– И чего только барин в ней отыскал… – пожимала плечами Наталья – рябая девка с тёмным худым лицом. – Рыжая, как лисица, в веснушье вся, взяться-то не за что – как есть кикимора! Поди, приворот на барина навела!
   – Вольно ж тебе языком мести – приворот… – вздыхала тётка Марья. – Молодые они ещё, Аркадий Владимирыч, вот и всё. Пусть потешатся, будет о чём зимой-то в казённом месте вспомнить…
   – Настька-то рассказывает ли чего? Ведь слова из поганки не вытянешь! Давеча привязалась к ней: барин ласков ли? Подарки дарит? Ни словечка, паскудина, не промолвила! Фыркнула да пошла! Уж куда какую барыню из себя наладила, рыжуха проклятая!
   – Ничего. Лето вскорости закончится, барин уедет, поглядим тогда, как она с задранным носом походит! – зловеще пророчествовала тётка Марья. – Барское дело короткое, побалуется и забудет. Уж знаем – не первый год, чай, на свете живём… Кому мы, дуры запечные, надолго-то нужны? Позабавиться только…
   Если Настя и слышала такие разговоры, то виду не подавала и казалась совершенно счастливой. Целыми днями она носилась по дому, тёрла, высоко подоткнув юбку, полы, полировала старую мебель, мыла окна, иногда пела звонким голоском деревенские песни. Никита, который ещё не понимал этих перемен в доме, всё же заметил, что Настя гораздо чаще, чем прежде, показывается в барских комнатах, и что она по-особому смеётся, когда рядом с ней оказывается Аркадий, и что он что-то шепчет ей, а она, вся красная, отмахивается от него рукавом и шепчет: «Полноте, барин, шутить, вот ведь срамотник на мою душу взялся…» Сначала Никита просто радовался тому, что Настя стала весёлой, что у неё есть новое платье… Но, постоянно бывая то в людской, то в девичьей, где на него не обращали никакого внимания и при нём вели все разговоры, Никита начал понимать, что между братом и Настей происходит что-то непонятное и, кажется, дурное и грязное. Он видел, как девки шепчутся о Насте с ехидными и злыми лицами, как мужики с кривыми усмешками пожимают плечами, а старый Егорыч вздыхает: «Что ж, дело обычное… Девка – судьба подневольная… И при дедах наших тако ж было…» Слыша всё это, Никита усиленно размышлял. С одной стороны, получалось, что Настя и Аркадий делают что-то греховное и «паскудное», с другой же – самое обычное и никого не удивляющее.
   Однажды он решился спросить Настю, которая, во всё горло распевая, мыла пол у него в комнате:
   – Братец делает с тобой дурное?
   – Дубовые две-ери всю ночь проскрипе-ели… Ась, барин? – выпрямившись и тяжело дыша, Настя устало посмотрела на него. – Об чём спросить изволили? Недослышала я, дура…
   – Я спрашиваю – Аркадий делает с тобой дурные вещи? Все так говорят…
   Настя, ахнув, выронила тряпку.
   – Барин, миленький, Никита Владимирыч… Да как же это можно?.. Вы вовсе себе напрасно в головку взяли… А всё девки наши, мерзавки, языками метут! Ни стыда ни совести у подлюх! Не слушайте никого, не думайте себе глупостей! Я вашему братцу, и вам, и папеньке вашему раба покорная, божьей и господской воле покоряюсь, и всё! И ничего тут дурного нету, а наоборот, господь велел покоряться! Да боже мой, меня Амалия Казимировна со свету сживут, ежели узнают, что вы… Вы уж, за-ради Христа, не говорите ей!
   – Я… не скажу. – Одна мысль о разговоре с Веневицкой, которой он боялся до полусмерти, ужасала Никиту. – Не беспокойся.
   – Вот и спасибо вам… – Настя, неловко оправив рукава рубахи, продолжила тереть половицы. Но она больше не пела, и по её слишком размашистым, нервным движениям было заметно, что слова Никиты крайне взволновали её. Расстроенный этим, так ничего и не понявший, мальчик взял свою деревянную сабельку и ушёл в сад.
