Страница:
Матери у Насти не было – она умерла сразу после родов. Цыгане говорили, что она была еще красивее Настьки, во что Илья, как ни старался, поверить не мог. Разве могли быть у кого-то на свете глаза, красивее этих – черных, спокойных и насмешливых, никогда не сердящихся, имел ли кто такие же дрожащие ресницы, мягкие губы, густые и тяжелые косы с вьющейся прядкой у виска? Разве могла хоть одна цыганка спеть таким чистым и сильным голосом, то взлетающим к облакам, то падающим на бархатные низы, куда и не всякий бас мог спуститься? Разве еще кому-то было бы так к лицу белое платье, подчеркивающее нежную смуглоту лица? У кого еще были такие тонкие пальцы, хрупкие запястья, такие плечи? Да что тут говорить…
В Большой дом к Васильевым Илья заходил редко: мешала непонятная робость. Если ему нужен был Митро, он предпочитал свистнуть под калиткой. В первое время Илья надеялся, что на его свист хоть раз выглянет Настя. Но высовывался кто угодно – Стешка, Фенька, Аленка, гроздь вопящих ребятишек, мать Митро Мария Васильевна, сам Митро и один раз даже сам Яков Васильевич (Илья тогда чуть не умер со страха), – а Настя не показалась ни разу. Иногда они встречались на улице. В первый раз это случилось на другой день после ночной истории с ветлой. Илья боялся поднять на Настю глаза, но та как ни в чем не бывало поздоровалась, спросила что-то о Варьке, пожелала удачного дня и пошла по своим делам. Из этого Илья заключил, что Настя так и не разглядела, кто сидел ночью на дереве.
Варька, которую приняли в хор, бегала веселая. Целыми днями пропадала у цыган, учила новые романсы, заказывала платья, покупала туфли, примеривалась к персидской шали в лавке на Тверской. Илья без спора давал деньги: его сестра не должна была выглядеть замарашкой среди городских певиц. Вечерами Варька вместе со всеми шла в ресторан, возвращалась глубокой ночью или вовсе под утро, будила брата, восторженно рассказывала о заработанных деньгах, клялась, что Илья, согласись он тоже поступить в хор, сможет «взять» в десять раз больше. Илья ругался, что его разбудили, отмахивался, засыпал снова. Всерьез уговоры сестры он не принимал. И впоследствии утверждал, что ноги бы его в хоре не было, не появись у Макарьевны в один из ветреных и холодных ноябрьских дней злой, как черт, Арапо.
– Ну, все, ромалэ, доигрались! – мрачно сказал Митро, входя в горницу. Илья, Макарьевна и Варька, резавшиеся за столом в дурака, прекратили игру и дружно повернулись к нему. Кузьма украдкой вытащил из колоды козырного туза, сунул его в рукав и тоже воззрился на пришедшего:
– Чего случилось-то, Трофимыч?
Митро, не отвечая, сел на пол у порога и насупился. Цыгане переглянулись. Варька встревоженно встала из-за стола, подошла к нему:
– Дмитрий Трофимыч, да ты что? В семье что-то? Я слышала, вашу Матрешу замуж сговорили за Ефимку Конакова… Он что, ее не берет?
– Хуже! – буркнул Митро. – У дяди Васи опять запой.
Глаза Варьки стали огромными. Она испуганно перекрестилась. Кузьма шепотом сказал: «Ой, боженьки…», выронил из рукава спрятанного туза и полез обеими руками в растрепанную шевелюру. Макарьевна схватилась за голову.
– Сегодня ж день-то какой! – чуть не плача продолжал Митро. – У Баташева, Иван Архипыча, именины! Они весь хор к себе в Старомонетный приглашают, с друзьями гуляют, час назад от них мальчишка прибегал, беспокоятся – будем ли. Яков Васильич обещал, велел, чтоб все до единого… Я – к дяде Васе, а его Гашка вся зареванная сидит. Запил, говорит, еще вчера. Ну, вот что я теперь Яков Васильичу скажу, что?! Он же не из него, а из меня три души вынет! Как будто нянька я вам… Если б хоть не Баташев! Если б другой кто!
Положение в самом деле было отчаянным.
Еще пять лет назад о братьях Баташевых по Москве шла дурная слава. Получив после смерти отца огромное наследство, Иван и Николай со всей молодой купеческой дурью кинулись в омут развлечений. Деньги лились рекой, бешеные тройки неслись по Тверской и Садовой, брались приступами публичные дома на Цветном бульваре, визжали хористки в «Эрмитаже», разбивались окна и зеркала в трактирах, летели под ноги цыганкам сотенные билеты, и осыпались золотом балалаечники из русского хора. Десятки раз братья просыпались после бурной ночи в участке или пожарной части. Десятки раз, бросив полицейскому начальству пачку червонцев, выходили оттуда, чтобы к вечеру снова помчаться к цыганам или к проституткам. На счету Баташевых числились два погрома в тестовском трактире, увоз из хора и насильственное лишение чести девицы Агриппины Гороховой, несколько сбитых сумасшедшими тройками прохожих, загнанные на фонарные столбы городовые, отплясывание «Камаринской» с цыганами под окнами Городской думы, перевернутые сани, выдернутые из вазонов тропические пальмы во французской ресторации и мелкие подвиги вроде площадной брани в общественных местах, зуботычин, пожалованных извозчикам, и варварского обращения с городскими мессалинами.
Все это продолжалось целую зиму. Купеческое Замоскворечье гудело, в городскую управу и к генерал-губернатору Москвы поступали слезные письма с просьбами унять лихих братьев, но неожиданно все закончилось само – быстро и страшно.
Ранней весной Иван и Николай Баташевы возвращались из Петровского парка домой, на Большую Полянку. Ехали в санях, в обнимку с хористками, то и дело прикладываясь к бутылкам «перцовой» и великодушно предлагая того же извозчику. Тот не смел отказываться, быстро опьянел и на обледеневшей набережной выпустил из рук вожжи. Кони помчали, вынеслись на тонкий, подтаявший лед Москвы-реки и там с треском провалились в полынью. Сани и лошади ушли под лед мгновенно. На отчаянный визг женщин прибежали извозчики с набережной, вызвали пожарную команду с баграми, но вытащить из ледяной воды удалось лишь старшего Баташева. Извозчик, две женщины и младший брат Николай утонули.
Две недели Иван Баташев провалялся в сильнейшей горячке. Доктора уже советовали стряпать завещание, но молодость могучего организма пересилила болезнь: Баташев поправился. Едва поднявшись, он заказал панихиду по брату, пристроил в сиротский дом двухлетнего сына одной утонувшей хористки и в богадельню – старую мать другой, отвез три сотенных билета семье извозчика, сдал дела старшему приказчику и уехал из Москвы.
Целых четыре года о Баташеве ничего не было слышно. Разговоры давно прекратились, память о страшном происшествии стихала, уже другие буянили в трактирах и домах свиданий, старый дом на углу Полянки и Старомонетного ветшал и зарастал паутиной. О Баташеве ходили разные слухи: кто-то говорил, что он отправился за Урал в раскольничьи скиты, кто-то уверял, что Иван Архипыч утонул спьяну в Волге, кто-то видел его в цыганском таборе, стоявшем под Калугой, кто-то – с калмыками на Саратовской ярмарке. Находились и те, кто божился всеми святыми, что Иван Баташев подался в монахи. Эти домыслы были опровергнуты внезапным появлением самого Баташева в Москве на Масленичной неделе. Весь город сбежался смотреть, как в широкие ворота лабаза на Никольской вползает обоз из двух десятков телег, груженных кулями с белкой, соболями, лисами и норками. Город снова взорвался слухами; на другой же день на Сухаревке говорили о том, что купец Баташев был на золотых приисках под Тагилом, скупал у алеутов меха и вернулся в Москву миллионером. К лету Иван Архипович заново отделал дом в Старомонетном переулке, открыл две лавки в Охотном ряду, перекупил у обанкротившейся французской фирмы меховой магазин на Кузнецком мосту, сменил приказчиков, оставив лишь старого, верного Кузьмича, и женился на бесприданнице. Последнее в глазах купеческой Москвы считалось высшим шиком, и все окончательно уверились в баташевском несметном богатстве.
Город с некоторым беспокойством ждал новых выходок когда-то лихого молодца, но Иван Баташев не возвращался к прежней разгульной жизни. Вместо этого купцы одобрительно заговорили о деловой хватке Баташева, о его уме и хитрости в торговом деле, о верности своему слову и честности при расчетах. Теперь Баташева можно было увидеть и в Купеческом клубе на Дмитровке, и в Новотроицком трактире, где за стерлядью и расстегаями вершились многотысячные сделки, и в модных загородных ресторанах. Московское купечество охотно повело дела с новоявленным миллионщиком.
Многие, впрочем, упоминали некоторые баташевские странности, которых прежде за ним не водилось. Так, ему ничего не стоило посреди шумного гулянья в номерах «Эрмитажа», когда вино лилось рекой, а хористки целовались с молодыми купчиками под бренчание рояля, встать, зевнуть, протянуть: «Тоска-то какая, хосподи…» – и выйти, бросив под ноги половому пачку денег. Мог Баташев, проезжая в экипаже вместе с деловыми партнерами через Китай-город, внезапно рявкнуть кучеру «Стой!», спрыгнуть на всем ходу и ввинтиться в притрактирную толпу. Когда несколько минут спустя обеспокоенные купцы входили в трактир, они видели Баташева сидящим за некрашеным, залитым дешевым вином столом и погруженным в беседу с косоглазым калмыком в засаленном армяке или с каким-нибудь кудлатым, подпоясанным веревкой мужиком. Причем мужик называл купца-миллионщика Ванькой, а тот в ответ величал оборванца Ксаверием Ардальонычем. Долго ходила по Москве история о хористке Акулине Толстопятовой, которую Баташев увез из «Стрельны», снял ей квартиру в Николоямском переулке, дал полное содержание – и не появлялся более у нее никогда, несказанно удивив и московское общество, и саму певицу. Та долго мучилась, ревела, бегала по церквям, не зная, чем ей придется расплачиваться с благодетелем, и от расстройства завела себе жениха из Тверской пожарной части. Когда Баташев узнал об этом, то дал денег на приданое и свадьбу и был первым гостем на торжестве. Больше всего Москву потрясло то, что хористка Толстопятова оказалась девицей: простыня висела на заборе весь послесвадебный день. «Ума лишился…» – шипели баташевские недоброжелатели. «Без ума миллионов не наживешь, – возражали те, что порассудительней. – Всяк по-своему тешится».
Из прежних привычек у Ивана Архиповича осталась лишь неистребимая страсть к цыганскому пению. Чаще всего он появлялся в ресторане, где пел хор Якова Васильева. У Баташева был свой стол, за который он основательно усаживался, спрашивал рюмку анисовой, подзывал дядю Васю и требовал всегда одно и то же: «Поговори хоть ты со мной». Дядя Вася пел. Баташев слушал, прикрыв глаза, выражение его темного, словно вырезанного из соснового полена лица не менялось до конца песни, не выражая ни радости, ни удовольствия. Затем он платил положенный червонец и движением руки отсылал дядю Васю. Других певцов Баташев никогда не приглашал, веселых песен не заказывал и через несколько минут уезжал. «Ничего не пойму, что человеку надо? – ругался после дядя Вася. – Как для стены поешь! Не поймешь – то ли по душе ему, то ли нет…» – «Тебе какая разница, дурак? – хмурился Яков Васильевич. – Платит – и ладно».
Иногда Баташев приезжал прямо на Живодерку, в гости к цыганам. Чаще всего это случалось глубокой ночью, но весь хор немедленно вылезал из постелей и, зевая, отправлялся в Большой дом петь для «благодетеля». Впрочем, никто не жаловался: Баташев обычно приезжал не один, а с компанией купцов, которую с удовольствием угощал «своим табором», и тогда деньги и вино лились рекой. Только в этих ночных забавах с цыганами был слабый отголосок прежних баташевских бесчинств. Но уже не бились, как прежде, оконные стекла, не летели в реку околоточные вместе со своими будками и не дарились цыганкам броши, усыпанные бриллиантами. «Перебесился», – добродушно решила Москва…
Кузьма вздохнул. Осторожно предложил:
– Морэ, может, я вместо дяди Васи спою?
– Ох молчи, убью! – не поднимая головы, сказал Митро.
– А Ванька Конаков не сможет? – подключился и Илья. – Он тоже «Поговори» знает.
– Знать-то, может, и знает… – уныло подтвердил Митро. – А ноту не возьмет. А без ноты песня гроша не стоит. Ох, господи, ну как тут выкрутишься? Ведь первый раз к себе зовет! Люди будут, купцы именитые! Все Ваську слушать захотят, а этот поганец… Ну, не знаю я, что делать, не знаю, и все! Пойду вот да сам сейчас напьюсь! Что я – не человек?!
