Страница:
– Ну, и какие?
Папаша был несколько обескуражен. Услышать из уст младенца такое…
– Белые, папа.
– Да, – быстро согласился папаша, совсем, кстати, не похожий на хоря. – А трава зеленая.
Я порой сомневаюсь в возможностях этой легкомысленной науки, генетики. Впрочем, дочь-то вполне могла быть и не его. Вполне. Каждый десятый ребенок – не от законного «папа», а от проезжего молодца. В этом тоже есть что-то научное. Не в социологическом, а в биологическом смысле.
– А небо синее. Зойка, надень панаму.
А это уже педагогично встряла молодая, но слегка обрюзгшая мамаша. Ну-ка, ну-ка, дайте-ка нам взглянуть на мамашу. Моя версия с хориным следом вновь оказалась под сомнением. Возраст этой лебедушки я определил как переходный: от детства к старости. Varium et mutabile semper femina. Женщина всегда изменчива и непостоянна. Точнее, постоянно в женщине одно: ее готовность к переходности.
– Молодой человек, – обратился ко мне явно не старше меня тип, дети которого играли с упитанным породистым чао-чао, то есть мучили ленивого пса, получая при этом большое удовольствие. Детский животный эгоизм явно перевешивал собачий. С другой стороны, детки были при деле, и пес не скучал. Скучал папа, заросшим медвежьим лицом и низким лбом напоминавший неповоротливого чао-чао. Как говорится, каков пес – таков и хозяин. Но генетика здесь, опять же, не при чем.
– А какой смысл не пить? – спросил он, как будто продолжая беседу и обращаясь то ли ко мне, то ли к белым облакам. Очевидно мое поведение (рядом со мной не видно было початой бутылки, а это, по логике местных нравов, было уликой) он воспринял как вызов. И тут же, не откладывая в долгий ящик, решил меня победить.
– Вот один мой приятель не пил. Он даже не ел толком: все кашки да салатики. Бегал каждый день, ледяной водой обливался и следил за зубами. Мысль усекаешь?
– Нет, – отозвался я, отвлекаясь на сулящее интригу зрелище: мокрый мохнатый Чао энергично стряхивал с себя воду, обрызгивая при этом стройную соседку к ее великому неудовольствию. Хозяин пса – ноль внимания. Я очень надеялся, что соседка вспомнит о правах человека и невежливо напомнит о них моему визави. Тогда он от меня отстанет.
– Сейчас поймешь. Однажды он почистил зубы и побежал. Добежал до перекрестка и решил перейти улицу. На зеленый свет, на пешеходном переходе. Прямо по «зебре», понимаешь, строго по линеечкам. Левой – правой, левой – правой. Ать-два. Как ты думаешь, что произошло? Ти-ил! – вдруг заорал мой собеседник, прерываясь на самом интересном месте и обращаясь, судя по всему, к собаке. – Паршивец Тил!
Очевидно, хозяин сделал упреждающий ход – изобразил вежливость, ибо пес продолжал тупо терроризировать соседку.
– Его сбила машина? – спросил я, надеясь, что продолжение будет пооригинальнее.
– Угадал! – оскалил нездоровые зубы счастливый папаша, у которого было все, что надо для жизни: солнце, воздух, вода, дети, собака и покладистый собеседник. – Его сбила машина. Всмятку. Усек? Не надо себе ни в чем отказывать. Ха-ха!
И он поднял вверх указательный палец, тщательно выводя мораль.
– Водитель, конечно же, был пьян? – спросил я строгим голосом.
– Не знаю, – честно опешил моралист. – Ти-ил!
Правила хорошего тона обязывали меня поддержать позицию рассказчика, так сказать, выразить человеческую солидарность. Или, на худой конец, искренне возразить и привести иной пример, что тоже можно было рассматривать как форму уважения. Завязалась бы оживленная беседа. В жизни появился бы интерес. Я знал, что доставил бы большое удовольствие хозяину Тила, если бы рассказал ему историю, повествующую о том, как один мужик и пил, и курил, и не бегал (разве что за бабами, ха-а!), и улицу пьяный переползал на четвереньках каждый день на красный свет – и при всем при том благополучно дожил до девяноста трех лет. И еще бы жил, но на беду почистил зубы – и сразу умер.
Тут целых две интриги: во-первых, жизнь представлялась большой тайной и загадкой, что всегда приятно снимает ответственность с человека; а во-вторых, если случайный собеседник разделяет твою позицию, если чужой жизненный опыт подтверждает твой (одна голова хорошо, а две лучше), пить можно было почти на законном основании. Теперь уже с другом. В два горла. Вот они, маленькие секреты жизни.
Но я не рассказал ему этой, в общем-то, правдивой истории. Хватит с него и того, что я выслушал его пьяный бред.
В порыве божественно холодного отчаяния, смешанного с леденящим гневом, я, сузив глаза, поинтересовался у своего несостоявшегося друга:
– А зачем ты на свете живешь, папаша? Чтобы ни в чем не отказывать большому брюху? Только честно отвечать, честно! И в глаза мне смотреть, в глаза!
Тот по-собачьи уставился на меня, не зная, как реагировать. (Тут мне совсем некстати вспомнилась другая собачья история, история собаки Павлова, к которой я вернусь в другом месте моего нескладного повествования. Я развеселил сам себя и улыбнулся.)
Было очевидно, что с подобной ситуацией он столкнулся в первый раз: нормальный, вроде, человек ведет себя как псих.
– Ладно, расслабься, – вернулся я к общепринятым правилам игры. – Вода холодная?
– А как же? К тому же мокрая. Ха-а!
«Последнее слово, интонацию, междометие, жест или даже выражение глаз уважающий себя человек должен оставить за собой: от этого возникает иллюзия победы. Последним нанес удар – победил. А хороший, достойный человек – это тот, кто побеждает», – автоматически и бесстрастно отметил я краешком сознания и, не ответив на жизнелюбивый выпад брюхатого, полез в воду, корчась от холода и от его ехидного взгляда. Уже погружаясь в воду, я подумал: «В чем-то очень главном идеалом человечества является базарная баба, не дающая спуску самому черту. Последнее слово – всегда за ней. В сущности, по ее образу и подобию лепятся все герои. Пришел, увидел, победил… Почто приперся? Пошел вон! Чего пялишься, супостат окаянный! Я те глазелки-то повыколю! Или в морду хошь?»
И я улыбнулся, прежде чем скрыться под водой. Последнее слово осталось за мной.