   В ночь перед отъездом Аркадия в Петербург поднялся ветер. Сучья старой разлапистой липы стучали по крыше дома, в трубе что-то утробно завывало, и Никита, боясь домового, то и дело нырял с головой под своё одеяло. Но даже туда, в душную темноту, проникали приглушённые причитания из-за стены.
   – Ой, барин, сердечушко моё, да за-ради Христа возьмите вы меня с собой… Пропаду я тут без вас, как есть пропаду-у-у…
   – Вот ведь глупая, куда же я тебя возьму? – Аркадий смеялся, но голос его казался раздосадованным. – В полк? Денщиком, что ли, мне тебя брать? Сама рассуди…
   – Ой, барин, да что же мне делать-то? Что ж мне, дуре, теперь поделать?
   – Бог ты мой, да делай то же, что всегда! Присматривай тут за братцем… Жди меня. Будущим летом, даст бог, я приеду в отпуск. Да перестань ты рыдать!
   – Ой, барин, миленький, простите… Ой, люблю я вас, видит бог, люблю… Ой, да как же мне, как же мне тут без ва-а-ас…
   – Вот что, Настасья, прекрати голосить! – сурово повысил голос Аркадий. – Ты сейчас перебудишь весь дом! Ну, выйди воды попей, что ли… А лучше всего ступай спать. Мне вставать на рассвете, а тут ты со своими причитаниями…
   – Ой, Аркадий Владимирыч, не гоните, ой, последнюю-то ночушку на вас поглядеть… Не извольте гневаться, я сейчас, сейчас… – послышались торопливые сморкания, всхлипы.
   Вскоре наступила тишина. А затем раздался удовлетворённый голос Аркадия:
   – Ну, вот и умница. Ты ведь и сама всё понимаешь, верно? Иди ко мне, и, не обессудь, будем спать. Иначе меня с утра не поднять никакими силами.
   Через некоторое время до Никиты донёсся ровный, спокойный храп брата. Но Настя не спала, мальчик слышал это: в ночной тишине отчётливо раздавался каждый её всхлип. Уже перед рассветом, сквозь дрёму, Никита услышал, как горничная поднялась и на цыпочках вышла из комнаты: нужно было ставить самовар и согреть воды для умывания.
   Известие о беременности Насти грянуло только в конце зимы. Всё открылось, когда срок был уже больше семи месяцев: как Насте удавалось так долго скрывать своё положение, не мог понять никто. Амалия долго расспрашивала бледную, плачущую Настю в девичьей, затем на всякий случай дала ей две оплеухи и двинулась к барину.
   Осторожно, с запинками и оговорками, Амалия рассказала всё как есть, туманно намекнув на возможного отца ребёнка. Полковник выслушал, нахмурился, пожал плечами.
   – И только сейчас это обнаружилось?
   – Сами изволите видеть… Эта мерзавка пряталась до последней возможности. Как прикажете поступить?
   – Что она сама говорит?
   – Рыдает. – На сухих губах Амалии появилась презрительная улыбка. – Говорит, что любила молодого барина.
   – Гм-м-м-м… – Полковник нахмурился. – Но Аркаша на её счёт не распорядился никак…
   – Осмелюсь предположить, что Аркадий Владимирович мог ничего не знать. Как прикажете поступить? Вы напишете Аркадию Владимировичу?
   – Нет… Нет. Думаю, не стоит его беспокоить этими пустяками, у него служба, к чему это всё? – быстро и будто испуганно заговорил полковник. – Не велика беда, мы тут как-нибудь и сами… Семь месяцев, говоришь? Ну да, ну да… Ах, подлая, и впрямь молчала-то сколько времени! Теперь же нужно как-то выдать её замуж…
   – Вы совершенно правы, – склонила голову экономка. – Прикажете мне заняться этим?
   Однако полковник решился всё же написать сыну: он беспокоился о том, что, приехав летом и узнав о том, что Настька выдана замуж без его ведома, Аркашенька может расстроиться. О беременности Насти Закатов сообщил сыну двумя короткими строками, вставив эту весть между сообщением о смерти пастуха Гараськи и ценами на коноплю в уезде. Ответное письмо от сына пришло месяц спустя, в нём о Настьке не было ни слова, и судьба её, таким образом, была решена. Старый полковник с чистой совестью распорядился искать девке жениха.
   В Тришкине нашли пятидесятилетнего сухорукого вдовца, который до сих пор прекрасно управлялся в своём нищем хозяйстве без бабы. Вдовец приехал в Болотеево, дабы повалиться в ноги барину и слёзно просить избавить его от ненужной женитьбы. Но старый полковник не пустил мужика на глаза и велел лишь передать, что барская воля для холопов закон, а бунтовать он, полковник Закатов, в своём имении не позволит. Был назначен день венчания. Настя ходила бледная, с сухими воспалёнными глазами, никому не говорила ни слова.
   В один из вечеров Никита, сидя у себя в горнице босиком и в одной рубашке, ожидая, пока Настя расстелет для него постель, спросил её:
   – Ты совсем не хочешь выйти замуж?
   Настя обернулась, испуганно посмотрела на мальчика, всплеснула руками… и вдруг тяжело рухнула перед ним на колени:
   – Барин… Никита Владимирыч, родненький… Смерть моя пришла, видит бог… Сил нету… А только замуж я не пойду… Разве я повинная в чём, разве я того хотела? Разве барской воли ослушалась? Никита Владимирыч, благодетель, упросите батюшку за-ради Христа, чтоб меня при вас оставили… Я, коли разрожусь, младенца дядьке отдам, он знает, у нас с ним сговорено… А сама вам, как допрежь, верой-правдой служить буду… Я ли вам верная не была, я ли вам не трафила… Упросите батюшку, Никита Владимирыч, век за вас бога молить буду-у…
   – Настя, что ты… Что ты такое говоришь… – Никита с ужасом смотрел на Настю, ползающую у его ног и с плачем целующую ему руки. – Настя, но папенька не послушает меня… Я, конечно, могу, но ты же знаешь…
   – Ради бога, Никита Владимирыч! Ради матушки вашей покойной, сходите! Я и сама рвалась, так Упыриха, Амалия-то Казимировна, не пустила, душа её проклятая… А вам она поперёк дороги не станет! Никита Владимирыч, не оставьте вы меня, дуру горькую, на вас одно упованье осталось…
   – Ну, хорошо, хорошо… Я… да, что смогу… Только не плачь.
   Никита слез со стола, храбро сунул босые ноги в валенки и зашагал к двери. Настя, не вставая с пола, смотрела ему вслед огромными измученными глазами.
   Никита медленно, на ощупь пробирался по тёмным сеням на половину отца. Его трясло от холода и страха; в глубине души он чувствовал, что ни за что не осмелится просить отца за Настю. Просить папеньку – который никогда не обращал на него, Никиту, внимания, который за всю жизнь не сказал сыну и десятка слов, который, конечно же, не станет его слушать… Никита был твёрдо уверен в том, что отец может просто убить его за непочтительность… но тем не менее продолжал упорно идти. К счастью, никто не встретился ему: все дворовые находились на людской половине, там же была и Веневицкая: Никита ёжился, слыша, как она распекает кого-то в девичьей.
   Последняя надежда была на то, что отец уже лёг спать. Но из-под двери его кабинета пробивалась полоска света. Никита тяжело вздохнул. Перекрестился, пробормотав слабым голосом: «Господи, помяни царя Давида и всю кротость его…» – и постучал в дверь.
   – Амалия Казимировна, это вы? Входите, – послышался знакомый голос. Никита, с трудом превозмогая дрожь в ногах, толкнул дверь и шагнул внутрь.
   – Это я, папенька.
   Отец, сидевший за столом и что-то писавший в расходной книге, изумлённо поднял глаза.
   – Никита? Отчего ты не спишь?
   – Я сию минуту… простите… – Никита, замирая от собственной храбрости, подошёл на подгибающихся ногах к столу. Но посмотреть на отца он так и не смог, и голос его звучал чуть слышно.
   – Никита, я не понимаю тебя! – произнес отец. – Что ты говоришь? Подойди ближе! Ты не болен ли?