– Тебе еще не хватало, – тяжелым басом сказала Макарьевна. Сгребла со стола карты, подняла туза, уничтожающе взглянув на заморгавшего Кузьму, и ушла на кухню. В горнице снова воцарилась тишина.
Внезапно Митро поднял голову.
– Смоляко… Слушай – будь человеком…
– А что надо? – настороженно спросил Илья.
Митро вскочил, подошел к столу, сел рядом.
– Морэ… Ну, ради меня! Ты же все песни наши знаешь, уж сто раз слушал. Ну, что тебе стоит вместе с хором выйти?
– Да какого чер…
– Смоляко, душой прошу! На колени встану! Сестер приведу, тоже стоять заставлю!
– Не пойду! – отрезал Илья. – Совсем, что ли, рехнулся?
– Смоляко! Да что ж такое! Ну, что мне – Яков Васильича звать? – Митро вцепился в него, затормошил, умоляюще заглянул в глаза. – У тебя ведь тоже тенор, как у дяди Васи. Лучше даже! Ты и «Поговори» вытянешь, и «Долины ровныя». Весь хор выручишь, денег заработаешь, золотом засыпешься!
– Сами засыпайтесь, – фыркнул Илья. – А у меня дело вечером.
Про дело он сказал просто так – чтобы Митро отвязался. Никаких дел у Ильи не было, и вечером он рассчитывал посидеть в пивной на Грузинке с тамошними цыганами. Там можно было наслушаться разговоров о конных базарах, узнать все городские сплетни, разведать что-нибудь о своем таборе, который, по слухам, уже отправился зимовать на Смоленщину. И менять все это на чьи-то именины? Пусть даже и баташевские? Да гори они ясным пламенем!
Митро взглянул на Илью исподлобья. Поднялся, хмуро сказал:
– Ну, дело твое… – и вышел. Дверь хлопнула так, что закачалась занавеска.
Варька испепелила брата взглядом, вскочила и, чеканя шаг, ушла на кухню. Кузьма расстроенно прошелся по горнице.
– И что ты, Илюха, ей-богу… Жалко, что ли? Кусок, что ли, от тебя отвалится? Весь хор бы выручил… Право слово, как будто не цыган.
– Замолчи! – огрызнулся Илья.
Ему было неловко. Может, и в самом деле стоило бы съездить? Весной, когда они с Варькой вернутся в табор, можно будет с чистой душой хвастаться, что бывал в доме у настоящих миллионщиков, а не только впаривал им на ярмарке мореных жеребцов, как вся таборная братия. Да и Арапо, кажется, обиделся… Илья тряхнул головой: нет, не станет он петь в хоре!
Снова хлопнула входная дверь. Илья поднял голову, недовольно посмотрел на входящего Митро. Открыл было рот, чтобы спросить, чего еще надо, но вслед за Митро в горницу вошла… Настя. Илья растерянно вскочил. Тут же сел обратно, спохватившись, что перед ним всего-навсего цыганская девчонка. Торопливо напустил на себя безразличный вид.
– Добрый вечер, Илья, – весело сказала Настя, сбрасывая платок. От ноябрьского холода ее лицо горело румянцем, живо блестели черные глаза, на щеках появились озорные ямочки.
Глядя на них, Илья пытался собраться с духом.
– Здравствуй, – кое-как выговорил он.
Митро, стоящий у порога, усмехнулся:
– Вот, согласилась прийти упросить тебя. Хватит тебе одной Настьки или всех шестерых девок согнать?
В лицо Ильи жарко ударила кровь. Он опустил глаза. Ну, Арапо… Вон что удумал…
– Помоги нам, Илья, – серьезно сказала Настя. Илья, не услышав насмешки в ее голосе, осторожно поднял голову. – Помоги, что тебе стоит? Некому петь. У всех баритоны, басы, а тенор – только у дяди Васи да Кузьмы. Но Кузьма же маленький, не сможет он один. Поможешь, морэ? Или в ноги тебе падать? – Настя быстро шагнула к нему, склонилась, и Илья с ужасом понял: сейчас и впрямь упадет на колени.
– Не надо, я пойду! – вырвалось у него. Илья поспешно шагнул к Насте, стараясь остановить, не дать… но она уже выпрямилась, тихо смеясь, одернула платье и повертела у него перед глазами маленьким блестящим диском:
– Что это ты пол рублями кроешь, Илья? Я еще с порога увидела – валяется…
Сидящий на подоконнике Кузьма расхохотался. Илья пробормотал что-то невразумительное, отвернулся.
– Последний раз спрашиваю – едешь с нами или нет? – приблизившись к нему, спросила Настя.
– Еду, – глядя в пол, кивнул Илья.
Рассмеявшись, Настя хлопнула в ладоши, бросила на стол рубль и кинулась за порог.
– Ну, морэ, это я тебе припомню! – сказал Илья, мрачно взглянув на Митро, когда серебряный рубль перестал вертеться на столешнице и улегся у самого края.
– Да на здоровье, – невозмутимо отозвался Митро. Подойдя, положил руку на плечо Ильи. – Пойдем-ка к нам, прикинем на тебя мой казакин старый. До вечера время есть, Макарьевна подгонит. И не пугайся ты так. У Баташева – это все-таки не у сиятельных. Тут попроще, свои люди.
К вечеру поднялся ветер. Старая ветла угрожающе гудела, качая над Живодеркой голыми сучьями. Сухие листья стаей неслись вдоль улицы. Над крышей Большого дома повисла луна. Илья смотрел на нее, стоя у калитки домика Макарьевны, и ему казалось, что лунный бубен тоже дрожит и раскачивается от ветра. Было холодно. Казакин Митро, который Макарьевна наспех ушила за вечер, давил под мышками, воротник казался деревянным. Хотелось есть и еще почему-то пива. Но и о том, и о другом нельзя было и думать: четыре запряженные парами пролетки уже стояли у ворот Большого дома. За ними стояла коляска Зины Хрустальной – единственной цыганки в хоре, имеющей собственный выезд. Зина, закутанная в лисий салоп, неподвижно сидела в глубине экипажа; в тусклом свете фонаря Илья видел ее надменное красивое лицо. Пронзительные вопли Кузьмы, торгующегося с извозчиком, разносились по всей Живодерке:
– Эй, дорогой мой, почему двугривенный-то? В тот раз пятиалтынник был! А по совести – и пятака тебе хватит, не в Ерусалим ехать-то! Бога побойся, разбойничья морда!
