Страница:
Иными словами, в системе воспроизводства, унифицированного университетом, государство получало кадры, заведомо подготовленные по остаточному принципу, в его распоряжении оказывались лишь «несостоявшиеся профессора». В качестве воспроизводственной инстанции, поставленной на службу всему государству, университет, организованный в рамках гумбольдтовской модели, оказался недостаточно эффективным. Университетская истина вступила, таким образом, в противоречие с государственными потребностями. Эта институциональная коллизия приняла форму знаменитого этико-политического конфликта ценностей и интересов.
Итак, университет, возникший и существующий по гумбольдтовской модели, выступал институциональным феноменом, который не только существовал параллельно государству, но и был наделен большим количеством измерений реальности, чем оно само. Ответом государства было создание университетов, ориентированных на достижение национально-патриотических целей, связанных прежде всего с подготовкой государственных кадров. К последним прежде всего относились активно формирующаяся бюрократия и разного рода социальные работники: учителя, врачи и т. д. Университеты, взявшиеся за подготовку этих кадров, превращаются в элементы государственно-правовой машины, самым непосредственным образом отвечающие за ее воспроизводство и пополнение новыми «деталями».
Вплоть до начала XX века функции университета как элемента государственной машины менее значимы, нежели его функции как самостоятельной институциональной структуры, унаследовавшей некоторые стороны широкомасштабной автономии, которой вплоть до эпохи Нового времени была наделена Церковь. Секуляризация познавательной деятельности не только не препятствовала тому, что университет выступал в этом вопросе своеобразным наследником Церкви, но, наоборот, способствовала данному процессу. При этом образовательная система:
а) придавала системный характер изменениям;
б) преобразовывала тактические решения в стратегические подходы;
в) генерализировала деятельность отдельных действующих лиц и/или институтов;
г) открывала обществу возможность самонаблюдения;
д) возводила рефлексивный мониторинг социального бытия в ранг условия осуществления повседневной политической практики.
Превращение университета в составляющую национально-государственной структуры происходило лишь в рамках принятия специфических условий, когда он оказывался своеобразным государством в государстве. Эти условия были продиктованы государством лишь после того, как сам университет оказался в состоянии предопределить свою современную форму. Претендуя на полный контроль над умами и сердцами, государство позаимствовало у университета техники дисциплинарного воздействия, способные превращать составляющие социальной дисциплины (муштру, заучивание, повторение и т. д.) в предпосылки ментальной дисциплины. То есть в предпосылки устраивающего государственные органы порядка в головах своих граждан.
С этого момента такие возможные характеристики современного университета, как:
а) впечатляющие архитектура/интерьеры;
б) технологическая оснащенность;
в) инвайроментальная эргономика;
г) экономическая успешность;
д) политическая корректность, начинают превалировать над теми качествами, которые со времен фон Гумбольдта считались его традиционным достоянием.[12]
Речь идет о таких вещах, как дидактика и научный поиск, связанных, опять-таки со времен Гумбольдта, узами продуктивного симбиотического союза. С одной стороны, данный симбиоз предполагал, что научить можно, только привлекая к исследованиям, результат которых, скорее всего, непредсказуем, а финал – наверняка открыт. С другой стороны – в рамках данного симбиоза невозможна иная постановка вопроса, кроме той, что осуществлять исследования можно, лишь постоянно обучаясь и беспрестанно обучая других.
Ко второй половине XX столетия в западном университетском сообществе (и только к началу XXI века у нас) произошли процессы, настолько отдалившие университеты от идей фон Гумбольдта, что теперь эти принципы в лучшем случае могут показаться идеалами, а в худшем – утопиями.
Это стало ясно уже тогда, когда в связи с университетской реформой в Федеративной Республике Германии 50-х годов прошлого века не удалась попытка реанимировать принципы гумбольдтовского университета, предпринятая знаменитым философом и психологом Карлом Ясперсом.
