С легким сердцем он набрал телефон Надежды:
– Ты вчера сидела на диване напротив меня в своем дивном сарафане. Наверно, ты случайно раздвинула ноги. На тебе не было трусиков.
– Их действительно не было.
– Я тебя правильно понял?
– Боюсь, что да.
– Где и когда?
Со сложными женщинами, особенно с теми, которые уже успели оценить и вашу собственную искушенность, дающую вам право на мальчишескую ошибку, в кульминационные моменты следует разговаривать грубовато и решительно. Переть напролом. Сила солому ломает: природная простота в какой-то момент всегда оказывается предпочтительнее культурной сложности. А сложные натуры тянутся к простоте. К силе. К течению жизни. Женщина спешит обнажиться, мужчина торопится брать. Она догадывается: в слабости ее сила; он понимает: в силе его слабость. Не проявишь силу – это будет расценено как слабость; проявишь – поддашься слабости.
Однако не успел он положить трубку, как ему расхотелось видеться с Надеждой. Но и перезванивать ей, уже имеющей право с печальной слезой в голосе потребовать объяснений, было выше его сил. Такая простая жизнь усложнилась до предела. И в этот темный миг почему-то стало казаться, что высшая простота, к которой вела вся эта высшая сложность, – это любовь. Может, он просто искал любви и не находил ее?
Может, это и есть закон жизни? Его нельзя выдумать, его надо выстрадать. Чтобы сформулировать закон, мало быть профессором, надо быть умным человеком, которому не очень-то везет в жизни.
Тут надо было пораскинуть мозгами. Думать – значит, цепляться за жизнь. Самому себе создавать течение. Грести. Плыть вместе с улетающими в вечность часами, днями, годами. Жить. Да, в этом что-то есть. Ему нужна не Надежда, а любовь. Это очень похоже на истину.
Но на новые мысли уже не было сил и энергии. Силы ушли на то, чтобы годами заставлять себя не думать. Отдаваться течению – значит, не думать. Вот она, роковая ошибка. Где-то что-то не сложилось.
Авария. Он сразу почувствовал, что она была не случайной. Это был противный звоночек – глухой удар гонга из-за горизонта – от Танатоса, обитающего в дельте реки Стикс. Алло! Тук, тук, вы еще не устали от жизни?
Служба смерти, завораживающая вас течением жизни, всегда к вашим услугам.
Два дня и две ночи
Эта идея пришла в голову ему. В ответ она улыбнулась, поблескивая глазами и ликуя лицом, и пожала ему ладонь своими длинными пальцами – тут же, впрочем, по привычке отстранившись. Забота о нем, о его репутации, желание бесконечно продолжать их запретный (по определению – кратковременный) роман диктовали необходимость этого болезненного трюка: время от времени демонстрировать отчуждение к человеку, которого она обожала. А он, не в состоянии привыкнуть к привычке все время быть начеку, как положено агенту, внедренному из серых будней в мифическую счастливую жизнь, реагировал, как всегда, нервно: по лицу его пробежала тень, потому что в сердце кольнул легкий холодок. Нет, никогда он не освоит в совершенстве эту подлую науку разумного лицемерия. Без которого, впрочем, их роман был бы невозможен (здесь последовал повторный холодящий укол).
Не успел он прийти в себя, как эта молодая, редкостно одаренная природой женщина, созданная исключительно для него, уже чутко теребила его ладонь, неразумно задерживая ее в своей руке значительно дольше положенного приличиями, давая понять, что она чувствует его состояние. («Какими приличиями?» – тут же по привычке огрызался он внутренним монологом, протестуя неизвестно перед кем и неизвестно по какому поводу.) На них неизменно оглядывались, стар и млад, словно по команде, что раньше его раздражало («Чего, спрашивается, пялиться, скажите на милость? Никогда не видели писателя с сединой в бороде, влюбленного в прекрасную читательницу?»), а в последнее время вызывало только усталую улыбку.
Уехать. Непременно уехать из Минска. Пусть на два дня (среду и четверг, что гораздо предпочтительнее субботы и воскресенья: праздник в будни – дважды праздник, особая прелесть), пусть в соседний областной центр (город должен быть немаленьким: в небольших провинциальных городках прилежные прихожане, высыпающие на площадь перед храмом, часто единственной достопримечательностью их местечек, расстреливали их набожными глазами в упор), расположенный в двух-трех часах езды, но подальше от этих столичных приличий, допускающих отчего-то неприличные продолжительные разглядывания.
Стоит только принять правильное решение, как сама Госпожа Судьба, не допускающая особого баловства, начинает тебе любезно (при этом как бы нехотя, словно через силу) потакать. Прогнозы погоды оказались на редкость благоприятными: солнце, переменная облачность, температура плюс двадцать выше нуля. На два дня обещали райский климат. Муж Миланы (манерное, в сущности, имя, живущее как-то отдельно от нее, однако при близком знакомстве со стройной, неприступной женщиной оно начинало удивительно подходить ее мягкому, но принципиальному характеру) внезапно заторопился в командировку в Москву, будто его кто-то подталкивал туда. Да и сам писатель, Михаил Юрьевич, оказался на редкость не обремененным в эти дни разного рода обязанностями, которые опутывают всякого приличного человека на службе и в семье.
