Страница:
10
Были моменты очень интересные. Но все описывать – испытывать терпение моего Брата—Которого—Нет. Ему же хочется поскорее добраться до того времени, до тех страниц, на которых фигурирует он сам.
Хотя сам он все время моей учебы находился в построении своего коммерческого счастья, и, в принципе, ему было бы полезно узнать, чем жил его родственник.
Когда мы учились в театралке, в России начинался расцвет провинциального глянца. Издавать журналы, кричащие о принципах святого буржуизма и необходимой в этой среде здоровой самозащиты, основанной на принципах повседневного похуизма, бросились все кому не лень.
Философия консьюмеризма еще не сформировалась, и писали тупо о том, что происходит вокруг. То есть о криминале и блядстве.
И ни о чем более.
Нас с первого курса охотно таскали в качестве фотомоделей. Отрубающие друг другу важные органы люди, насилие, крики, мучения и пытки за решеткой – рядом со всем этим журналистским беснованием располагались фотографии будущих Смоктуновских, Далей и Борисовых.
Большинство иллюстраций относились к новостям типа: «Голландские ученые, используя современные немецкие технологии, после более чем двадцатилетних наблюдений за мужскими особями постановили: разглядывание большой женской груди благотворно действует на здоровье мужчин и значительно продлевает им жизнь. Мужчины, каждый день в течение двадцати пяти минут разглядывавшие пышногрудых красоток в качественном глянцевом исполнении, имели в оставшееся время более низкое кровяное давление, спокойный пульс и были гораздо меньше подвержены сердечным заболеваниям, нежели те, кто не любовался красотками с большой грудью. Каждые двадцать пять минут разглядывания женской груди равнозначны по своему эффекту для сердечно—сосудистой системы сорока—пятидесяти минутам интенсивных занятий таэквандо или аэробикой с повышенными нагрузками».
Правда, здорово жить после чтения подобных журналов? Каждое утро смотришь в журнале на голую бабу с буферами – и два часа изнурительных тренировок позади. Новость для многих мужчин хорошая и, главное, требующая соответствующих иллюстраций.
Мы, конечно, служили иллюстрациями к новостям иного рода. Где требовалось решение неких актерских задач.
Нас с Сашкой полюбил журналист—маньяк, писавший о преступлениях на сексуальной почве. Мы с Джульеттой ублажали его пылкие фантазии, давая волю бурлящим чувствам и, как положено, повинуясь постановочным идеям без лишних комплексов.
Журналист выглядел стопроцентным свершителем преступлений, детально описанных в его собственных опусах. Видимо, пускать в свой извращенный внутренний мир толпы народа было ему стеснительно, но, поработав с нами пару раз, он сделал свой выбор, и мы стали постоянными звездами этой странной рубрики. Мастер, поворчав, согласился терпеть это безобразие на первых трех курсах, до начала работы над курсовыми спектаклями.
Кто читал весь этот бред, остается для меня загадкой до сих пор. Точнее, остается загадкой другое: зачем это было читать, ибо такие журналы желтели в руках у доброй половины пользующихся метро жителей культурной столицы.
Как и положено в настоящем творчестве, все шло по нарастающей. Все начиналось с мелких бытовых преступлений: ударов кухонным ножом по торчащим из—под майки—тельняшки лопаткам, проламывания черепов тяжелыми чугунными сковородками после супружеских измен и прочей банальщины.
Затем к делу стал активно подпускаться строительный инструмент, что—то типа серии «Во время ремонта»: «Убийство с помощью тисков», «Дрель и тридцать пять отверстий в любовнике», «Полный рот цемента» и «Куда он забивал свои гвозди».
Апофеозом стал репортаж о маньяке, навеянный знаменитым японским режиссером Нагисой Осимой, автором культового фильма «Империя чувств». Японский киношедевр и сегодня считается одной из самых ярких эротических драм, в которых плотская страсть безжалостно разрывает привычные любовные отношения между молодой японкой Садой и ее хозяином. История заканчивается тем, что Сада убивает своего любовника, отрезав ему пенис. Интересно, что основан фильм на реальных событиях. Четыре дня ходила Сада по улицам Токио с отрезанным пенисом и сияющими от непонятного неземного счастья глазами. На суде, который стал общественным достоянием всей Японии, к ней проявили неожиданную милость, уходящую корнями в истинно самурайский дух и самоотречение. Она была оправдана и стала очень популярной у себя на Родине. Случилось все это незадолго до начала Второй мировой войны. Вот уж воистину ветерок безумия кружил над планетой в то время.
Как и вся псевдоинтеллигентная питерская прослойка, смотревшая сей шедевр в пору не окрепших от сексуального тренинга жизненных функций, наш параноик когда—то давно испытал от фильма громадное потрясение. Долгие сцены удушения партнера он еще мог простить главной героине, но вот проступок в финале – ни за что. Он пропустил обидный гол на последних минутах и посвятил всю свою карьеру тому, чтобы отыграться.
Он долго готовил ответный удар женской половине человечества. Готовил публику для этого удара, поступательно и верно.
На четыре номера растянулся репортаж о потрошителе, убивающем проституток и вырезающем у них половые органы. Первые три номера мы с Сашкой привычно кувыркались в лужах крови, меняя парики и костюмы. На последнюю серию я был вызван один.
Такое уже бывало и раньше. Мы подумали, что ради успокоения питерских домохозяек будет фотографироваться арест.
Не тут—то было. Маньяк до сих пор разгуливает по Санкт—Петербургу в окрестностях Летнего сада и Марсова поля. Женщины, читающие журнал, по—прежнему должны были волноваться за самое святое.
Последняя фотосессия была посвящена торжеству идиотизма и олицетворяла собой ответный удар зарвавшемуся японскому классику и всей женской половине.
«Радуйся! У тебя в кармане вагина! Да не улыбайся, с вагиной в кармане так не улыбаются! Мне нужен бешеный восторг! Животный восторг!»