Выйдя на берег, я тряхнул остатками шевелюры, подражая густопсовому Тилу. В подобных ситуациях, когда реальность давит на меня тяжким бременем, я придумываю себе игру, с помощью которой заслоняюсь от реальности. Жить становится легче, жить становится веселее. Внимательно смотрим по сторонам. Вот уже знакомый нам черный чао-чао, заросший шерстью, будто як, по кличке Тил. Дети называли его Наутилус, сокращено – Тил. Юмор, недоступный детям, заключался в том, что Наутилус жутко боялся воды и напрочь отказывался лезть в нее, а когда его насильно затаскивали метров на десять от берега, Тил обреченно греб к земле обетованной, выбирался на травку и победно вываливал свой лиловый язык, экзотического бледно-фиолетового оттенка, напоминавшего то ли шляпку изысканной поганки, то ли прикушенный язык утопленника. Славный был пес.
Так искусство, которое есть подражание природе, помогало мне отгородиться от жизни. Я раскрашивал мир разными оттенками цветов. Я называл вещи понятными мне именами.
Зрение и слух после первого заплыва (я заплываю далеко, подальше от орущей толпы) обострялись, обоняние тоже. Мышцы подбирались, и тело с удовольствием слушалось меня. Я врастал в природу. Цвета становились ярче, сочнее и разнообразнее. Цвет неба своими ускользающими от определения оттенками превращался в сладкую муку. Он бросал вызов – дразнил меня и посмеивался. Я сплетал словесные сети, чтобы поймать неуловимое. Синий? Голубой? Это только в романы годится. Голубой пласт, подсвеченный синевой, – нет, живой, мерцающий синью, проваливающейся в темную глубину, которая, возможно, упирается в голубой фон с обратной стороны неба… Многомерность спектра, пытка для глаза. И все это сразу, одномоментно ощутимо в небе. А по краям оно почти серое. «Голубое»…
Это значит «ошибаться на целое небо». Toto coelo errare.
Белые облака? Вот эти ослепительные снежные клубы, кажется, поскрипывающие от соприкосновения, словно упругие шары, эти сгустки энергичной радости, вросшие в нежную синеву и мягкой рыхловатостью отдающие чем-то несомненно детским, – вот это непередаваемое нечто, эта поэтическая материя, высекающая слезу, просто бедный белый цвет? Бе-бе?
Вы шутите! Снимите пластиковые очки! А где же гамма противоречивых впечатлений? Художник – это ведь не тот, кто называет вещи своими именами, и даже не тот, кто дает хорошо знакомым вещам другие имена; художник видит вещи одновременно с разных сторон. Это и есть божественно устроенное зрение. Думаете, подражать природе – это пара пустячков? Просто белый цвет. Просто любовь. Просто ревность, просто ненависть… В таком случае, господа, назовем вещи своими именами: художники остались без работы. Их просят не волноваться. На зеленой траве под голубым небом, по которому бежали белые облака, лежали влюбленные. И просто целовались. Ха-ха.
Хотя с другой стороны, именно так все и есть.
Не хотел бы я быть писателем. Это нечеловеческое чувство меры.
– Какого цвета небо? – спросил я у Электры.
Она удивлено посмотрела на меня и с вызовом ответила:
– Голубое. Разве нет?
– Конечно, голубое. По-твоему, я ненормальный?
Что ж, если к моей правоте добавить чуточку ее, получится нечто с более ярко выраженным вкусом истины.
Ingenium stupidum. Тупица.
Глава 4. Ваше Сиятельство
Глава 5. Елена
Папаша был несколько обескуражен. Услышать из уст младенца такое…
– Белые, папа.
– Да, – быстро согласился папаша, совсем, кстати, не похожий на хоря. – А трава зеленая.
Я порой сомневаюсь в возможностях этой легкомысленной науки, генетики. Впрочем, дочь-то вполне могла быть и не его. Вполне. Каждый десятый ребенок – не от законного «папа», а от проезжего молодца. В этом тоже есть что-то научное. Не в социологическом, а в биологическом смысле.
– А небо синее. Зойка, надень панаму.
А это уже педагогично встряла молодая, но слегка обрюзгшая мамаша. Ну-ка, ну-ка, дайте-ка нам взглянуть на мамашу. Моя версия с хориным следом вновь оказалась под сомнением. Возраст этой лебедушки я определил как переходный: от детства к старости. Varium et mutabile semper femina. Женщина всегда изменчива и непостоянна. Точнее, постоянно в женщине одно: ее готовность к переходности.
– Молодой человек, – обратился ко мне явно не старше меня тип, дети которого играли с упитанным породистым чао-чао, то есть мучили ленивого пса, получая при этом большое удовольствие. Детский животный эгоизм явно перевешивал собачий. С другой стороны, детки были при деле, и пес не скучал. Скучал папа, заросшим медвежьим лицом и низким лбом напоминавший неповоротливого чао-чао. Как говорится, каков пес – таков и хозяин. Но генетика здесь, опять же, не при чем.
– А какой смысл не пить? – спросил он, как будто продолжая беседу и обращаясь то ли ко мне, то ли к белым облакам. Очевидно мое поведение (рядом со мной не видно было початой бутылки, а это, по логике местных нравов, было уликой) он воспринял как вызов. И тут же, не откладывая в долгий ящик, решил меня победить.
– Вот один мой приятель не пил. Он даже не ел толком: все кашки да салатики. Бегал каждый день, ледяной водой обливался и следил за зубами. Мысль усекаешь?
– Нет, – отозвался я, отвлекаясь на сулящее интригу зрелище: мокрый мохнатый Чао энергично стряхивал с себя воду, обрызгивая при этом стройную соседку к ее великому неудовольствию. Хозяин пса – ноль внимания. Я очень надеялся, что соседка вспомнит о правах человека и невежливо напомнит о них моему визави. Тогда он от меня отстанет.
– Сейчас поймешь. Однажды он почистил зубы и побежал. Добежал до перекрестка и решил перейти улицу. На зеленый свет, на пешеходном переходе. Прямо по «зебре», понимаешь, строго по линеечкам. Левой – правой, левой – правой. Ать-два. Как ты думаешь, что произошло? Ти-ил! – вдруг заорал мой собеседник, прерываясь на самом интересном месте и обращаясь, судя по всему, к собаке. – Паршивец Тил!
Очевидно, хозяин сделал упреждающий ход – изобразил вежливость, ибо пес продолжал тупо терроризировать соседку.
– Его сбила машина? – спросил я, надеясь, что продолжение будет пооригинальнее.