– В Могилев? – спросил он.
Она сжала его ладонь милыми пальцами, которые он так любил целовать (а она всегда стремилась перехватить его губы своими), и на мгновение озарилась внутренней подсветкой. Их желания, как всегда, совпали до мелочей, и по лицу его вновь пробежала тень, потому что в сердце кольнул легкий холодок.
Они поселились не в гостинице, а в двухкомнатной квартире его давнего приятеля, человека, не задающего лишних вопросов, который укатил на эти дни в Минск, судя по всему, к подруге.
Они быстро обжились в незнакомой квартире, и у них как-то само собой образовалось свое пространство, свой мир вещей, удивительно не пересекавшийся с хозяйским, чужим. Своя полка в холодильнике, свои простыня с полотенцем, свое мыло, свои тапочки, предусмотрительно захваченные из дому, свой диван, широкий и удобный.
Михаилу Юрьевичу казалось, что он двадцать четыре часа, а потом еще двадцать четыре, будет целовать Милану и ни за что не выпустит ее из объятий. Однако получилось совсем не так, как он себе представлял; получилось совсем по-другому, нельзя сказать, лучше или хуже. Просто совсем по-другому. По-домашнему, но с ощущением небывалого праздника.
Обычно два-три (а то и четыре-пять: как повезет) часа, которые им отпускала скуповатая Судьба в будние дни, они, оставаясь вместе, проводили в постели, и им всегда катастрофически не хватало времени. Оно не бежало и не летело; время просто исчезало, приводя их в печальное изумление своей способностью превращать часы в мгновения. Сколько бы они ни шептались и ни молчали вместе, вцепившись друг в друга, словно их кто-то разлучал, ощущение было неизменным: одно мгновение. Все. Пора разбегаться.
Она закрывала глаза и уже начинала улыбаться, а он нежно набрасывался на нее, обрушивая жадные ласки на любимое тело, никогда при этом не торопясь, и даже с некоторым матерым расчетом. Он получал удовольствие, любуясь тем, как она получает удовольствие, тонко и звонко откликаясь на каждую его импровизацию.
Боже мой! Какая это была женщина! Он не мог – потому что не хотел – толком объяснить ей, в чем же заключен секрет ее женской уникальности и прелести, ибо тогда пришлось бы сравнивать ее со многими другими, обобщать и расшифровывать свой немалый мужской опыт. Но этого делать не хотелось. Ему становилось неловко, и даже стыдно – возможно оттого, что она могла принять его чрезмерную искушенность, питающуюся, конечно же, по большей части разочарованиями (это подтвердит каждый честный дамский угодник), за желание произвести на нее впечатление веданием интимных секретов в подробностях, что само по себе вызывает уважение у женщин, особенно у неискушенных. Хочешь не хочешь, а опыт подталкивает к манипулированию женщиной. Он не хотел брать в союзники опыт; это было в каком-то смысле нечестно. У него был опыт и по этой части.
Сам себе он объяснял все просто: горько-сладкое знание помогло понять, чего же ему не хватало в отношениях с женщинами; и все, чего ему так мучительно не хватало, он обрел в отношениях с Миланой. Это сакральный опыт, которым весьма сложно делиться с женщинами; во всяком случае, делать это следует тактично. Вот честное кредо, за которое не стыдно перед любой женщиной, но которое можно приоткрыть только одной: мужчина, стремящийся обладать многими женщинами в поисках единственной, достоин счастья; мужчина, меняющий женщин ради процесса (которым всегда управляют его страхи и комплексы), достоин разочарования и одиночества. Единственная – это единственная, одна из очень и очень многих; надо потрудиться, поискать, износить железные башмаки и при этом не унизиться до дешевого суперменства.
Но одно дело объяснить себе это на словах, и совсем другое – внушить Милане губами, пальцами, телом и нежным шепотом, соскальзывающим с кончика языка в ее длинные русые волосы, пахнущие каким-то удивительным альпийским настоем. Наконец-то Михаил Юрьевич понял, какой аромат волос он искал всю жизнь (честно говоря, он даже не отдавал себе отчет в том, что он находился в поисках; а ведь искал, искал). Тонкий, с легкой карамельной горчинкой, возбуждающий именно отсутствием «тяжелых», «возбуждающих» запахов; никакого Востока, ничего жгучего – ажур, казалось бы, отвлекающий от страсти. На самом деле – вот он, аромат страсти, от которого кружится голова.
Как растолковать ей маленькие чудеса, которые рядом с ней никогда не прекращаются?
Вот ее правая коленка, слева от него, слегка согнутая на весу. Что тут такого? Ничего. Все совершенно естественно. Однако он всегда искал белую гладкую ногу боковым взглядом (хотя всегда блаженно отдалял этот момент) и бесконечно изумлялся, когда натыкался взором на трогательно отведенное бедро: более умилительной картины он не мог себе представить.
А вот его благодарные усталые объятия: он обхватывает ее всю, лежащую к нему спиной – захватывает руками, коленями, животом, лицом. «Увеличиваешь площадь соприкосновения? Заграбастываешь все новую и новую территорию?» Именно за эти его слова, произнесенные ею таким тоном и за такой смех (лицо – вполоборота к нему) хочется обнять ее еще крепче, увеличивая площадь соприкосновения.
