И все же мне было легко с Сашей. Ее удивительное чувство такта диктовало ей чувство дистанции. Мы по умолчанию согласились: никаких разговоров или объяснений между нами быть не должно. Вот она, черта, преступив которую мы начнем совсем другую историю. Черта. Табу. Буйки.
   Но и это умолчание уже сближало нас…
   Оксана росла, однажды летом ей исполнилось уже восемь лет, а Александре внезапно стукнуло почти девятнадцать. Она была уже студенткой.
   Первый гром прогремел тогда, когда Пенелопа, светясь от удовольствия (комната в ту ночь немела от ровного сияния полной луны), рассказала мне, что у Сашеньки появился молодой человек.
   – Как молодой человек? – просил я, пытаясь справиться со сбившимся дыханием.
   – И не просто появился, – ответила жена. – Он сделал ей предложение.
   – Как сделал предложение?
   Я чувствовал себя обиженным и уязвленным в лучших чувствах.
   – И не просто сделал предложение, – засмеялась жена особенным смехом – приглушенным клекотом, который я очень хорошо знал.
   – Как не просто сделал предложение?
   Боюсь, что глупее в своей жизни я не выглядел никогда.
   – Сашенька… В общем, Александра уже не девочка. Что же тут непонятного? Рассталась с девственностью. Иногда это с девушками случается, верно?
   Смех. Клекот.
   – Помнишь, как ты взял меня в первый раз? Уверенно и нежно. Возьми меня точно так же. Чтобы мне было немножко больно и очень сладко.
   И опять то самое блекотание, предназначенное для особенных ситуаций, которое я до сих пор принимал за милый щебет.
   На меня впервые в жизни – с этой минуты у меня многое в жизни будет впервые – накатил приступ ненависти к ни в чем не повинной жене, приступ ненависти, связанный с сексуальным раздражением против нее. Это было плохо и, главное, с далеко идущими последствиями – я тотчас оценил опасность.
   – Не хочу, – сказал я.
   – Ты хочешь, чтобы я сделала тебе ням-ням? Нет? Могу позволить то, что позволила только один раз. Хочешь? Давай, разорви свою девочку…
   Она стала шарить руками по моему телу, абсолютно уверенная в своем праве обладать мною в любое время дня и ночи. Я был ее мужем. Ее собственностью. Так было все девять лет нашего счастливого супружества. Это было нормально.
   И тут я впервые посмотрел на свою жену чужими глазами: отвисшая грудь, скомканный живот, во всем какая-то гениальная адаптированность к мелочам семейной жизни. Она принимает как должное все то, что уже было и что еще только будет в непростой, но неизбежной семейной жизни. Передо мной, особо не смущаясь и не интересуясь моими желаниями, развалился мой пожизненный крест, полноватый в бедрах, но, если не слишком придираться, еще очень даже ничего на много-много лет. Я вдруг ощутил, что активно не хочу свою жену.
   – Давай, иди, чего ты ждешь? Посмотри, что у меня здесь творится… потрогай…
   Крест оживал и шевелился.
   На следующий день я едва дождался возвращения Александры из университета. Больше всего боялся, что она полетит на свидание с женихом, которого я заочно, но от чистого сердца, возненавидел до конца жизни, и вернется за полночь. Нет, она пришла к обеду.
   – Поздравляю, – сказал я, скрестив руки на груди.
   Она сказала: «Спасибо». Больше никаких комментариев. Спасибо – и все.
   – Когда свадьба?
   – Предложение – это одно, свадьба – это другое. А семейная жизнь – это третье.
   – Когда же ты научилась отделять одно от другого?
   – Было время на раздумья.
   – Я слышал, ты уже не девственница?
   – Костя, твои разговоры с твоей женой меня не касаются.
   – А тебя касается, что я люблю тебя? Я люблю тебя, черт возьми, – шипел я, сжимая кулаки и пугая самого себя. Кажется, дома была глазастая теща. – Люблю, понимаешь? Люблю… А ты…
   Она не сказала ни слова. Даже глаз не отвела. Только по щекам покатились крупные слезинки.
   – Я тебя тоже люблю. Но ты каждый вечер уходишь в спальню к своей жене. И всегда будешь уходить. А я уже несколько лет не могу смотреть на это. И что?
   – Подожди. Ты сказала, что любишь меня?
   – Люблю. Но любовь – это любовь, а жизнь – это жизнь. Ничего не изменишь.
   Когда она успела вырасти? Еще вчера у нее совсем груди не было. Когда стали колыхаться под платьем ее бедра? Джинсы в обтяжку – еще куда ни шло, но платье, скрывающее…
   Когда я заплыл за буйки? Даже не заметил. Но заплыл несомненно. Причем, неизвестно, насколько далеко. Влюбился в сестру жены. Далековато.
   Дело в том, что когда в жизни мужчины появляется подлинное чувство – а если оно появляется, он об этом рано или поздно догадается – кажется, что жизнь начинает вращаться вокруг этой оси. Кажется, что нет ничего невозможного – потому что самое невозможное, любовь, уже случилось. Кажется, что все мыслимые сложности – это дело техники.
   Удивительно, как на первом этапе легко совмещаются несовместимые вещи – семья и любовь. Мужчина поразительно недооценивает ситуацию. И это не легкомыслие в нем говорит, а здравый смысл. Он отделил, и правильно отделил, главное от неглавного – и успокоился, наивный. Хотя тут-то, за буйками, все по-настоящему и начинается…
   Я понял, что люблю Сашку и буду любить ее всегда. Следовательно, нам надо быть вместе. Иначе чего стоят все эти вековые разговоры о счастье и мечтах?..
   Из правильной посылки я вывел неверное следствие. Понял это, к сожалению, тогда, когда, как честный человек, рассказал обо всем жене.
   Боже мой, какой ад я сотворил себе своими же собственными руками и не самыми, казалось, глупыми мозгами! На что я надеялся? Едва миновав первую линию буйков (еще был шанс вернуться к берегу, где мирно копошатся нормальные люди, папы, мамы, тещи, даже не поглядывающие в сторону запретных буйков), я, набрав ход, заплыл за вторую заградительную черту. Я прошел точку не возврата (так это, кажется, называется у летчиков). Точку, за которой то, что я сделал, становится необратимым.
   Иначе казать, я выпустил джина из бутылки. А обратно, даже детям известно, джина уже не загнать. Он творит свои джиньи козни, не считаясь с бывшим хозяином положения. Считает делом чести унизить вчерашнего повелителя.
   Дело не в том, что жена обиделась; дело в том, что я узнал, что представляет собой существо, которое мы называем просто и уважительно – женщина. Еще и сейчас при слове женщина я порой вздрагиваю. Для мужчины узнать, что такое женщина, – пройти точку не возврата. Это не каждому под силу.
   Иногда от идеальной семьи до идеального ада – одно благородное движение сердца.
   Можно прожить если не в идеальных, то сносных семейных условиях всю жизнь, и так никогда и не узнать, ни за что не догадаться, с кем ты достойно прошел по жизни рука об руку. Это и есть счастье, если угодно, – правда, то счастье, которое находится до буйков.
   Правила жизни до линии буйков очень просты: за буйки не заплывать. Наиболее популярный и почитаемый принцип здесь, на мелководье, – много будешь знать, скоро состаришься. Сейчас поймете, о чем я.
   Самый страшный вариант – хорошие, очень приличные женщины, жены, мамы и домохозяйки, смыслом жизни которых становится вот какая святая ересь: испортить жизнь мужчине, которого именно она вынудила оставить ее. Уйти из семьи. Она знает его слабые стороны и уязвимые места (потому что за десять лет жизни ты сам только о них и твердил, только их и выставлял напоказ, словно щеголяя своей беззащитностью, ибо слабости наши – дети, мама, работа, тетя, жена, золовка – высшая доблесть семьянина), и смертельно жалит исключительно туда, в наши ахиллесовы пунктики, не отвлекаясь на артерии, не угрожающие жизни. Кобра, казавшаяся опасной не более, чем раскрашенный резиновый шланг, вдруг раздувает капюшон и стервенеет. Бросается на любое твое движение. Она, приличная мамаша, все на свете, буквально – все, включая собственных детей, делает инструментом давления на своего «бывшего» (супруга, возлюбленного – не суть; словом, своего бывшего мужчину). Потенциал позитива переходит в потенциал негатива с пугающей легкостью и непринужденностью.
   Именно так я прожил свою жизнь с Пенелопой. Чем непригляднее была она в отношениях со мной (голая стерва как таковая, без нюансов), тем благопристойнее становилась в отношениях со всеми другими, включая собственную дочь, собственную сестру и моих родителей, не говоря уже о своих. Я же говорю: позитив усиливается негативом. Вот почему со стороны кажется, что мужчина всегда не прав. Ситуация представляется как минимум неоднозначной (что в переводе с дипломатического означает: мужчина еще как виноват – однозначно больше, нежели женщина).
   Первое, что сделала Пенелопа, – спустила всех собак морали и нравственности на Александру, гнусную разлучницу. Иначе говоря, последнюю отлучили от семьи, выгнали из дому усилиями любящей мамаши, которая в одночасье превратилась по отношению ко мне в злобную кусачую тещеньку.
   Второе, что сделала Пенелопа, – выгнала из дому меня, наказав «моим Ксюшикам» не подходить к «папашке-растлителю» на пушечный выстрел.
   Мои собственные родители в результате умелых манипуляций (слезы, истерики, угрозы свести счеты с погубленной жизнью – все пошло в ход, все в ловком исполнении сошло за истину) превратились в инструмент давления на меня. Они практически отреклись от собственного сына, который все тридцать с лишним лет был образцовым, а теперь вот враз оказался негодяем. Либо возвращение в семью на условиях Пенелопы и полное покаяние – либо они меня знать не хотят. Таково было родительское благословение.
   Прошли годы, прежде чем я отмылся от грязи – хотя бы в глазах родителей. Дочь я чуть не потерял. Скоро она выходит замуж, и большой вопрос, позовут меня на свадьбу или нет. Впрочем, позовут, конечно, не сомневаюсь.
   Что касается Александры…
   Первое время она держалась. Мы даже выстраивали планы совместной жизни, собирались уехать в другой город и начать все – не с начала, конечно, так говорят только ради красного словца, а продолжить исковерканное начало с чистого листа. Попытаться исправить неудачный старт.
   Но, понимаете, к тому времени я не мог еще справиться с моим новым кошмаром, который подстерегает всякого, рванувшего за буйки. Я не мог отделаться от наваждения, от преследовавшей меня мании: я настолько боялся увидеть в Александре Пенелопу, разглядеть в женщине женщину, что мой энтузиазм по поводу совместной жизни вряд ли впечатлял Александру.
   В конце концов, она собралась с силами и ушла от меня. А я не нашел в себе сил остановить ее.
   Понимаете, я просто испугался: заплыть за буйки сил еще хватило – а вот там, в открытом море, я оцепенел. В таком возрасте за буйки еще нельзя: рановато. Кишка тонка.
   Константин прервал свою историю и замолчал.
   Странно: молчание тоже становилось частью рассказа. Мы молчали каждый о своем, и я не испытывал ни малейшего неудобства. Заговорил он так же внезапно, как и замолчал, починяясь, очевидно, ходу мысли.
   – Мужчина и женщина: проще ничего не бывает. Посмотрите на берег: он весь покрыт мужчинами и женщинами. Собственно, больше никого на Земле-то и нет; бабочки, стрекозы и носороги – это, согласимся, несколько иное, хотя и там вопросы пола присутствуют. Так ли иначе отношения «мужчина – женщина» лежат на поверхности, касаются всех, так или иначе об этих отношениях у каждого свое представление.
   Но глубже этого нет ничего на свете. Все наши буйки – на этой поверхности.
   Иногда очень сложно отличить смелость от трусости, жажду жить – от стремления к самоликвидации, безрассудство – от глупости. Безопасно жить можно на обжитой, освоенной территории; а если тебя тянет за буйки – что это? Риск или идиотизм? Хорошо или плохо?
   Нельзя жить в открытом море. Но на территории до буйков некоторым жить скучно, иногда – невыносимо…
   Судя по всему, он окончил свое повествование, и мы вновь замолчали в унисон. Не знаю, ждал ли он от меня каких-либо слов; я же молчал потому, что мне не хотелось пошлым хмыканьем нарушать цельность всего услышанного. Не хотелось портить песню.
   – Надеюсь, теперь вам понятно, что рассказать мою историю я мог только совершено незнакомому человеку?
   Я задумался. Потом спросил:
   – А почему нельзя было описать это в романе?
   – Говорю же вам: я заплыл за буйки. Это не годится в роман, вообще в литературу – по крайней мере, в ту литературу, которая сегодня существует. Литература, как и все живое, предпочитает плескаться и резвиться в зоне до буйков, так сказать, в купальне для женщин и детей. Ведь литература и существует для подавляющего большинства, для народа, для публики – для тех, ради кого и выставлены буйки.
   В литературе ведь как: высунул нос за буек, рискнул, отведал живого чувства – успокойся, зафиксируй его, дай огранку. Не торопись. И это уже великое движение вперед. Новое чувство, которое испытал талант и при этом уцелел, – это технология прогресса. А если ты живешь в эпицентре эмоционального вулкана, где бусы буйков за ненадобностью сняты, все сжигается. Вокруг тебя сплошной пепел. Сухой остаток – не для литературы. Нужна ли писателю подлинная трагедия, которая отнимает все силы и чувства, убивает само понятие талант?
   Выращенное и описанное чувство – подарок литературе. Прожитое – у литературы отнятое. Великие достижения в литературе – оборотная сторона великой осторожности. Вот и думай…
   Кстати, я и сам это только сейчас понял. Сию минуту.
   Мы опять замолчали, слышно было только, как устало плещутся волны, набегающие с самой середины озера. Гомон толпы как-то не принимался в расчет, словно его и не было вовсе.
   Наконец, я понял, что меня мучает, чего лично мне не хватает в этой истории для того, чтобы она обрела гармоничность и нечеловечески совершенную законченность. Я спросил с замиранием сердца:
   – А что стало с Александрой? Да и вы не похожи на одинокого холостяка. Слишком ухоженный вид. Те, кто проигрывают, не очень следят за собой. Как сложилась ваша жизнь?
   – Я нашел в себе силы вернуть Александру. А у нее хватило сил не сопротивляться. Любовь действительно сильнее всего на свете. Это не слова. У нас растет сын, в котором оба его деда души не чают. Понимаете?
   Я теперь чувствую себя амфибией, я свободно обитаю в пространстве до буйков, но и за буйками ориентируюсь без паники. Я понимаю, что женщина, не украшенная иллюзиями мужчины, – просто красивая серая кобра. Я понимаю, что в Александре в любой момент может ожить вирус Пенелопы; но без женщины существовать невозможно. Проблема в том, что если относиться к ней как к фурии и кобре, то сам незаметно превращаешься в рептилию – потенциал позитива с пугающей легкостью переходит в потенциал негатива. Мужчина превращается в женщину и становится главным врагом собственному счастью.
   Так что стерва – лучший подарок в жизни: после нее есть шанс отыскать приличную женщину. Возможно, мой роман будет называться «Стервоточина». А лучше так: «Ищите женщину». Банальнее не придумаешь, верно?
   Он надел очки, очевидно, давая понять, что больше говорить не намерен.
   И действительно – легко поднялся с травы и ушел куда-то вверх, к дороге, кивнув мне головой.
   Тут я почувствовал, как меня подхватило на гребне цунами, разбушевавшегося у меня в голове и сердце, и, помимо воли, занесло за буйки, хотя ни разу по-настоящему туда я не заплывал.
   23-24 августа 2008

Любовь

   Николая Петровича особенно поразила картина, которая висела над зеркалом, похожая на чей-то затасканный этюд: устремленные вверх глаза, мягкие линии губ и вьющиеся локоны, спадающие вдоль щек. Глаза, губы и локоны, обнаженное плечо – все это цитаты, все это уже где-то было. Сплошная слащавая романтика, граничащая с безвкусием, но все это чем-то напоминало стильную Любашу.
   – Чья это картина? – спросил Николай Петрович.
   – Это первый вопрос, который мне задают, когда оказываются в моей квартире, – улыбнулась Любаша, мило покривив мягкие губы. Она расставляла изящные чашки тончайшего фарфора на маленьком столике, который попросила Николая Петровича придвинуть к дивану. Было уютно и очень комфортно.
   – Смесь Боровиковского с Серовым во фламандском стиле, насколько я понимаю в живописи.
   – Я понимаю еще меньше. Это работа моего знакомого художника. Он говорит, что писал не столько мой портрет, сколько мой образ. Мне очень дорога эта картина.
   – Чем могу помочь, Любаша? Зачем ты пригласила меня?
   Николай Петрович, солидный мужчина, одетый совершено неофициально: на нем был бордовый пуловер с молодежным вырезом и серые джинсы – пригубил чашку с великолепным, густо заваренным чаем и откинулся на спинку дивана.
   – Мне нужен ваш совет, Николай Петрович.
   Николай Петрович Синицын был другом покойного отца Любаши, Игоря Ярославовича, умершего совсем недавно, месяца три тому назад, от инфаркта, вызванного какими-то «безумными переживаниями». Что это были за переживания – Николай Петрович в точности не знал. Любаша, которой было лет двадцать пять, была замужем за парнем, о котором Николай Петрович знал только то, что у него были своя фирма, что-то связанное с компьютерами, и кроткий нрав. Игорь был без ума от зятя, очень воспитанного и предупредительного.
   – Я бы и сам не отказался от мудрого совета. Ну да ладно. Мне положено все понимать в жизни. Слушаю тебя, Любаша.
   – Вы ведь по любви женились на Наташе?
   Николай Петрович, отец двоих детей, скандально развелся с блекнущей красавицей-женой Настюшей и женился на своей студентке, Наташе, которая сейчас ждала от него ребенка. Синицын и сам себе толком бы не объяснил, что произошло в его жизни, и уж меньше всего ему хотелось посвящать в эту запутанную историю дочь своего друга, девицу, судя по всему, праздную и не очень обремененную тяготами жизни. Что ей рассказать? Как он дико ревновал жену, у которой было как минимум два любовника? Безобразные семейные сцены, грубые подробности, беспредельное, почти тюремное унижение, ломающее волю и толкающее к приступам слепой ярости, которая пугала прежде всего его самого. Непонятные, покореженные отношения с детьми. Стремление честно разобраться и прояснить ситуацию привели к тому, что его подленько стали считать стороной оправдывающейся, у которой также рыльце в каком-то сомнительном пушку. Битый небитого везет – теперь он хорошо понимал, что это значит.
   О том, что он женился на Наташе, Николай Петрович пожалел уже на второй день после скромной и торопливой церемонии бракосочетания. Это не было взвешенным решением с его стороны, это был шаг, вызванный обидой и болью. Что-то вроде мести. В голове был туман, в сердце – ноющая саднящая пробоина. Но сейчас, некоторое время спустя после тех событий, Николай Петрович успокоился и стал понимать, что Наташа – девушка совсем не простая, «с переживаниями», которая вышла за него замуж по любви и по светлому, не унижающему их обоих, расчету. Ее спокойная, но твердая позиция привела к тому, что все стало становиться на свои места. Вместе с неутихающей болью в его жизни стало находиться место достоинству и уверенности, а вместе с ними стали проникать – блестящими нитевидными вкраплениями – полосочки счастья. Жизнь начинала походить на жизнь – мерцать разными красками…
   Нет, для светской болтовни за чаем, да еще в присутствии этого портрета с локонами, его история явно не годилась.
   – На Наташе я женился из-за любви, если уж быть точным, – ответил Николай Петрович, принимаясь за чай. – По любви я женился первый раз.
   – А я на грани того, чтобы из-за любви развестись, – вымолвила Любаша, не меняя тона. Она держала чашку так, что Николаю Петровичу хотелось оттопырить ей холеный мизинчик.
   – Боже мой, врагу не пожелаю, – быстро проговорил он, опуская глаза.
   – Что же мне делать?
   – Ты думаешь, что на такие вопросы есть готовые ответы?
   – Мне не с кем посоветоваться, я чувствую себя ужасно, ужасно.
   Любаша не заплакала, нет, но на ее глаза набежали слезы – ровно настолько, чтобы подчеркнуть их оленью прелесть. Любой мужчина, глядя на эти увлажненные очи, по-рыцарски принял бы сторону Любаши, безо всяких объяснений и доказательств. Аргументы не возвысили, а унизили бы Любашу, а заодно и того, кто верил аргументам больше, чем ее глазам. Все это было уже знакомо Николаю Петровичу. Подобной тактикой виртуозно владела жена.
   – Тебе придется рассказать мне свою историю, если тебе важно мое мнение, – произнес Николай Петрович как неангажированный эксперт.
   – Это очень интимная история. Но мне больше не с кем ею поделиться.
   Любаша долго рассказывала о том, как в ее жизнь совершенно незаметно, однако неотвратимо вошел один художник.
   – Этот? – кивнул в сторону портрета Николай Петрович.
   – Разумеется, этот, – ответила Любаша. – Он старше вас на несколько лет. Великолепный художник, просто дар божий!
   Вся сложность переживаний Любаши заключалась в том, что он, этот великолепный художник, был женат, а она, Любаша, была благополучно замужем.
   – У вас дошло дело до постели? – спросил Николай Петрович.
   Вместо ответа Любаша опустила свои широко расставленные глаза, отчего стал виден высокий лоб, обрамленный вьющимися кудряшками.
   Любаша рассказывала о том, как нестерпимо стыдно бывало ей после встреч с художником – стыдно перед женой художника и перед собственным мужем, и перед собой, да, да. Эти мучения, собственно, заполняли всю ее жизнь. Ангельский лик и ангельские терзания совести, отражавшиеся в ее выразительных глазах, заставили, почему-то, Николая Петровича обратить внимание на ее достаточно крупную грудь, которой он до сих пор никогда не замечал. Любаша была дочь друга, он никогда не смотрел на нее как на женщину. Он даже не мог бы сказать, нравилась она ему или нет: он смотрел на нее другими глазами, которые предполагали отношения родственного толка (когда женщина не может нравиться нормальному мужчине) или, лучше сказать, исключали напрочь отношения интимные. Когда она была маленькая, он гладил ее по головке, теребя забавные кудряшки. Николай Петрович мог бы сказать о себе, что ему ни разу не было стыдно хотя бы за один нескромный взгляд. На ней была блузка, глухо застегнутая под горло, но с длинной молнией, доходившей до середины живота. Почему-то именно эта молния волновала больше всего.
   – Что мне делать?
   В очах Любаши стояла влажная поволока.
   – А кого ты любишь, моя прелесть? – вымученно и как-то фальшиво, по сценарию, спросил Николай Петрович. Этот вопрос уже не столько относился к ее сложной ситуации, сколько сближал его с ней.
   – Не знаю.
   Николай Петрович поймал себя на том, что он выказывал какое-то странное сочувствие, он безвольно начинал играть ложную роль благодетеля, покровителя – роль нечисто озабоченного папаши. И именно из этой нечистоты рождалось бескорыстное участие, а не из чувства долга. Сам факт того, что он принял правила игры, которых как будто не было и в помине, делал его участником милого фарса. Николаю Петровичу внезапно захотелось сделать комплимент картине. Очень тонко и мимоходом сплетенные сети, которых как бы не было, в любой момент могли сделать виноватым именно его. Не исключено, что в округлившихся глазах запрыгал бы полунатуральный ужас, подслащенный желанием продолжать этот инфернальный флирт. Ощущение сетей влекло за собой ощущение «битый небитого везет» – и вместе с тем заставляло продолжать нечистую игру.
   – Муж знает об этом?
   – Разумеется, нет. Я принесу вам рюмку коньяка.
   – Может быть, тебе помочь, Любаша?
   Николай Петрович приподнялся с дивана. Он был на добрых полголовы ниже Любаши. Взгляд его уперся в то место, с которого начиналась молния.
   – А если муж узнает? – спросил Николай Петрович, коротко рванув упруго хрустнувшую молнию; блестящая змейка молнии расстегнулась и мягко поехала, раздваиваясь, словно раскрывая что-то в ее теле.
   – Я ему сама хочу обо всем рассказать. Я так измучилась. И потом: мне стыдно смотреть в глаза его жене… Да, да…
   Прохладная грудь с острым соском трепетала у него перед глазами. Бюстгальтера под блузкой не было.
   – А художник готов бросить свою семью ради тебя? – спросил Николай Петрович, плотно целуя то одну, то другую грудь. Он делал это рывками, изобличавшими желание потерзать ее плоть.
   – В том-то и дело, что нет. Что вы делаете, Николай Петрович? Зачем это вам нужно? Скажите, зачем?
   Она подняла его лицо и влажно поцеловала в губы, хищно орудуя остреньким суховатым язычком.