Аполлон Аполлонович вспомнил: разночинца однажды он видел.
   Разночинца однажды он видел – представьте себе – у себя на дому.
   Помнит: как-то спускался он с лестницы, отправляясь на выход; на лестнице Николай Аполлонович, перегнувшийся чрез перила, с кем-то весело разговаривал: о знакомствах Николая Аполлоновича государственный человек не считал себя вправе осведомляться; чувство такта естественно тогда помешало ему спросить напрямик:
   – «А скажи-ка мне, Коленька, кто такое это тебя посещает, голубчик мой?»
   Николай Аполлонович опустил бы глаза:
   – «Да так себе, папаша: меня посещают…»
   Разговор и прервался бы.
   Оттого-то вот Аполлон Аполлонович не заинтересовался нисколько и личностью разночинца, там глядевшего из передней в своем темном пальто; у незнакомца были те самые черные усики и те самые поразительные глаза (вы такие б точно глаза встретили ночью в московской часовне Великомученика Пантелеймона, что у Никольских ворот: – часовня прославлена исцелением бесноватых; вы такие бы точно глаза встретили б на портрете, приложенном к биографии великого человека; и далее: в невропатической клинике и даже психиатрической).
   Глаза и тогда; расширились, заиграли, блеснули; значит: то уже было когда-то, и, может быть, то повторится.
   – «Обо всем – так-с, так-с…»
   – «Надо будет…»
   – «Навести точнейшую справку…»
   Свои точнейшие справки получал государственный человек не прямым, а окольным путем.
   ………………………
   Аполлон Аполлонович посмотрел за дверь кабинета: письменные столы, письменные столы! Кучи дел! К делам склоненные головы! Скрипы перьев! Шорохи переворачиваемых листов! Какое кипучее и могучее бумажное производство!
   Аполлон Аполлонович успокоился и погрузился в работу.
Странные свойства
   Мозговая игра носителя бриллиантовых знаков отличалась странными, весьма странными, чрезвычайно странными свойствами: черепная коробка его становилася чревом мысленных образов, воплощавшихся тотчас же в этот призрачный мир.
   Приняв во внимание это странное, весьма странное, чрезвычайно странное обстоятельство, лучше бы Аполлон Аполлонович не откидывал от себя ни одной праздной мысли, продолжая и праздные мысли носить в своей голове: ибо каждая праздная мысль развивалась упорно в пространственно-временной образ, продолжая свои – теперь уже бесконтрольные – действия вне сенаторской головы.
   Аполлон Аполлонович был в известном смысле как Зевс: из его головы вытекали боги, богини и гении. Мы уже видели: один такой гений (незнакомец с черными усиками), возникая как образ, забытийствовал далее прямо уже в желтоватых невских пространствах, утверждая, что вышел он – из них именно: не из сенаторской головы; праздные мысли оказались и у этого незнакомца; и те праздные мысли обладали все теми же свойствами.
   Убегали и упрочнялись.
   И одна такая бежавшая мысль незнакомца была мыслью о том, что он, незнакомец, существует действительно; эта мысль с Невского забежала обратно в сенаторский мозг и там упрочила сознание, будто самое бытие незнакомца в голове этой – иллюзорное бытие.
   Так круг замкнулся.
   Аполлон Аполлонович был в известном смысле как Зевс: едва из его головы родилась вооруженная узелком Незнакомец-Паллада, как полезла оттуда другая, такая же точно Паллада.
   Палладою этою был сенаторский дом.
   Каменная громада убежала из мозга; и вот дом открывает гостеприимную дверь – нам.
   ………………………
   Лакей поднимался по лестнице; страдал он одышкою, не в нем теперь дело, а в… лестнице: прекрасная лестница! На ней же – ступени: мягкие, как мозговые извилины. Но не успеет автор читателю описать ту самую лестницу, по которой не раз поднимались министры (он ее опишет потом), потому что – лакей уже в зале…
   И опять-таки – зала: прекрасная! Окна и стены: стены немного холодные… Но лакей был в гостиной (гостиную видели мы).