В стоящей впереди пролетке торопливо рассаживались молодые цыганки. Вытянув шею, Илья попытался высмотреть Настьку. Та сидела спиной к нему, кутаясь в тяжелую, расписанную розами шаль, что-то шептала на ухо Варьке. Кто-то звонко, на всю улицу, запел: «Матушка-голубушка».
– Не петь. Голоса беречь! – отрывисто приказал Яков Васильев. Быстрыми шагами подошел к крыльцу, с которого не спеша спускалась мать Митро Марья Васильевна в черном бархатном платье и собольей ротонде внакидку. Попенял: – Ну, Маша! Тебя одну ждем.
– Подождете, не велики баре, – спокойно отозвалась та. Не спеша подошла к пролетке, взялась за край. Яков Васильев протянул было руку, но Марья Васильевна отвела ее и ловко, привычно взобралась в пролетку сама.
– Кто это на козлах-то – не разберу? Савватей, что ли? Ну, трогай, милый, с богом!
Рябой извозчик, улыбаясь во весь рот, хлестнул по лошадям, и первая пролетка рванула с места. За ней тронулись остальные. Илья сидел между Кузьмой и Митро, придерживал коленом футляр с чьей-то гитарой и старался не слишком вертеть головой. Не показывать же было, что он впервые едет в господском экипаже. Да еще за двугривенный. На взгляд Ильи, вполне достаточно было бы дать извозчику гривенник, а еще лучше – добраться всем хором пешком.
Но вскоре он перестал сожалеть о бесполезно затраченных деньгах. Пролетки вывернули с темной узкой Живодерки на Малую Бронную, с грохотом промчались по ней, понеслись по переулку, второму, третьему и карьером вылетели на Тверскую. По глазам ударил свет голубых газовых фонарей, огни трактиров, сияющие двери рестораций. Копыта лошадей дробно застучали по каменной мостовой, рябой Савватей по-чертенячьи свистнул, завертел над головой кнутом, громоподобно рявкнул: «Поберегись, крещеные!» – лошади рванули во весь опор, и у Ильи захватило дух. В ушах пронзительно свистел ветер, что-то кричал, наклонившись и скаля зубы, Митро, где-то внизу звенели, выбивая искры из мостовой, подковы, впереди языком пламени бился на ветру полушалок Насти. Вот она встала, повернулась, звонко прокричала что-то – Илья увидел ее смеющиеся черные глаза, улыбку, выбившиеся из-под платка волосы. Сидящая рядом Стешка, выругавшись, дернула ее за руку, и Настя с хохотом упала на скамью. А над Тверской, вслед за пролетками, в черном ледяном небе неслась белая луна.
Пролетки промчали мимо Кремля, вылетели в Замоскворечье, пересекли Пятницкую, чуть замедлили ход, сворачивая в переулок, и Илья наконец-то разобрал, что кричит Митро:
– Приехали уже, морэ! Вот в этом доме Баташев живет!
Дома Илья не увидел. Впереди высился черный забор без единого просвета. Выскочивший из пролетки Кузьма бухнул кулаком в ворота, и Большая Полянка огласилась заливистым собачьим брехом. Затем послышался голос дворника:
– Чаво надоть?
– Цыгане к ихнему степенству! Отпирай, Мирон! Да собак убери!
Медленно, со скрипом отворились тяжелые ворота. Цыгане запрыгали из пролеток. Илья выскочил вслед за Митро и успел подглядеть, как тот церемонно, совсем по-господскому, подает руку Насте. А та, придерживая подол платья, чинно сошла на мостовую. Глядя на них, Илья засомневался: нужно ли ему так же помочь Варьке или, не велика барониха, сама выскочит. Но сестра уже махала ему с другой стороны тротуара:
– Илья, иди ко мне!
– Нет, он с нами пойдет, – сказал Митро. Развернув Илью к себе, оглядел его с головы до ног, одернул на нем казакин, поправил какую-то складку и удовлетворенно заключил: – Форменный анператор – короны не хватает! Яков Васильич, глянь на него!
Яков Васильев, о чем-то договаривающийся с извозчиками, нехотя обернулся:
– Угу… Анператор. Без подштанников. Смотри, рта не открывай без нужды. Если гости чего спросят – «да» и «нет», больше ничего. «Ваше степенство» прибавлять не забудь. По сторонам не зевай. В хоре прямо стой, следи вот за ним (кивок на Митро). И, Христа ради, не чешись – весь хор опозоришь.
В глубине огромного двора стоял дом. К удивлению Ильи, в нем горели лишь четыре окна, остальные были темны. С крыльца махала горничная. Яков Васильев в последний раз оглядел хор:
– Ну – с богом, ромалэ. Пошли.
Купеческий особняк встретил потемками, скрипучими ступеньками, бесчисленными галереями, лестницами и коридорами. Илья сбился со счета, сворачивая вместе с цыганами из одного перехода в другой. В глубине души заскребся страх. Почему-то подумалось: захочешь сбежать – и не найдешь куда, всюду клети да каморы… Темнота, спертый воздух, запах лежалой шерсти и ладана еще больше усилили тревогу. Илья был уже готов развернуться и бежать прочь: удерживал его только стыд перед цыганами, которые как ни в чем не бывало шли за мутным пятном света – керосиновой лампой в руках горничной. Впереди мелькнула желтая полоска. Распахнулась дверь.
Большая комната была залита светом. У Ильи захватило дух, когда он закинул голову и увидел две хрустальные люстры, утыканные свечами. Люстры, громадные, с ограненными подвесками, сыплющими на потолок и стены разноцветные искры, произвели на него такое впечатление, что потребовался довольно ощутимый тычок в спину от Митро:
– Рот закрой, морэ…
Спохватившись, Илья отвел взгляд от сверкающего чуда. После яркого света в глазах заплясали зеленые пятна, и он с трудом различил длинный стол посреди залы, заставленный блюдами, тарелками и бутылками. Цыгане припозднились: именинное пиршество шло уже давно, скатерть была залита вином и усеяна костями и хлебными корками. Гостей было человек десять – одни мужчины, все из старого купечества, в долгополых сюртуках, поддевках, сапогах бутылками.
– Купец Бажанов… Емельянов Федул Титыч… Гречишников из Зарядья… – зашептал сзади Митро. – Вон тот, что с рюмкой сидит, – Фрол Матюшин, в Охотном две рыбных лавки держит, из промысловиков. Вахрушевы-братья, их ты знаешь… А вот и хозяин. Да кланяйся ты, чертов сын!
Илья поклонился вместе со всеми. Подняв голову, увидел прямо перед собой невысокого кряжистого человека в расстегнутом сюртуке. Белая рубаха была забрызгана вином. Черная курчавая борода топорщилась веником, с грубого, словно вытесанного из дерева лица смотрели острые маленькие глаза.
– Здорово, Яшка! – хрипло сказал Баташев. Качнулся, и Илья понял, что хозяин дома уже сильно пьян.
– Здравствуйте, Иван Архипыч, – ответил хоревод. – Позвольте с днем ангела вас поздравить. Все мы вам кланяемся…
В Большой дом к Васильевым Илья заходил редко: мешала непонятная робость. Если ему нужен был Митро, он предпочитал свистнуть под калиткой. В первое время Илья надеялся, что на его свист хоть раз выглянет Настя. Но высовывался кто угодно – Стешка, Фенька, Аленка, гроздь вопящих ребятишек, мать Митро Мария Васильевна, сам Митро и один раз даже сам Яков Васильевич (Илья тогда чуть не умер со страха), – а Настя не показалась ни разу. Иногда они встречались на улице. В первый раз это случилось на другой день после ночной истории с ветлой. Илья боялся поднять на Настю глаза, но та как ни в чем не бывало поздоровалась, спросила что-то о Варьке, пожелала удачного дня и пошла по своим делам. Из этого Илья заключил, что Настя так и не разглядела, кто сидел ночью на дереве.
Варька, которую приняли в хор, бегала веселая. Целыми днями пропадала у цыган, учила новые романсы, заказывала платья, покупала туфли, примеривалась к персидской шали в лавке на Тверской. Илья без спора давал деньги: его сестра не должна была выглядеть замарашкой среди городских певиц. Вечерами Варька вместе со всеми шла в ресторан, возвращалась глубокой ночью или вовсе под утро, будила брата, восторженно рассказывала о заработанных деньгах, клялась, что Илья, согласись он тоже поступить в хор, сможет «взять» в десять раз больше. Илья ругался, что его разбудили, отмахивался, засыпал снова. Всерьез уговоры сестры он не принимал. И впоследствии утверждал, что ноги бы его в хоре не было, не появись у Макарьевны в один из ветреных и холодных ноябрьских дней злой, как черт, Арапо.
– Ну, все, ромалэ, доигрались! – мрачно сказал Митро, входя в горницу. Илья, Макарьевна и Варька, резавшиеся за столом в дурака, прекратили игру и дружно повернулись к нему. Кузьма украдкой вытащил из колоды козырного туза, сунул его в рукав и тоже воззрился на пришедшего:
– Чего случилось-то, Трофимыч?
Митро, не отвечая, сел на пол у порога и насупился. Цыгане переглянулись. Варька встревоженно встала из-за стола, подошла к нему:
– Дмитрий Трофимыч, да ты что? В семье что-то? Я слышала, вашу Матрешу замуж сговорили за Ефимку Конакова… Он что, ее не берет?
– Хуже! – буркнул Митро. – У дяди Васи опять запой.
Глаза Варьки стали огромными. Она испуганно перекрестилась. Кузьма шепотом сказал: «Ой, боженьки…», выронил из рукава спрятанного туза и полез обеими руками в растрепанную шевелюру. Макарьевна схватилась за голову.
– Сегодня ж день-то какой! – чуть не плача продолжал Митро. – У Баташева, Иван Архипыча, именины! Они весь хор к себе в Старомонетный приглашают, с друзьями гуляют, час назад от них мальчишка прибегал, беспокоятся – будем ли. Яков Васильич обещал, велел, чтоб все до единого… Я – к дяде Васе, а его Гашка вся зареванная сидит. Запил, говорит, еще вчера. Ну, вот что я теперь Яков Васильичу скажу, что?! Он же не из него, а из меня три души вынет! Как будто нянька я вам… Если б хоть не Баташев! Если б другой кто!
Положение в самом деле было отчаянным.
Еще пять лет назад о братьях Баташевых по Москве шла дурная слава. Получив после смерти отца огромное наследство, Иван и Николай со всей молодой купеческой дурью кинулись в омут развлечений. Деньги лились рекой, бешеные тройки неслись по Тверской и Садовой, брались приступами публичные дома на Цветном бульваре, визжали хористки в «Эрмитаже», разбивались окна и зеркала в трактирах, летели под ноги цыганкам сотенные билеты, и осыпались золотом балалаечники из русского хора. Десятки раз братья просыпались после бурной ночи в участке или пожарной части. Десятки раз, бросив полицейскому начальству пачку червонцев, выходили оттуда, чтобы к вечеру снова помчаться к цыганам или к проституткам. На счету Баташевых числились два погрома в тестовском трактире, увоз из хора и насильственное лишение чести девицы Агриппины Гороховой, несколько сбитых сумасшедшими тройками прохожих, загнанные на фонарные столбы городовые, отплясывание «Камаринской» с цыганами под окнами Городской думы, перевернутые сани, выдернутые из вазонов тропические пальмы во французской ресторации и мелкие подвиги вроде площадной брани в общественных местах, зуботычин, пожалованных извозчикам, и варварского обращения с городскими мессалинами.
Все это продолжалось целую зиму. Купеческое Замоскворечье гудело, в городскую управу и к генерал-губернатору Москвы поступали слезные письма с просьбами унять лихих братьев, но неожиданно все закончилось само – быстро и страшно.
Ранней весной Иван и Николай Баташевы возвращались из Петровского парка домой, на Большую Полянку. Ехали в санях, в обнимку с хористками, то и дело прикладываясь к бутылкам «перцовой» и великодушно предлагая того же извозчику. Тот не смел отказываться, быстро опьянел и на обледеневшей набережной выпустил из рук вожжи. Кони помчали, вынеслись на тонкий, подтаявший лед Москвы-реки и там с треском провалились в полынью. Сани и лошади ушли под лед мгновенно. На отчаянный визг женщин прибежали извозчики с набережной, вызвали пожарную команду с баграми, но вытащить из ледяной воды удалось лишь старшего Баташева. Извозчик, две женщины и младший брат Николай утонули.
Две недели Иван Баташев провалялся в сильнейшей горячке. Доктора уже советовали стряпать завещание, но молодость могучего организма пересилила болезнь: Баташев поправился. Едва поднявшись, он заказал панихиду по брату, пристроил в сиротский дом двухлетнего сына одной утонувшей хористки и в богадельню – старую мать другой, отвез три сотенных билета семье извозчика, сдал дела старшему приказчику и уехал из Москвы.
Целых четыре года о Баташеве ничего не было слышно. Разговоры давно прекратились, память о страшном происшествии стихала, уже другие буянили в трактирах и домах свиданий, старый дом на углу Полянки и Старомонетного ветшал и зарастал паутиной. О Баташеве ходили разные слухи: кто-то говорил, что он отправился за Урал в раскольничьи скиты, кто-то уверял, что Иван Архипыч утонул спьяну в Волге, кто-то видел его в цыганском таборе, стоявшем под Калугой, кто-то – с калмыками на Саратовской ярмарке. Находились и те, кто божился всеми святыми, что Иван Баташев подался в монахи. Эти домыслы были опровергнуты внезапным появлением самого Баташева в Москве на Масленичной неделе. Весь город сбежался смотреть, как в широкие ворота лабаза на Никольской вползает обоз из двух десятков телег, груженных кулями с белкой, соболями, лисами и норками. Город снова взорвался слухами; на другой же день на Сухаревке говорили о том, что купец Баташев был на золотых приисках под Тагилом, скупал у алеутов меха и вернулся в Москву миллионером. К лету Иван Архипович заново отделал дом в Старомонетном переулке, открыл две лавки в Охотном ряду, перекупил у обанкротившейся французской фирмы меховой магазин на Кузнецком мосту, сменил приказчиков, оставив лишь старого, верного Кузьмича, и женился на бесприданнице. Последнее в глазах купеческой Москвы считалось высшим шиком, и все окончательно уверились в баташевском несметном богатстве.
Город с некоторым беспокойством ждал новых выходок когда-то лихого молодца, но Иван Баташев не возвращался к прежней разгульной жизни. Вместо этого купцы одобрительно заговорили о деловой хватке Баташева, о его уме и хитрости в торговом деле, о верности своему слову и честности при расчетах. Теперь Баташева можно было увидеть и в Купеческом клубе на Дмитровке, и в Новотроицком трактире, где за стерлядью и расстегаями вершились многотысячные сделки, и в модных загородных ресторанах. Московское купечество охотно повело дела с новоявленным миллионщиком.
Многие, впрочем, упоминали некоторые баташевские странности, которых прежде за ним не водилось. Так, ему ничего не стоило посреди шумного гулянья в номерах «Эрмитажа», когда вино лилось рекой, а хористки целовались с молодыми купчиками под бренчание рояля, встать, зевнуть, протянуть: «Тоска-то какая, хосподи…» – и выйти, бросив под ноги половому пачку денег. Мог Баташев, проезжая в экипаже вместе с деловыми партнерами через Китай-город, внезапно рявкнуть кучеру «Стой!», спрыгнуть на всем ходу и ввинтиться в притрактирную толпу. Когда несколько минут спустя обеспокоенные купцы входили в трактир, они видели Баташева сидящим за некрашеным, залитым дешевым вином столом и погруженным в беседу с косоглазым калмыком в засаленном армяке или с каким-нибудь кудлатым, подпоясанным веревкой мужиком. Причем мужик называл купца-миллионщика Ванькой, а тот в ответ величал оборванца Ксаверием Ардальонычем. Долго ходила по Москве история о хористке Акулине Толстопятовой, которую Баташев увез из «Стрельны», снял ей квартиру в Николоямском переулке, дал полное содержание – и не появлялся более у нее никогда, несказанно удивив и московское общество, и саму певицу. Та долго мучилась, ревела, бегала по церквям, не зная, чем ей придется расплачиваться с благодетелем, и от расстройства завела себе жениха из Тверской пожарной части. Когда Баташев узнал об этом, то дал денег на приданое и свадьбу и был первым гостем на торжестве. Больше всего Москву потрясло то, что хористка Толстопятова оказалась девицей: простыня висела на заборе весь послесвадебный день. «Ума лишился…» – шипели баташевские недоброжелатели. «Без ума миллионов не наживешь, – возражали те, что порассудительней. – Всяк по-своему тешится».
Из прежних привычек у Ивана Архиповича осталась лишь неистребимая страсть к цыганскому пению. Чаще всего он появлялся в ресторане, где пел хор Якова Васильева. У Баташева был свой стол, за который он основательно усаживался, спрашивал рюмку анисовой, подзывал дядю Васю и требовал всегда одно и то же: «Поговори хоть ты со мной». Дядя Вася пел. Баташев слушал, прикрыв глаза, выражение его темного, словно вырезанного из соснового полена лица не менялось до конца песни, не выражая ни радости, ни удовольствия. Затем он платил положенный червонец и движением руки отсылал дядю Васю. Других певцов Баташев никогда не приглашал, веселых песен не заказывал и через несколько минут уезжал. «Ничего не пойму, что человеку надо? – ругался после дядя Вася. – Как для стены поешь! Не поймешь – то ли по душе ему, то ли нет…» – «Тебе какая разница, дурак? – хмурился Яков Васильевич. – Платит – и ладно».
Иногда Баташев приезжал прямо на Живодерку, в гости к цыганам. Чаще всего это случалось глубокой ночью, но весь хор немедленно вылезал из постелей и, зевая, отправлялся в Большой дом петь для «благодетеля». Впрочем, никто не жаловался: Баташев обычно приезжал не один, а с компанией купцов, которую с удовольствием угощал «своим табором», и тогда деньги и вино лились рекой. Только в этих ночных забавах с цыганами был слабый отголосок прежних баташевских бесчинств. Но уже не бились, как прежде, оконные стекла, не летели в реку околоточные вместе со своими будками и не дарились цыганкам броши, усыпанные бриллиантами. «Перебесился», – добродушно решила Москва…
Кузьма вздохнул. Осторожно предложил:
– Морэ, может, я вместо дяди Васи спою?
– Ох молчи, убью! – не поднимая головы, сказал Митро.
– А Ванька Конаков не сможет? – подключился и Илья. – Он тоже «Поговори» знает.
– Знать-то, может, и знает… – уныло подтвердил Митро. – А ноту не возьмет. А без ноты песня гроша не стоит. Ох, господи, ну как тут выкрутишься? Ведь первый раз к себе зовет! Люди будут, купцы именитые! Все Ваську слушать захотят, а этот поганец… Ну, не знаю я, что делать, не знаю, и все! Пойду вот да сам сейчас напьюсь! Что я – не человек?!
– Тебе еще не хватало, – тяжелым басом сказала Макарьевна. Сгребла со стола карты, подняла туза, уничтожающе взглянув на заморгавшего Кузьму, и ушла на кухню. В горнице снова воцарилась тишина.
Внезапно Митро поднял голову.
– Смоляко… Слушай – будь человеком…
– А что надо? – настороженно спросил Илья.
Митро вскочил, подошел к столу, сел рядом.