И именно в тот момент, когда он беззвучно шептал себе, скрывая слезы: «Моё, моё, моё…», она гибким движением развернулась к нему лицом (хватку рук и коленей пришлось слегка расслабить), крепко его обняла и твердым, совершенно не сентиментальным голосом выдохнула ему в губы: «Моё!»
Именно это, оказывается, должна была произнести его женщина. Жена произносила правильные слова, но другие, не те, которые нужны были именно ему. Он отреагировал на волшебное слово Миланы, как на пароль. Он узнал посланную ему Судьбой женщину – посланную с горьким, если не роковым, опозданием.
В первую ночь в Могилеве нежности было больше, чем страсти. Он обнял ее, она прислонилась к нему спиной и быстро уснула. А он не спал всю ночь. Сначала он боялся ее разбудить, потом просто слушал ее ровное тихое дыхание, наслаждаясь тем, что она рядом; а потом забрезжил рассвет: ночь пролетела, как одно мгновение.
Он не думал и не вспоминал. Просто в сознании высвечивались отдельные фрагменты, находившиеся между собой в какой-то странной связи. Все это походило на медитацию.
Ни с того ни с сего он вспомнил, как она уезжала к своей маме в Витебск (вот почему они никогда не были вместе в этом городе; возможно, они не будут там никогда), где ее уже ждал муж Алексей, образцово-верный, просто помешанный на ней. Как тяготит верность хорошего, ласкового, достойного во всех отношениях, но нелюбимого, человека, – тогда, когда вдруг появляется любимый, – Михаил Юрьевич знал очень хорошо. Милана позвонила ему и, захлебываясь в слезах, стала горячо, надрывно-тихим голосом говорить о том, что они не увидятся целую неделю, даже больше. Вечность. Это катастрофа, катастрофа. Он тут же с ужасом понял, что это действительно катастрофа, как он мог раньше этого не понимать!..
Через пять минут он уже сидел в такси, плохо соображая, что собирается делать в следующую минуту. Он плохо соображал, но, оказывается, точно знал, что собирается делать. Схватив свою женщину в охапку вместе с вещами, он повез ее к себе домой (жена, прекрасная читательница, одного возраста с Миланой, ждала его у тещи вместе с их с маленьким ребенком, сыном; что ты натворила, Судьба?).
– Ты с ума сошел, ты с ума сошел, – шептала Милана.
– Наверно, – спокойно соглашался он.
– До поезда ровно час. Уже даже меньше. Пятьдесят девять минут.
– Мы успеем.
– Успеем что?
В ее оживших глазах уже прыгали безумные зайчики.
– Все.
Они пришли в себя только тогда, когда до отправления поезда оставалась ровно одна минута. Она набрала номер мамы и, не моргнув глазом, наплела что-то о срочных, буквально неотложных делах, которые заставили ее опоздать на поезд (он, слушая легенду об утюге и компьютере, целовал ее живот, спускаясь все ниже и ниже и наслаждаясь ее женским запахом, а она, вытаращив глаза, отбивалась от него). «Это так не похоже на тебя, дорогая», – доносился из трубки встревоженный голос мамы. Михаил Юрьевич подумал, что легко бы нашел общий язык с мамой Миланы. Легко и просто. В сердце кольнул знакомый легкий холодок.
– Я возьму билет на следующий поезд и позвоню тебе. Алексею привет. Пока, мама. Извини. Ты что, я же чуть не закричала в трубку, я же щекотки боюсь!
От нежности до щекотки, как известно, неуловимое движение. Он не отрывался от ее живота, а она уже закрыла глаза и прерывисто дышала.
Разумеется, они опоздали и на следующий поезд.
Потом они выпили коньяку, потом чаю, опять коньяку – и она, глядя ему в глаза, сказала:
– Не хочу я никуда ехать. Хочешь, я останусь у тебя? Буду ходить за тобой, как верный песик.
Это мгновение, которое почему-то растянулось на долгие месяцы (да и сейчас еще продолжает длиться, разливаясь противно-сладким анастезическим холодком), он, судя по всему, не забудет никогда. Счастье и горе в одном букете, слитые настолько, что уже и счастья не хочется, и отказаться от него нет сил.
– Оставайся.
Он с ужасом думал о том, что если бы она решила остаться, он обреченно шагнул бы в эту грубо сколоченную западню Судьбы, принял бы этот ядовито-медовый пряник, и это бы погубило их обоих. Предать одну, чтобы любить другую…
Счастье, эта привилегия умных и порядочных людей, далеко не всегда зависит от желания, и даже воли, и даже самоотверженности мужчины. Устал быть ежеминутно умным и, следовательно, порядочным – прощай, счастье. С другой стороны, если Милана уедет, зачем ему самоуважение и умение ставить интересы других выше собственных, зачем ему перспектива донашивать брак (которая еще вчера казалась завидной перспективой наслаждаться жизнью вместе с молодой женой и сыном)?
– Не волнуйся. Что-то я заигралась. Извини. Проводи меня на вокзал.
И уже потом, после того, как она уехала (вошла в вагон, расположилась в купе – и ни разу больше не взглянула на него, а он, не отрываясь, гипнотизировал ее своим взглядом и шел, шел за отправившимся поездом), он вспоминал вкус ее губ, гранатовые бусинки твердеющих отзывчивых сосков на упругой груди и особенный запах всего ее тела, утомленного любовью.
С этими ощущениями, сладко отравляющими существование, он проводил старый год, встретил новый, пережил неделю, даже больше, каждый час восстанавливая, казалось бы, навсегда сгинувшие вместе с секундами, все новые и новые подробности их сумасшедшего свидания. Вновь мгновения разворачивались в нескончаемые часы, дни, недели. Если бы не чудные мгновения, жизнь была бы серой и скучной. Пустой. Есть только миг?
Прошлое незаметно перетекало в будущее – и он уже видел их вместе с Миланой в гостях у ее матери, обильно и с желанием угодить накрытый стол, даже ощущал вкус сочной отбивной, к которой он положил бы умеренно острый салат, верное средство осаждать охлажденную водочку.
И тут же он рисовал в своем воображении образ надежного, незатейливого, как сама жизнь, Алексея, и холодный укол в сердце становился одновременно жгучим. Новогоднюю медовую неделю молодые муж с женой должны были проводить нескучно. Именно из ревности он в какие-то неурочные часы уделял внимание своей жене, удивляя ее кратковременными приступами страсти.
Что ж, счастье было так возможно – если бы он не устал от бессмысленного ожидания. Он перестал верить в то, что счастье возможно. Прельстился покоем и волей. И, как водится, был одурачен суровой Судьбой, у которой в запасе – скучная вечность, и которая бессовестно наслаждается игрой в кошки-мышки с людьми, коверкая им и так жалко отмерянный век. И ведь предвидел же все это, предчувствовал. Знал, что рискует, не обманывал себя. И винить себя невозможно: естественная человеческая слабость к лицу нормальному мужчине.
И потом: Миланы ведь вполне могло не быть. Что тогда? Разрушительное одиночество?
Или она неотвратимо должна была появиться, а он не уловил этот закон бытия, неподвластный самой Судьбе? Может, с небес все же обронили невнятные намеки?
Тогда – виноват…
Рассвет. Птицы засвистали так, словно хотели донести до всех весть о конце света. Он неловко шевельнулся, и его подруга быстро повернулась к нему, широко распахнув глаза. Остатки сна, словно паутинку, он смахнул с ее лица своей ладонью. Ни слова не говоря, приник к ее теплому телу и проник в него, испытывая горькую нежность. Ее дыхание тут же сбилось, а его участилось. Стон, вскрик – и задержка дыхания; раскинутые руки и ноги, согнутые в коленях; ее способность самозабвенно отдаваться страсти довела его до исступления, придавая лесную силу его мужественности. Он запустил пятерню в ее волосы – и опять стон и прерванный вдох. «Девочка моя»: стон, вскрик – и задержка дыхания. Еще и еще, пока они не оказались на седьмом небе и не полетели оттуда вниз в потоке золотого дождя (у обоих надолго захватило дух), цепляясь за облака и жмурясь от близкого оранжевого солнца. Перепуганные птицы перестали свистеть, весь мир словно затаил дыхание, а они еще долго кутались друг в друга, увеличивая площадь соприкосновения душ.
Это выяснится тогда, когда он будет вспоминать эти мгновения, надежно спрятанные памятью в замысловатые сейфы-сундуки – как самое дорогое в жизни, то, что дается лишь однажды. Что-то связанное с душевным здоровьем, следствием витального катаклизма, и чувством зависти к самому себе за то, что удалось пережить такое. А ведь память не получала от него таких продуманных установок.
В чем дело? Он уже знает, что будет дальше?
В тот момент ему запомнилось только одно.
– Счастье есть, – сказала Милана, намазывая вишневый джем на свежайший батон, дразнящий обоняние густым ванильным духом (за батоном и джемом он слетал в ближайший продуктовый магазин, пока она принимала душ).
– Ты так любишь варенье?
– Не в этом дело. Счастье, оказывается, есть. Я была убеждена, что это выдумка писателей, боящихся посмотреть правде в глаза и дурачащих всех остальных слабаков, обитателей подлунного мира, из благих намерений, а оно есть. Понимаешь?
– Еще как.
– А что такое счастье?
– Не знаю, – сказал Михаил Юрьевич и рассмеялся несомненно счастливым смехом. – Наверное, видеть, как ты уплетаешь джем и не торопишься уходить от меня.
– А если я уйду?
– Тогда счастье кончится.
– Ну, хорошо. Я необходима для счастья. Это мне нравится. Меня это устраивает. А что еще надо для счастья?
– Чувствовать и понимать, что я – умный человек, не способный на подлость, – медленно проговорил он.
– Зачем?
– Затем, что у дураков счастья не бывает.
– Этого я пока не понимаю.
– А тебе и не надо этого понимать. Твое дело – лопать джем и смотреть на меня влюбленными глазами.
– Это – пожалуйста. Я вот глупая – и счастливая. По-моему, глупость счастью не помеха.
– Не помеха, если тебя любит умный человек.
– Ты вчера сидела на диване напротив меня в своем дивном сарафане. Наверно, ты случайно раздвинула ноги. На тебе не было трусиков.
– Их действительно не было.
– Я тебя правильно понял?
– Боюсь, что да.
– Где и когда?