Несколько позже романтическая надежда на возможный ренессанс подходов фон Гумбольдта была подвергнута острой критике со стороны немецкого социолога Юргена Хабермаса. Хабермас выступил против сословной идеологии университетских «мандаринов», претендующих на то, чтобы мыслить универсалиями, и заявил, что их место давно занято не менее могущественным сословием «экспертов», владеющих специфическим, узкопрофессиональным знанием, которое не может быть объединено в некую всеобъемлющую систему.
Философия корпоративного университета, готовящего узких профессионалов, которые ориентированы не на универсалистское, а на экспертное знание, более всего соответствует представлениям испанского мыслителя и публициста Хосе Ортеги-и-Гассета. Кредо Ортеги-и-Гассета состояло в том, что университет должен давать высшее образование среднему человеку. По мнению испанца, у среднего человека нет никаких причин становиться ученым: «…Наука, – как писал Ортега, – не является прямой и базовой функцией университета и без особых причин не должна являться таковой».
Говоря иначе, Ортега пытался доказать то, что в его время еще выглядело скандальным выпадом, а сейчас воспринимается как привычная постановка вопроса. (Привычная настолько, что кажется не имеющей конкретного авторства.) «Знать, – отмечал Ортега, – не означает исследовать. Исследовать – значит открывать истину или ее противоположность, находить ошибку в предшествующих поисках. Знать – это просто понимать эту истину, владеть ею». И продолжал: «Стремиться к тому, чтобы нормальный студент был ученым, – это пока что нелепая претензия, которая только свидетельствует о скрытом пороке утопизма, характерного для предшествующих нам поколений».
Осуществленное в теории изъятие исследовательской компоненты из процесса обучения обозначило ставку на полный разрыв с гумбольдтовской моделью организации университета. На практике это совпадало с бюрократической формализацией учебного и научного процессов. Бюрократическая формализация происходит под знаком двух утрат. Первая связана с тем, что у научно-педагогического сообщества оказалось размыто представление об университете как о центре, где вершится познание истины. Вторая касается уже самой истины, которая, переставая быть университетской, не претендует более стать универсальной.
Глава 3
Эксперт как оценщик
Эксперт как судья
Эксперт как проводник
Эксперт как сценограф
Итак, университет, возникший и существующий по гумбольдтовской модели, выступал институциональным феноменом, который не только существовал параллельно государству, но и был наделен большим количеством измерений реальности, чем оно само. Ответом государства было создание университетов, ориентированных на достижение национально-патриотических целей, связанных прежде всего с подготовкой государственных кадров. К последним прежде всего относились активно формирующаяся бюрократия и разного рода социальные работники: учителя, врачи и т. д. Университеты, взявшиеся за подготовку этих кадров, превращаются в элементы государственно-правовой машины, самым непосредственным образом отвечающие за ее воспроизводство и пополнение новыми «деталями».
Вплоть до начала XX века функции университета как элемента государственной машины менее значимы, нежели его функции как самостоятельной институциональной структуры, унаследовавшей некоторые стороны широкомасштабной автономии, которой вплоть до эпохи Нового времени была наделена Церковь. Секуляризация познавательной деятельности не только не препятствовала тому, что университет выступал в этом вопросе своеобразным наследником Церкви, но, наоборот, способствовала данному процессу. При этом образовательная система:
а) придавала системный характер изменениям;
б) преобразовывала тактические решения в стратегические подходы;
в) генерализировала деятельность отдельных действующих лиц и/или институтов;
г) открывала обществу возможность самонаблюдения;
д) возводила рефлексивный мониторинг социального бытия в ранг условия осуществления повседневной политической практики.
Превращение университета в составляющую национально-государственной структуры происходило лишь в рамках принятия специфических условий, когда он оказывался своеобразным государством в государстве. Эти условия были продиктованы государством лишь после того, как сам университет оказался в состоянии предопределить свою современную форму. Претендуя на полный контроль над умами и сердцами, государство позаимствовало у университета техники дисциплинарного воздействия, способные превращать составляющие социальной дисциплины (муштру, заучивание, повторение и т. д.) в предпосылки ментальной дисциплины. То есть в предпосылки устраивающего государственные органы порядка в головах своих граждан.