   Мы окинули прекрасное обиталище, руководствуясь общим признаком, коим сенатор привык наделять все предметы.
   Так: —
   – в кои веки попав на цветущее лоно природы, Аполлон Аполлонович видел то же и здесь, что и мы; то есть: видел он – цветущее лоно природы; но для нас это лоно распадалось мгновенно на признаки: на фиалки, на лютики, одуванчики и гвоздики; но сенатор отдельности эти возводил вновь к единству. Мы сказали б конечно:
   – «Вот лютик!»
   – «Вот незабудочка…»
   Аполлон Аполлонович говорил и просто, и кратко:
   – «Цветы…»
   – «Цветок…»
   Между нами будь сказано: Аполлон Аполлонович все цветы одинаково почему-то считал колокольчиками… —
   С лаконической краткостью охарактеризовал бы он свой собственный дом, для него состоявший из стен (образующих квадраты и кубы), из прорезанных окон, паркетов, стульев, столов; далее – начинались детали…
   Лакей вступил в коридор…
   И тут не мешает нам вспомнить: промелькнувшие мимо (картины, рояль, зеркала, перламутр, инкрустация столиков), – словом, все, промелькнувшее мимо, не могло иметь пространственной формы: все то было одним раздражением мозговой оболочки, если только не было хроническим недомоганием… может быть, мозжечка. Строилась иллюзия комнаты; и потом разлеталась бесследно, воздвигая за гранью сознания свои туманные плоскости; и когда захлопнул лакей за собой гостинные тяжелые двери, когда он стучал сапогами по гулкому коридорчику, это только стучало в висках: Аполлон Аполлонович страдал геморроидальными приливами крови.
   За захлопнутой дверью не оказалось гостиной: оказались… мозговые пространства: извилины, серое и белое вещество, шишковидная железа; а тяжелые стены, состоявшие из искристых брызг (обусловленных приливом), – голые стены были только свинцовым и болевым ощущением: затылочной, лобной, височных и темянных костей, принадлежащих почтенному черепу.
   Дом – каменная громада – не домом был; каменная громада была Сенаторской Головой: Аполлон Аполлонович сидел за столом, над делами, удрученный мигренью, с ощущением, будто его голова в шесть раз больше, чем следует, и в двенадцать раз тяжелее, чем следует. Странные, весьма странные, чрезвычайно странные свойства!
Наша роль
   Петербургские улицы обладают несомненнейшим свойством: превращают в тени прохожих; тени же петербургские улицы превращают в людей.
   Это видели мы на примере с таинственным незнакомцем.
   Он, возникши, как мысль, в сенаторской голове, почему-то связался и с собственным сенаторским домом; там всплыл он в памяти; более же всего упрочнился он на проспекте, непосредственно следуя за сенатором в нашем скромном рассказе.
   От перекрестка до ресторанчика на Миллионной описали мы путь незнакомца; описали мы, далее, самое сидение в ресторанчике до пресловутого слова «вдруг», которым все прервалось: вдруг с незнакомцем случилось там что-то; какое-то неприятное ощущение посетило его.
   Обследуем теперь его душу; но прежде обследуем ресторанчик; даже окрестности ресторанчика; на то есть у нас основание; ведь если мы, автор, с педантичною точностью отмечаем путь первого встречного, то читатель нам верит: поступок наш оправдается в будущем. В нами взятом естественном сыске предвосхитили мы лишь желание сенатора Аблеухова, чтобы агент охранного отделения неуклонно бы следовал по стопам незнакомца; славный сенатор и сам бы взялся за телефонную трубку, чтоб посредством ее передать, куда следует, свою мысль; к счастию для себя, он не знал обиталища незнакомца (а мы же обиталище знаем). Мы идем навстречу сенатору; и пока легкомысленный агент бездействует в своем отделении, этим агентом будем мы.