Не самая простая актерская задача. Но я был по—настоящему счастлив в то время и справился с ней. Я прыгал как бешеный и кричал: «Сто вагин! Теперь ровно сто вагин!»
– Да! Да! – орал вместе со мной гроза журналистского цеха. – Сто вагин! Двести вагин! Тысяча вагин!
И щелкал, щелкал пенисообразным объективом своего фотоаппарата. Эту фотографию я всегда ношу с собой. Я сжег почти все ее снимки. Но на этой фотографии есть нечто большее: там запечатлено, как я выхожу из простой пи—терской парадной на Малом проспекте Петроградской стороны, и у меня настроение человека, у которого в кармане частичка счастья, моего тогдашнего счастья, которое казалось вечным и незыблемым.
На столе у журналиста лежала огромная рукопись – я впервые видел такую здоровую по объему рукопись с броским названием, вырезанным из куска тетрадки в клетку. «Соси, пока не отвалится…» – было нашкрябано почерком то ли ребенка, только—только научившегося писать, то ли идиота, писать разучившегося. На первой же странице, пока Терминатор в больших очках сливал фотки на компьютер и топал по редакции в поисках моего гонорара, я насчитал восемь словосочетаний «опять расстегнула ширинку» и «снова с радостью достала бесконечно огромный фаллос Тимура». Что и говорить, мы с Сашкой были подходящей иллюстрацией к его творчеству.
Хотя сам он все время моей учебы находился в построении своего коммерческого счастья, и, в принципе, ему было бы полезно узнать, чем жил его родственник.
Когда мы учились в театралке, в России начинался расцвет провинциального глянца. Издавать журналы, кричащие о принципах святого буржуизма и необходимой в этой среде здоровой самозащиты, основанной на принципах повседневного похуизма, бросились все кому не лень.
Философия консьюмеризма еще не сформировалась, и писали тупо о том, что происходит вокруг. То есть о криминале и блядстве.
И ни о чем более.
Нас с первого курса охотно таскали в качестве фотомоделей. Отрубающие друг другу важные органы люди, насилие, крики, мучения и пытки за решеткой – рядом со всем этим журналистским беснованием располагались фотографии будущих Смоктуновских, Далей и Борисовых.
Большинство иллюстраций относились к новостям типа: «Голландские ученые, используя современные немецкие технологии, после более чем двадцатилетних наблюдений за мужскими особями постановили: разглядывание большой женской груди благотворно действует на здоровье мужчин и значительно продлевает им жизнь. Мужчины, каждый день в течение двадцати пяти минут разглядывавшие пышногрудых красоток в качественном глянцевом исполнении, имели в оставшееся время более низкое кровяное давление, спокойный пульс и были гораздо меньше подвержены сердечным заболеваниям, нежели те, кто не любовался красотками с большой грудью. Каждые двадцать пять минут разглядывания женской груди равнозначны по своему эффекту для сердечно—сосудистой системы сорока—пятидесяти минутам интенсивных занятий таэквандо или аэробикой с повышенными нагрузками».
Правда, здорово жить после чтения подобных журналов? Каждое утро смотришь в журнале на голую бабу с буферами – и два часа изнурительных тренировок позади. Новость для многих мужчин хорошая и, главное, требующая соответствующих иллюстраций.
Мы, конечно, служили иллюстрациями к новостям иного рода. Где требовалось решение неких актерских задач.
Нас с Сашкой полюбил журналист—маньяк, писавший о преступлениях на сексуальной почве. Мы с Джульеттой ублажали его пылкие фантазии, давая волю бурлящим чувствам и, как положено, повинуясь постановочным идеям без лишних комплексов.
Журналист выглядел стопроцентным свершителем преступлений, детально описанных в его собственных опусах. Видимо, пускать в свой извращенный внутренний мир толпы народа было ему стеснительно, но, поработав с нами пару раз, он сделал свой выбор, и мы стали постоянными звездами этой странной рубрики. Мастер, поворчав, согласился терпеть это безобразие на первых трех курсах, до начала работы над курсовыми спектаклями.
Кто читал весь этот бред, остается для меня загадкой до сих пор. Точнее, остается загадкой другое: зачем это было читать, ибо такие журналы желтели в руках у доброй половины пользующихся метро жителей культурной столицы.
Как и положено в настоящем творчестве, все шло по нарастающей. Все начиналось с мелких бытовых преступлений: ударов кухонным ножом по торчащим из—под майки—тельняшки лопаткам, проламывания черепов тяжелыми чугунными сковородками после супружеских измен и прочей банальщины.
Затем к делу стал активно подпускаться строительный инструмент, что—то типа серии «Во время ремонта»: «Убийство с помощью тисков», «Дрель и тридцать пять отверстий в любовнике», «Полный рот цемента» и «Куда он забивал свои гвозди».
Апофеозом стал репортаж о маньяке, навеянный знаменитым японским режиссером Нагисой Осимой, автором культового фильма «Империя чувств». Японский киношедевр и сегодня считается одной из самых ярких эротических драм, в которых плотская страсть безжалостно разрывает привычные любовные отношения между молодой японкой Садой и ее хозяином. История заканчивается тем, что Сада убивает своего любовника, отрезав ему пенис. Интересно, что основан фильм на реальных событиях. Четыре дня ходила Сада по улицам Токио с отрезанным пенисом и сияющими от непонятного неземного счастья глазами. На суде, который стал общественным достоянием всей Японии, к ней проявили неожиданную милость, уходящую корнями в истинно самурайский дух и самоотречение. Она была оправдана и стала очень популярной у себя на Родине. Случилось все это незадолго до начала Второй мировой войны. Вот уж воистину ветерок безумия кружил над планетой в то время.
Как и вся псевдоинтеллигентная питерская прослойка, смотревшая сей шедевр в пору не окрепших от сексуального тренинга жизненных функций, наш параноик когда—то давно испытал от фильма громадное потрясение. Долгие сцены удушения партнера он еще мог простить главной героине, но вот проступок в финале – ни за что. Он пропустил обидный гол на последних минутах и посвятил всю свою карьеру тому, чтобы отыграться.