   – Нет, я здоров… Папенька… Умоляю вас, не отсылайте Настю… – пробормотал Никита. Послышалось шуршание, стук. Не поднимая глаз, он понял, что отец встал из-за стола, и по спине мальчика пробежал мороз. «Сейчас… Вот сейчас он меня убьёт…»
   – Что? Какую Настю?.. Ах, эту… – короткое молчание. Затем отец несколько раз прошёлся по комнате. Никита ждал с закрытыми глазами. Ему уже было всё равно, что ответит отец – этот большой, страшный, чужой человек, двигающийся сейчас перед ним, – лишь бы только поскорей убежать отсюда. От неожиданно раздавшегося голоса Никита вздрогнул.
   – Поди прочь. И запомни: если ты ещё раз осмелишься перечить моей воле или воле твоего брата, прикажу высечь. Вон!
   Никита поклонился. Вышел за дверь и медленно, держась за ледяную бревенчатую стену, пошёл обратно.
   Настя ждала его, всё так же сидя на полу. Она больше не плакала. Увидев вошедшего мальчика – бледного, с трясущимися губами, – она сразу всё поняла. Медленно, держась за край кровати, поднялась, подошла к Никите и обняла его.
   – Бедный вы мой, бедный… И я-то, дура, нашла кого спосылать… Отчаялась просто вовсе, весь ум помутился, вы уж простите меня… Не попало вам за меня? Простите, барин, миленький, в этакую мараль вас ввела… Видать, кончилась судьба моя. А вам спасибо, что страсть через меня приняли. Вы один меня пожалели, вы один…
   Прижимаясь к Насте, Никита чувствовал, как она дрожит, и жался к ней всё сильнее, шёпотом упрашивая:
   – Не плачь… Бог милостив… Он поможет…
   – Неправда, барин… Нет у него милосердья и жалости нет… Ну, видно, так тому и быть. Ложитесь, Никита Владимирыч. – Настя чуть отстранила мальчика от себя, посмотрела в его лицо потемневшими, странно изменившимися глазами. – Ложитесь… и лихом меня не поминайте. Любила я вас. И братца вашего любила. Вы уж как-нибудь ему про то скажите… коль слушать захочет.
   – Хорошо, я скажу, – растерянно пообещал Никита. Настя вымученно улыбнулась, перекрестила его, как обыкновенно делала это перед сном, дунула на свечу и, невидимая в темноте, вышла за порог.
 
   Среди ночи Прокоп Силин проснулся от толчка в бок.
   – Прокоп… Проснись… Плачет ктой-то…
   – Сдурела? Спи… Ветер воет.
   – Верно говорю, на дворе плачет!
   – Так выдь поглядь, дура…
   Матрёна, жена Силина, встревоженно бормоча и крестясь, спустила с лавки босые ноги. Старшая невестка, спавшая с мужем на печи, тоже начала слезать.
   – И мне, мамаша, тоже помстилось… Ай, думаю, кот орёт, так ведь не весна…
   Женщины вышли на крыльцо. Февральская ночь была темным-темна, луну затянуло снежными тучами, смутно белели сугробы, над которыми клубами носилась вьюга.
   – Слышите, мамаша?
   – Примолкни, бестолочь… – Матрёна долго слушала, склонив голову набок. – Верно, здесь где-то. Неси, Варька, лучину!
   Невестка кинулась в сени. Вскоре вернулась с горящей щепкой, слабо светящейся красноватым огоньком. Бьющееся пятно света легло на заметённое снегом крыльцо.
   – Ой! Мамаша! Ой, вот оно, вот!!! Ле… лежит…
   На средней ступеньке лежал тряпичный свёрток. Попискивания уже не было слышно. Ахнув, Матрёна неловко подхватила свёрток на руки и метнулась в дом. Варька, шлёпая босыми пятками, помчалась следом.
   В доме поднялся переполох, все вскочили, забегали, бестолково суетясь; кто-то из баб раздувал угли в печи, кто-то торопился греть воду, кто-то зажигал лучину. Детей прогнали на полати. Матрёна в кольце столпившихся вокруг баб разворачивала на лавке свёрток.
   Это был крошечный, только что родившийся мальчик, посиневший от холода и даже уже не плачущий, а лишь вздрагивающий всем тельцем.
   – В баню, живо, там жарко, топлено! – распорядилась Матрёна. – Нюшка, возьми его на грудь и иди! Молоко есть у тебя? Попробуй дать там… Да живей, коровища, не наспалась… Я с тобой пойду! Варька, качай люльку!
   Нюшка, недавно родившая младшая невестка Силиных, с жалобными вздохами принялась одеваться. Матрёна торопливо помогла ей, и обе женщины, завернув младенца, побежали через тёмный двор в баню. Оставшиеся, и мужики и бабы, вновь высыпали на крыльцо.
   – Вот тут она вошла! – Старший из сыновей Прокопа освещал пучком лучин снег у ворот. – Вот, ещё и след не вовсе заметён! Вошла, подлая, дитё положила и… ушла.
   – Куда ушла-то, в каку сторону? – Прокоп торопливо подошёл ближе. – На снегу видать иль занесло? Ведь недавно всё было-то, коль дитё замёрзнуть не успело! Вот ведь, тоже, паскуда, – хоть бы в окошко стукнула, что, мол, подберите ангела божьего, пока не смёрз…
   – Думала, может, собаки залают?
   – А отчего ж они, всамделе, не лаяли? Будто свой кто вошёл… – На миг Прокоп запнулся… и тут же яростно заорал на весь двор: – Эй, Гришка, Сёмка, а ну за мной! Покуда след не занесло, живо!!!
   Следы вели через поле, к лесу. Метель заметала их на глазах спешащих по едва заметной цепочке мужчин. До леса было далеко, и, прежде чем мужики пересекли поле, следы были занесены совсем. До рассвета лазили по сугробам, искали, кричали, светили факелами под ёлками на опушке. Наутро к поискам присоединилась вся деревня. Но лишь к полудню у замёрзшего болота, среди топорщившихся из-под снега жёлтых палок камышей нашли скорчившееся тело Насти с пятнами крови вокруг.
   Когда она успела родить, никто не знал: ни одна из дворовых, спящих рядом с Настей в девичьей на полу, ничего не слышала и не видела. Впрочем, измученные за день работой девушки спали так крепко, что их не разбудили бы и три родившихся младенца. Никто не мог сказать, почему Настя отправилась ночью, в холод и метель, прочь из тёплой усадьбы, на деревню, для чего оставила ребёнка у дяди. Малыша удалось отогреть, он охотно взял грудь и утром сосал молоко жадно и торопливо.
   – Вот ведь тоже, положение… – яростно скрёб шею Прокоп, глядя на темноволосый затылочек, уютно пристроившийся на локте Нюшки. – Дура она, Настька, дурой родилась и дурой подохла…
   – Замуж, видать, не хотела, – подала голос Матрёна.
   – Вестимо, чего ей там хотеть! – сквозь зубы процедил Прокоп. – Надобна была она, что ль, Никишке-бобылю? Да ещё с выблядком-то? Бил бы её кажин день, покуда не уходил совсем… Настька ж понимала, чуяла… вот сама себя и заморозила, окаянная. Хорошо хоть, ума достало младенца подкинуть… Тьфу! Ты-то, дура, чего ревёшь?! Змеищи вы все, бабы, все до единой, да и пустоголовые к тому ж! Прости меня, господи…
   Прокоп сердито перекрестился на образ, замолчал. В наступившей тишине отчётливо слышалось чмоканье младенца и всхлипы Нюшки. Матрёна, хмурясь, смотрела через голову невестки в замёрзшее окно.
   – С младенцем-то что теперь поделать, Матвеич? – со вздохом спросила она.
   – А что тут поделаешь… – Прокоп нахмурился ещё больше. – Нынче барину пойду доложусь. Как распорядится, так и будет. В дворовые, верно, запишут его.
   – Матвеич, а ты б попросил… – искательно начала Матрёна, приближаясь и заглядывая мужу в глаза. – Попросил бы барина-то, покланялся бы… Настька ведь нам не чужая была, от нас её в девичью-то и взяли! Получается, что, окромя нас, и родни у ангела божьего нету, а мы, слава богу, не нищие… Барину-то, поди, всё едино, где младенчик расти будет? А у нас тут и Нюшка кормит, и далее-то вскормить смогём, не переломимся…
   – Умны вы все, бабы, больно… – проворчал Прокоп. – А ну как барин захочет при себе его оставить? Сама, чай, знаешь, чьей выделки младенец-то…
   – Чего я – всё село знает… – вздохнула Матрёна. – Только для ча он барину-то? Коль нужен был бы – верно, не наладил бы Настьку замуж? При себе бы и оставил вместе с младенцем… Так он, наоборот, скорее с глаз долой… И то диво, отчего так долго тянули. Обыкновенно-то враз спроваживают, как только заметно станет…
   – Вот то-то и оно! – Прокоп покряхтел, снова зачем-то покосился на чёрный образ в углу и решительно поднялся. – Что ж, пойду до барина, авось допустит. Как положит – так и будет.
   Дело решилось быстро: барину явно хотелось поскорее избавиться от этих неудобных хлопот и позабыть о происшествии. Было решено оставить новорождённого младенца в семье Силиных.
   Никите никто ничего не рассказывал, но по суете и бестолковой беготне дворни, по испуганным и заплаканным лицам девок он понял, что ночью стряслось неладное. На его вопросы: «Где Настя?» – никто ему не отвечал, все бормотали что-то невразумительное, крестились и старались поскорее убежать. Целый день он не мог ни у кого даже допроситься поесть, пока, наконец, кухарка Феоктиста не спохватилась, что барчук с утра не евши, и не бухнула перед ним в людской миску щей.
   – Феоктиста, где Настя? – тихо спросил Никита, прикусывая горбушку. И испуганно выронил хлеб, увидев, как круглое рябое лицо кухарки жалко морщится и по нему бегут одна за другой слезинки.
   – Она умерла… да? – одними губами спросил он. Феоктиста трубно высморкалась в грязное полотенце, перекрестилась. Шёпотом сказала:
   – Вы уж помолитесь, Никита Владимирыч, за Настькину душу грешную. Сгубила она свою душеньку… Навек, горемычная, сгубила… Вы помолитесь, ваша молитовка детская, святая, впереди всех до бога дойдёт… Авось поможет Настьке-то.
   Никита молчал. Молчал и никак не мог проглотить щи, вставшие в горле. Наконец, ему это удалось, он выбрался из-за стола и опрометью бросился прочь из людской. Никита не знал, куда собирается бежать, и сам не понял, как очутился на пустой, холодной половине дома. И только там, сжавшись в комок на пыльном полу, он заплакал. И плакал до тех пор, пока не почувствовал, что насмерть замёрз и даже пальцы не гнутся от холода. Вернувшись в людскую (никто не заметил его отсутствия), он умылся у рукомойника и полез на полати. Там и заснул в конце концов, опустошённый и измученный.
   Настю похоронили на деревенском кладбище. В имении о ней больше никто не говорил: разве что дворовые девки, и те шёпотом. Никита первое время страшно скучал, плакал ночами в подушку, раза три даже сбегал тайком на Настину могилу, но постепенно всё начало забываться, и воспоминание о весёлой рыжей девушке мало-помалу стиралось из детской памяти, причиняя уже не мучительную боль, а тихую, чуть царапающую сердце печаль.
 
   Однажды, поздней осенью (Никите уже было десять лет) он в одиночестве играл на деревенском пруду. Срезав себе ножом толстый прут из лозы, он сосредоточенно стругал его, время от времени отогревая дыханием покрасневшие пальцы, и так увлёкся, что не услышал ни шелеста подмёрзшей травы на берегу, ни быстрых шагов. От громкого чмока опущенного в воду ведра мальчик очнулся, поднял глаза и вздрогнул. В двух шагах от него стояла цыганка.
   Она была совсем молода – лет пятнадцати. Чёрные, отливающие синевой, грязные волосы выбивались из небрежно заплетённых кос, падали на худые плечи, обтянутые линялой красной кофтой. Между выступающими, сизыми от холода ключицами блестел образок. Большие тёмно-карие глаза девушки смотрели на испуганного мальчика с интересом и чуть заметной насмешкой.
   – Спужался, барин? – улыбнувшись, спросила она. – Не бойся, я за водой только. Сейчас возьму и уйду.
   Никита оторопело молчал. Эта цыганка не поклонилась ему, как сделала бы любая крестьянская девка при встрече, в её весёлом голосе не было подобострастия, и он не знал, как отвечать ей. Девчонка тем временем, пыхтя, вытянула из пруда наполненное ведро, бухнула его рядом с собой, щедро окатив водой грязные ноги, и Никита поразился: как же ей не холодно?.. Словно угадав его мысли, цыганка небрежно потёрла одну ногу о другую, ещё больше размазав грязь, снова пристально поглядела на мальчика в упор, подумала о чём-то… и вдруг расхохоталась, всплеснув руками, – заразительно и дробно:
   – Да что ж ты, барин, столбом дорожным стоишь? Аль примёрз?! А ну, тырлыч-марлыч-тьфу – отомри!!!
   С этими словами она черпнула из своего ведра воды и брызнула на Никиту. Он вздрогнул, хотел было побежать, не смог – и, вконец перепугавшись, зажмурился и закрыл лицо руками.
   От короткого прикосновения он вздрогнул всем телом. Осторожно открыл глаза. Цыганка стояла совсем рядом, обнимала его за плечи и обеспокоенно заглядывала в лицо.
   – Да что ж ты, вот ведь глупый какой! С пустяка испугался! Ну, давай оботру морду-то! – Она деловито вытерла его грязным рукавом кофты, подула на волосы, снова улыбнулась, открыв ряд прекрасных белых зубов, – и Никита невольно улыбнулся ей в ответ.
   – Ну? Чего дрожишь? Небось думаешь – вот сейчас цыганка в торбу засунет, да?
   Он кивнул, всеми силами желая, чтобы она снова рассмеялась, – и цыганочка не заставила себя долго ждать: от звонкого хохота с чёрной, облепленной палым листом глади пруда нехотя снялся и полетел к болоту косяк уток.
   – Ду-у-урень! – отхохотавшись и вытирая тыльной стороной ладони выступившие на глазах слёзы, протянула она. – Да сам подумай, на кой ты мне сдался?! У меня братьев четверо да ещё две сестры! И все жрать просят с утра до ночи! Ещё одного принесу – мать меня проклянёт, ей-богу! Да ведь ты и большой уже совсем! Глянь, почти с меня ростом-то! А у тебя деньги, барин яхонтовый, есть?
   – Нету, – с сожалением признался Никита, внутренне холодея: сейчас уйдёт… И действительно, по коричневому лицу девчонки пробежало разочарование.
   – Не уходи! Пожалуйста, подожди! – Он торопливо, неловко полез за пазуху, вытащил серебряный образок на цепочке. – Вот… если хочешь – возьми, мне не жаль!
   Цыганка внимательно осмотрела образок, покачала головой.
   – Нет, милый, это не возьму. Дорогая вещь, держи при себе. Может, поесть что найдётся?
   Никита с готовностью вытащил краюшку хлеба, всученную ему утром кухаркой. Цыганка просияла, откусила от краюхи и спрятала её за пазуху.
   – Отчего ты не ешь? – удивился мальчик.
   – Сестрёнкам отнесу, – невнятно (рот был забит) сказала она. – Спасибо, барин, изумрудный!
   – Меня Никитой зовут, – сообщил он. – А тебя?
   – Катькой, – встав, девчонка встряхнула юбку, ничуть не смущаясь тем, что подол намок в воде и облепил колени. – Мы у вашего крестьянина, дяди Прокопа, на зиму встали, ты приходи к нам! Приходи, весело будет, попоём-попляшем тебе!
   Никита несмело улыбнулся. В ответ снова сверкнули белые зубы, взлетела откинутая со лба вьющаяся прядь волос, прошуршали раздвинутые камыши – и Катьки след простыл. Мальчик замер, точно заколдованный, глядя на качающиеся сухие стебли, а в глазах ещё стояли смеющиеся карие глаза и весёлая улыбка юной цыганки.