Со сложными женщинами, особенно с теми, которые уже успели оценить и вашу собственную искушенность, дающую вам право на мальчишескую ошибку, в кульминационные моменты следует разговаривать грубовато и решительно. Переть напролом. Сила солому ломает: природная простота в какой-то момент всегда оказывается предпочтительнее культурной сложности. А сложные натуры тянутся к простоте. К силе. К течению жизни. Женщина спешит обнажиться, мужчина торопится брать. Она догадывается: в слабости ее сила; он понимает: в силе его слабость. Не проявишь силу – это будет расценено как слабость; проявишь – поддашься слабости.
Однако не успел он положить трубку, как ему расхотелось видеться с Надеждой. Но и перезванивать ей, уже имеющей право с печальной слезой в голосе потребовать объяснений, было выше его сил. Такая простая жизнь усложнилась до предела. И в этот темный миг почему-то стало казаться, что высшая простота, к которой вела вся эта высшая сложность, – это любовь. Может, он просто искал любви и не находил ее?
Может, это и есть закон жизни? Его нельзя выдумать, его надо выстрадать. Чтобы сформулировать закон, мало быть профессором, надо быть умным человеком, которому не очень-то везет в жизни.
Тут надо было пораскинуть мозгами. Думать – значит, цепляться за жизнь. Самому себе создавать течение. Грести. Плыть вместе с улетающими в вечность часами, днями, годами. Жить. Да, в этом что-то есть. Ему нужна не Надежда, а любовь. Это очень похоже на истину.
Но на новые мысли уже не было сил и энергии. Силы ушли на то, чтобы годами заставлять себя не думать. Отдаваться течению – значит, не думать. Вот она, роковая ошибка. Где-то что-то не сложилось.
Авария. Он сразу почувствовал, что она была не случайной. Это был противный звоночек – глухой удар гонга из-за горизонта – от Танатоса, обитающего в дельте реки Стикс. Алло! Тук, тук, вы еще не устали от жизни?
Служба смерти, завораживающая вас течением жизни, всегда к вашим услугам.
Декабрь 2006 – январь 2007
Два дня и две ночи
1
Почему-то они решили, что на эти два апрельских дня непременно уедут в другой город. Исчезнут из одного мира и материализуются в другом. Оба в одно мгновение почувствовали, представив каждый свое, что эти дни, оттененные ночами, могут стать золотым подарком сдержанной в отношении к ним Судьбы.Эта идея пришла в голову ему. В ответ она улыбнулась, поблескивая глазами и ликуя лицом, и пожала ему ладонь своими длинными пальцами – тут же, впрочем, по привычке отстранившись. Забота о нем, о его репутации, желание бесконечно продолжать их запретный (по определению – кратковременный) роман диктовали необходимость этого болезненного трюка: время от времени демонстрировать отчуждение к человеку, которого она обожала. А он, не в состоянии привыкнуть к привычке все время быть начеку, как положено агенту, внедренному из серых будней в мифическую счастливую жизнь, реагировал, как всегда, нервно: по лицу его пробежала тень, потому что в сердце кольнул легкий холодок. Нет, никогда он не освоит в совершенстве эту подлую науку разумного лицемерия. Без которого, впрочем, их роман был бы невозможен (здесь последовал повторный холодящий укол).
Не успел он прийти в себя, как эта молодая, редкостно одаренная природой женщина, созданная исключительно для него, уже чутко теребила его ладонь, неразумно задерживая ее в своей руке значительно дольше положенного приличиями, давая понять, что она чувствует его состояние. («Какими приличиями?» – тут же по привычке огрызался он внутренним монологом, протестуя неизвестно перед кем и неизвестно по какому поводу.) На них неизменно оглядывались, стар и млад, словно по команде, что раньше его раздражало («Чего, спрашивается, пялиться, скажите на милость? Никогда не видели писателя с сединой в бороде, влюбленного в прекрасную читательницу?»), а в последнее время вызывало только усталую улыбку.
Уехать. Непременно уехать из Минска. Пусть на два дня (среду и четверг, что гораздо предпочтительнее субботы и воскресенья: праздник в будни – дважды праздник, особая прелесть), пусть в соседний областной центр (город должен быть немаленьким: в небольших провинциальных городках прилежные прихожане, высыпающие на площадь перед храмом, часто единственной достопримечательностью их местечек, расстреливали их набожными глазами в упор), расположенный в двух-трех часах езды, но подальше от этих столичных приличий, допускающих отчего-то неприличные продолжительные разглядывания.
Стоит только принять правильное решение, как сама Госпожа Судьба, не допускающая особого баловства, начинает тебе любезно (при этом как бы нехотя, словно через силу) потакать. Прогнозы погоды оказались на редкость благоприятными: солнце, переменная облачность, температура плюс двадцать выше нуля. На два дня обещали райский климат. Муж Миланы (манерное, в сущности, имя, живущее как-то отдельно от нее, однако при близком знакомстве со стройной, неприступной женщиной оно начинало удивительно подходить ее мягкому, но принципиальному характеру) внезапно заторопился в командировку в Москву, будто его кто-то подталкивал туда. Да и сам писатель, Михаил Юрьевич, оказался на редкость не обремененным в эти дни разного рода обязанностями, которые опутывают всякого приличного человека на службе и в семье.
– В Могилев? – спросил он.
Она сжала его ладонь милыми пальцами, которые он так любил целовать (а она всегда стремилась перехватить его губы своими), и на мгновение озарилась внутренней подсветкой. Их желания, как всегда, совпали до мелочей, и по лицу его вновь пробежала тень, потому что в сердце кольнул легкий холодок.
Они поселились не в гостинице, а в двухкомнатной квартире его давнего приятеля, человека, не задающего лишних вопросов, который укатил на эти дни в Минск, судя по всему, к подруге.
Они быстро обжились в незнакомой квартире, и у них как-то само собой образовалось свое пространство, свой мир вещей, удивительно не пересекавшийся с хозяйским, чужим. Своя полка в холодильнике, свои простыня с полотенцем, свое мыло, свои тапочки, предусмотрительно захваченные из дому, свой диван, широкий и удобный.
Михаилу Юрьевичу казалось, что он двадцать четыре часа, а потом еще двадцать четыре, будет целовать Милану и ни за что не выпустит ее из объятий. Однако получилось совсем не так, как он себе представлял; получилось совсем по-другому, нельзя сказать, лучше или хуже. Просто совсем по-другому. По-домашнему, но с ощущением небывалого праздника.
Обычно два-три (а то и четыре-пять: как повезет) часа, которые им отпускала скуповатая Судьба в будние дни, они, оставаясь вместе, проводили в постели, и им всегда катастрофически не хватало времени. Оно не бежало и не летело; время просто исчезало, приводя их в печальное изумление своей способностью превращать часы в мгновения. Сколько бы они ни шептались и ни молчали вместе, вцепившись друг в друга, словно их кто-то разлучал, ощущение было неизменным: одно мгновение. Все. Пора разбегаться.
Она закрывала глаза и уже начинала улыбаться, а он нежно набрасывался на нее, обрушивая жадные ласки на любимое тело, никогда при этом не торопясь, и даже с некоторым матерым расчетом. Он получал удовольствие, любуясь тем, как она получает удовольствие, тонко и звонко откликаясь на каждую его импровизацию.
Боже мой! Какая это была женщина! Он не мог – потому что не хотел – толком объяснить ей, в чем же заключен секрет ее женской уникальности и прелести, ибо тогда пришлось бы сравнивать ее со многими другими, обобщать и расшифровывать свой немалый мужской опыт. Но этого делать не хотелось. Ему становилось неловко, и даже стыдно – возможно оттого, что она могла принять его чрезмерную искушенность, питающуюся, конечно же, по большей части разочарованиями (это подтвердит каждый честный дамский угодник), за желание произвести на нее впечатление веданием интимных секретов в подробностях, что само по себе вызывает уважение у женщин, особенно у неискушенных. Хочешь не хочешь, а опыт подталкивает к манипулированию женщиной. Он не хотел брать в союзники опыт; это было в каком-то смысле нечестно. У него был опыт и по этой части.
Сам себе он объяснял все просто: горько-сладкое знание помогло понять, чего же ему не хватало в отношениях с женщинами; и все, чего ему так мучительно не хватало, он обрел в отношениях с Миланой. Это сакральный опыт, которым весьма сложно делиться с женщинами; во всяком случае, делать это следует тактично. Вот честное кредо, за которое не стыдно перед любой женщиной, но которое можно приоткрыть только одной: мужчина, стремящийся обладать многими женщинами в поисках единственной, достоин счастья; мужчина, меняющий женщин ради процесса (которым всегда управляют его страхи и комплексы), достоин разочарования и одиночества. Единственная – это единственная, одна из очень и очень многих; надо потрудиться, поискать, износить железные башмаки и при этом не унизиться до дешевого суперменства.
Но одно дело объяснить себе это на словах, и совсем другое – внушить Милане губами, пальцами, телом и нежным шепотом, соскальзывающим с кончика языка в ее длинные русые волосы, пахнущие каким-то удивительным альпийским настоем. Наконец-то Михаил Юрьевич понял, какой аромат волос он искал всю жизнь (честно говоря, он даже не отдавал себе отчет в том, что он находился в поисках; а ведь искал, искал). Тонкий, с легкой карамельной горчинкой, возбуждающий именно отсутствием «тяжелых», «возбуждающих» запахов; никакого Востока, ничего жгучего – ажур, казалось бы, отвлекающий от страсти. На самом деле – вот он, аромат страсти, от которого кружится голова.
Как растолковать ей маленькие чудеса, которые рядом с ней никогда не прекращаются?
Вот ее правая коленка, слева от него, слегка согнутая на весу. Что тут такого? Ничего. Все совершенно естественно. Однако он всегда искал белую гладкую ногу боковым взглядом (хотя всегда блаженно отдалял этот момент) и бесконечно изумлялся, когда натыкался взором на трогательно отведенное бедро: более умилительной картины он не мог себе представить.
А вот его благодарные усталые объятия: он обхватывает ее всю, лежащую к нему спиной – захватывает руками, коленями, животом, лицом. «Увеличиваешь площадь соприкосновения? Заграбастываешь все новую и новую территорию?» Именно за эти его слова, произнесенные ею таким тоном и за такой смех (лицо – вполоборота к нему) хочется обнять ее еще крепче, увеличивая площадь соприкосновения.
И именно в тот момент, когда он беззвучно шептал себе, скрывая слезы: «Моё, моё, моё…», она гибким движением развернулась к нему лицом (хватку рук и коленей пришлось слегка расслабить), крепко его обняла и твердым, совершенно не сентиментальным голосом выдохнула ему в губы: «Моё!»
Именно это, оказывается, должна была произнести его женщина. Жена произносила правильные слова, но другие, не те, которые нужны были именно ему. Он отреагировал на волшебное слово Миланы, как на пароль. Он узнал посланную ему Судьбой женщину – посланную с горьким, если не роковым, опозданием.
2
От двух дней и двух ночей, проведенных с его женщиной, Михаил Юрьевич, оказывается, ожидал многого. Но он не ждал, что на него обрушится такое изобилие убийственных впечатлений.В первую ночь в Могилеве нежности было больше, чем страсти. Он обнял ее, она прислонилась к нему спиной и быстро уснула. А он не спал всю ночь. Сначала он боялся ее разбудить, потом просто слушал ее ровное тихое дыхание, наслаждаясь тем, что она рядом; а потом забрезжил рассвет: ночь пролетела, как одно мгновение.
Он не думал и не вспоминал. Просто в сознании высвечивались отдельные фрагменты, находившиеся между собой в какой-то странной связи. Все это походило на медитацию.
Ни с того ни с сего он вспомнил, как она уезжала к своей маме в Витебск (вот почему они никогда не были вместе в этом городе; возможно, они не будут там никогда), где ее уже ждал муж Алексей, образцово-верный, просто помешанный на ней. Как тяготит верность хорошего, ласкового, достойного во всех отношениях, но нелюбимого, человека, – тогда, когда вдруг появляется любимый, – Михаил Юрьевич знал очень хорошо. Милана позвонила ему и, захлебываясь в слезах, стала горячо, надрывно-тихим голосом говорить о том, что они не увидятся целую неделю, даже больше. Вечность. Это катастрофа, катастрофа. Он тут же с ужасом понял, что это действительно катастрофа, как он мог раньше этого не понимать!..
Через пять минут он уже сидел в такси, плохо соображая, что собирается делать в следующую минуту. Он плохо соображал, но, оказывается, точно знал, что собирается делать. Схватив свою женщину в охапку вместе с вещами, он повез ее к себе домой (жена, прекрасная читательница, одного возраста с Миланой, ждала его у тещи вместе с их с маленьким ребенком, сыном; что ты натворила, Судьба?).
– Ты с ума сошел, ты с ума сошел, – шептала Милана.
– Наверно, – спокойно соглашался он.
– До поезда ровно час. Уже даже меньше. Пятьдесят девять минут.
– Мы успеем.
– Успеем что?
В ее оживших глазах уже прыгали безумные зайчики.
– Все.
Они пришли в себя только тогда, когда до отправления поезда оставалась ровно одна минута. Она набрала номер мамы и, не моргнув глазом, наплела что-то о срочных, буквально неотложных делах, которые заставили ее опоздать на поезд (он, слушая легенду об утюге и компьютере, целовал ее живот, спускаясь все ниже и ниже и наслаждаясь ее женским запахом, а она, вытаращив глаза, отбивалась от него). «Это так не похоже на тебя, дорогая», – доносился из трубки встревоженный голос мамы. Михаил Юрьевич подумал, что легко бы нашел общий язык с мамой Миланы. Легко и просто. В сердце кольнул знакомый легкий холодок.
– Я возьму билет на следующий поезд и позвоню тебе. Алексею привет. Пока, мама. Извини. Ты что, я же чуть не закричала в трубку, я же щекотки боюсь!
От нежности до щекотки, как известно, неуловимое движение. Он не отрывался от ее живота, а она уже закрыла глаза и прерывисто дышала.
Разумеется, они опоздали и на следующий поезд.
Потом они выпили коньяку, потом чаю, опять коньяку – и она, глядя ему в глаза, сказала:
– Не хочу я никуда ехать. Хочешь, я останусь у тебя? Буду ходить за тобой, как верный песик.
Это мгновение, которое почему-то растянулось на долгие месяцы (да и сейчас еще продолжает длиться, разливаясь противно-сладким анастезическим холодком), он, судя по всему, не забудет никогда. Счастье и горе в одном букете, слитые настолько, что уже и счастья не хочется, и отказаться от него нет сил.
– Оставайся.
Он с ужасом думал о том, что если бы она решила остаться, он обреченно шагнул бы в эту грубо сколоченную западню Судьбы, принял бы этот ядовито-медовый пряник, и это бы погубило их обоих. Предать одну, чтобы любить другую…
Счастье, эта привилегия умных и порядочных людей, далеко не всегда зависит от желания, и даже воли, и даже самоотверженности мужчины. Устал быть ежеминутно умным и, следовательно, порядочным – прощай, счастье. С другой стороны, если Милана уедет, зачем ему самоуважение и умение ставить интересы других выше собственных, зачем ему перспектива донашивать брак (которая еще вчера казалась завидной перспективой наслаждаться жизнью вместе с молодой женой и сыном)?
– Не волнуйся. Что-то я заигралась. Извини. Проводи меня на вокзал.
И уже потом, после того, как она уехала (вошла в вагон, расположилась в купе – и ни разу больше не взглянула на него, а он, не отрываясь, гипнотизировал ее своим взглядом и шел, шел за отправившимся поездом), он вспоминал вкус ее губ, гранатовые бусинки твердеющих отзывчивых сосков на упругой груди и особенный запах всего ее тела, утомленного любовью.
С этими ощущениями, сладко отравляющими существование, он проводил старый год, встретил новый, пережил неделю, даже больше, каждый час восстанавливая, казалось бы, навсегда сгинувшие вместе с секундами, все новые и новые подробности их сумасшедшего свидания. Вновь мгновения разворачивались в нескончаемые часы, дни, недели. Если бы не чудные мгновения, жизнь была бы серой и скучной. Пустой. Есть только миг?
Прошлое незаметно перетекало в будущее – и он уже видел их вместе с Миланой в гостях у ее матери, обильно и с желанием угодить накрытый стол, даже ощущал вкус сочной отбивной, к которой он положил бы умеренно острый салат, верное средство осаждать охлажденную водочку.
И тут же он рисовал в своем воображении образ надежного, незатейливого, как сама жизнь, Алексея, и холодный укол в сердце становился одновременно жгучим. Новогоднюю медовую неделю молодые муж с женой должны были проводить нескучно. Именно из ревности он в какие-то неурочные часы уделял внимание своей жене, удивляя ее кратковременными приступами страсти.
Что ж, счастье было так возможно – если бы он не устал от бессмысленного ожидания. Он перестал верить в то, что счастье возможно. Прельстился покоем и волей. И, как водится, был одурачен суровой Судьбой, у которой в запасе – скучная вечность, и которая бессовестно наслаждается игрой в кошки-мышки с людьми, коверкая им и так жалко отмерянный век. И ведь предвидел же все это, предчувствовал. Знал, что рискует, не обманывал себя. И винить себя невозможно: естественная человеческая слабость к лицу нормальному мужчине.
И потом: Миланы ведь вполне могло не быть. Что тогда? Разрушительное одиночество?
Или она неотвратимо должна была появиться, а он не уловил этот закон бытия, неподвластный самой Судьбе? Может, с небес все же обронили невнятные намеки?
Тогда – виноват…
Рассвет. Птицы засвистали так, словно хотели донести до всех весть о конце света. Он неловко шевельнулся, и его подруга быстро повернулась к нему, широко распахнув глаза. Остатки сна, словно паутинку, он смахнул с ее лица своей ладонью. Ни слова не говоря, приник к ее теплому телу и проник в него, испытывая горькую нежность. Ее дыхание тут же сбилось, а его участилось. Стон, вскрик – и задержка дыхания; раскинутые руки и ноги, согнутые в коленях; ее способность самозабвенно отдаваться страсти довела его до исступления, придавая лесную силу его мужественности. Он запустил пятерню в ее волосы – и опять стон и прерванный вдох. «Девочка моя»: стон, вскрик – и задержка дыхания. Еще и еще, пока они не оказались на седьмом небе и не полетели оттуда вниз в потоке золотого дождя (у обоих надолго захватило дух), цепляясь за облака и жмурясь от близкого оранжевого солнца. Перепуганные птицы перестали свистеть, весь мир словно затаил дыхание, а они еще долго кутались друг в друга, увеличивая площадь соприкосновения душ.
3
Завтрак был долгим и неторопливым. Они смеялись и болтали. О чем?Это выяснится тогда, когда он будет вспоминать эти мгновения, надежно спрятанные памятью в замысловатые сейфы-сундуки – как самое дорогое в жизни, то, что дается лишь однажды. Что-то связанное с душевным здоровьем, следствием витального катаклизма, и чувством зависти к самому себе за то, что удалось пережить такое. А ведь память не получала от него таких продуманных установок.
В чем дело? Он уже знает, что будет дальше?
В тот момент ему запомнилось только одно.
– Счастье есть, – сказала Милана, намазывая вишневый джем на свежайший батон, дразнящий обоняние густым ванильным духом (за батоном и джемом он слетал в ближайший продуктовый магазин, пока она принимала душ).
– Ты так любишь варенье?
– Не в этом дело. Счастье, оказывается, есть. Я была убеждена, что это выдумка писателей, боящихся посмотреть правде в глаза и дурачащих всех остальных слабаков, обитателей подлунного мира, из благих намерений, а оно есть. Понимаешь?
– Еще как.
– А что такое счастье?
– Не знаю, – сказал Михаил Юрьевич и рассмеялся несомненно счастливым смехом. – Наверное, видеть, как ты уплетаешь джем и не торопишься уходить от меня.
– А если я уйду?
– Тогда счастье кончится.
– Ну, хорошо. Я необходима для счастья. Это мне нравится. Меня это устраивает. А что еще надо для счастья?
– Чувствовать и понимать, что я – умный человек, не способный на подлость, – медленно проговорил он.
– Зачем?
– Затем, что у дураков счастья не бывает.
– Этого я пока не понимаю.
– А тебе и не надо этого понимать. Твое дело – лопать джем и смотреть на меня влюбленными глазами.
– Это – пожалуйста. Я вот глупая – и счастливая. По-моему, глупость счастью не помеха.
– Не помеха, если тебя любит умный человек.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента