В стихотворении "Приседания" - эпическое "величание" тщательно скопированного отправления естественных потребностей. Сам же персонаж, брат Милотий, - способ отправления этих потребностей, не более того. В соответствии с сутью его основной функции он обрастает прозаизмами, натуралистическими деталями, превращаясь в гротескный символ чего-то низменного, бездушного, тупого, слитого с какими-то дряхлыми шкафами, с каким-то обывательским мусором.
   Динамика наблюдается при сопоставлении стихотворений "На музыке" и "Сидящие". В первом из них отрицательные персонажи все же выступили в некоей сцене, разыграли будто бы какой-то эпизод из жизни провинциального буржуазного общества. В толпе все же просматривались некие группы, даже отдельные персонажи. Заложенная в "людях-конторках" тенденция к одеревенению, окаменению восторжествовала в стихотворении "Сидящие". Исчез всякий намек на жизнь и на действие; неподвижность стала абсолютной, через нее раскрывается безжизненность и бездуховность этих мертвых душ. Человек сначала вытесняется функцией, а затем функция - внешней ее оболочкой, предметной характеристикой функции. Так создается сатирический образ "человека-стула". С целым миром, с целым общественным укладом Рембо рассчитался своими "Сидящими". Это его вариант "мира цвета плесени", сделанный им на подходах к ХХ столетию вывод относительно эволюции общества, процесса установления, упрочения буржуазии.
   "Сидение" обретает значение, с одной стороны, зловещего ритуала, какой-то коллективной "молитвы", с другой - молитвы "вечерней", некоего низменного физиологического отправления. Сатирический образ, образ гротескный, благодаря которому явление простое и элементарное обретает значение эпохального обобщения, предельно насыщенно выражает отношение поэта к "сидням", его эмоциональную оценку тенденции к окаменению. Если вновь заглянуть в будущее - к чему Рембо неизменно побуждает,- то понятие "человек- стул" приведет к сюрреалистам. И не без основания: Рембо, многое предсказавший в художественном опыте последующего столетия, предвосхитил и сюрреализм. Можно сказать, что зачатки сюрреалистической поэтики таятся в склонности Рембо (впрочем, унаследованной от романтизма) к созданию шокирующе-контрастных композиций, к соединению трудносоединимого в одном образе, вплоть до слияния разнородных элементов ("человек-стул"). Однако если сюрреализм и наследовал что-то у Рембо, то лишены всякого основания претензии сюрреалистов на его поэтическое наследство, на Рембо в целом (Андре Бретон: "Рембо - сюрреалист в практике своей жизни и во всем прочем"). Накануне Парижской Коммуны поэт обогащал романтизм и реализм своими дерзкими откровениями, но не создавал образцы современного модернизма. Если бы сюрреалист и сочинил свой, сюрреалистический вариант "человека-стула", то он был бы прежде всего очищен от того социально-конкретного, сатирического содержания, которое очевидно в "Сидящих", и от авторской оценки этого содержания, оценки "крайнего идиотизма" буржуазного образа жизни, без которой бы Рембо просто-напросто не состоялся.
   Однако такой вывод все же недостаточен для характеристики Рембо накануне Парижской Коммуны. Он ведь воспел богему, он сделал заявку на абсолютное освобождение от общества, от этого царства крайнего идиотизма". Рембо, повторяем, стал носителем негативной этики, выраженной им в силу особенностей темперамента и в силу законов поэтического мышления в крайне сконцентрированной и эмоционально сгущенной форме, с анархистским вызовом и демонстративной бесшабашностью. Негативизм становился "гошизмом", рвал все связи, покушался на все принятое, пристойное, поэтическое, возвышенное, а потому социально- конкретный адрес (идиотизм буржуазного существования) дополнялся социально-бесформенным раздражителем. Объектом крайнего раздражения не мог не стать - и действительно стал - такой признак традиционного, возвышенного, поэтического, каким является любовь.
   Низводя носительницу любви - женщину и символ любви - Венеру до уровня карикатурного образа проститутки, Рембо посягнул и на самую любовь. Какие бы личные причины ни побудили его написать куплеты "Мои возлюбленные крошки", дело, конечно, не в тех "счетах", которые поэт сводил с невесть каким предметом его мимолетного увлечения. Рембо-поэт на мелочи не разменивался. Дело в посягательстве на святыни. Показательно, что и это стихотворение выполнено в тоне крайнего вызова, с использованием различных шокирующих эффектов, с предельным снижением, приземлением темы и в то же время ее гротескной абсолютизацией, в которой стирается личное, индивидуальное. "Мои возлюбленные крошки" в этом смысле мало чем отличаются от стихотворений "Приседания", "Сидящие" - та же открытая, безмерная ненависть, тот же сарказм, та же унификация всех "малюток", которые все на одно лицо, а лицо это уродливо, перекошено, подменено различными внешними приметами убогой красоты. Стихия прозаического, вульгарного, простецкого буквально захлестывает "высокую" тему, унижая, уничтожая и женщину, и красоту, и любовь.
   В стихотворении "Семилетние поэты" Рембо писал, что "он бога не любил", но любил "он прокопченный // Народ, что в блузах шел в предместье". Однако эти люди не заняли в поэзии Рембо того места, которое можно было бы себе представить, судя по тому, как не любил он бога и "сидящих", "людей-конторок". После романтического, символического Кузнеца, героя истинного, но все же чрезмерно литературного, представители рабочих предместий появлялись в стихах Рембо очень редко, и все в литературной традиции, в традиции изображения маленьких людей, угнетенных, обиженных (вслед за "Сиротскими подарками" - "Завороженные").
   Вот почему поучительно стихотворение "Бедняки в церкви". Оно оттеняет значение того, что было создано Рембо немедленно вслед за ним, под влиянием Коммуны, значение совершенного поэтом рывка. И одновременно в немалой степени бросает свет на то, что случилось с Рембо после Коммуны. Видно, что не только женщина и любовь, но и бедные заняли свое место в том мире, который все более и более представлялся Рембо непривлекательным, убогим и косным.
   Заметна, правда, разница, существенная разница. Рембо не позволяет себе издеваться над бедными так, как он издевался над "сидящими" и над "возлюбленными малютками". Рембо негодует потому, что "бедняки - в церкви", потому, что они верят в того самого бога, которого Рембо так "не любил" и от которого ничего хорошего не ожидал. Рембо возмущает смирение - что было противнее его натуре, нежели покорность?
   Едва было написано стихотворение "Бедняки в церкви", как Рембо увидел иных бедняков - инсургентов, бойцов Коммуны. К периоду Коммуны, к этой новой фазе в творчестве Рембо, относятся всего четыре-пять стихотворений, но это действительно новая фаза его стремительного движения! Все эти стихотворения поражают уже не просто взрослостью поэта (а ему шестнадцать лет!), но тем, что можно назвать мудростью.
   Вот он только что посмеивался над бедными, измывался над женщинами - и казалось, что отрицание не знает предела, раздражение поэта не знает меры,-и тут же он пишет подлинный гимн "рукам Жанны-Мари", гимн баррикадному бойцу. Руки Жанны-Мари - символ, подобный "Свободе на Баррикадах" Эжена Делакруа. Однако романтическая приподнятость осталась у Рембо в прошлом, нового "Кузнеца" он не пишет. Рембо предпочитает простой символический образ, можно сказать, обыденный - и в то же время многозначительный. За рядом содержательных сопоставлений, различных социальных и профессиональных признаков "рук", встает целая социальная и историческая панорама.
   Внезапно смывается цинизм, исчезает нарочитая грубость, в легком, чистом, прозрачном ритме очерчивается нечто возвышенное, героическое, вдохновляющее. "Руки Жанны-Мари" - свидетельство мощного эмоционального порыва, который испытал Рембо под впечатлением Коммуны, прорыва его чувств к истинным ценностям. Эти ценности поэт как бы собирает, накапливает в своем стихотворении. Но в цельный образ они все же не собираются. Чувствуется и по этому стихотворению, что у Рембо не было достаточного навыка реалистического воссоздания "бедных", да и должного знания коммунаров, тем паче женщин на революционных баррикадах. Поэтому даже этот образ литературен, не в смысле вторичности, а в том смысле, что он действительно оставляет впечатление памятника в большей степени, чем реальности.
   Анархическое, мальчишеское бунтарство Рембо в. дни Коммуны взрослело настолько, что 16-летний поэт смог безошибочно ориентироваться в отнюдь не простой политической обстановке, без колебаний, со свойственной ему решительностью занять свое место весной 1871 года. Уместно вспомнить, что подавляющее большинство французских писателей того времени Коммуну не понимало и не приняло. Рембо обнаружил поистине феноменальное политическое чутье (ведь революционной теорией он не был вооружен), воспев коммунаров и осудив версальцев.
   В "Руках Жанны-Мари" - чистота и возвышенность, в "Парижской военной песне" - привычное для Рембо снижение и приземление. Известные политические деятели Франции, Тьер и прочие, поданы в контексте нарочито прозаическом, вульгарном, на уровне простецкого солдатского жаргона. И не случайно в последнем четверостишии вновь появляются "сидящие на корточках" - "подвиги" версальцев попадают в ряд каких-то низменных отправлений.
   Вершина гражданской лирики Рембо - "Парижская оргия, или Столица заселяется вновь". Политическое и поэтическое мышление Рембо в данном произведении можно измерять сопоставлением с титаном французской поэзии, с Виктором Гюго. "Парижская оргия" в одном ряду с "Возмездиями" (Les Chatiments) - "у меня под рукой "Возмездия",- писал Рембо в мае. Здесь тот же стиль обвинительной речи, адресованной прямо указанному политическому противнику. Уровень критического пафоса в этом стихотворении неизмеримо выше, чем во всех предыдущих произведениях Рембо,- поэт поднялся за трибуну самой Истории.
   Поражение Коммуны, победа версальцев осмыслена поэтом как величайшая трагедия именно потому, что Рембо не ограничивается непосредственными, эмоциональными ощущениями. Для него "заселение" Парижа торжествующей победу буржуазией - признак победы Прошлого над Будущим, ужасающий поэта признак социального регресса. Рембо пишет поистине эпическое полотно, картину павшего города, безумного разгула низменных страстей, то есть в обычной для себя манере живописует и бичует, принижая, приземляя до уровня физиологических отправлений.
   "Парижская оргия" - гимн Парижу как средоточию всех надежд, всех порывов поэта. Рембо не создавал ранее такой эмоционально мощной, демонстративно открытой оппозиции в пределах одного стихотворения, одной поэтической системы. Поэтому "Парижская оргия" свободна от односторонности сатирических стихов Рембо, здесь отрицание не замыкается самим собой, оно усиливается противопоставлением тени и света.
   Рембо произносит обвинительную речь - на его стороне нравственная сила, справедливость и истина. Вот почему, какими бы уничижительными эпитетами, приземляющими сопоставлениями поэт ни пользовался, нет ни следа цинизма или вульгарности. Как ни в каком другом стихотворении, стилистическая дерзость здесь оправданна и содержательна, она в немалой степени служит общему впечатлению бунта, протеста,- дерзость и ритмическая, и лексическая. Все компоненты "Парижской оргии", вся поэтическая система этого стихотворения предстает поэтому последней баррикадой Коммуны.
   Баррикадой, обреченной на поражение. В письме, датированном 13 мая, то есть за несколько дней до "майской недели", Рембо поместил стихотворение "Украденное сердце". В этом стихотворении по-своему уже сообщено о "Парижской оргии". Различие только в том, что жертвой, отданной палачам, оказывается не Париж, а сердце поэта. Но участь их общая, и "Украденное сердце" раскрывает личный, автобиографический, так сказать, смысл "Парижской оргии", ту эмоциональную достоверность, которая так поражает в его памятнике погибшей Коммуне.
   Стихи, написанные Рембо в дни Коммуны, показывают, как значение имела она для Рембо, и позволяют предполагать что будет означать для него ее поражение. Поражение восстания сделало личную драму Рембо подлинной трагедией личности. В какой бы мере он ни носил Коммуну в себе самом, он не был способен увидеть конкретно-исторический смысл поражения Коммуны (не случайна абсолютизация зла "Парижской оргии"), а следовательно, предвидеть и возможные победы, увидеть, кто и каким образом разрушит "весь мир насилья", справится с жестокой солдатней.
   Поражение Коммуны означало для Рембо победу "сидящих", подтверждение его ярой антибуржуазности, компрометацию общественной политической деятельности. Стихотворение "О сердце, что нам кровь, которой изошел весь мир..." точно передает такое умонастроение Рембо, выражает его бешеный анархизм, задающий тон всему последующему творчеству, всей жизни Рембо.
   После поражения Коммуны Рембо делает ставку на искусство, сочтя, что все прочие ставки биты. Тем самым он оставался поэтом XIX века, еще раз подтверждая свою органическую связь с романтизмом. Сила романтического опыта определила во многом даже характер эксперимента Рембо - сотворение нового, новой поэзии путем создания новой, необыкновенной, исключительной личности ("стать великим больным, великим преступником, великим проклятым").
   Однако если Рембо и после Коммуны напоминает о романтической традиции, то в формах "неоромантических", и не только по времени своего эксперимента, но и потому, что все романтическое было им после Коммуны продолжено и развито до крайней черты, даже до извращения. Рембо делает ставку на личность как на сосуд, в котором выплавляется новое искусство (может быть, и новое общество - замысел Рембо не лишен был социального утопизма, заявлявшего о себе на всех поворотах его поэтической судьбы), но эта личность рвет связи с социальной средой, окончательно скомпрометированной, и себя самое социально компрометирует.
   Рембо перестал учиться, несмотря на свои поистине поразительные успехи. Он вообще избегает всякой постоянной деятельности, способной приобщить его к общественному организму. Отказ Рембо представлял собой демонстрацию асоциальности, бунтарских настроений, так как он был не из числа бездельников. Самообразованием, например, Рембо занимался упорно. Говорят, что по старенькому греко-русскому словарю он пытался даже изучать русский язык...
   Начинается новый цикл скитаний. В августе 71 года Рембо посылает свои стихи Верлену, и тот, пленившись ими, приглашает поэта в Париж. Там Рембо сближается с Верленом, с другими поэтами, живет жизнью подлинной богемы, жизнью "гошиста", если говорить на современном языке. Сам образ жизни Рембо как будто ставит под сомнение заложенную в его поэтическом опыте романтическую предпосылку - в нем нет ничего исключительного, тем паче возвышенного, напротив, все достаточно низменно.
   В феврале 1872 года Рембо возвращается домой, но уже в мае снова направляется в Париж, затем вместе с Верленом - в Бельгию, а вскоре - в Лондон. В декабре он появляется на родине и тотчас же вновь отправляется в Англию, опять возвращается во Францию, затем в Бельгию. В июле 1873 года Верлен во время очередной ссоры стреляет в Рембо, ранит его, попадает в тюрьму. "Роман" с Верленом - форма вызывающей асоциальности - завершается этой трагикомической, жалкой, недостойной и того, и другого сценой из дурного спектакля.
   В начале 1874 года Рембо в Англии, затем в Германии, Италии; пробыв некоторое время в Шарлевиле, он оказывается в Австрии, Голландии, и т. п. вплоть до 1880 года, когда поэт окончательно, то есть до своей болезни, покидает Европу.
   Итак, почти 10 лет скитаний по Европе. Они, несомненно, напоминают о первом цикле мальчишеских бегств. Но есть и различие - теперь скитания говорят не столько о бунте, сколько о неприкаянности. Видно, что после Коммуны Рембо окончательно выбит из колеи (да и какая колея у Рембо?!), что он мечется, не зная, что ищет. Это не просто 10 лет скитаний, но 10 лет нищеты, случайных, чтобы не умереть с голоду, заработков, чудовищных экспериментов, вроде странной дружбы с Верленом.
   В испещренной границами и уставленной таможенниками Европе мечущийся Рембо кажется вопиющей аномалией, символом вызова, брошенного любой организованной социальной жизни. Он живет в обществе, но пытается быть свободным от него, не связывает себя даже фактом присутствия, пребывания на одном, не важно каком именно, месте.
   Некоторое время Рембо остается поэтом. Граница периодов, на первый взгляд, обозначена четко и решительно- 13 мая 1871 года, в тот памятный месяц, когда была раздавлена Коммуна, Рембо пишет письмо, в котором заявляет о своем намерении создавать новую поэзию: "Я хочу быть поэтом, и я пытаюсь превратиться в ясновидца... Речь идет о том, чтобы достичь неизвестного расстройством всех чувств ..." Затем, 15 мая, последовало письмо с более подробным изложением программы.
   Нелегко определить, где позаимствовал Рембо понятие "ясновидения". Может быть, и у прочитанного им Мишле, который писал (во "Введении во всеобщую историю"- L'Introduction a l'historie universelle, 1831) о "ясновидцах и пророках, выходящих из народа".
   Программа "ясновидения" прямо связывается Рембо с бунтом ("Я бастую") ведь и два знаменитых письма появились до кровавой "майской недели" (21 - 28 мая), Коммуна еще не была побеждена. Следовательно, в них сказался и предельный для Рембо социальный гнев, и постоянство его "гошистской" асоциальности. Социальное было приемлемо для Рембо преимущественно в том виде, в котором оно опровергало общественное бытие "сидящих". Вот почему поэзия как будто осмысляется им в своей социальной функции, но вместе с тем социальная роль поэта отрицается самым категорическим образом. Более того, можно сказать, что пафосом писем Рембо о "ясновидении" оказывается именно пафос воинствующей асоциальности. Изамбару, по словам Рембо, погрязшему в "рутине" самой своей принадлежностью к "педагогическому персоналу", поэт с вызовом бросает негодующее "работать сейчас - ни за что, ни за что", ведь в это самое время в Париже "погибает столько работников". Истоки "ясновидения" оказываются в таком "расстройстве чувств", которое демонстративно противополагается "нормальному", социальному бытию: "Тупицам из коллежа" Рембо предлагает "все, что можно, и в деле, и в слове сочинить низкого, грязного, дурного".
   Такое противопоставление для Рембо - необходимое условие уничтожения "чиновничьего" в поэте (чем, как ему кажется, заражена многовековая история поэзии - к ней он теперь безжалостен) и превращения поэта в объект поэтического познания, в источник поэзии. В меру гипертрофированной асоциальности, в меру афишированного "неоромантического" акцентирования роли именно данной личности в теории "ясновидения" решающее значение приобретает призыв к расстройству всех чувств". Он прозвучал, предугадывая попытки модернистской литературы ХХ века обнаружить истинную человеческую суть, снимая, "сцарапывая" с личности налет социально-характерного во имя индивидуального, неповторимого - следовательно, поэтического ("культивировать свою душу, и без того богатую, как никакая другая!").
   Рембо в этом призыве как нельзя более верен себе, своему постоянному недоверию к "нормальному", к правильно-буржуазному, своему вкусу к крайностям. Рембо не сочинял - он переживал. Он пережил Коммуну, и его развивавшаяся внутренняя драма находила себе новую форму переживания поэтического.
   Письма Рембо о "ясновидении", от которых так много начинается в истории поэзии, на самом деле прежде всего программа образа жизни. Вот почему важнейшее значение приобрел тот образ жизни, который избрал Рембо после Коммуны. И вот почему вслед за провозглашением "ясновидения" почти сразу же последовал этот образ жизни - признаки новой поэзии определялись не тотчас же.
   После Коммуны, во второй половине 1871 года, в 1872 году, было написано около тридцати стихотворений (точная датировка некоторых из них весьма проблематично, поскольку они публиковались гораздо позже). Для Рембо год-полтора - срок большой. Бросается в глаза: в первый период, до Коммуны, перемены наступали быстро; после Коммуны, когда была объявлена целая программа поэтического творчества - программа "ясновидения", перемены зреют относительно медленно. Надо думать, что эта программа предполагала такие радикальные и не вполне ясные самому Рембо перемены, что требовалось время.
   Летом 1871 года Рембо послал Теодору де Банвилю стихотворение "Что говорят поэту о цветах". Это приметное событие. Своему недавнему кумиру, олицетворявшему поэзию, Рембо направил крайне непочтительные куплеты. В этих куплетах, отнюдь не впервые, он посягал на возвышенно-поэтическое, традиционно-романтическое. Однако впервые такое посягательство выражено прямо - в, форме осмеяния и носителя определенной поэтической традиции, и самой этой традиции, впервые ей противопоставлено иное понимание поэзии.
   Возвышенное снижается обычным для Рембо способом, включается в стиль отрезвляющий, панибратский, нарочито-вульгарный, в стиль шокирующих парадоксов, прозаизмов, разговорного ритма. Никаких признаков "ясновидения" в стихотворении "Что говорят поэту о цветах" не заметно. С большим основанием можно его считать манифестом раннего Рембо, обоснованием эволюции его поэзии в год, предшествовавший Коммуне. И, во всяком случае, документом отмежевания от окостеневающей, погрязшей в красивостях поэзии, свидетельством властного вторжения реальности в поэтический мир. "Что говорят поэту о цветах" - декларация, можно сказать, современной, в широком смысле, поэзии, декларация прав на обновление, манифест новой поэтической эры. Какова гама эта эра, что предвещает, что принесет с собой "ясновидение", остается пока невыясненным, неуточненным.
   Больше как будто определенности в знаменитом сонете "Гласные". Больше просто потому, что стихотворение написано категорично, доктринально, оно предлагает новое видение, новый принцип формирования образа, исходящий из соответствия звука и цвета. Правда, нет никакой возможности ответить на вопрос, что имел в виду сам Рембо, какой смысл вкладывал в свого систему соответствий, какие задачи предполагал выполнить. Никакого авторского комментария сонет не получил, что бросает тень сомнения на него как на некое откровение. Впрочем, Рембо вообще не любил теоретизировать.
   Поэтому малоубедительной оказывается та необъятная литература ученых интерпретаций сонета, которая возникла за сто лет его существования. В цепи бесчисленных предположений может занять свое место - и не последнее - самое простое: Рембо пошутил (так считал Верлен). Однако поэт не властен над судьбой своих созданий, и если даже "Гласные" - шутка гения, то значение ее серьезно.
   Значение "Гласных" - хотел того или нет сам поэт - определяется в свете программы "ясновидения", в свете эволюции Рембо, логики его движения. Ясновидение" - поэтическая программа, она предполагала "новые идеи и формы". В более развернутом ее варианте (в письме Полю Демени, молодому поэту, от 15 мая) сказано следующее: "Поэт... достигает неизвестного, и если даже, обезумевший, он кончит тем что утратит понимание своих видений, - он их видел!" Это ли не программа: видеть, не понимая, утратив смысл, обезумев, достигнув неизвестного?!
   С этой точки зрения можно - и желательно - прочитать "Гласные" {1}. Здесь важен осуществленный сонетом принцип уподобления гласного звука цвету, а что имел в виду Рембо, что вызывало само уподобление - не столь важно, в конце концов. Объективно в свете задач "ясновидения" такое уподобление поистине открывает путь к некоему "неизвестному". Во-первых, гласный звук перестает быть составной частью слова, речи, то есть перестает выполнять функцию поэтического языка, которая и состоит прежде всего в передаче смысла, в значимой коммуникации. Во-вторых, изолированный от смыслового контекста звук, будучи уподоблен цвету, становится носителем совершенно иной функции - функции непосредственного внушения, прямого воздействия на чувства, функции "суггестивности". Из области понимания мы переходим в область ощущения - в область импрессионизма и символизма, где "неизвестное" поджидает неминуемо.
   "Гласные" предвещают такой переход. Эстетически неопределенное "ясновидение" таким образом несколько определилось. Однако Рембо пока еще не только "видит", но и "понимает", смысл еще не утерян. Строгая форма сонета органична для обдуманной композиции гласных и вызываемых ими ощущений.
   Открывший "тайну" цветных обличий звуков, сонет Рембо вписывается в общее движение искусства того времени. Одним из его признаков были поиски живописных (а также музыкальных) характеристик образа. В том виде, в котором цвета гласных предстали в сонете Рембо, уже намечается то, что позже станет "метафизикой цвета". Но станет позже - Рембо писал не в эпоху абстракционизма, а в эпоху импрессионизма, он надеялся "видеть" даже тогда, когда "утратит понимание своих видений".
   Эта диалектика крайне важна для понимания позднего Рембо: "понимание" утрачивалось, а "видение" сохранялось. К тому же "видение" должно было выплавляться в том сосуде, которым являет себя "я" поэта ("поэт обнаруживает свою душу, ее изучает, ее испытывает, ее познает"), должно быть результатом "расстройства всех чувств", употреблением "всех форм любви, страдания, безумия", вследствие чего душа поэта станет "чудовищем".