, отвечал, неожиданно рассказывая такое, о чем, казалось, давно забыл, о чем не говорил Насте, чего не знала даже Варька. Иногда напевал какую-нибудь долевую песню, и Дашка почти сразу же вступала вторым голосом. Голос у нее оказался как у Варьки – низкий, грудной. Она хорошо пела и романсы, которым учила ее Настя, и без труда тянула «Лучинушку» или «Уж как пал туман». Но стоило ей завести глубоко и сильно: «Ай, доля мири{Моя.} рознесчастно...» – и у Ильи сердце замирало. В такие минуты он всегда думал о матери, которой никогда не видел. Но вот табор становился на ночь посреди степи, Дашка тут же пристраивалась к старой Стехе и вела с ней долгие беседы вполголоса. Другие девчонки смеялись и брызгались водой у реки, ломались перед парнями, с вплетенными в волосы ромашками плясали у углей, а Дашка даже не подходила к ровесницам. Тихо сидела рядом со стариками, напевала песни, слушала Стехины сказки. К четырнадцати годам она знала их великое множество. И иногда, вечером, в таборе вдруг случалось чудо: куда-то разом пропадали все дети. Впрочем, толпа мелюзги очень быстро обнаруживалась возле палатки Ильи Смоляко, где возле костра сидела Дашка и, глядя неподвижными глазами в розовое от заката небо, рассказывала сказку. Да так, что подошедшие от нечего делать взрослые долго не могли отойти, слушая так же зачарованно, как и детвора, и потом крутили от удивления головами, недоумевая – откуда она только такое знает? Где набралась этого? И так Дашка сказочничала до тех пор, пока зимой, в Смоленске, ее пение не услышал друг Ильи, цыган из трактирного хора.
– Что ж ты, морэ, девчонку дома держишь? Совесть у тебя есть? Да в хоре ее на руках носить будут!
Илье подобная мысль и в голову не приходила. Но хоровика неожиданно поддержала Настя, за ней и Варька заголосила, что девочка сможет заработать денег для семьи. Потом вдруг запросился в хор и Гришка со своей скрипкой. Илье оставалось лишь пожать плечами. Но отпустить Дашку в хор одну или даже с Гришкой он побоялся, хорошо помня, в какие неприятности может там вляпаться молодая цыганка. Пришлось самому тряхнуть стариной, настроить гитару и отправиться с детьми в трактир. Смеха ради он позвал и Настю:
– Пошли, а? Покажешь там, где рай на земле! Она промолчала, вся потемнев. И с запоздалым сожалением Илья понял, что не стоило так шутить.
Хозяин трактира, горбатый еврей Симон, был рад до смерти. Еще бы, усмехался про себя Илья, ведь с того дня, как в трактирном хоре появилась семья Смоляковых, доходы Симона выросли вдвое. Полгорода стало приходить слушать голос слепой девочки, гитару ее отца и скрипку брата. Сам Илья почти не пел – если только нужно было помочь Дашке. Почему-то стоило запеть – и вспоминались далекие годы: Москва, ресторан в Грузинах, совсем молодая Настя и та, сероглазая, светловолосая, чужая, которой не забыл за столько лет. На сердце делалось тяжело, и песня не шла...
И вот теперь пожалуйста: Варька с ее советами... Поезжайте, мол, в Москву. Настька, видите ли, скучает. Кто ее знает, может, и правда... Столько лет никого из своих не видела. Ни разу за эти годы они не встречались с цыганами из хора Якова Васильева. Только Варька, почти каждую зиму отправлявшаяся в Москву, привозила оттуда ворох новостей. Родня слала приветы и звала в гости. Илья делал вид, что ничего не слышит, Настя молчала. А вот теперь...
Илья встал, подошел к окну. На дворе было темно, хоть выколи глаза, вьюга не успокаивалась, швыряла в окна комья снега, выла в печной трубе. Илья стоял у окна, прижавшись лбом к заиндевевшему стеклу, и смотрел в темноту.
За спиной послышались тихие шаги. Не оглядываясь, он понял – Варька. Теплая рука легла на его плечо.