Окончательное огосударствление университета становится возможным только тогда, когда он добровольно отказывается от миссии государства в государстве и мыслит себя лишь в качестве одной из корпораций, обладающей равным статусом со всеми остальными.Так происходит и в тех случаях, когда само государство довольствуется скромной миссией корпорации: первой среди равных. Даже при таком, казалось бы, вполне благостном раскладе университет перестает выступать инстанцией, ответственной за постижение истины. Напротив, он начинает представать как специфическое образование, связанное с интеллектуальным сервисом, культурным досугом, духовной рекреацией и даже физическим воспитанием.
С этого момента такие возможные характеристики современного университета, как:
а) впечатляющие архитектура/интерьеры;
б) технологическая оснащенность;
в) инвайроментальная эргономика;
г) экономическая успешность;
д) политическая корректность, начинают превалировать над теми качествами, которые со времен фон Гумбольдта считались его традиционным достоянием.[12]
Речь идет о таких вещах, как дидактика и научный поиск, связанных, опять-таки со времен Гумбольдта, узами продуктивного симбиотического союза. С одной стороны, данный симбиоз предполагал, что научить можно, только привлекая к исследованиям, результат которых, скорее всего, непредсказуем, а финал – наверняка открыт. С другой стороны – в рамках данного симбиоза невозможна иная постановка вопроса, кроме той, что осуществлять исследования можно, лишь постоянно обучаясь и беспрестанно обучая других.
Ко второй половине XX столетия в западном университетском сообществе (и только к началу XXI века у нас) произошли процессы, настолько отдалившие университеты от идей фон Гумбольдта, что теперь эти принципы в лучшем случае могут показаться идеалами, а в худшем – утопиями.
Это стало ясно уже тогда, когда в связи с университетской реформой в Федеративной Республике Германии 50-х годов прошлого века не удалась попытка реанимировать принципы гумбольдтовского университета, предпринятая знаменитым философом и психологом Карлом Ясперсом.
Несколько позже романтическая надежда на возможный ренессанс подходов фон Гумбольдта была подвергнута острой критике со стороны немецкого социолога Юргена Хабермаса. Хабермас выступил против сословной идеологии университетских «мандаринов», претендующих на то, чтобы мыслить универсалиями, и заявил, что их место давно занято не менее могущественным сословием «экспертов», владеющих специфическим, узкопрофессиональным знанием, которое не может быть объединено в некую всеобъемлющую систему.
Философия корпоративного университета, готовящего узких профессионалов, которые ориентированы не на универсалистское, а на экспертное знание, более всего соответствует представлениям испанского мыслителя и публициста Хосе Ортеги-и-Гассета. Кредо Ортеги-и-Гассета состояло в том, что университет должен давать высшее образование среднему человеку. По мнению испанца, у среднего человека нет никаких причин становиться ученым: «…Наука, – как писал Ортега, – не является прямой и базовой функцией университета и без особых причин не должна являться таковой».
Говоря иначе, Ортега пытался доказать то, что в его время еще выглядело скандальным выпадом, а сейчас воспринимается как привычная постановка вопроса. (Привычная настолько, что кажется не имеющей конкретного авторства.) «Знать, – отмечал Ортега, – не означает исследовать. Исследовать – значит открывать истину или ее противоположность, находить ошибку в предшествующих поисках. Знать – это просто понимать эту истину, владеть ею». И продолжал: «Стремиться к тому, чтобы нормальный студент был ученым, – это пока что нелепая претензия, которая только свидетельствует о скрытом пороке утопизма, характерного для предшествующих нам поколений».
Осуществленное в теории изъятие исследовательской компоненты из процесса обучения обозначило ставку на полный разрыв с гумбольдтовской моделью организации университета. На практике это совпадало с бюрократической формализацией учебного и научного процессов. Бюрократическая формализация происходит под знаком двух утрат. Первая связана с тем, что у научно-педагогического сообщества оказалось размыто представление об университете как о центре, где вершится познание истины. Вторая касается уже самой истины, которая, переставая быть университетской, не претендует более стать универсальной.
Глава 3
Экспертократия
Говорят о сказанном, пишут о написанном, мыслят о подуманном – мы живем в мире, где знаки давно утратили прозрачность и вступили в эру хронического перепроизводства. Вещи в нашем мире напрочь позабыли о своей невинности, являя себя лишь в форме разнообразных спекуляций. Слова же, напротив, оплыли и погрузнели, исподволь заняв место вещей.
Экспертократия – это в первую очередь режим существования, связанный с детерминациями овеществленных слов. Пространство нашей реальности организовано как вместилище некогда произнесенных и реифицированных впоследствии слов,[13] многовековые залежи которых превратились в род сырья, подобно тому, как остатки доисторической растительности превратились в углеводороды. Тип экономики, с которой связан режим экспертократии, – сырьевая экономика, построенная на отношениях ренты. (Нет нужды объяснять, чем исходя из этого оказывается экспертократическии режим для России.)
Экспертократическая власть представляет собой стретегию систематического овеществления слов, которые становятся более весомыми, чем сами вещи. Деятельность экпертократов связана:
• во-первых, с приданием словам статуса вещей, которые даже более материальны, чем другие материальные объекты;
• во-вторых, с систематической и осознанной борьбой за слова, которые могут менять и отменять вещи;
• в третьих, с помещением политики и всей человеческой жизнедеятельности в царство вербальности;
• в четвертых, с установлением круговой поруки слов, которые обретают вещественный статус лишь при условии строгого соотнесения друг с другом, но не с каким-либо референтом.
Пресловутый постмодерн – не эпоха или умонастроение, а особое состояние человеческой практики, организованной в соответствии с императивом десубстанциализации. Образцовый пример – «постмодернистская экономика», десубстанциализирующая производство. Десубстанциализация, осуществляемая экспертами, – это десубстанциализация знания. Знаний становится все больше и больше, однако смысла в них – меньше и меньше. Точнее, они все меньше сопряжены с каким-то смыслом. Единственной легитимной формой интеллектуальной деятельности становится интеллектуальный сервис.
Именно поэтому современная культура экспертизы фактически является сервисной культурой. Как и любая культура, она держится на особом культе – в данном случае это культ обессмысливания самого смысла. Полагая себя смыслократом, эксперт выступает фигурой, развеивающей по ветру «сокровище» знания, которое перестает управляться логикой всеобщей экономии дарообмена и превращается в обыкновенное товарное тело, находящееся в ведении специфической экономики.
Даже с момента окончания XX века служебные функции эксперта претерпели весьма значительную эволюцию. До наступления эпохи интеллектуального сервиса он просто тестировал знания на наличие в них смысла. После наступления этой эпохи он постепенно приходит к полной бессмысленности знаний.
Экспертократия – это в первую очередь режим существования, связанный с детерминациями овеществленных слов. Пространство нашей реальности организовано как вместилище некогда произнесенных и реифицированных впоследствии слов,[13] многовековые залежи которых превратились в род сырья, подобно тому, как остатки доисторической растительности превратились в углеводороды. Тип экономики, с которой связан режим экспертократии, – сырьевая экономика, построенная на отношениях ренты. (Нет нужды объяснять, чем исходя из этого оказывается экспертократическии режим для России.)
Экспертократическая власть представляет собой стретегию систематического овеществления слов, которые становятся более весомыми, чем сами вещи. Деятельность экпертократов связана:
• во-первых, с приданием словам статуса вещей, которые даже более материальны, чем другие материальные объекты;
• во-вторых, с систематической и осознанной борьбой за слова, которые могут менять и отменять вещи;
• в третьих, с помещением политики и всей человеческой жизнедеятельности в царство вербальности;
• в четвертых, с установлением круговой поруки слов, которые обретают вещественный статус лишь при условии строгого соотнесения друг с другом, но не с каким-либо референтом.
Культ экспертной оценки маскирует обессмысливание нашего существования, вызванное тем, что работа новоевропейских представительских институтов сделала технологическим проектом любую общность, превратила в обременительный символ солидарность, свела к сумме алгоримов создание коллективов и групп. Экспертные суждения и суммирующие их опросы, кажется, только оттеняют смыслодефицит нашей жизни.Причина этого кризиса проста, но не очевидна. Как и в экономике, в интеллектуальной деятельности поменялись ставки. В результате кого бы то ни было перестало интересовать производство – будь то производство машинных технических устройств или производство того, что можно назвать техниками самосозидания (относящимися не только к отдельному индивиду, но и к обществу в целом).
Пресловутый постмодерн – не эпоха или умонастроение, а особое состояние человеческой практики, организованной в соответствии с императивом десубстанциализации. Образцовый пример – «постмодернистская экономика», десубстанциализирующая производство. Десубстанциализация, осуществляемая экспертами, – это десубстанциализация знания. Знаний становится все больше и больше, однако смысла в них – меньше и меньше. Точнее, они все меньше сопряжены с каким-то смыслом. Единственной легитимной формой интеллектуальной деятельности становится интеллектуальный сервис.
Именно поэтому современная культура экспертизы фактически является сервисной культурой. Как и любая культура, она держится на особом культе – в данном случае это культ обессмысливания самого смысла. Полагая себя смыслократом, эксперт выступает фигурой, развеивающей по ветру «сокровище» знания, которое перестает управляться логикой всеобщей экономии дарообмена и превращается в обыкновенное товарное тело, находящееся в ведении специфической экономики.
Даже с момента окончания XX века служебные функции эксперта претерпели весьма значительную эволюцию. До наступления эпохи интеллектуального сервиса он просто тестировал знания на наличие в них смысла. После наступления этой эпохи он постепенно приходит к полной бессмысленности знаний.
Эксперт как оценщик
Эксперт (от лат. expertus) – опытный. В русском языке слово «эксперт» синонимично словам «знающий», «сведущий», «осведомленный». Компетенция эксперта заключается в обладании сведениями, что предполагает также и суммирование, сведение знаний. Говоря определеннее, профессиональная деятельность эксперта связана с обобщением и предъявлением обобщенного. Продукт и одновременно способ организации его усилий – экспертиза. В переводе с французского это «практика вынесения суждений» по разным поводам. Их отличительной особенностью, во-первых, является то, что они соотносятся с некой подчеркнуто уникальной («узкой») специализацией, а во-вторых, то, что эксперт демонстрирует не столько знания, сколько умение формировать особое мнение на их основе.
Форма демонстрации при этом не должна быть слишком «демонстративной» – и тем более нарочитой. Напротив, чем незаметнее проводится отделение нужного от ненужного, тем выше профпригодность человека, занимающегося экспертной оценкой. С этим разделением (поистине «Divide et impera») и связан феномен экспертократии. То, что мы сообщаем, и есть то, что вам необходимо знать. Все остальное знать можно, но не нужно. Информация, лишенная статуса необходимой, не может считаться полноправной формой знания. Напротив, на нем всегда лежит печать необязательности и недостоверности.
Итак, эксперт предъявляет обобщенное мнение, но обобщение и предъявление этого мнения подразумевают постоянную апелляцию к уникальности. Чем уникальнее способ обобщать и предъявлять обобщенное, тем больше соответствует эксперт своему статусу. И тем выше статус самой экспертизы.Понятием, контекстуально сопряженным с экспертизой, является понятие оценки. Эксперт сведущ в ценностях, ему ведома их цена, и он мастер переоценивания. В этом смысле суть экспертной деятельности состоит в поддержании/изменении котировок определенных форм, аспектов и атрибутов знания. Эксперт знает, прежде всего, какое знание ценится. Не в меньшей степени он осведомлен о том, с какой стороны его нужно подать, чтобы оно было оценено. И прежде всего эксперт проявляет себя в том, до какой степени и каким образом те или иные знания стоит ценить. Если мнение эксперта сопряжено лишь с предъявлением знаний – он профан, хуже того, шарлатан. Именно поэтому с деятельностью эксперта неизменно связан особый риск – не прослыть шарлатаном. Для того чтобы не превратиться в собственную противоположность, эксперту необходимо не только проявлять осведомленность. Ему нужно показывать, какими знаниями нужно обладать, а какими не стоит.
Форма демонстрации при этом не должна быть слишком «демонстративной» – и тем более нарочитой. Напротив, чем незаметнее проводится отделение нужного от ненужного, тем выше профпригодность человека, занимающегося экспертной оценкой. С этим разделением (поистине «Divide et impera») и связан феномен экспертократии. То, что мы сообщаем, и есть то, что вам необходимо знать. Все остальное знать можно, но не нужно. Информация, лишенная статуса необходимой, не может считаться полноправной формой знания. Напротив, на нем всегда лежит печать необязательности и недостоверности.
Эксперт как судья
Наиболее тесная связь у экспертизы с правом. Эксперт – важная фигура на суде или во время проведения следствия. При этом он никогда не является тем, кто непосредственно занимается принятием юридического решения. В области политики все иначе. Именно здесь эксперт выступает в роли арбитра, именно здесь он оказывается лицом, которое судит.
Более того, экспертный анализ является превращенной формой политэкономического анализа: экспертиза представляет собой политэкономию познавательных (и познаваемых) ценностей. При этом эксперт дальше всего хотел бы отстоять именно от эстета. В отличие от последнего он не ограничивается распространением эстетики на область характеристик («нравится – не нравится»), а простирает ее существенно дальше – на область интересов («достойно внимания – недостойно внимания») и даже понятий («должно быть сформулировано – не должно быть сформулировано»).
Мера профессиональной виртуозности человека, осуществляющего экспертизу, определяется способностью к спонтанной категоризации чего-то неожиданного, непредсказуемого, «из ряда вон выходящего». Будучи специалистом по части работы со «специфическим», эксперт по факту профессиональной принадлежности обязан демонстрировать опыт спецификации. Обязательное для эксперта «знание предмета» есть именно предъявление опыта соединения общего и особенного. С одной стороны, это общие проблемы, которые требуют уникальных решений, с другой – уникальные цели, которые можно реализовать только на основе общих подходов.
Исходя вышесказанного, опыт эксперта есть не что иное, как опыт игры со всеобщим и особенным. Наиболее существенный практический навык этой игры сопряжен с одновременным признанием всеобщности прецедентов и прецедентного характера всеобщего. Возникает парадокс. Для эксперта неизменно существуют только «случаи», «события» и «ситуации». Однако они никогда не существуют сами по себе, тем более не возникают по собственному произволу. Напротив, область их пребывания вполне конкретна – они фигурируют в голове самого эксперта. И обретаются там совсем неспроста. По меньшей мере для того, чтобы подтвердить статус его опыта. А также, чтобы подтолкнуть к выводам: «не случайным», «закономерным» и лишенным всякой «конъюнктурности».
Судейская миссия эксперта в политике совпадает с той политико-правовой ролью, которую он играет в рамках познавательной деятельности. Будучи образцовым политиком от познания, он является не менее образцовым судьей в области определения того, чем должно считаться знание, и чем его не должно считать.Как следствие наиболее полно экспертиза выражает себя в калькуляции релевантности информации. Именно в процессе этой калькулирующей практики информация и превращается в ресурс (или, как принято говорить после П. Бурдье, «капитал»). Компетенция эксперта связана с возможностью изрекать: «Это к делу относится, а это не имеет к нему ни малейшего отношения». Таким образом, процедура выявления релевантных информационных единиц (и объединения их в кластеры) полностью совпадает в данном случае с процедурой вынесения эстетической оценки.
Более того, экспертный анализ является превращенной формой политэкономического анализа: экспертиза представляет собой политэкономию познавательных (и познаваемых) ценностей. При этом эксперт дальше всего хотел бы отстоять именно от эстета. В отличие от последнего он не ограничивается распространением эстетики на область характеристик («нравится – не нравится»), а простирает ее существенно дальше – на область интересов («достойно внимания – недостойно внимания») и даже понятий («должно быть сформулировано – не должно быть сформулировано»).
Мера профессиональной виртуозности человека, осуществляющего экспертизу, определяется способностью к спонтанной категоризации чего-то неожиданного, непредсказуемого, «из ряда вон выходящего». Будучи специалистом по части работы со «специфическим», эксперт по факту профессиональной принадлежности обязан демонстрировать опыт спецификации. Обязательное для эксперта «знание предмета» есть именно предъявление опыта соединения общего и особенного. С одной стороны, это общие проблемы, которые требуют уникальных решений, с другой – уникальные цели, которые можно реализовать только на основе общих подходов.
Исходя вышесказанного, опыт эксперта есть не что иное, как опыт игры со всеобщим и особенным. Наиболее существенный практический навык этой игры сопряжен с одновременным признанием всеобщности прецедентов и прецедентного характера всеобщего. Возникает парадокс. Для эксперта неизменно существуют только «случаи», «события» и «ситуации». Однако они никогда не существуют сами по себе, тем более не возникают по собственному произволу. Напротив, область их пребывания вполне конкретна – они фигурируют в голове самого эксперта. И обретаются там совсем неспроста. По меньшей мере для того, чтобы подтвердить статус его опыта. А также, чтобы подтолкнуть к выводам: «не случайным», «закономерным» и лишенным всякой «конъюнктурности».
Эксперт как проводник
Самое важное в деятельности эксперта заключается в умении имплантировать мнение в само знание. Это отнюдь не равносильно тому, чтобы просто подменить знание мнением или свести первое к последнему. Ничуть не бывало. Напротив, эксперт неизменно представляет себя в качестве жреца познания, который самоотверженно отстаивает его прерогативы. Однако лишь определенного познания. Познания, полностью контролируемого экспертом. Что означает этот контроль? Прежде всего – возможность устанавливать границы и формы применения знаний. Это накладывает на последние некий неустранимый отпечаток. Если эксперт и является «жрецом», то в первую очередь жрецом операционализации результатов познавательной деятельности. Благодаря ему знания превращаются в инструмент, начинают функционировать, «работать». Благодаря ему формула «знание – сила» из декларации превращается в руководство к действию.
Вместе с тем эксперт жестко отсекает такое знание, которое лишено функциональности, т. е. не может быть инструментализировано.
Отличать «работающие» разновидности знания от «не работающих» эксперт может, доверяясь профессиональной интуиции (и одновременно совершенствуя ее в самом процессе различения). Однако признавать «неработающее» знание не существующим (и тем более не имеющим прав на существование) он может, следуя уже готовому мнению. Обладание последним равносильно подтверждению профессионализма. В случае с проведением экспертизы непрофессионалом рискует выглядеть тот, кто не имеет такого «особого» мнения – по поводу то, чего не следует знать.
Итак, человек, осуществляющий экспертизу, – это не профессионал в области знания чего бы то ни было. Его не интересует возможность знания как такового – это скорее компетенция философа. Нельзя даже сказать, что эксперта интересует некое стоящее, «позитивное» знание – это удел ученого. Эксперта интересует знание, которое можно заставить ценить, т. е. можно сделать стоящим. Если эксперт и определяет что-то, так вовсе не то, что можно и/или нужно знать, а то, что знать не нужно. Он специалист не в знании, а в незнании. Причем специалист практикующий – поскольку его власть состоит в том, чтобы объявлять нечто неважным, несостоятельным, никчемным.
Выступая проводником из мира бессмыслицы в мир смысла и обратно, именно эксперт ведает вопросом объявления чего-либо несуразицей и чепухой, блефом и лжеученостью, пустотой и тарабарщиной [обо всех особеностях идентификации этих замечательных предметов см.: Франкфурт Г. О брехне. 2008]. Короче говоря, специфеческая компетенция эксперта состоит в том, что он лучше других осведомлен, кому (и когда) можно, а кому нельзя заявить: «Вон из профессии!»
Вместе с тем эксперт жестко отсекает такое знание, которое лишено функциональности, т. е. не может быть инструментализировано.
Не подвергающееся инструментализации знание не может стать ни ресурсом, ни капиталом. Это знание не способно выступить в роли «информации для размышления», его невозможно «принять к сведению». Фактически это означает, что отвергается любая эвристика, итоги которой не могут быть выраженными в виде информации, сведены к сведениям.В рамках экспертизы подобная эвристика заведомо лишена прав на существование. Более того, для эксперта ее как бы и не существует.
Отличать «работающие» разновидности знания от «не работающих» эксперт может, доверяясь профессиональной интуиции (и одновременно совершенствуя ее в самом процессе различения). Однако признавать «неработающее» знание не существующим (и тем более не имеющим прав на существование) он может, следуя уже готовому мнению. Обладание последним равносильно подтверждению профессионализма. В случае с проведением экспертизы непрофессионалом рискует выглядеть тот, кто не имеет такого «особого» мнения – по поводу то, чего не следует знать.
Итак, человек, осуществляющий экспертизу, – это не профессионал в области знания чего бы то ни было. Его не интересует возможность знания как такового – это скорее компетенция философа. Нельзя даже сказать, что эксперта интересует некое стоящее, «позитивное» знание – это удел ученого. Эксперта интересует знание, которое можно заставить ценить, т. е. можно сделать стоящим. Если эксперт и определяет что-то, так вовсе не то, что можно и/или нужно знать, а то, что знать не нужно. Он специалист не в знании, а в незнании. Причем специалист практикующий – поскольку его власть состоит в том, чтобы объявлять нечто неважным, несостоятельным, никчемным.
Выступая проводником из мира бессмыслицы в мир смысла и обратно, именно эксперт ведает вопросом объявления чего-либо несуразицей и чепухой, блефом и лжеученостью, пустотой и тарабарщиной [обо всех особеностях идентификации этих замечательных предметов см.: Франкфурт Г. О брехне. 2008]. Короче говоря, специфеческая компетенция эксперта состоит в том, что он лучше других осведомлен, кому (и когда) можно, а кому нельзя заявить: «Вон из профессии!»
Эксперт как сценограф
Эксперт никогда не существует в одиночку. Мнение эксперта никогда не является «частным». Напротив, экспертное мнение неизменно предстает самой возможностью мнения как такового. И «частного», и «общего».
С одной стороны, вывод эксперта неизменно заключается в том, что «двух мнений быть не может». С другой стороны, этот вывод содержит в себе претензию на то, чтобы конституировать некую общность мнений. Из которой может вырасти любая «частность».Предпосылкой генезиса общности мнений выступает особое притязание эксперта. Специализация выступает для него не препятствием, а условием многознания. И это совсем не тот случай, когда многознание «прибавляет скорби». Совсем наоборот. Мнение о том, чего не стоит знать, автоматически гарантирует правильность того, что уже известно. А значит, выступает «естественным» условием монополии на известное знание. В ситуации этой монополии не обязательно постоянно изрекать истину. Достаточно снабдить себя умением превращать в истину все, что ты изрекаешь. Вывод эксперта безусловно связан с его выбором. И этот вывод может быть сколь угодно ошибочным.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента