ПУСТЬ ОН ПРИДЕТ!
   Бетховен идет по светлой ночной дороге. Осень и ночь. Черные дубы под ветром. Тучи на светлом фосфорическом фоне. Разрывы белых облаков. Лужи на каменистой тропе. Ветер.
   Только что прошел дождь. Мрачно и бодро. Ритмичное хлюпанье ног в тишине. Идет господин Людвиг и грозно мычит мотив. И ему аккомпанирует вой налетающего ветра. И тогда господин Людвиг включает его в свой мотив. И идет дальше по лужам, которые сечет ветер. То он подыгрывает природе, то природа подыгрывает ему. Словно тарелка оркестровая, грохнула вывеска знакомого трактира. Господин Людвиг останавливается. Вой ветра раздается в водосточной трубе. И господин Людвиг его подхватывает. Он подхватывает и бьет вывеску кулаком, и хозяин высовывается из оконца на грохот и крестится и – видит звон колоколов, качаемых ветром, черная фигура с развевающимися волосами бьет кулаком в его вывеску и рычит непонятную мелодию. И господин Людвиг опять идет по лужам, по каменистой дороге. И свежий ветер гонит облака по небу и развевает его волосы – соль с перцем. Он откидывает красную крышку рояля и начинает играть то, что потом будет называться «Аппассионатой», и идет, не глядя на дорогу, и ни разу не спотыкается на выбоинах.
 
 
   – Послушайте, что я сейчас пишу, Джульетта, – говорит он и играет мощно и светло. – Слышите, это схватка эмоции и воли… Гнев души, которая не совладала со страстью… Видите, я иду и спорю с ветром…
   Он огляделся и увидел, что никакого ветра нет. Он опять все выдумал. Но уже стемнело. Улица пуста, и он один идет в полутьме. Все придумано – пышно и цветисто. Страсть, порожденная мыслью. Всего лишь. И не больше. Но это не страшно. Значит, дождь и ветер будут позднее. Он всегда раньше других чувствовал в воздухе электричество и ошибался только в сроках. Сделали из него забаву, черт побери, а ведь могли иметь друга, потому что он их любил, несмотря на украшения, платья, кареты, которыми они хотели загородиться от дороги, от бездомья, как будто есть другое богатство, кроме того, которое можно унести с собой. Теперь она пишет письма! А где она была, когда его обессиливала страсть? Когда он кричал. Она уверяла его, что любит музыку, неужели ей било непонятно, что такое эта Лунная соната?…
   – Музыка – это вино, – страстно сказал он и продолжал писать письмо. – Это вино, воодушевляющее к новым произведениям… И я Вакх, который готовит людям это великолепное вино и опьяняет их дух. Я не имею друзей и должен жить наедине с собой. Но я знаю, что бог мне ближе в моем искусстве, чем другим… И мне вовсе не страшно за мою музыку, ей не угрожает злой рок; кому она делается понятной, тот должен стать свободным… – он оборачивается и говорит чопорно и неожиданно. – Один из моих основных принципов – это невозможность состоять с женой другого человека в иных отношениях, чем простая дружба.
   – Как это сухо, Людвиг, – говорит она. – Как это тяжеловесно, эта немецкая страстность, возникающая из педантизма… Вы убеждены, что ложная мысль не может породить хорошую музыку, но ведь ложная мысль может вызвать отрицание и стать истиной или по крайней мере частью ее? А разве музыка не лучшая часть истины?
   – Я много страдал и от вас и от княжеской сволочи, и я знаю вас слишком хорошо – вы не могли додуматься до этой мысли, ибо вы бесплодны, так как всего боитесь. Поэтому я утверждаю, что до этой мысли додумался я, а не вы, Джульетта.
   – Какая разница, – небрежно ответила она.
   – Людвиг, это ты? – тихо окликает его мужской голос.
   Бетховен не слышит.
   – Я тебя здесь поджидаю давно, – громко говорит худой человек. – Идем ко мне… Я тебя давно поджидаю.
   – Нет, я не могу… Я не достал денег… – отвечает Бетховен.
   Голоса их преувеличенно громко звучат на пустых улицах, где черные дома и еще светлое небо.
   – Ты не подумай, что я из-за денег, – говорит худой. – Это из-за дочери… Я ей рассказал про тебя, п она не хочет спать… Понимаешь, Людвиг, дочь – это все, что у меня есть на этом свете… Если бы не она… Пойдем, Людвиг, не отказывай мне… Видишь, дождь начинается…
   – Ну хорошо, идем, – говорит Бетховен, глядя на тяжелые капли, которые падают на дорогу.
   И он идет вслед за худым.
   …Они входят в бедную, чистую комнату, освещенную свечой, и их встречает худая девочка с огромными глазами.
   – Ну вот, Анна, – бодро говорит худой. – Это господин Людвиг ван Бетховен.
   – Здравствуй. Анна. Вот я пришел, но мне сказали, что ты не хочешь ложиться спать.
   – Здравствуйте, господин Людвиг… Папа говорит, что вы умеете играть на любом рояле… Это правда?
   – Умею, девочка…
   Бетховен замечает рояль, открывает крышку и трогает клавишу пальцем.
   – Это мать-покойница наша начинала ее учить… Мы тогда хорошо жили… Теперь все… А, глупость… – говорит худой.
   – Скажи, Анна, для чего тебе играть на рояле?
   – Папа говорит, чтобы развивать пальцы… А на пашем рояле вы тоже умеете играть, господин Людвиг?
   – Умею, Анна. По я не умею развивать пальцы. Я умею только рассказывать разные истории…
   – Вы мне расскажете? – спрашивает Анна и опускает голову.
   – А ты после этого будешь спать? Буду! – отвечает девочка я поднимает голову.
   – Ну тогда слушай, – говорит Бетховен и садится за рояль. – Жил-был… кто-то, – говорит он и начинает брать аккорды. – И с ним случилась такая история… Слушай… Значит, так… Когда этот кто-то был еще мальчиком, все удивлялись тому, какой он умный, и все хвалили его за это, и он радовался… Слышишь?… Это он радуется… Но он был бедный, – говорит Бетховен и берет минорный аккорд.
   – Как ты? – спрашивает Анна, с жалостью глядя на него.
   – Как многие… – отвечает Бетховен. – И вот он стал замечать, что, несмотря на то, что он умней и честней других мальчиков, другие живут счастливее, чем он. И когда он вырос, то самая красивая девушка вышла замуж не за него, а за другого.
   – Я выйду за тебя замуж, – говорит девочка. – Ты подожди.
   – Хорошо, я подожду, – говорит Бетховен. – И тогда этот кто-то сказал… слушай, – и начинается совсем другая, бетховенская музыка. – Он сказал:
   «Это несправедливо!» Да, он сказал так. Слышишь? Это он говорит… Но он был бедный, и над ним посмеялись – слышишь? Но он сказал: «Я не боюсь вас и буду биться с вами до самой моей смерти…» И тогда все враги поднялись на него, и стала темная ночь, когда начался бой… И их было много. А он был один… Вот видишь, это ночь… – говорит Бетховен, не замечая глаз девочки, распахнутых тревогой.
   Идет музыка, и будто по дороге провозят пушки, окна звенят и хриплая команда вдалеке.
   – И вот его окружили, и он почти погиб, – говорит Бетховен.
   – Не надо!… Не хочу! – кричит Анна.
   – Не хочешь? Да, ты права. Это возмутительно. Все на одного.
   – Не хочу так! Я боюсь,
   – Не бойся. Сейчас я сам вмешаюсь в эту истерию. Сейчас я за него заступлюсь. Сейчас… Сейчас… Сейчас я на них такое напущу… – возбужденно говорит он. – Слушан, давай на них напустим солнце… Ага… Ты слышишь, они от этого слова вздрогнули… Эй, слышите, вы?! Солнце! – кричит Бетховен и берет светлые стремительные аккорды.
   – Ага! – злорадно кричит он. – Трясутся!
   – Трясутся! – гневно кричит девочка Анна. – Еще! Еще!
   – Сейчас! Сейчас мы им покажем! – отвечает Бетховен.
   – Бегут! Бегут! Слышишь: бегут! Все бегут! – кричит Анна.
   – Нет, не все. Здесь с краю притаились еще, слышишь? С ними надо покончить.
   – Пускай! Мы их потом! Сначала тех!
   – Да, ты права, – быстро и удивленно говорит он. – Сначала тех прогнать. Ты права! Вперед!
   Вперед!
   – Нет, не с того конца! Отсюда забегай! – кричит девочка, показывая на басы.
   – Ты говоришь, отсюда? – спрашивает Бетховен
   и быстро целует ее в лоб.
   – Скорей! Теперь только скорей! Ага, бегут!
   Бегут!
   Анна рыдает от счастья.
   – Что?! Что?! О, моя девочка! – вытаращив голубые свои неистовые глаза, говорит господин Людвиг.
   Анна кидается ему на шею.
   – Мы победили, и кто-то жив!
   – Жив! Жив! Теперь трубы, Анна… Теперь барабаны! – кричит господин Людвиг. – Ура, мы победили… Теперь победа, Анна!…
   Господин Людвиг подскакивает и выбегает в дверь.
   – Не уходите! Не уходите! – кричит девочка Анна и кидается к отцу, который стоит с трясущимися губами.
   – Пусть он придет! Пусть он придет! – кричит девочка Анна, хватая отца за полы старого фрака.
   Но господин Людвиг не слышит, как зовет его девочка Анна. Он идет по лужам, и свежий ветер гонит облака по небу и развевает его волосы цвета соли с перцем. Он приходит домой и пишет на стенке, ломая грифель:
   «Жизнь есть трагедия! Ура!»

САМАЯ РЕАЛЬНАЯ ВЕЩЬ НА СВЕТЕ.

   – Операция «Золотой век» не вышла… Все отменяется, – бормотал приезжий, бредя по дороге. – Может быть, они не поняли насчет нежности? – бормотал он. – Может быть, они подумали, что нежность – это слюнтяйство? Может быть, надо было сослаться на авторитеты, например, на великого режиссера Довженко, который говорил, что нежность – это высшее образование сердца?… Нет, суслики… – бормотал он. – Нежность-это не всепрощающая «любве», это не слюнтяйство… нежность – это прежде всего мужество, если хотите знать… И он грозил кому-то кулаком, а кому неизвестно. Он шел по дороге и бормотал всякую чушь, застрявшую у него в мозгу с незапамятных времен, весь мусор, который прилип к нему на стойбищах или пристал во время кочевий.
   Уже начинало светать, и он уже довольно далеко ушел от города, от Прошлого переулка, и все мечтал встретить хотя бы умную лошадь, так дружески протянувшую ему переднее копыто, хотел встретить хотя бы знакомого муравья, который, наверно, с рассветом снова поползет по буграм и ухабам мраморного памятника придорожной Венере. Впереди зафырчала машина. Приезжий поднял руку и вышел на дорогу. Машина остановилась. Шофера в ней не было.
   – Если ты до сих пор ехала без шофера, видимо, ты и дальше сможешь так? – спросил приезжий.
   Машина молчала. Он шагнул к ней. Дверца отворилась.
   – Порядок, – сказал приезжий и уселся на переднее сиденье.
   Дверца захлопнулась. Машина стояла на месте. Наверное, она дожидалась команды.
   – Я не знаю, куда ехать, – сказал приезжий. – Понятно?… Главное, увези меня отсюда… Трогай.
   Машина рванулась с места и развернулась, потом еще развернулась и стала делать виражи и восьмерки. Шоссе поскакало, как сумасшедшая стрелка на часах.
   – Допрыгались… – зловеще сказал приезжий.
   – Помолчал бы, – внятно сказала машина и понеслась по шоссе.
   Приезжий закрыл глаза…
   …Тихо и незаметно ушел он из кафе, ни с кем не простившись. Тихо и незаметно приедет он куда-нибудь на этой телеге-модерн.
   Машина остановилась и сказала тонким голосом:
   – Вылазь…
   Приезжий открыл глаза. Они стояли возле тихого предрассветного кафе на окраине города. Возле того же самого кафе.
   Дверца распахнулась. Сиденье решительно подтолкнуло приезжего, и он оказался на краю кювета. Он еле успел схватить с сиденья вещмешок и плащ. Дверца захлопнулась, машина умчалась в город.
   – А почему, собственно, все отменяется? – спросил приезжий и оглянулся по сторонам. Но никто ему не ответил.
   Вдали, в глубине площади, куда выходил Прошлый переулок, приезжий увидел какое-то движение.
   Он подошел поближе. Негромко фырчали машины. Огромные лапы манипулятора устанавливали на постамент обернутую в пластик скульптуру. Техника работала молча и безукоризненно.
   «Золотой век», – подумал приезжий и подошел к человеку в комбинезоне, стоявшему у переносного пульта.
   – Что это? – спросил приезжий.
   – Памятник, – ответил комбинезон.
   – Кому?
   – Изобретателю.
   Комбинезон был разговорчивый. Приезжий взял его за рукав и повернул к себе.
   – Говорите членораздельно, – сказал приезжий. – Какому изобретателю, что он изобрел… Тот посмотрел на него рассеянно и сказал:
   – Памятник тому, с кого начался сегодня в три ноль-ноль Золотой век… Этот человек изобрел вечный двигатель…
   И снова уткнулся в пульт. Лампы манипулятора помедлили, потом осторожно смахнули пыль с памятника и расправили складки покрывала.
   Приезжий пошел по переулку в сторону кафе.
   – Да здравствуют инженеры! – тихо и печально сказал он, останавливаясь посреди газона. – Хронос прав. Часы тикают. Есть чем измерять время.
   Памятник изобретателю его окончательно доконал. Опять надо было начинать все сначала. Вот и эксперимент удался, и началась у них цепная реакция творчества и всякий там Золотой век. Только не совсем та цепная реакция и не совсем тот Золотой век, на который рассчитывал приезжий, когда сочинял сказочки про великанов и детей, про то, как великаны опираются на детей, а дети на великанов. Они вовсе не всполошились, когда спичечный коробок сказал: крак! – и умерла ящерица, маленькая рептилия, крокодил, любовный фокус. Как они вцепились в нарождающуюся нежность, и никто не заметил гибели. Ложь, ложь! Поэт заметил и его Муза. Правда, поэт уже ко всему притерпелся, а официантка еще не то видела за последние пять тысяч лет патриархата. Ничего они не поняли в его рассказах. Идти было некуда.
   – А почему я, собственно, должен куда-то идти? – громко сказал приезжий. – Какого черта!
   Собеседников не было, но это его не смутило. Собеседники во всем городе спали и видели такие сны, какие заслуживали.
   – А почему я, собственно, должен куда-то идти? – сказал приезжим. – Это мои переулок. Хватит. Есть великие поэты, и слава их вежливо гремит по вселенной. Пусть. Я не замахиваюсь. Но это мои переулок. Я сам его выбрал, и значит, я сшит по его мерке. Пусть. Я поэт этого участка вселенной.
   Он расстелил плащ на мокром газоне и положил мешок в головах. Потом он поднял с травы белеющее в сумерках вчерашнее меню и написал на нем крупными буквами «УЧАСТКОВЫЙ ПОЭТ. ПРИЕМ от 7 до 17».
   Он повесил объявление на сучок и улегся поспать под деревом.
   Хватит…
   И тут к нему подошли акушерка, парикмахер и гробовщик. Не было только дворника, потому что крокодил умер по ошибке, а его уже начинали любить, и не было официантки, потому что музы не любят тех, кто сдался. Не было также Хроноса. Но какое дело времени до неприятностей поэзии.
   – Если я откажусь от поэзии, незачем жить, – сказал им приезжий. – Если я откажусь от жизни – поэзия не нужна… Старая безвыходная байка; с тонущего парохода упали в воду жена, муж и его мать. Кого спасать, если можно спасти только одного?
   – Настоящая мать всегда пожертвует собой… – сказала Венера Михайловна.
   – А как после этого.жить сыну? – спросил Амедей Гофман.
   – Значит, нет выхода… – сказал Саша Македонский.
   – Есть выход, – раздался громкий и пренебрежительный голос. – Не допустить гибели парохода. Наступила тишина.
   – Кто это сказал? – спросил приезжий. – Ты?
   – Нет.
   – Ты? Ты? Ты?…
   – По-моему, это сказал репродуктор… – нерешительно промолвил гробовщик Саша.
   – Это ты сказал? – спросил приезжий молчавший репродуктор.
   – Да, я, – ответил репродуктор на столике кафе.
   – Мы же тебя выключили вчера.
   – Меня выключить можно. Время нельзя выключить.
   – Опять какая-то сказка… – сказал Амедей Гофман.
   – Почему сказка? – сказал репродуктор. – Сегодня Хронос выглядит так. Разве совесть – это сказка? Дурачок. Нет такой сказки, которая бы не исполнялась.
   – Розовая болтовня, – сказал приезжий. – Я тоже так считал когда-то.
   – Конечно, – сказал Хронос. – Сказки сбываются не тогда, когда их выдумывают. Но неужели ты такой прохвост, что не поработаешь на сказку, даже если не доживешь до счастливого конца?
   – Я не прохвост, – сказал приезжий. – Я просто устал.
   – Усталость проходит, – сказал Хронос. – А сказка – самая реальная вещь на свете.
   – Замолчи… Я не могу стать ребенком, – сказал поэт.
   – Ты никогда не переставал им быть… Ты же взрослый человек. Ну… ты… ты же прекрасно понимаешь, что только детские ценности чего-нибудь стоят на этой земле. Слушай команду!
   – Замолчи! – крикнул поэт.
   – Слушай команду… Один.
   – Что?
   – Два.
   – Отстань, – сказал поэт.
   – Три.
   – Уйди прочь!
   – Четыре…
   – Слушай… Я не могу больше, – сказал поэт.
   – Пять.
   – Я устал.
   – Не сдохнешь. Шесть.
   – Мне все опостылело.
   – Семь.
   – Мне не справиться! Черт! Мне не справиться! – крикнул поэт.
   – Восемь.
   – Ладно, – сказал поэт, поднимаясь. – Встаю.
   – Девять, – сказал Хронос.
   И приезжий встал в стойку, прикрыл плечом подбородок и стал тяжело передвигаться по газону, ища противника.
   – Мальчик, – сказал Хронос, – в этом бою кулаки не годятся. Важно, что ты встал.
   Над краем домов ударил прожектором первый луч рассвета.
   К закрытым дверям кафе подбежали официантка Семина и дворник.
   – Да ладно тебе… Не психуй, – сказал дворник, тяжело дыша.
   – Он ушел… – сказала официантка Семина.– Ушел… Большая беда.
   – Старый я вокруг города бегать, – сказал дворник. – Чумовые все стали. Золотой век изобрели, совсем покоя нет… Ищем не знай кого… Как он хоть выглядел, этот псих ненормальный?
   – …А ты и правда крокодил, – сказала официантка Семина. – Он же с тобой разговаривал вчера…
   – Не запомнил, – сказал дворник. – Ушел, и слава богу, какая беда? И так он всех перебаламутил.
   – Ушел… – сказала официантка Семина.
   И тут они услышали храп.
   Еще не веря, еще боясь поверить, медленно и как будто припоминая, официантка Семина повернула голову.
   – Не положено, – уверенно сказал дворник, весь растопырился и пошел поднимать с газона бродягу.
   Но тут, змейкой пролетев по траве, его на полкорпуса обошла Муза и оттолкнула от спящего.
   Она наклонилась над приезжим и выдернула из-под него плащ. Тот даже не пошевелился.
   – Отойди, – сказала она дворнику. – Не тронь его.
   Дворник ахнул. Перед ним стояла женщина окончательной, не требующей поправок красоты. Глаза ее глядели твердо, а ресницы вздрагивали.
   Несколько секунд дворник глядел на эту немыслимую, душераздирающую красоту. Потом отвел взгляд.
   Храп прекратился, и дворник побрел прочь.
   Приезжий открыл глаза.
   – Ну что ж, -сказал он. – После долгих просьб я, наконец, согласился принять этот пост.
   Он кивнул на вывеску «УЧАСТКОВЫЙ ПОЭТ. ПРИЕМ от 7 до 17».
   – Я тебе говорил об этом? Или мне приснилось?
   – Нет, – сказала она. – Не говорили. Да вставайте же, господи!… Беда может случиться… Вся окраина поднялась!
   – А что такое?
   – Да из-за ящерицы все…
   Приезжий подскочил и услышал странный звук, похожий на стон, и не сразу можно было различить отдельные голоса, кричавшие одну фразу:
 
 
   – Ящерица умерла…
   – Ящерица умерла! – кричали голоса. И паника слышалась в этом стоне.
   – Муза… – еле слышно сказал приезжий. – Скорей.
   Официантка Семина кинулась прочь. Приезжий за ней.
   – Не умерла! – крикнул приезжий. – Не умерла ящерица!
   А Семина ползала по траве и шарила руками.
   – Скорей… – сказал приезжий. – Не может быть, чтоб нам так не повезло…
   Было видно, как вдали по переулку в сторону кафе бежали люди.
   – Есть… – сказала Семина и что-то накрыла ладонью в траве.
   Приезжий достал спичечный коробок и выплеснул на траву белые спички.
   – Ну, в чем дело? В чем дело? – сонно спросил приезжий.
   – Правда, что она умерла?… – спросили люди.
   – С ума вы посходили… – сказал приезжий, приоткрывая коробок. – Да вот она, вот… Господи, сколько шуму из-за какой-то ящерицы.
   Люди смущенно молчали.
   – Что у вас, ящериц, что ли, мало? Да их полно… – сказал приезжий.
   – …Эта вроде уже знакомая, – сказал шофер. – Мы к ней привыкли.
   Люди недоверчиво и взволнованно расходились и, только отходя на несколько шагов, начинали галдеть.
   – А где же этот бог времени? – вдруг заволновался приезжий.
   – Какой бог?
   – Бог времени Хронос.
   – А-а… Хронов? – сказала она небрежно. – Это часовщик. Он за углом живет.
   Приезжий неожиданно успокоился.
   – Ну что ж, – сказал он. – Убедительно. Эта концепция меня устраивает. Он поднялся с травы.
   – Теперь пойдем посмотрим памятник этому малому, – сказал он.
   – Какому малому?
   – Изобретателю вечного двигателя… Надо знать их вкусы, – сказал он, идя к площади. – Все ж таки мне с ними жить.
   Она подоспела в тот момент, когда он начал тянуть за полотнище.
   – Нельзя, – сказала она.
   – Пустяки… Откроем и снова накроем.
   Он дернул полотнище и отошел к ней поглядеть издали.
   И они увидели довольно нескладный памятник, изготовленный торопливо и решительно со всею силой предварительного эскиза.
   На венском стуле, отлитом из бронзы, сидел мужчина, прекрасный сам собою, с лицом Аполлона и длинными волосами. Одна рука его сжимала венок, а в другой почему-то была лира.
   – Странный памятник инженеру, – сказал приезжий.
   И тут он увидел, что на колене бронзового мужчины сидела ящерица. Впрочем, если присмотреться, то можно было заметить, что это не ящерица, а крокодил очень маленького размера. «ПАМЯТНИК НЕИЗВЕСТНОМУ ПОЭТУ», – было отчеканено на постаменте. Тут же лежал мегафон, оставленный для митинга.
   – …Смотри, Муза… тут и от меня кое-что… – сказал приезжий и кивнул на маленького крокодила.
   Потом он вдруг закрыл лицо руками, сел на ступеньку цоколя и заплакал. Муза молчала. Мегафон скатился на землю, и Муза его подняла.
   Он посмотрел на нее.
   – Слушай, скажи что-нибудь! – крикнул он в непонятном отчаянии. – Скажи! Как узнать время?
   – Не знаю… не знаю… – растерянно сказала она и отступила еще дальше, прижав к груди мегафон.
   И тут на пустой площади вдруг стали слышны странные прерывающиеся звуки. Они были похожи на хрипловатые стуки и шорохи и удары какого-то очень старого механизма, часов, может быть.
   Удары были глухие и громкие, усиленные магафоном, и не сразу угадывалось, что это стук сердца.
   …Наступало первое утро Золотого века, и репродуктор на столике придорожного кафе пел второй куплет песенки приезжего.
 
 
…Там по синим цветам
Бродят кони и дети.
Мы поселимся в этом
Священном краю.
Там небес чистота.
Там девчонки как ветер,
Там качаются в седлах
И старые песни
поют…