– Что ты, пхэнори?{Сестренка.}
– Ничего. Ступай спать. Утро вечера мудренее.
ГЛАВА 2
Апрельское солнце заливало Москву золотом. Вся Рогожская застава сияла куполами церквей, ручьями, бегущими по мостовым, лужами у порогов лавок, сусальным кренделем над булочной и окнами низеньких деревянных домишек. Здесь, в Москве, лишь недавно сошел снег и высохли улицы. Таганка была полна гуляющим народом, отовсюду слышались песни, смех, завывание гармони. В лужах гомонили воробьи, с крестов церквей хрипло орали вороны. По мостовой стучали копыта лошадей, грохотали пролетки. Неожиданно из Гончарного переулка с громом и треском, как колесница Ильи-пророка, вынеслась огромная ломовая телега.
– Дорогу! Эй, дорогу, проклятуш-шие!!!
Грохот, брань, свист кнута, обезумевшие лошадиные морды с выкаченными глазами, пьяная, красная рожа возчика – и стоящая у церкви толпа цыган с криками бросилась врассыпную.
– Холера тебя раздери! – выругался Илья вслед ломовику, ставя на ноги Дашку, которую едва успел выдернуть из-под копыт. – Варька! Вот она, твоя Москва! А врала – «обер-полицмейстер новый, порядок навел»! Где он, порядок?
– Весна... – Варька, шлепнувшаяся в лужу, с кряхтеньем отжимала край юбки. – Все с ума посходили.
– Вы целы? Живы? – встревоженно спросила с другой стороны улицы Настя. Взобравшись на ступеньки булочной, она торопливо, по головам, пересчитывала детей: – Четыре... пять... шесть... Все! Илья, пошли дальше!
«Ишь, раскомандовалась, – неприязненно подумал он, беря за руку Дашку. – Конечно, ей чего... Домой приехала. Светится вся, будто луну съела, вертит головой, как девчонка, любуется на церкви, показывает сыновьям: «Вон Вознесения Христова храм. А в этом доме купец Прохоров жил, мы ему каждое Рождество пели. А по этой улице на тройках зимой катались!» И ведь помнит все, чертова баба, как будто только вчера отсюда уехала...»
До Москвы они добирались с табором, и Настя, как всегда, была в широкой ситцевой юбке и полинявшей старой кофте. Босые ноги, облепленные дорожной, уже подсыхающей грязью, уверенно шагали по тротуару.
Утром, перед тем как покинуть палатку, Илья осторожно поинтересовался, не хочет ли жена надеть городское платье, а таборные тряпки припрятать пока. Настя посмотрела на него с искренним изумлением, задумалась на минуту, грустно улыбнулась своим мыслям и спросила:
– А лицо я куда спрячу?
Илья так и не понял, что она имела в виду: шрамы на левой щеке или темный, не сошедший за зиму степной загар. Но переспрашивать благоразумно не стал.
Через час они будут в Грузинах. И что там? Как встретят? Примут ли? Илья сам не ожидал, что будет так бояться встречи с жениной родней. Особенно с Яковом Васильевым. Варька рассказывала – отошел сердцем старик.… Дай бог, конечно, если так, а вдруг нет? Ох, что будет... Думать не хочется! Илья в сотый раз напоминал себе, что ему, Смоляко, уже не двадцать лет, а, слава богу, тридцать семь, что он не мальчишка, а всеми уважаемый цыган со своими лошадьми, с огромной семьей, что, наконец, у него самого скоро будут внуки – но ничего не помогало. Решив, что в случае чего они в тот же день уедут из Москвы – и тогда уже никакие Настькины слезы не помогут! – Илья немного успокоился.
Позади осталось сонное купеческое Замоскворечье, сверкающая витринами модных магазинов Тверская, шумная, запруженная извозчиками Садовая, и впереди мелькнули кресты церкви Великомученика Георгия в Грузинах. Начались знакомые места. Илья даже забыл о своей тревоге и, как Настька, завертел головой, вспоминая. Вот трактир «Молдавия», самый «цыганский» в Москве, куда они всем хором заваливались после рабочих ночей в ресторане – пить чай и наливки да хвастаться доходом. Вот Живодерка, такая же узкая и грязная, без мостовой, с лужами вдоль домов, с курами и поросятами, роющимися в пыли. Вот развалюха Маслишина, которая прежде вся была забита студенческой братией. Маслишинский дом еще больше осел на одну сторону, покосился, облез до дранки, но из распахнутых настежь окон доносится молодой басок, нараспев декламирующий что-то на нерусском языке. Видно, по-прежнему Маслишин жирует на студентах... Ага, а это заведение мадам Данаи – стоит себе, не падает, и вывеска на дверях та же, зеленая, хоть и полинявшая малость. Бог ты мой, а вот и хозяйка! Сидит перед крыльцом на старом стуле и вяжет, суетливо двигая спицами, у ног ее две девицы увлеченно разбирают клубки. А сразу за заведением – Большой дом.
И здесь все по-прежнему. Те же деревянные, облезлые, когда-то голубые стены, покосившееся крыльцо с некрашеными, потемневшими от дождя перилами, сирень в палисаднике, те же распахнутые окна с геранью на подоконниках и с кружевными занавесками. Илья, помедлив, ударил кулаком в запертую дверь.
Та открылась быстро, и на порог вышла девушка. Длинные косы растрепаны, поверх кое-как застегнутого платья наброшена шаль: очевидно, девчонка недавно проснулась. Под мышкой она держала отчаянно сучащую ногами кошку.
– Здравствуйте, ромалэ. Вы к кому? – суховато спросила девушка, подняв взгляд на пришедших.
Илья тихо охнул и сделал шаг назад. От внезапного страха вспотела спина. Отчетливо и ясно, словно это было вчера, встал перед глазами солнечный день Масленицы семнадцать лет назад, темная кухня Макарьевны, он, Варька и Настя, молча сидящие по углам, сгорбившийся за столом Митро с опущенной на кулаки головой, а из-за стены – бабий шепот, топот ног, низкие хриплые стоны Ольги, красавицы Ольги – первой жены Митро. Она умерла тогда от родов, но... Разве это не Ольга стоит перед ним сейчас? Высокая и тонкая, с матово-смуглым лицом, тонким носом с горбинкой, тяжелыми косами, густыми бровями... И смотрит так же, как тогда, вот только... глаза почему-то зеленые. Зеленые, как трава в болоте.
– Чяери, чья ты? – едва сумел выговорить он.
– Я – арапоскири... – Девчонка тоже не сводила с него глаз, лицо ее стало испуганным.
– Маргитка! – выручила Варька, выглянув из-за спины Ильи. – Своих не узнаешь? Я это, тетка Варя! Зови отца, мать, теток зови! Кричи – Смоляковы приехали!
Девчонка кинулась в дом, бросив кошку. Та прыснула в кусты сирени. Илья, приходя в себя, шумно вздохнул и помотал головой.
– Варька, так это что же... Митро дочка?
– М-гм... – вздохнула Варька. – Почти. Это же Маргитка. Забыл, что ли? Ольги и Рябова дочь. Ты же ее двух дней от роду на руках носил.
– Бог ты мой, – ошеломленно пробормотал Илья.
Варька потянула его за рукав, и он, неловко споткнувшись на пороге, вошел за ней в дом. Сразу же из сеней они попали в большую нижнюю залу, у окна которой, как и семнадцать лет назад, стоял величественный рояль. С первого взгляда Илье показалось, что тут и не изменилось ничего. Тот же продавленный диван с потертым на подлокотниках бархатом, ряд стульев у стены, гитары, висящие на стенах с выгоревшими обоями. Вот только портрета над роялем раньше не было... С полотна на Илью смотрела молодая Настя в своем белом платье, чинно сидящая в кресле. Глаза, темные и большие, полные слез, глядели в упор; казалось, вот-вот по смуглой щеке пробежит прозрачная капля.
– Смотри... – тихо сказал Илья, оборачиваясь к жене.
– Вижу, – отозвалась Настя. И добавила вполголоса что-то еще, но этих слов Илья уже не услышал, потому что по всему дому захлопали двери, а по лестницам застучали каблуки.
«Смоляковы! Настя! Илья! Варька!» – доносилось отовсюду. Из дверей, с лестниц в залу вбегали цыгане – молодые, незнакомые. Стоя у порога, Илья молча смотрел на их удивленные лица. Все – чужие, словно не в тот дом попал. Неужто никого из прежних не осталось?
– Ага-а! – вдруг зарокотало с лестницы, и Илья, повернувшись, увидел массивную и весьма внушительную фигуру в красном повойнике и шали, торжественно спускающуюся по ступенькам. Те жалобно скрипели от каждого шага.
– Явджиды, ромны{Будь здорова, женщина.}, – с некоторой опаской сказал Илья.
– Илья! Голодранец таборный! Ты что, меня – меня! – не признаешь?! – раздался негодующий визг. И только по этому воплю Илья узнал Стешку Дмитриеву, первую на всю Живодерку скандалистку, которую он помнил худющей, как тарань, и вообще-то терпеть не мог. Обрадовавшись хотя бы одному знакомому лицу, Илья шагнул было к ней, но в комнате внезапно сделалось тихо. Смолкли, как один, даже дети, и стало отчетливо слышно чириканье воробьев на улице. Илья почувствовал, как пальцы Варьки сжимают его локоть. Он медленно, уже зная, в чем дело, обернулся.
Толпа цыган расступилась. К гостям не спеша, спокойно вышел седой цыган. Его невысокая фигура была по-молодому стройной, подтянутой. Острые черные глаза из-под сдвинутых бровей напрямую уткнулись в лицо Ильи.
– Явился? – не повышая голоса, спросил цыган.
– Яков Васильич... – тихо проговорил Илья. И – словно не было всех этих лет, словно не шел ему самому четвертый десяток и не его семеро детей жались за спиной. Он снова почувствовал себя двадцатилетним щенком, до смерти боявшимся хоревода. Спас его короткий вздох за спиной.
– Дадо! – со слезами, отчаянно выкрикнула Настя.
Илья не успел удержать жену – она кинулась к отцу, упала на колени и прижалась к его сапогам. Толпа цыган ахнула. Кто-то отчетливо хлюпнул носом. За спиной Ильи прочувствованно высморкалась Варька. Лицо Якова Васильева стало растерянным.
– Дорогу! Эй, дорогу, проклятуш-шие!!!
Грохот, брань, свист кнута, обезумевшие лошадиные морды с выкаченными глазами, пьяная, красная рожа возчика – и стоящая у церкви толпа цыган с криками бросилась врассыпную.
– Холера тебя раздери! – выругался Илья вслед ломовику, ставя на ноги Дашку, которую едва успел выдернуть из-под копыт. – Варька! Вот она, твоя Москва! А врала – «обер-полицмейстер новый, порядок навел»! Где он, порядок?
– Весна... – Варька, шлепнувшаяся в лужу, с кряхтеньем отжимала край юбки. – Все с ума посходили.
– Вы целы? Живы? – встревоженно спросила с другой стороны улицы Настя. Взобравшись на ступеньки булочной, она торопливо, по головам, пересчитывала детей: – Четыре... пять... шесть... Все! Илья, пошли дальше!
«Ишь, раскомандовалась, – неприязненно подумал он, беря за руку Дашку. – Конечно, ей чего... Домой приехала. Светится вся, будто луну съела, вертит головой, как девчонка, любуется на церкви, показывает сыновьям: «Вон Вознесения Христова храм. А в этом доме купец Прохоров жил, мы ему каждое Рождество пели. А по этой улице на тройках зимой катались!» И ведь помнит все, чертова баба, как будто только вчера отсюда уехала...»
До Москвы они добирались с табором, и Настя, как всегда, была в широкой ситцевой юбке и полинявшей старой кофте. Босые ноги, облепленные дорожной, уже подсыхающей грязью, уверенно шагали по тротуару.
Утром, перед тем как покинуть палатку, Илья осторожно поинтересовался, не хочет ли жена надеть городское платье, а таборные тряпки припрятать пока. Настя посмотрела на него с искренним изумлением, задумалась на минуту, грустно улыбнулась своим мыслям и спросила:
– А лицо я куда спрячу?
Илья так и не понял, что она имела в виду: шрамы на левой щеке или темный, не сошедший за зиму степной загар. Но переспрашивать благоразумно не стал.
Через час они будут в Грузинах. И что там? Как встретят? Примут ли? Илья сам не ожидал, что будет так бояться встречи с жениной родней. Особенно с Яковом Васильевым. Варька рассказывала – отошел сердцем старик.… Дай бог, конечно, если так, а вдруг нет? Ох, что будет... Думать не хочется! Илья в сотый раз напоминал себе, что ему, Смоляко, уже не двадцать лет, а, слава богу, тридцать семь, что он не мальчишка, а всеми уважаемый цыган со своими лошадьми, с огромной семьей, что, наконец, у него самого скоро будут внуки – но ничего не помогало. Решив, что в случае чего они в тот же день уедут из Москвы – и тогда уже никакие Настькины слезы не помогут! – Илья немного успокоился.
Позади осталось сонное купеческое Замоскворечье, сверкающая витринами модных магазинов Тверская, шумная, запруженная извозчиками Садовая, и впереди мелькнули кресты церкви Великомученика Георгия в Грузинах. Начались знакомые места. Илья даже забыл о своей тревоге и, как Настька, завертел головой, вспоминая. Вот трактир «Молдавия», самый «цыганский» в Москве, куда они всем хором заваливались после рабочих ночей в ресторане – пить чай и наливки да хвастаться доходом. Вот Живодерка, такая же узкая и грязная, без мостовой, с лужами вдоль домов, с курами и поросятами, роющимися в пыли. Вот развалюха Маслишина, которая прежде вся была забита студенческой братией. Маслишинский дом еще больше осел на одну сторону, покосился, облез до дранки, но из распахнутых настежь окон доносится молодой басок, нараспев декламирующий что-то на нерусском языке. Видно, по-прежнему Маслишин жирует на студентах... Ага, а это заведение мадам Данаи – стоит себе, не падает, и вывеска на дверях та же, зеленая, хоть и полинявшая малость. Бог ты мой, а вот и хозяйка! Сидит перед крыльцом на старом стуле и вяжет, суетливо двигая спицами, у ног ее две девицы увлеченно разбирают клубки. А сразу за заведением – Большой дом.
И здесь все по-прежнему. Те же деревянные, облезлые, когда-то голубые стены, покосившееся крыльцо с некрашеными, потемневшими от дождя перилами, сирень в палисаднике, те же распахнутые окна с геранью на подоконниках и с кружевными занавесками. Илья, помедлив, ударил кулаком в запертую дверь.
Та открылась быстро, и на порог вышла девушка. Длинные косы растрепаны, поверх кое-как застегнутого платья наброшена шаль: очевидно, девчонка недавно проснулась. Под мышкой она держала отчаянно сучащую ногами кошку.
– Здравствуйте, ромалэ. Вы к кому? – суховато спросила девушка, подняв взгляд на пришедших.
Илья тихо охнул и сделал шаг назад. От внезапного страха вспотела спина. Отчетливо и ясно, словно это было вчера, встал перед глазами солнечный день Масленицы семнадцать лет назад, темная кухня Макарьевны, он, Варька и Настя, молча сидящие по углам, сгорбившийся за столом Митро с опущенной на кулаки головой, а из-за стены – бабий шепот, топот ног, низкие хриплые стоны Ольги, красавицы Ольги – первой жены Митро. Она умерла тогда от родов, но... Разве это не Ольга стоит перед ним сейчас? Высокая и тонкая, с матово-смуглым лицом, тонким носом с горбинкой, тяжелыми косами, густыми бровями... И смотрит так же, как тогда, вот только... глаза почему-то зеленые. Зеленые, как трава в болоте.
– Чяери, чья ты? – едва сумел выговорить он.
– Я – арапоскири... – Девчонка тоже не сводила с него глаз, лицо ее стало испуганным.
– Маргитка! – выручила Варька, выглянув из-за спины Ильи. – Своих не узнаешь? Я это, тетка Варя! Зови отца, мать, теток зови! Кричи – Смоляковы приехали!
Девчонка кинулась в дом, бросив кошку. Та прыснула в кусты сирени. Илья, приходя в себя, шумно вздохнул и помотал головой.
– Варька, так это что же... Митро дочка?
– М-гм... – вздохнула Варька. – Почти. Это же Маргитка. Забыл, что ли? Ольги и Рябова дочь. Ты же ее двух дней от роду на руках носил.
– Бог ты мой, – ошеломленно пробормотал Илья.
Варька потянула его за рукав, и он, неловко споткнувшись на пороге, вошел за ней в дом. Сразу же из сеней они попали в большую нижнюю залу, у окна которой, как и семнадцать лет назад, стоял величественный рояль. С первого взгляда Илье показалось, что тут и не изменилось ничего. Тот же продавленный диван с потертым на подлокотниках бархатом, ряд стульев у стены, гитары, висящие на стенах с выгоревшими обоями. Вот только портрета над роялем раньше не было... С полотна на Илью смотрела молодая Настя в своем белом платье, чинно сидящая в кресле. Глаза, темные и большие, полные слез, глядели в упор; казалось, вот-вот по смуглой щеке пробежит прозрачная капля.
– Смотри... – тихо сказал Илья, оборачиваясь к жене.
– Вижу, – отозвалась Настя. И добавила вполголоса что-то еще, но этих слов Илья уже не услышал, потому что по всему дому захлопали двери, а по лестницам застучали каблуки.
«Смоляковы! Настя! Илья! Варька!» – доносилось отовсюду. Из дверей, с лестниц в залу вбегали цыгане – молодые, незнакомые. Стоя у порога, Илья молча смотрел на их удивленные лица. Все – чужие, словно не в тот дом попал. Неужто никого из прежних не осталось?
– Ага-а! – вдруг зарокотало с лестницы, и Илья, повернувшись, увидел массивную и весьма внушительную фигуру в красном повойнике и шали, торжественно спускающуюся по ступенькам. Те жалобно скрипели от каждого шага.
– Явджиды, ромны{Будь здорова, женщина.}, – с некоторой опаской сказал Илья.
– Илья! Голодранец таборный! Ты что, меня – меня! – не признаешь?! – раздался негодующий визг. И только по этому воплю Илья узнал Стешку Дмитриеву, первую на всю Живодерку скандалистку, которую он помнил худющей, как тарань, и вообще-то терпеть не мог. Обрадовавшись хотя бы одному знакомому лицу, Илья шагнул было к ней, но в комнате внезапно сделалось тихо. Смолкли, как один, даже дети, и стало отчетливо слышно чириканье воробьев на улице. Илья почувствовал, как пальцы Варьки сжимают его локоть. Он медленно, уже зная, в чем дело, обернулся.
Толпа цыган расступилась. К гостям не спеша, спокойно вышел седой цыган. Его невысокая фигура была по-молодому стройной, подтянутой. Острые черные глаза из-под сдвинутых бровей напрямую уткнулись в лицо Ильи.
– Явился? – не повышая голоса, спросил цыган.
– Яков Васильич... – тихо проговорил Илья. И – словно не было всех этих лет, словно не шел ему самому четвертый десяток и не его семеро детей жались за спиной. Он снова почувствовал себя двадцатилетним щенком, до смерти боявшимся хоревода. Спас его короткий вздох за спиной.
– Дадо! – со слезами, отчаянно выкрикнула Настя.
Илья не успел удержать жену – она кинулась к отцу, упала на колени и прижалась к его сапогам. Толпа цыган ахнула. Кто-то отчетливо хлюпнул носом. За спиной Ильи прочувствованно высморкалась Варька. Лицо Якова Васильева стало растерянным.