   Позвольте, позвольте…
   Не попали ли мы сами впросак? Ну, какой в самом деле мы агент? Агент – есть. И не дремлет он, ей-богу, не дремлет. Роль наша оказалась праздною ролью.
   Когда незнакомец исчез в дверях ресторанчика и нас охватило желание туда воспоследовать тоже, мы обернулись и увидели два силуэта, медленно пересекавших туман; один из двух силуэтов был довольно толст и высок, явственно выделяясь сложением; но лица силуэта мы не могли разобрать (силуэты лиц не имеют); все же мы разглядели: новый, шелковый, распущенный зонт, ослепительно блещущие калоши да полукотиковую шапку с наушниками.
   Паршивенькая фигурка низкорослого господинчика составляла главное содержание силуэта второго; лицо силуэта было достаточно видно: но лица также мы не успели увидеть, ибо мы удивились огромности его бородавки: так лицевую субстанцию заслонила от нас нахальная акциденция (как подобает ей действовать в этом мире теней).
   Сделав вид, что глядим в облака, пропустили мы темную пару, пред ресторанною дверью та темная пара остановилась и сказала несколько слов на человеческом языке:
   – «Гм?»
   – «Здесь…»
   – «Так я и думал: меры приняты; это на случай, если бы вы его мне не показали у моста».
   – «А какие вы приняли меры?..»
   – «Да я там, в ресторанчике, посадил человека».
   – «Ах, напрасно вы принимаете меры! Я же вам говорил, говорил: сто раз говорил…»
   – «Простите, это я из усердия…»
   – «Вы бы прежде посоветовались со мной… Ваши меры прекрасны…»
   – «Сами же вы говорите…»
   – «Да, но ваши прекрасные меры…»
   – «Гм…»
   – «Что?.. Ваши прекрасные меры – перепутают все…»
   ………………………
   Пара прошла пять шагов, остановилась; и опять сказала несколько слов на человеческом языке.
   – «Гм!.. Придется мне… Гм!.. Пожелать теперь вам успеха…»
   – «Ну какое же может быть в том сомнение: предприятие поставлено, как часовой механизм; если б я теперь не стоял за всем этим делом, то, поверьте мне дружески: дело – в шляпе».
   – «Гм?»
   – «Что такое вы говорите?»
   – «Проклятый насморк».
   – «Я же о деле…»
   – «Гм…»
   – «Души настроены, как инструменты: и составляют концерт – что такое вы говорите? Дирижеру из-за кулис остается взмахивать палочкой. Сенатору Аблеухову издать циркуляр, Неуловимому же предстоит…»
   – «Проклятый насморк…»
   – «Николаю Аполлоновичу предстоит… Словом: концертное трио, где Россия – партер. Вы меня понимаете? Понимаете? Что же вы все молчите?»
   «Послушайте: брали бы жалованье…»
   ………………………
   – «Нет, вы меня не поймете!»
   – «Пойму: гм-гм-гм – положительно не хватает платков».
   – «Что такое?»
   – «Да насморк же!.. А зверь – гм-гм-гм – не уйдет?»
   – «Ну, куда ему…»
   – «А то брали бы жалованье…»
   – «Жалованье! Я служу не за жалованье: я артист, понимаете ли, – артист!»
   – «Своего рода…»
   – «Что такое?»
   – «Ничего: лечусь сальной свечкой».
   Фигурка повынимала иссморканный носовой платок и опять чмыхала носом.
   – «Я же о деле! Так-таки передайте им, что Николай Аполлонович обещание дал…»
   – «Сальная свечка прекрасное средство от насморка…»
   – «Расскажите им все, что вы слышали от меня: дело это поставлено…»
   – «Вечером намажешь ноздрю, утром – как рукой сняло…»
   – «Дело поставлено, опять-таки говорю, как часов…»
   – «Нос очищен, дышишь свободно…»
   – «Как часовой механизм!..»
   – «А?»
   – «Часовой, черт возьми, механизм».
   – «Заложило ухо: не слышу».
   – «Ча-со-вой ме-ха-…»
   – «Апчхи!..»
   Под бородавкою загулял вновь платочек: две тени медленно утекали в промозглую муть. Скоро тень толстяка в полукотиковой шапке с наушниками показалась опять из тумана, посмотрела рассеянно на петропавловский шпиц.
   И вошла в ресторанчик.
И притом лицо лоснилось
   Читатель!
   «Вдруг» знакомы тебе. Почему же, как страус, ты прячешь голову в перья при приближении рокового и неотвратного «вдруг»? Заговори с тобою о «вдруг» посторонний, ты скажешь, наверное:
   – «Милостивый государь, извините меня: вы, должно быть, отъявленный декадент».
   И меня, наверное, уличишь в декадентстве.
   Ты и сейчас предо мною, как страус; но тщетно ты прячешься – ты прекрасно меня понимаешь; понимаешь ты и неотвратимое «вдруг».
   Слушай же…
   Твое «вдруг» крадется за твоею спиной, иногда же оно предшествует твоему появлению в комнате; в первом случае ты обеспокоен ужасно: в спине развивается неприятное ощущение, будто в спину твою, как в открытую дверь, повалилась ватага невидимых; ты обертываешься и просишь хозяйку:
   – «Сударыня, не позволите ли закрыть дверь; у меня особое нервное ощущение: я спиною терпеть не могу сидеть к открытым дверям».
   Ты смеешься, она смеется.
   Иногда же при входе в гостиную тебя встретят всеобщим:
   – «А мы только что вас поминали…»
   И ты отвечаешь:
   – «Это, верно, сердце сердцу подало весть».
   Все смеются. Ты тоже смеешься: будто не было тут «вдруг».
   Иногда же чуждое «вдруг» поглядит на тебя из-за плеч собеседника, пожелая снюхаться с «вдруг» твоим собственным. Меж тобою и собеседником что-то такое пройдет, отчего ты вдруг запорхаешь глазами, собеседник же станет суше. Он чего-то потом тебе во всю жизнь не простит.
   Твое «вдруг» кормится твоею мозговою игрою; гнусности твоих мыслей, как пес, оно пожирает охотно; распухает оно, таешь ты, как свеча; если гнусны твои мысли и трепет овладевает тобою, то «вдруг», обожравшись всеми видами гнусностей, как откормленный, но невидимый пес, всюду тебе начинает предшествовать, вызывая у постороннего наблюдателя впечатление, будто ты занавешен от взора черным, взору невидимым облаком: это есть косматое «вдруг», верный твой домовой (знал я несчастного, которого черное облако чуть ли не видимо взору: он был литератором…).
   ……………………..
   Мы оставили в ресторанчике незнакомца. Вдруг незнакомец обернулся стремительно; ему показалось, что некая гадкая слизь, проникая за воротничок, потекла по его позвоночнику. Но когда обернулся он, за спиною не было никого: мрачно как-то зияла дверь ресторанного входа; и оттуда, из двери, повалило невидимое.
   Тут он сообразил: по лестнице поднималась, конечно, им поджидаемая особа; вот-вот войдет; но она не входила; в дверях не было никого.
   А когда незнакомец мой отвернулся от двери, то в дверь вошел тотчас же неприятный толстяк; и, идя к незнакомцу, поскрипывал он половицею; желтоватое, бритое, чуть-чуть наклоненное набок лицо плавно плавало в своем собственном втором подбородке; и притом лицо лоснилось.
   Тут незнакомец мой обернулся и вздрогнул: особа дружески помахала ему полукотиковой шапкой с наушниками:
   – «Александр Иванович…»
   – «Липпанченко!»
   – «Я – самый…»
   – «Липпанченко, вы меня заставляете ждать».
   Шейный воротничок у особы был повязан галстухом – атласно-красным, кричащим и заколотым крупным стразом, полосатая темно-желтая пара облекала особу; а на желтых ботинках поблескивал блистательный лак.
   Заняв место за столиком незнакомца, особа довольно воскликнула:
   – «Кофейник… И – послушайте – коньяку: там бутылка моя у меня – на имя записана».
   И кругом раздавалось:
   – «Ты-то пил со мной?»
   – «Пил…»
   – «Ел?..»
   – «Ел…»
   – «И какая же ты, с позволения сказать, свинья…»
   ……………………..
   – «Осторожнее», – вскрикнул мой незнакомец: неприятный толстяк, названный незнакомцем Липпанченко, захотел положить темно-желтый свой локоть на лист газетного чтения: лист газетного чтения накрывал узелочек.
   – «Что такое?» – Тут Липпанченко, снявши лист газетного чтения, увидал узелок: и губы Липпанченко дрогнули.
   – «Это… это… и есть?»
   – «Да: это– и есть».
   Губы Липпанченко продолжали дрожать: губы Липпанченко напоминали кусочки на ломтики нарезанной семги – не желто-красной, а маслянистой и желтой (семгу такую, наверное, ты едал на блинах в небогатом семействе).
   – «Как вы, Александр Иванович, скажу я вам, неосторожны». – Липпанченко протянул к узелку свои дубоватые пальцы; и блистали поддельные камни перстней на пальцах опухших, с обгрызанными ногтями (на ногтях же темнели следы коричневой красочки, соответствовавшей и такому же цвету волос; внимательный наблюдатель мог вывести заключение: особа-то красилась).
   – «Ведь еще лишь движенье (положи я только локоть), ведь могла бы быть… катастрофа…»
   И с особою бережливостью переложила особа узелочек на стул.
   – «Ну да, было бы с нами с обоими…» – неприятно сострил незнакомец. – «Были бы оба мы…»
   Видимо, он наслаждался смущеньем особы, которую – от себя скажем мы – ненавидел он.
   – «Я, конечно, не за себя, а за…»
   – «Конечно, уж вы не за себя, а за…» – особе поддакивал незнакомец.
   ………………………
   А кругом раздавалось:
   – «Свиньей не ругайтесь…»
   – «Да я не ругаюсь».
   – «Нет, ругаетесь: попрекаете, что платили… Что ж такой, что платили; уплатили тогда, нынче плачу – я…»
   – «Давай-ка, друг мой, я тебя за ефтот твой поступок расцелую…»
   – «За свинью не сердись: а я – ем, ем…»
   – «Уж ешьте вы, ешьте: так-то правильней…»
   ……………….
   – «Вот-с Александр Иванович, вот-с что, родной мой, этот вы узелок», – Липпанченко покосился, – «снесете немедленно к Николаю Аполлоновичу».
   – «Аблеухову?»
   – «Да: к нему – на хранение».
   – «Но позвольте: на хранении узелок может лежать у меня…»
   – «Неудобно: вас могут схватить; там же будет в сохранности. Как-никак, дом сенатора Аблеухова… Кстати: слышали вы о последнем ответственном слове почтенного старичка?..»
   Тут толстяк наклонившися зашептал что-то на ухо моему незнакомцу:
   – «Шу-шу-шу…»
   – «Аблеухова?»
   – «Шу…».
   – «Аблеухову?..»
   – «Шу-шу-шу…»
   – «С Аблеуховым?..»
   – «Да, не с сенатором, а с сенаторским сыном: коли будете у него, так уж, сделайте милость, ему передайте заодно с узелком – это вот письмецо: тут вот…»
   Прямо к лицу незнакомца приваливалась Липпанченки узколобая голова; в орбитах затаились пытливо сверлящие глазки; чуть вздрагивала губа и посасывала воздух. Незнакомец с черными усиками прислушивался к шептанию толстого господина, стараясь расслышать внимательно содержание шепота, заглушаемого ресторанными голосами; ресторанные голоса покрывали шепот Липпанченко; что-то чуть шелестело из отвратительных губок (будто шелест многих сот муравьиных членистых лапок над раскопанным муравейником) и казалось, что шепот тот имеет страшное содержание, будто шепчутся здесь о мирах и планетных системах; но стоило вслушаться в шепот, как страшное содержание шепота оказывалось содержанием будничным:
   – «Письмецо передайте…»
   – «Как, разве Николай Аполлонович находится в особых сношениях?»
   Особа прищурила глазки и прищелкнула язычком.
   – «Я же думал, что все сношения с ним – через меня…»
   – «А вот видите – нет…»
   ……………………..
   Кругом раздавалось:
   – «Ешь, ешь, друг…»
   – «Отхвати-ка мне говяжьего студню».
   – «В пище истина…»
   – «Что есть истина?»
   – «Истина – естина…»
   – «Знаю сам…»
   – «Коли знаешь, так ладно: подставляй тарелку и ешь…»
   ………………………
   Темно-желтая пара Липпанченки напомнила незнакомцу темно-желтый цвет обой его обиталища на Васильевском Острове – цвет, с которым связалась бессонница и весенних, белых, и сентябрьских, мрачных, ночей; и, должно быть, та злая бессонница вдруг в памяти ему вызвала одно роковое лицо с узкими, монгольскими глазками; то лицо на него многократно глядело с куска его желтых обой. Исследуя днем это место, незнакомец усматривал лишь сырое пятно, по которому проползала мокрица. Чтоб отвлечь себя от воспоминаний об измучившей его галлюцинации, незнакомец мой закурил, неожиданно для себя став болтливым:
   – «Прислушайтесь к шуму…»
   – «Да, изрядно шумят».
   – «Звук шума на „и“, но слышится „ы“…»
   Липпанченко, осовелый, погрузился в какую-то думу.
   – «В звуке „ы“ слышится что-то тупое и склизкое… Или я ошибаюсь?..»
   – «Нет, нет: нисколько», – не слушая, Липпанченко пробурчал и на миг оторвался от выкладок своей мысли…
   – «Все слова на еры тривиальны до безобразия: не то «и»; «и-и-и» – голубой небосвод, мысль, кристалл; звук и-и-и вызывает во мне представление о загнутом клюве орлином; а слова на «еры» тривиальны; например: слово рыба; послушайте: р-ы-ы-ы-ба, то есть нечто с холодною кровью… И опять-таки м-ы-ы-ло: нечто склизкое; глыбы – бесформенное: тыл – место дебошей…»
   Незнакомец мой прервал свою речь: Липпанченко сидел перед ним бесформенной глыбою; и дым от его папиросы осклизло обмыливал атмосферу: сидел Липпанченко в облаке; незнакомец мой на него посмотрел и подумал «тьфу, гадость – татарщина»… Перед ним сидело просто какое-то «Ы»…
   С соседнего столика кто-то, икая, воскликнул:
   – «Ерыкало ты, ерыкало!..»
   – «Извините, Липпанченко: вы не монгол?»
   – «Почему такой странный вопрос?..»
   – «Так, мне показалось…»
   – «Во всех русских ведь течет монгольская кровь…»
   А к соседнему столику привалило толстое пузо; и с соседнего столика поднялось пузо навстречу…
   – «Быкобойцу Анофриеву!..»
   – «Почтение!»
   – «Быкобойцу городских боен… Присаживайтесь…»
   – «Половой!..»
   – «Ну, как у вас?..»
   – «Половой: поставь-ка „Сон Негра“…»
   И трубы машины мычали во здравие быкобойца, как бык под ножом быкобойца.
Какой такой костюмер?
   Помещение Николая Аполлоновича состояло из комнат: спальни, рабочего кабинета, приемной.
   Спальня: спальню огромная занимала кровать; красное, атласное одеяло ее покрывало – с кружевными накидками на пышно взбитых подушках.
   Кабинет был уставлен дубовыми полками, туго набитыми книгами, пред которыми на медных колечках легко скользил шелк; заботливая рука то вовсе могла скрыть от взора содержимое полочек, то, наоборот, обнаружить ряды черных кожаных корешков, испещренных надписями: «Кант».
   Кабинетная мебель была темно-зеленой обивки; и прекрасен был бюст… разумеется, Канта же.
   Два уже года Николай Аполлонович не поднимался раньше полудня. Два с половиною ж года пред тем пробуждался он ранее: пробуждался в девять часов, в половине десятого появляясь в мундире, застегнутом наглухо, для семейного распивания кофея.
   Два с половиною года назад Николай Аполлонович не расхаживал по дому в бухарском халате; ермолка не украшала его восточную гостиную комнату; два с половиною года назад Анна Петровна, мать Николая Аполлоновича и супруга Аполлона Аполлоновича, окончательно покинула семейный очаг, вдохновленная итальянским артистом; после же бегства с артистом на паркетах домашнего остывающего очага Николай Аполлонович появился в бухарском халате: ежедневные встречи папаши с сынком за утренним кофеем как-то сами собою пресеклись. Кофе Николаю Аполлоновичу подавалось в постель.
   И значительно ранее сына изволил откушивать кофе Аполлон Аполлонович.
   Встречи папаши с сынком происходили лишь за обедом; да и то: на краткое время; между тем с утра на Николае Аполлоновиче стал появляться халат; завелись татарские туфельки, опушенные мехом; на голове же появилась ермолка.
   И блестящий молодой человек превратился в восточного человека.
   Николай Аполлонович только что получил письмо; письмо с незнакомым почерком: какие-то жалкие вирши с любовно-революционным оттенком и с разительной подписью: «Пламенеющая душа». Желая для точности ознакомиться с содержанием виршей, Николай Аполлонович беспомощно заметался по комнате, разыскивая очки, перебирая книги, перья, ручки и прочие безделушки и бормоча сам с собою:
   – «А-а… Где же очки?..»
   – «Черт возьми…»
   – «Потерял?»
   – «Скажите, пожалуйста».
   – «А?..»
   Николай Аполлонович, так же как и Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал.
   Движения его были стремительны, как движения его высокопревосходительного папаши; так же, как и Аполлон Аполлонович, отличался он невзрачным росточком, беспокойным взглядом беспрестанно улыбавшегося лица; когда же он погружался в серьезное созерцание чего бы то ни было, то взгляд этот медленно окаменевал: сухо, четко и холодно выступали линии совершенно белого его лика, подобного иконописному, поражая особого рода благородством аристократизма: благородство в лице выявлял заметным образом лоб – точеный, с надутыми жилками: быстрая пульсация этих жилок явственно отмечала на лбу преждевременный склероз.
   Синеватые жилки совпали с синевою вокруг громадных, будто бы подведенных глаз какого-то темно-василькового цвета (лишь в минуты волнений черными становились глаза от расширенности зрачков).
   Николай Аполлонович был перед нами в татарской ермолке; но сними ее он, – предстала бы шапка бело-льняных волос, омягчая холодную эту, почти суровую внешность с напечатленным упрямством; трудно было встретить волосы такого оттенка у взрослого человека; часто встречается этот редкий для взрослого оттенок у крестьянских младенцев – особенно в Белоруссии.
   Бросив небрежно письмо, Николай Аполлонович сел пред раскрытою книгою; и вчерашнее чтение отчетливо возникало пред ним (какой-то трактат). Вспомнилась и глава, и страница: припоминался и легко проведенный зигзаг округленного ногтя; ходы изгибные мыслей и свои пометки – карандашом на полях; лицо его теперь оживилось, оставаясь и строгим, и четким: одушевилося мыслью.
   Здесь, в своей комнате, Николай Аполлонович воистину вырастал в предоставленный себе самому центр – в серию из центра истекающих логических предпосылок, предопределяющих мысль, душу и вот этот вот стол: он являлся здесь единственным центром вселенной, как мыслимой, так и не мыслимой, циклически протекающей во всех эонах времени.