– Морэ… Ну, ради меня! Ты же все песни наши знаешь, уж сто раз слушал. Ну, что тебе стоит вместе с хором выйти?
– Да какого чер…
– Смоляко, душой прошу! На колени встану! Сестер приведу, тоже стоять заставлю!
– Не пойду! – отрезал Илья. – Совсем, что ли, рехнулся?
– Смоляко! Да что ж такое! Ну, что мне – Яков Васильича звать? – Митро вцепился в него, затормошил, умоляюще заглянул в глаза. – У тебя ведь тоже тенор, как у дяди Васи. Лучше даже! Ты и «Поговори» вытянешь, и «Долины ровныя». Весь хор выручишь, денег заработаешь, золотом засыпешься!
– Сами засыпайтесь, – фыркнул Илья. – А у меня дело вечером.
Про дело он сказал просто так – чтобы Митро отвязался. Никаких дел у Ильи не было, и вечером он рассчитывал посидеть в пивной на Грузинке с тамошними цыганами. Там можно было наслушаться разговоров о конных базарах, узнать все городские сплетни, разведать что-нибудь о своем таборе, который, по слухам, уже отправился зимовать на Смоленщину. И менять все это на чьи-то именины? Пусть даже и баташевские? Да гори они ясным пламенем!
Митро взглянул на Илью исподлобья. Поднялся, хмуро сказал:
– Ну, дело твое… – и вышел. Дверь хлопнула так, что закачалась занавеска.
Варька испепелила брата взглядом, вскочила и, чеканя шаг, ушла на кухню. Кузьма расстроенно прошелся по горнице.
– И что ты, Илюха, ей-богу… Жалко, что ли? Кусок, что ли, от тебя отвалится? Весь хор бы выручил… Право слово, как будто не цыган.
– Замолчи! – огрызнулся Илья.
Ему было неловко. Может, и в самом деле стоило бы съездить? Весной, когда они с Варькой вернутся в табор, можно будет с чистой душой хвастаться, что бывал в доме у настоящих миллионщиков, а не только впаривал им на ярмарке мореных жеребцов, как вся таборная братия. Да и Арапо, кажется, обиделся… Илья тряхнул головой: нет, не станет он петь в хоре!
Снова хлопнула входная дверь. Илья поднял голову, недовольно посмотрел на входящего Митро. Открыл было рот, чтобы спросить, чего еще надо, но вслед за Митро в горницу вошла… Настя. Илья растерянно вскочил. Тут же сел обратно, спохватившись, что перед ним всего-навсего цыганская девчонка. Торопливо напустил на себя безразличный вид.
– Добрый вечер, Илья, – весело сказала Настя, сбрасывая платок. От ноябрьского холода ее лицо горело румянцем, живо блестели черные глаза, на щеках появились озорные ямочки.
Глядя на них, Илья пытался собраться с духом.
– Здравствуй, – кое-как выговорил он.
Митро, стоящий у порога, усмехнулся:
– Вот, согласилась прийти упросить тебя. Хватит тебе одной Настьки или всех шестерых девок согнать?
В лицо Ильи жарко ударила кровь. Он опустил глаза. Ну, Арапо… Вон что удумал…
– Помоги нам, Илья, – серьезно сказала Настя. Илья, не услышав насмешки в ее голосе, осторожно поднял голову. – Помоги, что тебе стоит? Некому петь. У всех баритоны, басы, а тенор – только у дяди Васи да Кузьмы. Но Кузьма же маленький, не сможет он один. Поможешь, морэ? Или в ноги тебе падать? – Настя быстро шагнула к нему, склонилась, и Илья с ужасом понял: сейчас и впрямь упадет на колени.
– Не надо, я пойду! – вырвалось у него. Илья поспешно шагнул к Насте, стараясь остановить, не дать… но она уже выпрямилась, тихо смеясь, одернула платье и повертела у него перед глазами маленьким блестящим диском:
– Что это ты пол рублями кроешь, Илья? Я еще с порога увидела – валяется…
Сидящий на подоконнике Кузьма расхохотался. Илья пробормотал что-то невразумительное, отвернулся.
– Последний раз спрашиваю – едешь с нами или нет? – приблизившись к нему, спросила Настя.
– Еду, – глядя в пол, кивнул Илья.
Рассмеявшись, Настя хлопнула в ладоши, бросила на стол рубль и кинулась за порог.
– Ну, морэ, это я тебе припомню! – сказал Илья, мрачно взглянув на Митро, когда серебряный рубль перестал вертеться на столешнице и улегся у самого края.
– Да на здоровье, – невозмутимо отозвался Митро. Подойдя, положил руку на плечо Ильи. – Пойдем-ка к нам, прикинем на тебя мой казакин старый. До вечера время есть, Макарьевна подгонит. И не пугайся ты так. У Баташева – это все-таки не у сиятельных. Тут попроще, свои люди.
К вечеру поднялся ветер. Старая ветла угрожающе гудела, качая над Живодеркой голыми сучьями. Сухие листья стаей неслись вдоль улицы. Над крышей Большого дома повисла луна. Илья смотрел на нее, стоя у калитки домика Макарьевны, и ему казалось, что лунный бубен тоже дрожит и раскачивается от ветра. Было холодно. Казакин Митро, который Макарьевна наспех ушила за вечер, давил под мышками, воротник казался деревянным. Хотелось есть и еще почему-то пива. Но и о том, и о другом нельзя было и думать: четыре запряженные парами пролетки уже стояли у ворот Большого дома. За ними стояла коляска Зины Хрустальной – единственной цыганки в хоре, имеющей собственный выезд. Зина, закутанная в лисий салоп, неподвижно сидела в глубине экипажа; в тусклом свете фонаря Илья видел ее надменное красивое лицо. Пронзительные вопли Кузьмы, торгующегося с извозчиком, разносились по всей Живодерке:
– Эй, дорогой мой, почему двугривенный-то? В тот раз пятиалтынник был! А по совести – и пятака тебе хватит, не в Ерусалим ехать-то! Бога побойся, разбойничья морда!
В стоящей впереди пролетке торопливо рассаживались молодые цыганки. Вытянув шею, Илья попытался высмотреть Настьку. Та сидела спиной к нему, кутаясь в тяжелую, расписанную розами шаль, что-то шептала на ухо Варьке. Кто-то звонко, на всю улицу, запел: «Матушка-голубушка».
– Не петь. Голоса беречь! – отрывисто приказал Яков Васильев. Быстрыми шагами подошел к крыльцу, с которого не спеша спускалась мать Митро Марья Васильевна в черном бархатном платье и собольей ротонде внакидку. Попенял: – Ну, Маша! Тебя одну ждем.
– Подождете, не велики баре, – спокойно отозвалась та. Не спеша подошла к пролетке, взялась за край. Яков Васильев протянул было руку, но Марья Васильевна отвела ее и ловко, привычно взобралась в пролетку сама.
– Кто это на козлах-то – не разберу? Савватей, что ли? Ну, трогай, милый, с богом!
Рябой извозчик, улыбаясь во весь рот, хлестнул по лошадям, и первая пролетка рванула с места. За ней тронулись остальные. Илья сидел между Кузьмой и Митро, придерживал коленом футляр с чьей-то гитарой и старался не слишком вертеть головой. Не показывать же было, что он впервые едет в господском экипаже. Да еще за двугривенный. На взгляд Ильи, вполне достаточно было бы дать извозчику гривенник, а еще лучше – добраться всем хором пешком.
Но вскоре он перестал сожалеть о бесполезно затраченных деньгах. Пролетки вывернули с темной узкой Живодерки на Малую Бронную, с грохотом промчались по ней, понеслись по переулку, второму, третьему и карьером вылетели на Тверскую. По глазам ударил свет голубых газовых фонарей, огни трактиров, сияющие двери рестораций. Копыта лошадей дробно застучали по каменной мостовой, рябой Савватей по-чертенячьи свистнул, завертел над головой кнутом, громоподобно рявкнул: «Поберегись, крещеные!» – лошади рванули во весь опор, и у Ильи захватило дух. В ушах пронзительно свистел ветер, что-то кричал, наклонившись и скаля зубы, Митро, где-то внизу звенели, выбивая искры из мостовой, подковы, впереди языком пламени бился на ветру полушалок Насти. Вот она встала, повернулась, звонко прокричала что-то – Илья увидел ее смеющиеся черные глаза, улыбку, выбившиеся из-под платка волосы. Сидящая рядом Стешка, выругавшись, дернула ее за руку, и Настя с хохотом упала на скамью. А над Тверской, вслед за пролетками, в черном ледяном небе неслась белая луна.
Пролетки промчали мимо Кремля, вылетели в Замоскворечье, пересекли Пятницкую, чуть замедлили ход, сворачивая в переулок, и Илья наконец-то разобрал, что кричит Митро:
– Приехали уже, морэ! Вот в этом доме Баташев живет!
Дома Илья не увидел. Впереди высился черный забор без единого просвета. Выскочивший из пролетки Кузьма бухнул кулаком в ворота, и Большая Полянка огласилась заливистым собачьим брехом. Затем послышался голос дворника:
– Чаво надоть?
– Цыгане к ихнему степенству! Отпирай, Мирон! Да собак убери!
Медленно, со скрипом отворились тяжелые ворота. Цыгане запрыгали из пролеток. Илья выскочил вслед за Митро и успел подглядеть, как тот церемонно, совсем по-господскому, подает руку Насте. А та, придерживая подол платья, чинно сошла на мостовую. Глядя на них, Илья засомневался: нужно ли ему так же помочь Варьке или, не велика барониха, сама выскочит. Но сестра уже махала ему с другой стороны тротуара:
– Илья, иди ко мне!
– Нет, он с нами пойдет, – сказал Митро. Развернув Илью к себе, оглядел его с головы до ног, одернул на нем казакин, поправил какую-то складку и удовлетворенно заключил: – Форменный анператор – короны не хватает! Яков Васильич, глянь на него!
Яков Васильев, о чем-то договаривающийся с извозчиками, нехотя обернулся:
– Угу… Анператор. Без подштанников. Смотри, рта не открывай без нужды. Если гости чего спросят – «да» и «нет», больше ничего. «Ваше степенство» прибавлять не забудь. По сторонам не зевай. В хоре прямо стой, следи вот за ним (кивок на Митро). И, Христа ради, не чешись – весь хор опозоришь.
В глубине огромного двора стоял дом. К удивлению Ильи, в нем горели лишь четыре окна, остальные были темны. С крыльца махала горничная. Яков Васильев в последний раз оглядел хор:
– Ну – с богом, ромалэ. Пошли.
Купеческий особняк встретил потемками, скрипучими ступеньками, бесчисленными галереями, лестницами и коридорами. Илья сбился со счета, сворачивая вместе с цыганами из одного перехода в другой. В глубине души заскребся страх. Почему-то подумалось: захочешь сбежать – и не найдешь куда, всюду клети да каморы… Темнота, спертый воздух, запах лежалой шерсти и ладана еще больше усилили тревогу. Илья был уже готов развернуться и бежать прочь: удерживал его только стыд перед цыганами, которые как ни в чем не бывало шли за мутным пятном света – керосиновой лампой в руках горничной. Впереди мелькнула желтая полоска. Распахнулась дверь.
Большая комната была залита светом. У Ильи захватило дух, когда он закинул голову и увидел две хрустальные люстры, утыканные свечами. Люстры, громадные, с ограненными подвесками, сыплющими на потолок и стены разноцветные искры, произвели на него такое впечатление, что потребовался довольно ощутимый тычок в спину от Митро:
– Рот закрой, морэ…
Спохватившись, Илья отвел взгляд от сверкающего чуда. После яркого света в глазах заплясали зеленые пятна, и он с трудом различил длинный стол посреди залы, заставленный блюдами, тарелками и бутылками. Цыгане припозднились: именинное пиршество шло уже давно, скатерть была залита вином и усеяна костями и хлебными корками. Гостей было человек десять – одни мужчины, все из старого купечества, в долгополых сюртуках, поддевках, сапогах бутылками.
– Купец Бажанов… Емельянов Федул Титыч… Гречишников из Зарядья… – зашептал сзади Митро. – Вон тот, что с рюмкой сидит, – Фрол Матюшин, в Охотном две рыбных лавки держит, из промысловиков. Вахрушевы-братья, их ты знаешь… А вот и хозяин. Да кланяйся ты, чертов сын!
Илья поклонился вместе со всеми. Подняв голову, увидел прямо перед собой невысокого кряжистого человека в расстегнутом сюртуке. Белая рубаха была забрызгана вином. Черная курчавая борода топорщилась веником, с грубого, словно вытесанного из дерева лица смотрели острые маленькие глаза.
– Здорово, Яшка! – хрипло сказал Баташев. Качнулся, и Илья понял, что хозяин дома уже сильно пьян.
– Здравствуйте, Иван Архипыч, – ответил хоревод. – Позвольте с днем ангела вас поздравить. Все мы вам кланяемся…