Он долго готовил ответный удар женской половине человечества. Готовил публику для этого удара, поступательно и верно.
На четыре номера растянулся репортаж о потрошителе, убивающем проституток и вырезающем у них половые органы. Первые три номера мы с Сашкой привычно кувыркались в лужах крови, меняя парики и костюмы. На последнюю серию я был вызван один.
Такое уже бывало и раньше. Мы подумали, что ради успокоения питерских домохозяек будет фотографироваться арест.
Не тут—то было. Маньяк до сих пор разгуливает по Санкт—Петербургу в окрестностях Летнего сада и Марсова поля. Женщины, читающие журнал, по—прежнему должны были волноваться за самое святое.
Последняя фотосессия была посвящена торжеству идиотизма и олицетворяла собой ответный удар зарвавшемуся японскому классику и всей женской половине.
«Радуйся! У тебя в кармане вагина! Да не улыбайся, с вагиной в кармане так не улыбаются! Мне нужен бешеный восторг! Животный восторг!»
Не самая простая актерская задача. Но я был по—настоящему счастлив в то время и справился с ней. Я прыгал как бешеный и кричал: «Сто вагин! Теперь ровно сто вагин!»
– Да! Да! – орал вместе со мной гроза журналистского цеха. – Сто вагин! Двести вагин! Тысяча вагин!
И щелкал, щелкал пенисообразным объективом своего фотоаппарата. Эту фотографию я всегда ношу с собой. Я сжег почти все ее снимки. Но на этой фотографии есть нечто большее: там запечатлено, как я выхожу из простой пи—терской парадной на Малом проспекте Петроградской стороны, и у меня настроение человека, у которого в кармане частичка счастья, моего тогдашнего счастья, которое казалось вечным и незыблемым.
На столе у журналиста лежала огромная рукопись – я впервые видел такую здоровую по объему рукопись с броским названием, вырезанным из куска тетрадки в клетку. «Соси, пока не отвалится…» – было нашкрябано почерком то ли ребенка, только—только научившегося писать, то ли идиота, писать разучившегося. На первой же странице, пока Терминатор в больших очках сливал фотки на компьютер и топал по редакции в поисках моего гонорара, я насчитал восемь словосочетаний «опять расстегнула ширинку» и «снова с радостью достала бесконечно огромный фаллос Тимура». Что и говорить, мы с Сашкой были подходящей иллюстрацией к его творчеству.
11
В тот день, как и во все остальные дни нашей безоглядной и безрассудной любви, я был особенно счастлив. Нам продлили учебу на год. Тогда это было модно в нашем вузе. Когда мастера видели, что на курсе могут выйти хорошие спектакли, они не спешили делиться своим богатством с профессиональными театрами. Или не торопились, чтобы атмосфера подлинного творчества, создаваемая ими на курсе, не прекратила навсегда свое существование, разрушаемая жалким, циничным и озлобленным ничтожеством, царившим в большинстве «больших настоящих театров».
Я не расстроился, в отличие от однокурсников, спешивших к успеху и славе. Мне подарили еще год счастья в виде комнаты в общаге на Опочинина, репетиций в коллективе, в котором зарождались и уже давно воспринимались как неизбежный факт наши с Джульеттой отношения.
Даже сама мысль, что нам нужно будет решать, где и как мы будем жить, приводила в замешательство. Вариант обитания в родительских квартирах я не рассматривал. Кто—то еще будет находиться в квартире, в которой с утра до вечера занимаются любовью? Бред. Тогда мне так казалось.
Я не расстроился, в отличие от однокурсников, спешивших к успеху и славе. Мне подарили еще год счастья в виде комнаты в общаге на Опочинина, репетиций в коллективе, в котором зарождались и уже давно воспринимались как неизбежный факт наши с Джульеттой отношения.
Даже сама мысль, что нам нужно будет решать, где и как мы будем жить, приводила в замешательство. Вариант обитания в родительских квартирах я не рассматривал. Кто—то еще будет находиться в квартире, в которой с утра до вечера занимаются любовью? Бред. Тогда мне так казалось.
12
Солнце в четвертый раз по—новой небо красит,
Но мы не спим. Нас от любви колбасит!
Колбаса – любовь! С. Шнуров
Именно тогда в Питере я и изобрел способ поддержания состояния гармонии и борьбы с приступами агрессии, довольно часто наступавшими во время обыкновенных бытовых неурядиц. Мне нельзя было отвлекаться на суету этого мира. Мы готовили себя для совершенно другой жизни. Способ был очень действенным: ситуация, вызывающая у меня раздражение, должна быть немедленно описана в японском пятистишии танка.
Например, контролеры, так невыносимо мучившие меня в российской действительности своим господством над окружающим миром… Я смоделировал ситуацию гнева и тут же переложил на стихи:
Все. Агрессии и след простыл. Ибо минутная сосредоточенность, требующая перебора неких удаленных от ситуации гнева струн души, делает вас спокойным.
Рожа противная,
Проверив билеты,
Хамит пассажирам
На задней подножке.
Час пик.
Меня не должно отвлекать то, что происходит вокруг. Вне зависимости от того, нравится это мне или нет… Не должно…
13
Питер. Малый драматический театр – Театр Европы.
Двадцать четыре с половиной месяца до приезда Брата—Которого—Нет
Мы смотрели «Бесов» Достоевского в додинском театре. В четвертый раз. Семь с лишним часов с двумя перерывами.
Сцена, где у Шатова рождался ребенок, игралась Власовым так, что нам сиюсекундно захотелось зачать ребенка. Броситься на пол и заняться любовью без презерватива прямо в проходе уютного театрального зала. Чтобы через девять месяцев испытать подобные чувства. «Рождение нового человека». Было такое ощущение, что у артиста в данный момент на самом деле рожает жена.
– Девочка… – шепнула мне она, держа мою руку своей теплой родной ладонью. – У нас будет девочка.
Почему я ей тогда верил…
Наверное, это наиважнейшее из всех совместных переживаний, выделенных на долю мужчины и женщины. И это чувство почему—то доставляло огромную радость. Мы шли молча, взявшись за руки, по улице Рубинштейна, затем поворачивали на Невский и останавливались у «Гостинки». Думали об одном и том же.
Сколько смысла еще было впереди! Сколько переливающихся синим цветом снежинок в спокойном, редком для Питера безветрии упало на твои щеки и ресницы. Такие кстати упавшие на ресницы снежинки. Потому что тебе можно было смело сказать: «Тушь потекла» – и свалить тем самым вину на них, на снежинки.
Убийство Шатова Верховенским, сразу после этой сцены, потрясло нас возможностью краха хрупкого здания под названием счастье. Кто бы мог подумать, что наше счастье спустя два года рухнет без всякого груза, будет разрушено изнутри нами самими. Совершенно незримо для меня и, как казалось, абсолютно логично, исходя из каких—то глубоко продуманных рациональных проектов твоей воли и взглядов на дальнейшее существование.
Дикой и для меня непонятной абсурдной воли. Которую нельзя именовать характером, и уж тем более характером женским.
Может, я выдумывал и ошибался, – размышляю я сейчас. Может, это в самом деле были лишь снежинки.
Даже не снежинки. А выедающие глаза постоянно идущие питерские осадки.
«Поменьше соплей, побольше секса», – Брат в негодовании. Тайный, в кавычках, читатель дневника и единственный слушатель моей словесной исповеди явно недоволен. Лирические отступления теперь не в моде на пути к заветной цели.
Если ты поддашься лирике, ты останешься вечным пидором, Ромео. Пидором и лузером. Так советовала мне окружающая действительность. И у нее было одно явное преимущество. Она, действительно, сильно меня окружала.
Двадцать четыре с половиной месяца до приезда Брата—Которого—Нет
Мы смотрели «Бесов» Достоевского в додинском театре. В четвертый раз. Семь с лишним часов с двумя перерывами.
Сцена, где у Шатова рождался ребенок, игралась Власовым так, что нам сиюсекундно захотелось зачать ребенка. Броситься на пол и заняться любовью без презерватива прямо в проходе уютного театрального зала. Чтобы через девять месяцев испытать подобные чувства. «Рождение нового человека». Было такое ощущение, что у артиста в данный момент на самом деле рожает жена.
– Девочка… – шепнула мне она, держа мою руку своей теплой родной ладонью. – У нас будет девочка.
Почему я ей тогда верил…
– Веселитесь, Арина Прохоровна… Это великая радость… – с идиотски блаженным видом пролепетал Шатов, просиявший после двух слов Marie о ребенке.Я был зачарован этим отрывком. Такие роли можно сыграть, только пережив подобное лично.
– Какая такая у вас там великая радость? – веселилась Арина Прохоровна, суетясь, прибираясь и работая как каторжная.
– Тайна появления нового существа, великая тайна и необъяснимая, Арина Прохоровна, и как жаль, что вы этого не понимаете!
Шатов бормотал бессвязно, чадно и восторженно. Как будто что—то шаталось в его голове и само собою, без воли его, выливалось из души.
– Было двое, и вдруг третий человек, новый дух, цельный, законченный, как не бывает от рук человеческих; новая мысль и новая любовь, даже страшно… И нет ничего выше на свете!
Наверное, это наиважнейшее из всех совместных переживаний, выделенных на долю мужчины и женщины. И это чувство почему—то доставляло огромную радость. Мы шли молча, взявшись за руки, по улице Рубинштейна, затем поворачивали на Невский и останавливались у «Гостинки». Думали об одном и том же.
Сколько смысла еще было впереди! Сколько переливающихся синим цветом снежинок в спокойном, редком для Питера безветрии упало на твои щеки и ресницы. Такие кстати упавшие на ресницы снежинки. Потому что тебе можно было смело сказать: «Тушь потекла» – и свалить тем самым вину на них, на снежинки.
Убийство Шатова Верховенским, сразу после этой сцены, потрясло нас возможностью краха хрупкого здания под названием счастье. Кто бы мог подумать, что наше счастье спустя два года рухнет без всякого груза, будет разрушено изнутри нами самими. Совершенно незримо для меня и, как казалось, абсолютно логично, исходя из каких—то глубоко продуманных рациональных проектов твоей воли и взглядов на дальнейшее существование.
Дикой и для меня непонятной абсурдной воли. Которую нельзя именовать характером, и уж тем более характером женским.
Может, я выдумывал и ошибался, – размышляю я сейчас. Может, это в самом деле были лишь снежинки.
Даже не снежинки. А выедающие глаза постоянно идущие питерские осадки.
«Поменьше соплей, побольше секса», – Брат в негодовании. Тайный, в кавычках, читатель дневника и единственный слушатель моей словесной исповеди явно недоволен. Лирические отступления теперь не в моде на пути к заветной цели.
Если ты поддашься лирике, ты останешься вечным пидором, Ромео. Пидором и лузером. Так советовала мне окружающая действительность. И у нее было одно явное преимущество. Она, действительно, сильно меня окружала.
14
Тридцать месяцев до приезда Брата—Которого—Нет
Спектакль «Ромео и Джульетта» стал шедевром нашего курса. Отличная работа педагогов по движению, задававший бешеный ритм началу спектакля Меркуцио и, конечно, мы, та редкая пара любовников, на которой этот ритм не проседал в течение спектакля.
В качестве декорации к сцене объяснения использовался большой стол, мы ныряли под него по очереди. И говорящий текст отыгрывал, что в этот момент его под столом ласкали самым откровенным образом. На курсе было понятно каждому, что, естественно, под столом ничего не игралось, но зал представить не мог, насколько далеко заходили молодые венецианские любовники.
Зрители – а спектакль шел на малой сцене ТЮЗа – светились от счастья и сопричастности чему—то молодому, искреннему, невероятно естественному, не характерному для шекспировских постановок, идущих в городе последние лет десять.
После гастролей в Москве нас пригласили в Дом актера на торжественный ужин, и там, на людях, в официальной обстановке, мы устроили себе официальную помолвку.
Эта идея пришла Сашке после прочтения одного из интервью Анжелины Джоли (начинающей конкурентки из—за рубежа). Две мужские майки белого цвета – ей поменьше, мне побольше, немного крови и фантазии. Она написала две фразы своей кровью на своей майке:
Появились мы в этом на званом вечере под общие аплодисменты. Как всегда отчасти искренние, «от—части», которая вообще редко бывает искренняя, тем более на подобных сборищах пафоса и амбиций. Наше чувство было для местной тусовки лишь вполне объяснимой и ничего не значащей любовью мальчика и девочки, которая началась во время репетиций спектакля и закончится вместе с их окончанием.
Тогда—то, видимо, и заприметил ее самец из кинообоймы.
Уже тогда, везде играющий, но ничего толком не сыгравший, он меня бесил. Не люблю я в искусстве однобокие типажи и их носителей. Как показало время – не зря.
Хороший повод для самореализации – у этих людей это синоним слова «самолюбование» – разрушить, сломать мо—лодой союз. Это ли не доказательство собственной непревзойденности!
Не надо делать свое счастье публичным. В наше время Ромео должен быть хитрым и изворотливым, неуязвимым и коварным, иначе он не доживет даже до сцены у священника. Найдутся желающие из зависти и злобы воткнуть свою шпагу ему в жопу.
Ты помнишь эти фразы? Все до одной? Когда тебя трахают сзади у подоконника, ты, глядя в окно, талантливо вздыхаешь, самоотверженно играя роль любовницы.
А может, ты помнишь, как это здорово – ничего не играть?
Может быть, помнишь, Сука?
Спектакль «Ромео и Джульетта» стал шедевром нашего курса. Отличная работа педагогов по движению, задававший бешеный ритм началу спектакля Меркуцио и, конечно, мы, та редкая пара любовников, на которой этот ритм не проседал в течение спектакля.
В качестве декорации к сцене объяснения использовался большой стол, мы ныряли под него по очереди. И говорящий текст отыгрывал, что в этот момент его под столом ласкали самым откровенным образом. На курсе было понятно каждому, что, естественно, под столом ничего не игралось, но зал представить не мог, насколько далеко заходили молодые венецианские любовники.
Зрители – а спектакль шел на малой сцене ТЮЗа – светились от счастья и сопричастности чему—то молодому, искреннему, невероятно естественному, не характерному для шекспировских постановок, идущих в городе последние лет десять.
После гастролей в Москве нас пригласили в Дом актера на торжественный ужин, и там, на людях, в официальной обстановке, мы устроили себе официальную помолвку.
Эта идея пришла Сашке после прочтения одного из интервью Анжелины Джоли (начинающей конкурентки из—за рубежа). Две мужские майки белого цвета – ей поменьше, мне побольше, немного крови и фантазии. Она написала две фразы своей кровью на своей майке:
«Укушу Антона Павловича нежно»
и«Уильям – навсегда!»
Я сделал то же самое на своей:«После такого секса встать бы!»
и«Кто она? Монтекки? Капулетти? Она – из Тарантино… Горе мне…»
Потом решили добавить по две от себя – каждый на майке другого.Появились мы в этом на званом вечере под общие аплодисменты. Как всегда отчасти искренние, «от—части», которая вообще редко бывает искренняя, тем более на подобных сборищах пафоса и амбиций. Наше чувство было для местной тусовки лишь вполне объяснимой и ничего не значащей любовью мальчика и девочки, которая началась во время репетиций спектакля и закончится вместе с их окончанием.
Тогда—то, видимо, и заприметил ее самец из кинообоймы.
Уже тогда, везде играющий, но ничего толком не сыгравший, он меня бесил. Не люблю я в искусстве однобокие типажи и их носителей. Как показало время – не зря.
Хороший повод для самореализации – у этих людей это синоним слова «самолюбование» – разрушить, сломать мо—лодой союз. Это ли не доказательство собственной непревзойденности!
Не надо делать свое счастье публичным. В наше время Ромео должен быть хитрым и изворотливым, неуязвимым и коварным, иначе он не доживет даже до сцены у священника. Найдутся желающие из зависти и злобы воткнуть свою шпагу ему в жопу.
Ты помнишь эти фразы? Все до одной? Когда тебя трахают сзади у подоконника, ты, глядя в окно, талантливо вздыхаешь, самоотверженно играя роль любовницы.
А может, ты помнишь, как это здорово – ничего не играть?
Может быть, помнишь, Сука?
15
Питер. Сорок месяцев до приезда Брата—Которого—Нет
Эту музыку я мог слушать постоянно. Когда мы делали этюды по мотивам картин, ныне покойный Васька Чернышов поставил с нами «Влюбленных» Магритта. Под песню Тома Уэйтса «Blu Valentine» я поднимал ее белое короткое платье и выдавливал ей на колени гранатовый сок. А потом вылизывал ее ноги, бедра и живот. Мы успевали приготовиться к смерти, вытряхнуть из белых наволочек осенние листья, надеть их на голову, накинуть петли. И все это с грустной, но счастливой улыбкой. Потому что это был шаг навстречу не смерти, а вечной любви. Ее не бывает? Вы так думаете? А вы видели, как игрался этот этюд?
У нас была с ней такая игра. Кто—то начинал изображать сцену из фильма, который мы смотрели вместе, а второй человек должен был «врубиться» и включиться в процесс.
Сейчас будет самый важный этюд в моей жизни. Я должен сыграть убедительно, чтобы она стала мне подыгрывать, и ее слова превратились бы из реальности настоящей в реальность сценическую, стали просто началом хорошо сыгранного отрывка. Чтобы это одновременно и выглядело логичным, и не вызвало бы у тебя подозрений, что я просто испугался и спасаю таким образом ситуацию.
В глубине души я даже надеялся, что она подыграет. Хотя, глядя в ее глаза, понимал, что – нет… Нет… Нет…
И не смотрели мы таких фильмов. Где герой бросает другого просто так. Из—за хрени какой—то. Из—за глупых иллюзий. Из—за мистических планов на головокружительный успех, который, видите ли, придет к нам только поодиночке. Уже давно и фильмов—то таких не снимают. И книг таких не пишут. Глупо, рационально до блевотины.
И все—таки – вдруг это только игра. Я стал ходить по комнате петухом, широко расставляя ноги и растопырив руки.
Не узнать, откуда этот отрывок, было нельзя. Фильм «Пьянь» и роль Микки Рурка в нем гениальны. Рурк играет известного американского писателя—тусовщика Чарльза Буковски. Лучшее из того, что он сыграл. Лучше всего остального, вместе взятого – даже так я бы сказал. Говорят, ради этой роли он выбил себе молотком передние зубы.
– Я узнала, из какого это фильма.
Э—э нет. Таких слов нет в правилах нашей игры. И никогда не было. «Я узнала, из какого это фильма». Ты что, Сашка. Так могла сказать любая наша однокурсница. Но только не ты…
– Ты пойми, дуралей, я не играю сейчас. Я ни во что не играю сейчас. Я сейчас не играю, ты слышишь, что я тебе говорю – сейчас не игра. Наша игра длится уже пять лет. И теперь я хочу, чтобы она закончилась. Как институт, как детство, как школа. Я не хочу ходить за успехом, взявшись за руки. Это глупо. И главное – это долго. Это очень долго.
В ее глазах появились слезы. Но только очень жесткого стального блеска они не закрывали. Слезы, как линзы на стальных глазах. Такие слезы не у всех женщин бывают.
«Классная у меня баба, – подумал я. И только потом понял: – Конечно, классная, но она меня бросает…»
Я сел на пол, потому что не было стула рядом. Снизу вверх молча смотрел на нее. Видимо, ничего хорошего на моем лице написано не было. Потому что она сказала:
– Все еще может вернуться, поверь мне. Совсем на другой высоте. Никто не разводит мосты навсегда. Просто сейчас они разводятся.
Только не надо горевать – сказала она уже совсем мягко. Ты знаешь, что я прочитала у своего Мураками? «Горевать – не значит непременно приближаться к истине».
Не горюй, ладно?
Да! Да—да—да. Отличные рекомендации. А никто и не горюет… Сижу на полу, улыбаюсь. Только улыбка эта – улыбка человека, которого молотом по голове здорово так пару раз приложили…
Она собиралась мучительно долго. И казалась мне вдруг гораздо взрослее, чем я привык ее воспринимать.
Я вспомнил себя в школе. На фоне своих одноклассниц всегда казался мальчишкой, игривым и капризным, временами придурошным. Может, и здесь в этом вся суть. В том, что они быстрее, что ли, развиваются. А я заигрываюсь и вовремя чего—то не понимаю. Не замечаю чего—то важного.
Она казалась сейчас, на волне совершаемого поступка, и правда мудрее.
Какая—то женщина, взрослее меня намного, не спеша, собиралась от меня свалить. Может, где—то и есть в ее словах скрытая от меня на сегодняшний момент мудрость. Про успех, который так быстрее придет, про высоту, про мост, который развелся на время, как и положено в Питере, и который никогда не поздно перекинуть…
И тут я вспомнил, к кому она уходит.
Да нет… Это не мудрость, это – предательство. И быстрота этого успеха – подлая по сути своей.
Я схватился за лицо, чувствуя, как оно горит, лег на спину и прошептал: «Иди уже скорей… сука».
Я не помню, сказал ли я слово «сука» громко или так тихо, что его невозможно было услышать. Знаю только, что тише, чем остальные слова. По крайней мере, изо всех сил постарался. Изо всех последних сил.
А что бы сказал твой любимый Мураками на моем месте?
Даже не знаю… Что спел бы Шнур, я догадываюсь.
И что сделал бы Американец из «Мисо—супа».
Он взял бы тебя за волосы и выжег бы огнем зажигалки часть твоего лица.
И в эту часть входили бы губы, которые произносили эти слова.
Нам надо расстаться.
Ладно, иди. Пока у меня нет сил бороться с твоим предательством. Ты и так загипнотизирована чьей—то долбаной кредитной карточкой.
Есть вещи, которые нельзя купить за деньги. Для всего остального есть кредитные карточки. У нас тогда их не было. Видимо, тебе и правда стоит поспешить. Вдруг за ними очередь.
Тогда я и вправду был уверен, что во всем виноваты деньги. А точнее будет сказать, что не деньги во всем виноваты, а их постоянное отсутствие.
Конечно, было бы странно, если бы ты слушала со мной группу «Ленинград». Это была бы уж совсем идиллическая картина. Но ведь это тоже не выход. Ты сама это поймешь. Если нет – я тебе объясню это потом, когда отойду от этого удара.
Эту музыку я мог слушать постоянно. Когда мы делали этюды по мотивам картин, ныне покойный Васька Чернышов поставил с нами «Влюбленных» Магритта. Под песню Тома Уэйтса «Blu Valentine» я поднимал ее белое короткое платье и выдавливал ей на колени гранатовый сок. А потом вылизывал ее ноги, бедра и живот. Мы успевали приготовиться к смерти, вытряхнуть из белых наволочек осенние листья, надеть их на голову, накинуть петли. И все это с грустной, но счастливой улыбкой. Потому что это был шаг навстречу не смерти, а вечной любви. Ее не бывает? Вы так думаете? А вы видели, как игрался этот этюд?
У нас была с ней такая игра. Кто—то начинал изображать сцену из фильма, который мы смотрели вместе, а второй человек должен был «врубиться» и включиться в процесс.
Сейчас будет самый важный этюд в моей жизни. Я должен сыграть убедительно, чтобы она стала мне подыгрывать, и ее слова превратились бы из реальности настоящей в реальность сценическую, стали просто началом хорошо сыгранного отрывка. Чтобы это одновременно и выглядело логичным, и не вызвало бы у тебя подозрений, что я просто испугался и спасаю таким образом ситуацию.
В глубине души я даже надеялся, что она подыграет. Хотя, глядя в ее глаза, понимал, что – нет… Нет… Нет…
И не смотрели мы таких фильмов. Где герой бросает другого просто так. Из—за хрени какой—то. Из—за глупых иллюзий. Из—за мистических планов на головокружительный успех, который, видите ли, придет к нам только поодиночке. Уже давно и фильмов—то таких не снимают. И книг таких не пишут. Глупо, рационально до блевотины.
И все—таки – вдруг это только игра. Я стал ходить по комнате петухом, широко расставляя ноги и растопырив руки.
Не узнать, откуда этот отрывок, было нельзя. Фильм «Пьянь» и роль Микки Рурка в нем гениальны. Рурк играет известного американского писателя—тусовщика Чарльза Буковски. Лучшее из того, что он сыграл. Лучше всего остального, вместе взятого – даже так я бы сказал. Говорят, ради этой роли он выбил себе молотком передние зубы.
– Я узнала, из какого это фильма.
Э—э нет. Таких слов нет в правилах нашей игры. И никогда не было. «Я узнала, из какого это фильма». Ты что, Сашка. Так могла сказать любая наша однокурсница. Но только не ты…
– Ты пойми, дуралей, я не играю сейчас. Я ни во что не играю сейчас. Я сейчас не играю, ты слышишь, что я тебе говорю – сейчас не игра. Наша игра длится уже пять лет. И теперь я хочу, чтобы она закончилась. Как институт, как детство, как школа. Я не хочу ходить за успехом, взявшись за руки. Это глупо. И главное – это долго. Это очень долго.
В ее глазах появились слезы. Но только очень жесткого стального блеска они не закрывали. Слезы, как линзы на стальных глазах. Такие слезы не у всех женщин бывают.
«Классная у меня баба, – подумал я. И только потом понял: – Конечно, классная, но она меня бросает…»
Я сел на пол, потому что не было стула рядом. Снизу вверх молча смотрел на нее. Видимо, ничего хорошего на моем лице написано не было. Потому что она сказала:
– Все еще может вернуться, поверь мне. Совсем на другой высоте. Никто не разводит мосты навсегда. Просто сейчас они разводятся.
Только не надо горевать – сказала она уже совсем мягко. Ты знаешь, что я прочитала у своего Мураками? «Горевать – не значит непременно приближаться к истине».
Не горюй, ладно?
Да! Да—да—да. Отличные рекомендации. А никто и не горюет… Сижу на полу, улыбаюсь. Только улыбка эта – улыбка человека, которого молотом по голове здорово так пару раз приложили…
Она собиралась мучительно долго. И казалась мне вдруг гораздо взрослее, чем я привык ее воспринимать.
Я вспомнил себя в школе. На фоне своих одноклассниц всегда казался мальчишкой, игривым и капризным, временами придурошным. Может, и здесь в этом вся суть. В том, что они быстрее, что ли, развиваются. А я заигрываюсь и вовремя чего—то не понимаю. Не замечаю чего—то важного.
Она казалась сейчас, на волне совершаемого поступка, и правда мудрее.
Какая—то женщина, взрослее меня намного, не спеша, собиралась от меня свалить. Может, где—то и есть в ее словах скрытая от меня на сегодняшний момент мудрость. Про успех, который так быстрее придет, про высоту, про мост, который развелся на время, как и положено в Питере, и который никогда не поздно перекинуть…
И тут я вспомнил, к кому она уходит.
Да нет… Это не мудрость, это – предательство. И быстрота этого успеха – подлая по сути своей.
Я схватился за лицо, чувствуя, как оно горит, лег на спину и прошептал: «Иди уже скорей… сука».
Я не помню, сказал ли я слово «сука» громко или так тихо, что его невозможно было услышать. Знаю только, что тише, чем остальные слова. По крайней мере, изо всех сил постарался. Изо всех последних сил.
А что бы сказал твой любимый Мураками на моем месте?
Даже не знаю… Что спел бы Шнур, я догадываюсь.
И что сделал бы Американец из «Мисо—супа».
Он взял бы тебя за волосы и выжег бы огнем зажигалки часть твоего лица.
И в эту часть входили бы губы, которые произносили эти слова.
Нам надо расстаться.
Ладно, иди. Пока у меня нет сил бороться с твоим предательством. Ты и так загипнотизирована чьей—то долбаной кредитной карточкой.
Есть вещи, которые нельзя купить за деньги. Для всего остального есть кредитные карточки. У нас тогда их не было. Видимо, тебе и правда стоит поспешить. Вдруг за ними очередь.
Тогда я и вправду был уверен, что во всем виноваты деньги. А точнее будет сказать, что не деньги во всем виноваты, а их постоянное отсутствие.
Конечно, было бы странно, если бы ты слушала со мной группу «Ленинград». Это была бы уж совсем идиллическая картина. Но ведь это тоже не выход. Ты сама это поймешь. Если нет – я тебе объясню это потом, когда отойду от этого удара.
16
И чего ей не хватало? Через два часа мы должны были сидеть в «Цинике» и пить водку с актерами из Екатеринбурга, приехавшими в ТЮЗ на гастроли.
«Если я еще хоть минуту пробуду в этом городе – я кого—нибудь убью!»
Так говорил один из героев гениального фильма «Страх и ненависть в Лас—Вегасе». Перед этим он долго кружился на карусели. Я готов был сыграть свой этюд со всей необходимой степенью достоверности. Перед этим я долго кружил по центру города. И такая же мысль пришла в голову мне.
«Если я еще хоть минуту пробуду в этом городе – я кого—нибудь убью!»
Значит, пора сваливать.
Поверьте, многие покидают Петербург не из—за сырого климата, а из—за простого человеческого желания не усугублять своими действиями криминогенную обстановку северной столицы.
Все, кого я встречал, – в метро, на улицах, за ларьками с шавермой, – все были связаны с театром, а все, кто был связан с театром, знал о моем поражении. О том, что меня кинули. Был счастливый и могущественный Ромео, стал слоняющийся без толку Лузер. Вот так: Лузер вместо Ромео. Бредущий по мокрым улицам Питера не с потерянным взглядом, нет. С потерянной напрочь головой. С потерянным в пространстве ширинки членом. А главное – с потерянным сердцем. И что хуже всего – казалось, что с потерянным навсегда.
«Если я еще хоть минуту пробуду в этом городе – я кого—нибудь убью!»
Так говорил один из героев гениального фильма «Страх и ненависть в Лас—Вегасе». Перед этим он долго кружился на карусели. Я готов был сыграть свой этюд со всей необходимой степенью достоверности. Перед этим я долго кружил по центру города. И такая же мысль пришла в голову мне.
«Если я еще хоть минуту пробуду в этом городе – я кого—нибудь убью!»
Значит, пора сваливать.
Поверьте, многие покидают Петербург не из—за сырого климата, а из—за простого человеческого желания не усугублять своими действиями криминогенную обстановку северной столицы.
Все, кого я встречал, – в метро, на улицах, за ларьками с шавермой, – все были связаны с театром, а все, кто был связан с театром, знал о моем поражении. О том, что меня кинули. Был счастливый и могущественный Ромео, стал слоняющийся без толку Лузер. Вот так: Лузер вместо Ромео. Бредущий по мокрым улицам Питера не с потерянным взглядом, нет. С потерянной напрочь головой. С потерянным в пространстве ширинки членом. А главное – с потерянным сердцем. И что хуже всего – казалось, что с потерянным навсегда.
17
Про людей, которые меня окружали в Питере в то время, можно было смело складывать грустные матерные блюзы один за другим – без остановки. Среди них можно было разыгрывать номинацию «Неудачники года». С привлечением телевидения, радио и прессы разыграть премию «Главная тоска». Я органично вписывался в их недоброе окружение. Так часто бывает, что лузеры притягивают друг друга. Деньги к деньгам, лузеры к лузерам.
Трижды я заходил к Сереге Маслову в редакцию и трижды заставал его трахающимся в кабинете корректуры. Становилось понятным, на что убиваются главные журналистские силы. Дверь в кабинет была открыта, и его массивная задница маячила на столе, двигаясь в ритме печатной машинки. Чуть позже он пропал в Чечне и стал на месяц главным героем Северной Пальмиры. Пропавшие журналисты обречены становиться героями благодаря трудолюбивому жужжанию перьев своих соратников, чего не скажешь, например, о пропавших дворниках, бомжах, учителях и проститутках. Тем более о пропавших с экрана актерах – зачастую это сродни для них уходу из жизни.
Слезая с очередной корректорши в любимом им стиле женщины—вамп, Серега выходил со мной покурить на улицу, щедро делясь энтузиазмом и поливая грязью Большой драматический театр, благо тот находился в этот момент в поле его зрения.
Это не прибавляло энтузиазма во мне, но позволяло создавать иллюзию непрерывного общения с миром внешним. Останься я дома на неделю и, кажется, навсегда ушел бы в себя. Волей—неволей друзья свою функцию выполняли.
У режиссера Безногова занялась бизнесом жена. Дела предпринимательские неожиданно и быстро пошли в гору. Кто бы мог подумать, что в производстве полиэтиленовых пакетов для супермаркетов скрыт такой бешеный экономический потенциал. Чем лучше шли дела у бизнес—леди Безноговой, тем занудней и депрессивней становились текущие спектакли Безногова—режиссера, проходившие и без того в та—ких городах и весях, названия которых, казалось, не подразумевали не только наличие там театра, но и возможности туда добраться иначе как ломоносовским пешим ходом. Последняя постановка называлась «Собаки» по повести Коневского «Овраг», и все драматическое действие сопровождалось диким собачьим воем в исполнении истосковавшейся по большим ролям труппы какого—то захолустного театра.
Трижды я заходил к Сереге Маслову в редакцию и трижды заставал его трахающимся в кабинете корректуры. Становилось понятным, на что убиваются главные журналистские силы. Дверь в кабинет была открыта, и его массивная задница маячила на столе, двигаясь в ритме печатной машинки. Чуть позже он пропал в Чечне и стал на месяц главным героем Северной Пальмиры. Пропавшие журналисты обречены становиться героями благодаря трудолюбивому жужжанию перьев своих соратников, чего не скажешь, например, о пропавших дворниках, бомжах, учителях и проститутках. Тем более о пропавших с экрана актерах – зачастую это сродни для них уходу из жизни.
Слезая с очередной корректорши в любимом им стиле женщины—вамп, Серега выходил со мной покурить на улицу, щедро делясь энтузиазмом и поливая грязью Большой драматический театр, благо тот находился в этот момент в поле его зрения.
Это не прибавляло энтузиазма во мне, но позволяло создавать иллюзию непрерывного общения с миром внешним. Останься я дома на неделю и, кажется, навсегда ушел бы в себя. Волей—неволей друзья свою функцию выполняли.
У режиссера Безногова занялась бизнесом жена. Дела предпринимательские неожиданно и быстро пошли в гору. Кто бы мог подумать, что в производстве полиэтиленовых пакетов для супермаркетов скрыт такой бешеный экономический потенциал. Чем лучше шли дела у бизнес—леди Безноговой, тем занудней и депрессивней становились текущие спектакли Безногова—режиссера, проходившие и без того в та—ких городах и весях, названия которых, казалось, не подразумевали не только наличие там театра, но и возможности туда добраться иначе как ломоносовским пешим ходом. Последняя постановка называлась «Собаки» по повести Коневского «Овраг», и все драматическое действие сопровождалось диким собачьим воем в исполнении истосковавшейся по большим ролям труппы какого—то захолустного театра.