– Угадал! – оскалил нездоровые зубы счастливый папаша, у которого было все, что надо для жизни: солнце, воздух, вода, дети, собака и покладистый собеседник. – Его сбила машина. Всмятку. Усек? Не надо себе ни в чем отказывать. Ха-ха!
И он поднял вверх указательный палец, тщательно выводя мораль.
– Водитель, конечно же, был пьян? – спросил я строгим голосом.
– Не знаю, – честно опешил моралист. – Ти-ил!
Правила хорошего тона обязывали меня поддержать позицию рассказчика, так сказать, выразить человеческую солидарность. Или, на худой конец, искренне возразить и привести иной пример, что тоже можно было рассматривать как форму уважения. Завязалась бы оживленная беседа. В жизни появился бы интерес. Я знал, что доставил бы большое удовольствие хозяину Тила, если бы рассказал ему историю, повествующую о том, как один мужик и пил, и курил, и не бегал (разве что за бабами, ха-а!), и улицу пьяный переползал на четвереньках каждый день на красный свет – и при всем при том благополучно дожил до девяноста трех лет. И еще бы жил, но на беду почистил зубы – и сразу умер.
Тут целых две интриги: во-первых, жизнь представлялась большой тайной и загадкой, что всегда приятно снимает ответственность с человека; а во-вторых, если случайный собеседник разделяет твою позицию, если чужой жизненный опыт подтверждает твой (одна голова хорошо, а две лучше), пить можно было почти на законном основании. Теперь уже с другом. В два горла. Вот они, маленькие секреты жизни.
Но я не рассказал ему этой, в общем-то, правдивой истории. Хватит с него и того, что я выслушал его пьяный бред.
В порыве божественно холодного отчаяния, смешанного с леденящим гневом, я, сузив глаза, поинтересовался у своего несостоявшегося друга:
– А зачем ты на свете живешь, папаша? Чтобы ни в чем не отказывать большому брюху? Только честно отвечать, честно! И в глаза мне смотреть, в глаза!
Тот по-собачьи уставился на меня, не зная, как реагировать. (Тут мне совсем некстати вспомнилась другая собачья история, история собаки Павлова, к которой я вернусь в другом месте моего нескладного повествования. Я развеселил сам себя и улыбнулся.)
Было очевидно, что с подобной ситуацией он столкнулся в первый раз: нормальный, вроде, человек ведет себя как псих.
– Ладно, расслабься, – вернулся я к общепринятым правилам игры. – Вода холодная?
– А как же? К тому же мокрая. Ха-а!
«Последнее слово, интонацию, междометие, жест или даже выражение глаз уважающий себя человек должен оставить за собой: от этого возникает иллюзия победы. Последним нанес удар – победил. А хороший, достойный человек – это тот, кто побеждает», – автоматически и бесстрастно отметил я краешком сознания и, не ответив на жизнелюбивый выпад брюхатого, полез в воду, корчась от холода и от его ехидного взгляда. Уже погружаясь в воду, я подумал: «В чем-то очень главном идеалом человечества является базарная баба, не дающая спуску самому черту. Последнее слово – всегда за ней. В сущности, по ее образу и подобию лепятся все герои. Пришел, увидел, победил… Почто приперся? Пошел вон! Чего пялишься, супостат окаянный! Я те глазелки-то повыколю! Или в морду хошь?»
И я улыбнулся, прежде чем скрыться под водой. Последнее слово осталось за мной.
Выйдя на берег, я тряхнул остатками шевелюры, подражая густопсовому Тилу. В подобных ситуациях, когда реальность давит на меня тяжким бременем, я придумываю себе игру, с помощью которой заслоняюсь от реальности. Жить становится легче, жить становится веселее. Внимательно смотрим по сторонам. Вот уже знакомый нам черный чао-чао, заросший шерстью, будто як, по кличке Тил. Дети называли его Наутилус, сокращено – Тил. Юмор, недоступный детям, заключался в том, что Наутилус жутко боялся воды и напрочь отказывался лезть в нее, а когда его насильно затаскивали метров на десять от берега, Тил обреченно греб к земле обетованной, выбирался на травку и победно вываливал свой лиловый язык, экзотического бледно-фиолетового оттенка, напоминавшего то ли шляпку изысканной поганки, то ли прикушенный язык утопленника. Славный был пес.
Так искусство, которое есть подражание природе, помогало мне отгородиться от жизни. Я раскрашивал мир разными оттенками цветов. Я называл вещи понятными мне именами.
Зрение и слух после первого заплыва (я заплываю далеко, подальше от орущей толпы) обострялись, обоняние тоже. Мышцы подбирались, и тело с удовольствием слушалось меня. Я врастал в природу. Цвета становились ярче, сочнее и разнообразнее. Цвет неба своими ускользающими от определения оттенками превращался в сладкую муку. Он бросал вызов – дразнил меня и посмеивался. Я сплетал словесные сети, чтобы поймать неуловимое. Синий? Голубой? Это только в романы годится. Голубой пласт, подсвеченный синевой, – нет, живой, мерцающий синью, проваливающейся в темную глубину, которая, возможно, упирается в голубой фон с обратной стороны неба… Многомерность спектра, пытка для глаза. И все это сразу, одномоментно ощутимо в небе. А по краям оно почти серое. «Голубое»…
Это значит «ошибаться на целое небо». Toto coelo errare.
Белые облака? Вот эти ослепительные снежные клубы, кажется, поскрипывающие от соприкосновения, словно упругие шары, эти сгустки энергичной радости, вросшие в нежную синеву и мягкой рыхловатостью отдающие чем-то несомненно детским, – вот это непередаваемое нечто, эта поэтическая материя, высекающая слезу, просто бедный белый цвет? Бе-бе?
Вы шутите! Снимите пластиковые очки! А где же гамма противоречивых впечатлений? Художник – это ведь не тот, кто называет вещи своими именами, и даже не тот, кто дает хорошо знакомым вещам другие имена; художник видит вещи одновременно с разных сторон. Это и есть божественно устроенное зрение. Думаете, подражать природе – это пара пустячков? Просто белый цвет. Просто любовь. Просто ревность, просто ненависть… В таком случае, господа, назовем вещи своими именами: художники остались без работы. Их просят не волноваться. На зеленой траве под голубым небом, по которому бежали белые облака, лежали влюбленные. И просто целовались. Ха-ха.
Хотя с другой стороны, именно так все и есть.
Не хотел бы я быть писателем. Это нечеловеческое чувство меры.
– Какого цвета небо? – спросил я у Электры.
Она удивлено посмотрела на меня и с вызовом ответила:
– Голубое. Разве нет?
– Конечно, голубое. По-твоему, я ненормальный?
Что ж, если к моей правоте добавить чуточку ее, получится нечто с более ярко выраженным вкусом истины.
Ingenium stupidum. Тупица.
Глава 4. Ваше Сиятельство
Вдоволь накупавшись, мы с женой потопали прямо через поле, где нас застал июньский грозовой дождь. Невозможно было отделаться от ощущения игровой природы, вроде бы, грозного явления. Одну сторону неба настолько плотно заштриховало дождем, что она из светло-серой превратилась в темную; другая же сторона сияла слегка затонированными просветами. Над нами было два неба. Но скоро две половинки затянуло роскошно серым драпом, который хамелеонисто менял цвет. Представление началось.
Раздался крепкий ядреный хруст первых раскатов грома. Палевая муть небес оскалилась клинками молний, и вновь добродушно, но со скрытой угрозой, зарычал гром. Молнии исчезли.
Дождь, главный солист на этом празднике жизни, прихотливо меняя темп и ритм, веселил, а не вселял тревогу. Он словно танцевал, время от времени предоставляя себе заслуженную передышку. И за ним хотелось наблюдать и аплодировать его коленцам. То припустит, часто перебирая толстыми каплями (у зрителя захватывает дух!), то перейдет на мелкую чечетку, давая понять, что праздник продолжается, участников просят не расходиться.
Когда небо слегка побледнело от усталости, оттуда, словно из прохудившихся мехов, вновь яркими жемчужными подвесками стали высыпаться гроздья молний. Одна, вторая, третья, еще и еще. Потом ломаные линии молний стали напоминать мелькающую ослепительную улыбку, по которой легко было восстановить череп сиятельного монстра, этакого брезгливого старца, скрывавшегося в тучах. Потом опять волной ливня обрушилась джига дождя.
– Сияйте, сияйте, Ваше Сиятельство! – радостно крикнула жена и расхохоталась в ответ грому небесному. Наверно, ей также почудился сиятельный старец. Неудивительно: мы с женой прожили двадцать лет, нам часто грезилось одно и то же. – Смотри, вот он, Громовержец!
Вдруг из-под дождевой завесы коротким предательским выпадом, сопровождавшимся веселым рычанием (все это выглядело несколько театрально), выскользнуло тонкое лезвие молнии. И этот стальной стилет уверенно угодил как раз в жену. Это я сейчас восстанавливаю события, тогда же я ничего не успел понять. Стилет – это последнее, что я увидел; последнее, что я услышал, был негромкий хлопок бутафорского ружья (театр, театр!). Я упал и потерял сознание. Потом сознание ко мне вернулось, но я утратил зрение, слух, обоняние, способность ощущать, чувствовать. Нет, кое-что, пожалуй, я все же ощущал: я бесстрастно представлял себя персонажем морга.
Постепенно, трудно сказать, в какой последовательности, ко мне стали возвращаться мои законные пять чувств и усиливалось прорезавшееся шестое. Когда дело дошло до того, что я открыл глаза, борясь со звоном в ушах, я увидел, что надо мной хлопочет хозяин Тила. Я вздрогнул: он показался мне владыкой Аидом, хозяином трехглавого пса Цербера. В его ошалевших зрачках отражались наши с женой белые лица. Да, да, лица и тела наши были белыми, словно вымазанными отблесками молний. Мои руки и ноги были холодными, у жены, как я понял из возгласов людей, тоже. Нас положили на мокрую землю, не приятно холодящую, а забирающую остатки тепла. Потом нас присыпали землей, прикопали, чтобы из нас ушел электрический заряд. Потом вызвали скорую. Течение времени я не ощущал. Быстро все делалось или медленно – решительно не могу вспомнить. Время остановилось.
– Откапывайте! – хмуро сказал врач, блестя очками в золоченой оправе. – Его надо в теплое, согреть. Ох, уж эти нетрадиционные народные методы… Вы же его чуть не придушили, благодетели. Рано ему еще в землю. А ей уже все равно…
Я все понял. Но испытать трагедию сил уже не было. Мне тоже было все равно – но как-то тоскливо все равно. Я побывал в царстве теней, мрака и печалей. Кажется, видел тень ужасной горгоны Медузы. Так себе: копия театра теней кабуки.
Когда я чувствами и разумом закрепился на этом свете, когда я вернулся к жизни, мне все стало представляться в новом свете – в трепещущем свете затянувшихся магниевых всполохов, мертвенных и беспощадных. Окружающие меня предметы стали казаться мне декорацией, дневной свет – подсветкой, люди – массовкой, а я – главным героем и зрительным залом одновременно. Вся трагикомедия разыгрывалась для меня.
Прошел месяц – ничего не изменилось. Зал, правда, стал реагировать на тонкую игру героя. Я ничего не мог поделать с этим дурацким ощущением. Именно тогда я окончательно понял: те, кто серьезно относятся к жизни, начинают играть; не играют только те, кто не понимает, что они играют. Последние играют исступленно и самозабвенно. До полной гибели всерьез.
И еще. Я не мог отделаться от ощущения, что и мы с женой заигрались. Переиграли. Где-то не соблюли баланс. Доказательств у меня пока не было, только, повторяю, ощущение. Но и оно изрядно отравляло жизнь. К моему постоянному, как бы отдельно от меня живущему чувству вины перед женой прибавилось еще одно отягощающее обстоятельство: вольно или невольно я оказался причастен к смерти Электры, оказавшись в ненужное время в ненужном месте. Я вместе с ней в неурочный час покинул берег озера (а ведь можно было задержаться еще хотя бы на полчаса, хотя бы на четверть часа! да что там – на минуту!), мы вместе смотрели на дождь, на небо, вместо того, чтобы бежать, вместе упали на мокрую землю. Я мог бы оказаться на ее месте, под ударом стилета, наконец.
Не знаю, кому адресовать претензию, но, право же, не стоило так нелепо и беспощадно отбирать у меня на глазах дорогую мне жизнь. Это был неудачный эксперимент, и вряд ли кому-то он прибавил лавров. Жена моя оказалась из сплава платины и титана, и она приняла на себя всю сокрушительную мощь удара, а я, мягкая податливая деревяшка, только обгорел. Feriunt summos fulgura montes? Молнии ударяют в высокие горы?
Где тут мораль?
На губах ее застыла улыбка: именно такой я запомнил ее навсегда. За ней осталось последнее слово. Она не выглядела обугленной или изуродованной, она не была испуганной. Она была неживой. Молния отняла у нее жизнь. Где логика, где смысл? Если это был урок мне, то я совершенно его не усвоил.
Зря старались, Ваше Сиятельство. Гм-гм.
Через час после гибели моей жены Электры и моего благополучного возвращения с того света (Гермес, проводник душ умерших, тактично удалился, прихватив с собой лодчонку Харона) утомленное солнце, Гелиос как таковой, как ни в чем ни бывало, оповещал мир о смене настроений, разгоняя свою ослепительную колесницу по параболе в сторону Запада. Post nubile – Phoebus. После туч – Феб.
Разве можно воспринимать такой мир серьезно?
Раздался крепкий ядреный хруст первых раскатов грома. Палевая муть небес оскалилась клинками молний, и вновь добродушно, но со скрытой угрозой, зарычал гром. Молнии исчезли.
Дождь, главный солист на этом празднике жизни, прихотливо меняя темп и ритм, веселил, а не вселял тревогу. Он словно танцевал, время от времени предоставляя себе заслуженную передышку. И за ним хотелось наблюдать и аплодировать его коленцам. То припустит, часто перебирая толстыми каплями (у зрителя захватывает дух!), то перейдет на мелкую чечетку, давая понять, что праздник продолжается, участников просят не расходиться.
Когда небо слегка побледнело от усталости, оттуда, словно из прохудившихся мехов, вновь яркими жемчужными подвесками стали высыпаться гроздья молний. Одна, вторая, третья, еще и еще. Потом ломаные линии молний стали напоминать мелькающую ослепительную улыбку, по которой легко было восстановить череп сиятельного монстра, этакого брезгливого старца, скрывавшегося в тучах. Потом опять волной ливня обрушилась джига дождя.
– Сияйте, сияйте, Ваше Сиятельство! – радостно крикнула жена и расхохоталась в ответ грому небесному. Наверно, ей также почудился сиятельный старец. Неудивительно: мы с женой прожили двадцать лет, нам часто грезилось одно и то же. – Смотри, вот он, Громовержец!
Вдруг из-под дождевой завесы коротким предательским выпадом, сопровождавшимся веселым рычанием (все это выглядело несколько театрально), выскользнуло тонкое лезвие молнии. И этот стальной стилет уверенно угодил как раз в жену. Это я сейчас восстанавливаю события, тогда же я ничего не успел понять. Стилет – это последнее, что я увидел; последнее, что я услышал, был негромкий хлопок бутафорского ружья (театр, театр!). Я упал и потерял сознание. Потом сознание ко мне вернулось, но я утратил зрение, слух, обоняние, способность ощущать, чувствовать. Нет, кое-что, пожалуй, я все же ощущал: я бесстрастно представлял себя персонажем морга.
Постепенно, трудно сказать, в какой последовательности, ко мне стали возвращаться мои законные пять чувств и усиливалось прорезавшееся шестое. Когда дело дошло до того, что я открыл глаза, борясь со звоном в ушах, я увидел, что надо мной хлопочет хозяин Тила. Я вздрогнул: он показался мне владыкой Аидом, хозяином трехглавого пса Цербера. В его ошалевших зрачках отражались наши с женой белые лица. Да, да, лица и тела наши были белыми, словно вымазанными отблесками молний. Мои руки и ноги были холодными, у жены, как я понял из возгласов людей, тоже. Нас положили на мокрую землю, не приятно холодящую, а забирающую остатки тепла. Потом нас присыпали землей, прикопали, чтобы из нас ушел электрический заряд. Потом вызвали скорую. Течение времени я не ощущал. Быстро все делалось или медленно – решительно не могу вспомнить. Время остановилось.
– Откапывайте! – хмуро сказал врач, блестя очками в золоченой оправе. – Его надо в теплое, согреть. Ох, уж эти нетрадиционные народные методы… Вы же его чуть не придушили, благодетели. Рано ему еще в землю. А ей уже все равно…
Я все понял. Но испытать трагедию сил уже не было. Мне тоже было все равно – но как-то тоскливо все равно. Я побывал в царстве теней, мрака и печалей. Кажется, видел тень ужасной горгоны Медузы. Так себе: копия театра теней кабуки.
Когда я чувствами и разумом закрепился на этом свете, когда я вернулся к жизни, мне все стало представляться в новом свете – в трепещущем свете затянувшихся магниевых всполохов, мертвенных и беспощадных. Окружающие меня предметы стали казаться мне декорацией, дневной свет – подсветкой, люди – массовкой, а я – главным героем и зрительным залом одновременно. Вся трагикомедия разыгрывалась для меня.
Прошел месяц – ничего не изменилось. Зал, правда, стал реагировать на тонкую игру героя. Я ничего не мог поделать с этим дурацким ощущением. Именно тогда я окончательно понял: те, кто серьезно относятся к жизни, начинают играть; не играют только те, кто не понимает, что они играют. Последние играют исступленно и самозабвенно. До полной гибели всерьез.
И еще. Я не мог отделаться от ощущения, что и мы с женой заигрались. Переиграли. Где-то не соблюли баланс. Доказательств у меня пока не было, только, повторяю, ощущение. Но и оно изрядно отравляло жизнь. К моему постоянному, как бы отдельно от меня живущему чувству вины перед женой прибавилось еще одно отягощающее обстоятельство: вольно или невольно я оказался причастен к смерти Электры, оказавшись в ненужное время в ненужном месте. Я вместе с ней в неурочный час покинул берег озера (а ведь можно было задержаться еще хотя бы на полчаса, хотя бы на четверть часа! да что там – на минуту!), мы вместе смотрели на дождь, на небо, вместо того, чтобы бежать, вместе упали на мокрую землю. Я мог бы оказаться на ее месте, под ударом стилета, наконец.
Не знаю, кому адресовать претензию, но, право же, не стоило так нелепо и беспощадно отбирать у меня на глазах дорогую мне жизнь. Это был неудачный эксперимент, и вряд ли кому-то он прибавил лавров. Жена моя оказалась из сплава платины и титана, и она приняла на себя всю сокрушительную мощь удара, а я, мягкая податливая деревяшка, только обгорел. Feriunt summos fulgura montes? Молнии ударяют в высокие горы?
Где тут мораль?
На губах ее застыла улыбка: именно такой я запомнил ее навсегда. За ней осталось последнее слово. Она не выглядела обугленной или изуродованной, она не была испуганной. Она была неживой. Молния отняла у нее жизнь. Где логика, где смысл? Если это был урок мне, то я совершенно его не усвоил.
Зря старались, Ваше Сиятельство. Гм-гм.
Через час после гибели моей жены Электры и моего благополучного возвращения с того света (Гермес, проводник душ умерших, тактично удалился, прихватив с собой лодчонку Харона) утомленное солнце, Гелиос как таковой, как ни в чем ни бывало, оповещал мир о смене настроений, разгоняя свою ослепительную колесницу по параболе в сторону Запада. Post nubile – Phoebus. После туч – Феб.
Разве можно воспринимать такой мир серьезно?
Глава 5. Елена
Сложность моих отношений с женой заключалась в том, что они были нормальными, в высшей степени нормальными, совершенно естественными, но при этом если не угнетали нас, то никак не приносили радости нам обоим.
Естественность, мне кажется, путают с гармонией и нормой. Считается: что естественно, то не безобразно, то не может быть источником дисгармонии. Говорят: «Это же так естественно!» (то есть нормально, то есть хорошо). Естественность рассматривают как гарантию или эквивалент нормы.
Но естественный ход вещей может привести и к трагическому повороту событий, и к безобразию, и к дисгармонии. Вроде бы, все в пределах нормы – и в результате наступает нормальная кончина, то есть происходит нечто, на первый взгляд, ненормальное. Вглядишься попристальнее – нормально все. В конце концов, что бы ни случилось в жизни человека – все естественно. «Как дела?» «Нормально». «А у тебя?» «Не очень… Раком заболел». Тоже нормально. Только одна естественность ведет к счастью, радости и благополучию, а другая – к несчастью. Есть разница, если разобраться.
Все это пустые рассуждения, а вот счастье – не пустой звук.
Я хочу сказать, что сложность, нет, трагизм моих отношений с Электрой возник не от неестественности, а именно от естественности наших отношений. Сначала мы были счастливы, а потом обнаружили, что уже не очень; настало время, когда, заглянув правде в глаза, мы честно и молча констатировали: мы несчастны. Естественность цикла не угнетала меня, напротив, мне было очень любопытно: счастливые люди могут развивать свои отношения только в сторону несчастья. А бывает ли иначе?
Мы оба были правы – но правы на разных этажах, что напрочь исключало (для меня) поиски виноватого. Ее правота была убедительной в рамках ее отношения к миру (с чем я был полностью согласен), но одновременно ее женская правота служила (для меня) доказательством неразумности (с чем она была категорически не согласна), то есть неправоты, в конечном счете. Она была права по-своему, но не права в отношении истины. Такая трактовка бесила ее. Она не могла подняться до моей правоты, а я мог только унизиться до ее понимания: таков был рецепт нашей испепеляющей гармонии. Постепенно любое мое слово, замечание, любая привычка, не говоря уже о мыслях вслух, воспринимались как упрямое, зловредное чудачество. На мою смиренную просьбу позволить мне быть самим собой, она искренне возмущалась: «А кто тебе мешает?»
Мешала мне она, Электра, моя жена. Дело в том, что мое желание быть самим собой она воспринимала как попытки огорчить ее, унизить или даже сжить со свету. Я понимал, что делает она это не со зла, но это не мешало мне временами впадать в ярость.
Я понимал Электру и понимал, что она поступает в рамках своей правоты; на ее языке это звучало так: «Я, твоя жена, хочу как можно лучше, я очень этого хочу! Я стараюсь для тебя, своего мужа. А ты? И говорить тебе об этом бесполезно. Я в отчаянии». Это было правдой, ее правдой. Но она не понимала меня и фактически не признавала за мной права быть собой. Мой ответ, который никогда не звучал открыто, но был зашифрован в поступки, жесты, интонации, паузы, манеру одеваться и раздеваться и т. п. был таким: «Ты хочешь как лучше, а получается хуже некуда. И ты не видишь этого. И говорить тебе об этом бесполезно. Остается только ждать, неизвестно чего, терпеть, неизвестно зачем и делать вид, что все нормально. Привет Харону. Точка».
Она, конечно, подозревала, что я думаю что-нибудь подобное. Но это только увеличивало ее отчаяние. В ее глазах я был мутантом, случайным итогом фатального стечения обстоятельств. Ведь другие мужчины совсем не такие. Живут же люди. Следовательно, дело не в том, что я мужчина, и все мужчины такие, а в том, что я, именно я такой странный. Сначала она ждала, что я исправлюсь, прозрею (а я знал, что она ждет невозможного, и в свою очередь ждал, что она перестанет ждать и примет все с улыбкой, о большем не мечтал), потом перестала ждать и стала просто несчастной бабой, неизвестно зачем влачащей свой крест, о котором никто даже не подозревает. Для нее жизнь обрела параметры какого-то изуверского зиндана, в котором надо было влачить бессмысленное заточение; для меня немногим лучше. Мы с ней попали в полный экзистенциальный тупик. Все неотвратимо катилось к серой безнадеге. Было ясно, что впереди – смерть, больше ничего.
Ну, что ж, мы прошли с ней положенный цикл, и когда-то были счастливы. Наверное, отношения наши исчерпали свой потенциал. Так я объяснял себе то, что происходило между нами.
Почему же мы не развелись?
Электре не позволяли ее принципы порядочной женщины (которые я считал дремучей глупостью, естественно). А мне…
Видите ли, простенькие студенческие объяснения вроде «мы не сошлись характерами» уже давно не устраивали меня. Я догадывался, что дело гораздо глубже. Мне казалось, что наши отношения являются моделью отношений мужчины и женщины вообще. Мне интересно было пройти все стадии распада, если уж таков порядок вещей. Ну, разведемся мы, ну, женюсь я на другой. Будет ведь то же самое. Я, мужчина, являлся носителем разумного, аналитического начала; она, женщина, жила душой и благими порывами. Мы оба будем правы, и в награду получим катастрофу. Между нами, представителями двух разных видов, была пропасть. И вот на чем держался наш союз. Чего здесь больше: глупости, наивности, ума или фатального стечения обстоятельств, судите сами.
Конечно, в моей жизни должна была появиться другая женщина. Это было естественно и неизбежно.
И она появилась. Звали ее Елена.
Я был шокирован. Я никак не предполагал, что отношения мужчины и женщины могут пойти по другому сценарию. Я был далеко не новичок в прелестных забавах с женщинами, и флирт мне оскомно приелся как раз тем, что был игрой. Жена хоть не играла, и на том спасибо.
Да что там с женщинами! Игра, по моему глубокому и единственному убеждению, была универсальным принципом отношений между людьми. Ритуальная, игровая сторона человеческих отношений, которая заключалась в том, чтобы скрыть то, что скрыть невозможно, а именно: прагматический интерес, установку на пользу, выгоду – к тому времени уже изрядно портила мне жизнь, угнетала меня унылой и постылой пестротой, скрывавшей однообразие. Все мои игры объединяло одно: предсказуемый результат и, как следствие, скука. Мне хотелось каких-то иных отношений, каких-то необычных, не столь потребительских, что ли. Когда я называл их про себя «чистыми», мне становилось неловко перед собой; но отношений не затрагивающих «душу» (это слово тоже коробит мне душу), «нечистых», тронутых гнильцой прагматизма, мне уже не хотелось.
Иными словами, я думал, что жизнь уже ничем меня не удивит. К счастью, я ошибся. К сожалению, это случилось слишком поздно.
Мне уже было за сорок; а о роскоши человеческих отношений я только читал, да и то в юности. Встрепенувшаяся во мне ностальгия по чувствам подлинным, неигровым (если таковые имелись в природе; а если нет – откуда ностальгия?), ожившая в душе моей при обстоятельствах достаточно прискорбных, которых я уже коснулся, заставила меня нагородить немало глупостей.
Собственно, глупость, по моим тогдашним представлениям, я совершил уже в момент знакомства. Я никогда не позволял понравившейся мне женщине заглядывать мне в душу по причине элементарной: я и сам туда не стремился заглянуть слишком глубоко. Но тут я допустил то ли оплошность, то ли просчет, то ли…
В общем, я позволил себе небывалый градус искренности. По идее, это должно было быть смешно, ибо не вписывалось в правила игры. А уж быть смешным – последнее дело в жизни. Я подошел к девушке, явно ждущей кого-то, и сказал, нарываясь на тысячи отказов:
– Здравствуйте. Меня зовут Геракл. Я несчастен.
Как вам такое трогательное начало?
И я ведь не играл: меня действительно зовут Геракл (отголоски буйного воображения моего папаши, великого путешественника, геолога, обожавшего тайны тектоники; хорошо не Фемистоклюс, и на том спасибо), и я действительно был несчастлив. По существу, я сказал нечто другое. Очень подозреваю, что я произнес следующее: «Я чудак, странный я человек, с приветом, со мной серьезно иметь дело обременительно, я бы даже сказал, рискованно, и вы, конечно, это понимаете. У вас умные глаза. Для легкого флирта вы непригодны одна во всем городе. Поэтому быстренько разворачивайтесь и спешите к принцу, на губах которого бродит ироническая улыбка. У вас нет такого принца? Срочно его найдите. В общем, скажите, что вы заняты, и расстанемся приятелями».
Я был беспомощен в своей неуместной искренности. Сам виноват: не бросай на ветер слов, после которых уважающий себя человек обязан послать тебя куда подальше.
– А меня зовут Елена, и я могу поделиться своим счастьем, если вам интересно.
Чудо заключалось в том, что она поняла скрытый посыл моей дурацкой реплики. С моим именем у меня не было проблем при знакомстве с девушками. Стоило мне представиться, как интерес ко мне был гарантирован, во всяком случае, в первую минуту. О подвигах Геракла, по крайней мере, об одном из них, наиболее пикантном, девушки были наслышаны. А дальше – дело техники. Например, неизменно сильное впечатление производил паспорт с моей эффектной фотографией. Да мало ли еще что. Главное – у меня появлялся хороший, оригинальный повод заговорить и заинтриговать свою собеседницу, и уж будьте спокойны, через минуту у нее уже загорались глаза.
Но Елена отреагировала не на мое имя, а на то, что Геракл несчастен.
– Валяйте, делитесь своим счастьем.
– Давайте, я покажу вам Ботанический сад? У меня там есть любимые уголки.
Естественность, мне кажется, путают с гармонией и нормой. Считается: что естественно, то не безобразно, то не может быть источником дисгармонии. Говорят: «Это же так естественно!» (то есть нормально, то есть хорошо). Естественность рассматривают как гарантию или эквивалент нормы.
Но естественный ход вещей может привести и к трагическому повороту событий, и к безобразию, и к дисгармонии. Вроде бы, все в пределах нормы – и в результате наступает нормальная кончина, то есть происходит нечто, на первый взгляд, ненормальное. Вглядишься попристальнее – нормально все. В конце концов, что бы ни случилось в жизни человека – все естественно. «Как дела?» «Нормально». «А у тебя?» «Не очень… Раком заболел». Тоже нормально. Только одна естественность ведет к счастью, радости и благополучию, а другая – к несчастью. Есть разница, если разобраться.
Все это пустые рассуждения, а вот счастье – не пустой звук.
Я хочу сказать, что сложность, нет, трагизм моих отношений с Электрой возник не от неестественности, а именно от естественности наших отношений. Сначала мы были счастливы, а потом обнаружили, что уже не очень; настало время, когда, заглянув правде в глаза, мы честно и молча констатировали: мы несчастны. Естественность цикла не угнетала меня, напротив, мне было очень любопытно: счастливые люди могут развивать свои отношения только в сторону несчастья. А бывает ли иначе?
Мы оба были правы – но правы на разных этажах, что напрочь исключало (для меня) поиски виноватого. Ее правота была убедительной в рамках ее отношения к миру (с чем я был полностью согласен), но одновременно ее женская правота служила (для меня) доказательством неразумности (с чем она была категорически не согласна), то есть неправоты, в конечном счете. Она была права по-своему, но не права в отношении истины. Такая трактовка бесила ее. Она не могла подняться до моей правоты, а я мог только унизиться до ее понимания: таков был рецепт нашей испепеляющей гармонии. Постепенно любое мое слово, замечание, любая привычка, не говоря уже о мыслях вслух, воспринимались как упрямое, зловредное чудачество. На мою смиренную просьбу позволить мне быть самим собой, она искренне возмущалась: «А кто тебе мешает?»
Мешала мне она, Электра, моя жена. Дело в том, что мое желание быть самим собой она воспринимала как попытки огорчить ее, унизить или даже сжить со свету. Я понимал, что делает она это не со зла, но это не мешало мне временами впадать в ярость.
Я понимал Электру и понимал, что она поступает в рамках своей правоты; на ее языке это звучало так: «Я, твоя жена, хочу как можно лучше, я очень этого хочу! Я стараюсь для тебя, своего мужа. А ты? И говорить тебе об этом бесполезно. Я в отчаянии». Это было правдой, ее правдой. Но она не понимала меня и фактически не признавала за мной права быть собой. Мой ответ, который никогда не звучал открыто, но был зашифрован в поступки, жесты, интонации, паузы, манеру одеваться и раздеваться и т. п. был таким: «Ты хочешь как лучше, а получается хуже некуда. И ты не видишь этого. И говорить тебе об этом бесполезно. Остается только ждать, неизвестно чего, терпеть, неизвестно зачем и делать вид, что все нормально. Привет Харону. Точка».
Она, конечно, подозревала, что я думаю что-нибудь подобное. Но это только увеличивало ее отчаяние. В ее глазах я был мутантом, случайным итогом фатального стечения обстоятельств. Ведь другие мужчины совсем не такие. Живут же люди. Следовательно, дело не в том, что я мужчина, и все мужчины такие, а в том, что я, именно я такой странный. Сначала она ждала, что я исправлюсь, прозрею (а я знал, что она ждет невозможного, и в свою очередь ждал, что она перестанет ждать и примет все с улыбкой, о большем не мечтал), потом перестала ждать и стала просто несчастной бабой, неизвестно зачем влачащей свой крест, о котором никто даже не подозревает. Для нее жизнь обрела параметры какого-то изуверского зиндана, в котором надо было влачить бессмысленное заточение; для меня немногим лучше. Мы с ней попали в полный экзистенциальный тупик. Все неотвратимо катилось к серой безнадеге. Было ясно, что впереди – смерть, больше ничего.
Ну, что ж, мы прошли с ней положенный цикл, и когда-то были счастливы. Наверное, отношения наши исчерпали свой потенциал. Так я объяснял себе то, что происходило между нами.
Почему же мы не развелись?
Электре не позволяли ее принципы порядочной женщины (которые я считал дремучей глупостью, естественно). А мне…
Видите ли, простенькие студенческие объяснения вроде «мы не сошлись характерами» уже давно не устраивали меня. Я догадывался, что дело гораздо глубже. Мне казалось, что наши отношения являются моделью отношений мужчины и женщины вообще. Мне интересно было пройти все стадии распада, если уж таков порядок вещей. Ну, разведемся мы, ну, женюсь я на другой. Будет ведь то же самое. Я, мужчина, являлся носителем разумного, аналитического начала; она, женщина, жила душой и благими порывами. Мы оба будем правы, и в награду получим катастрофу. Между нами, представителями двух разных видов, была пропасть. И вот на чем держался наш союз. Чего здесь больше: глупости, наивности, ума или фатального стечения обстоятельств, судите сами.
Конечно, в моей жизни должна была появиться другая женщина. Это было естественно и неизбежно.
И она появилась. Звали ее Елена.
Я был шокирован. Я никак не предполагал, что отношения мужчины и женщины могут пойти по другому сценарию. Я был далеко не новичок в прелестных забавах с женщинами, и флирт мне оскомно приелся как раз тем, что был игрой. Жена хоть не играла, и на том спасибо.
Да что там с женщинами! Игра, по моему глубокому и единственному убеждению, была универсальным принципом отношений между людьми. Ритуальная, игровая сторона человеческих отношений, которая заключалась в том, чтобы скрыть то, что скрыть невозможно, а именно: прагматический интерес, установку на пользу, выгоду – к тому времени уже изрядно портила мне жизнь, угнетала меня унылой и постылой пестротой, скрывавшей однообразие. Все мои игры объединяло одно: предсказуемый результат и, как следствие, скука. Мне хотелось каких-то иных отношений, каких-то необычных, не столь потребительских, что ли. Когда я называл их про себя «чистыми», мне становилось неловко перед собой; но отношений не затрагивающих «душу» (это слово тоже коробит мне душу), «нечистых», тронутых гнильцой прагматизма, мне уже не хотелось.
Иными словами, я думал, что жизнь уже ничем меня не удивит. К счастью, я ошибся. К сожалению, это случилось слишком поздно.
Мне уже было за сорок; а о роскоши человеческих отношений я только читал, да и то в юности. Встрепенувшаяся во мне ностальгия по чувствам подлинным, неигровым (если таковые имелись в природе; а если нет – откуда ностальгия?), ожившая в душе моей при обстоятельствах достаточно прискорбных, которых я уже коснулся, заставила меня нагородить немало глупостей.
Собственно, глупость, по моим тогдашним представлениям, я совершил уже в момент знакомства. Я никогда не позволял понравившейся мне женщине заглядывать мне в душу по причине элементарной: я и сам туда не стремился заглянуть слишком глубоко. Но тут я допустил то ли оплошность, то ли просчет, то ли…
В общем, я позволил себе небывалый градус искренности. По идее, это должно было быть смешно, ибо не вписывалось в правила игры. А уж быть смешным – последнее дело в жизни. Я подошел к девушке, явно ждущей кого-то, и сказал, нарываясь на тысячи отказов:
– Здравствуйте. Меня зовут Геракл. Я несчастен.
Как вам такое трогательное начало?
И я ведь не играл: меня действительно зовут Геракл (отголоски буйного воображения моего папаши, великого путешественника, геолога, обожавшего тайны тектоники; хорошо не Фемистоклюс, и на том спасибо), и я действительно был несчастлив. По существу, я сказал нечто другое. Очень подозреваю, что я произнес следующее: «Я чудак, странный я человек, с приветом, со мной серьезно иметь дело обременительно, я бы даже сказал, рискованно, и вы, конечно, это понимаете. У вас умные глаза. Для легкого флирта вы непригодны одна во всем городе. Поэтому быстренько разворачивайтесь и спешите к принцу, на губах которого бродит ироническая улыбка. У вас нет такого принца? Срочно его найдите. В общем, скажите, что вы заняты, и расстанемся приятелями».
Я был беспомощен в своей неуместной искренности. Сам виноват: не бросай на ветер слов, после которых уважающий себя человек обязан послать тебя куда подальше.
– А меня зовут Елена, и я могу поделиться своим счастьем, если вам интересно.
Чудо заключалось в том, что она поняла скрытый посыл моей дурацкой реплики. С моим именем у меня не было проблем при знакомстве с девушками. Стоило мне представиться, как интерес ко мне был гарантирован, во всяком случае, в первую минуту. О подвигах Геракла, по крайней мере, об одном из них, наиболее пикантном, девушки были наслышаны. А дальше – дело техники. Например, неизменно сильное впечатление производил паспорт с моей эффектной фотографией. Да мало ли еще что. Главное – у меня появлялся хороший, оригинальный повод заговорить и заинтриговать свою собеседницу, и уж будьте спокойны, через минуту у нее уже загорались глаза.
Но Елена отреагировала не на мое имя, а на то, что Геракл несчастен.
– Валяйте, делитесь своим счастьем.
– Давайте, я покажу вам Ботанический сад? У меня там есть любимые уголки.