Страница:
Артузов насупленно молчит. Молчу и я, предоставляя возможность весело сбегающему вниз по лестнице парню лет двадцати в поношенной гимнастерке миновать нас. Затем продолжаю, переходя почти что на злобное шипение:
– Так какого же черта вы тогда подставляете своих людей для прикрытия темных делишек разных порученцев Ягоды?!
Артур Христианович срывается с места и начинает своей пружинистой, летящей походкой выписывать по площадке плавные кренделя, заложив большой палец правой руки за борт френча.
– Генрих Григорьевич – мой непосредственный начальник. Я не могу не выполнять его поручений, – бросает он.
– Любых? – интересуюсь, не скрывая сарказма.
– Считаю для себя абсолютно невозможным интриговать против своего руководителя! – выпаливает Артузов.
– Вам что, бюрократическая иерархия важнее интересов дела?
– Без строгой дисциплины и соподчиненности в нашем деле невозможно! – парирует он.
– Демагогией прикрываетесь? – стараюсь, чтобы мой голос звучал как можно более угрожающе. – Вам что, невдомек, что люди Ягоды компрометируют себя не только с точки зрения советских законов? Тут они уверены, и не без оснований, что зампред ОГПУ их прикроет. Они компрометируют себя с точки зрения законов страны пребывания! А тот же Лурье? Он лезет на совершенно не подходящий для сбыта бриллиантов – тем более нелегального! – германский рынок, и при этом сделано все, чтобы на нем самыми крупными буквами было написано «Я из ОГПУ!». Это же готовые крючки для шантажа и вербовки! – Перевожу дух и продолжаю напирать на Артура Христиановича: – Вам что, невдомек, что эти людишки не допущены к каким-либо мало-мальски значимым секретным сведениям? Сами по себе они пешки, но обладающие связями. И откуда тогда их вербовщики будут выдаивать секретную информацию, позвольте вас спросить?! – Махнув рукой, бросаю: – Можете не отвечать. А вот подумать над моими словами – не только как коммунисту, но и в особенности как начальнику КРО – очень советую!
Не давая Артузову опомниться, задаю вопрос:
– И все-таки где же тут туалет?
Успеваю заметить мелькнувшую на лице Артура Христиановича мимолетную улыбку и запоздало прикусываю себе язык. Надо же так проколоться! Ведь это слово начнет входить здесь в обиход лет через десять, а то и позже. Впрочем… Ничего страшного в этом вроде бы и не усматривается. О чем может подумать начальник КРО? О том, что Осецкий решил пококетничать новомодным иностранным словечком, подцепленным за границей? Пожалуй, других вариантов-то и нет.
– Уборная на том же этаже, что и ресторан, – сообщает между тем Артузов, едва заметно нажимая на слово «уборная» (или это мне так с перепугу только кажется?). – Как спуститесь по лестнице, на площадке сверните налево… нет, отсюда будет направо. Там увидите.
Спускаюсь, поворачиваю – и действительно вижу. Собственно, посещать этот «храм уединенного размышления» серьезных причин у меня не было. Но уж очень хотелось проверить один факт, впоследствии нашедший отражение в поэзии. Внимательно проверив одну за другой двери кабинок («Да… Что они, тут совсем не убирают, что ли?»), нахожу наконец искомое. Довольно крупными рублеными буквами вырезана, наверное перочинным ножом, категорическая надпись: «Хрен цена дому Герцена!»
А под ней чернильный автограф знакомым, не слишком аккуратным, но разборчивым почерком: «Обычно заборные надписи плоски. С этой – согласен. – И подпись, не оставляющая сомнений в авторстве: – В. Маяковский».
Самого поэта в ресторане не наблюдалось, хотя надежда встретить его у меня была – Маяковский появлялся здесь не так уж и редко, да и в I Всероссийской конференции пролетарских писателей тоже участие принимал. Однако это было не единственное место, где можно было увидеть Владимира Владимировича, ибо частенько захаживал он и в «Стойло Пегаса» на Тверской, и в кафе «Арбатский подвал». А вот сюда, в «Дом Герцена», предпочитал наведываться в дневные часы – поиграть в бильярд да заодно попить пивка. Тем не менее здешний ресторан был ему хорошо знаком и в своем ночном обличии, судя по тем строкам из ненаписанного еще стихотворения «Дом Герцена (только в полночном освещении)», которые всплыли у меня в памяти.
Удовлетворив свое детское любопытство, возвращаюсь в зал, и сразу вслед за мной рядом со столиком появляется новая фигура. Не сразу узнаю вошедшего, но восклицание Фурманова: «Федор Федорович! Давайте к нам!» – все расставляет на свои места. Это же Раскольников! До революции – партийный журналист, затем настоящий герой Гражданской войны, командующий рядом флотилий, одно время командовал Балтфлотом (но не слишком удачно), затем полпред в Афганистане. Его женой была такая яркая женщина, как Лариса Рейснер, сейчас оставившая его ради Карла Радека, что при всем при том нисколько не испортило отношений между Радеком и Раскольниковым. Сейчас он вновь на литературной работе. Уже около года работает редактором в журналах «Молодая гвардия» и «На посту», написал воспоминания о революционных днях «Питер и Кронштадт в 1917 году», активно защищает пролеткультовские позиции и воюет с редактором «Красной нови» Воронским, куда Раскольников прошлым летом послан ЦК РКП(б) одним из редакторов. Как раз в этом месяце в ЦК должно состояться бурное обсуждение работы Воронского. Да, в этой компании он свой. Хотя он не только литератор – заведует Восточным отделом Исполкома Коминтерна, преподает в 1-м МГУ…
Раскольников оказался довольно молодым еще мужчиной (наверное, ровесник Фурманова) с жестким, волевым лицом. Оглядев столик, занятый нашей компаний, он на секунду остановил взгляд на нас с Лидой, устроившихся на одном стуле, затем оглядел зал.
– А чего нам тут толкаться? – задал он резонный вопрос. – Здесь уже и не втиснешься никуда. Может, махнем ко мне в гостиницу? Номер большой, всех рассадим, честное слово!
– В какую гостиницу? – тихонько спрашиваю сидящего неподалеку Радека.
– Да ведь в «Люксе» он живет, – отвечает Карл Бернгардович. – Как из Афганистана в конце двадцать третьего вернулся, так там и квартирует. Не торопится постоянное жилье подыскивать, и понятно почему, – складывает губы в язвительной улыбке Радек. – Гостиничный-то номер у него куда как шикарнее служебной квартирки выходит!
Так, «Люкс» – это совсем недалеко, на Тверской, не доходя Советской (бывшей Скобелевской) площади. В мое время эта гостиница именовалась «Центральной» и была далеко не из самых лучших. Но сейчас она еще не совсем утратила былой блеск. Можно и пойти, да и Лида явно не прочь продолжить вечер в обществе столь известных личностей.
Всей компанией мы поднимаемся, рассчитываемся и направляемся к выходу, на ночную январскую стужу.
Глава 6
– Так какого же черта вы тогда подставляете своих людей для прикрытия темных делишек разных порученцев Ягоды?!
Артур Христианович срывается с места и начинает своей пружинистой, летящей походкой выписывать по площадке плавные кренделя, заложив большой палец правой руки за борт френча.
– Генрих Григорьевич – мой непосредственный начальник. Я не могу не выполнять его поручений, – бросает он.
– Любых? – интересуюсь, не скрывая сарказма.
– Считаю для себя абсолютно невозможным интриговать против своего руководителя! – выпаливает Артузов.
– Вам что, бюрократическая иерархия важнее интересов дела?
– Без строгой дисциплины и соподчиненности в нашем деле невозможно! – парирует он.
– Демагогией прикрываетесь? – стараюсь, чтобы мой голос звучал как можно более угрожающе. – Вам что, невдомек, что люди Ягоды компрометируют себя не только с точки зрения советских законов? Тут они уверены, и не без оснований, что зампред ОГПУ их прикроет. Они компрометируют себя с точки зрения законов страны пребывания! А тот же Лурье? Он лезет на совершенно не подходящий для сбыта бриллиантов – тем более нелегального! – германский рынок, и при этом сделано все, чтобы на нем самыми крупными буквами было написано «Я из ОГПУ!». Это же готовые крючки для шантажа и вербовки! – Перевожу дух и продолжаю напирать на Артура Христиановича: – Вам что, невдомек, что эти людишки не допущены к каким-либо мало-мальски значимым секретным сведениям? Сами по себе они пешки, но обладающие связями. И откуда тогда их вербовщики будут выдаивать секретную информацию, позвольте вас спросить?! – Махнув рукой, бросаю: – Можете не отвечать. А вот подумать над моими словами – не только как коммунисту, но и в особенности как начальнику КРО – очень советую!
Не давая Артузову опомниться, задаю вопрос:
– И все-таки где же тут туалет?
Успеваю заметить мелькнувшую на лице Артура Христиановича мимолетную улыбку и запоздало прикусываю себе язык. Надо же так проколоться! Ведь это слово начнет входить здесь в обиход лет через десять, а то и позже. Впрочем… Ничего страшного в этом вроде бы и не усматривается. О чем может подумать начальник КРО? О том, что Осецкий решил пококетничать новомодным иностранным словечком, подцепленным за границей? Пожалуй, других вариантов-то и нет.
– Уборная на том же этаже, что и ресторан, – сообщает между тем Артузов, едва заметно нажимая на слово «уборная» (или это мне так с перепугу только кажется?). – Как спуститесь по лестнице, на площадке сверните налево… нет, отсюда будет направо. Там увидите.
Спускаюсь, поворачиваю – и действительно вижу. Собственно, посещать этот «храм уединенного размышления» серьезных причин у меня не было. Но уж очень хотелось проверить один факт, впоследствии нашедший отражение в поэзии. Внимательно проверив одну за другой двери кабинок («Да… Что они, тут совсем не убирают, что ли?»), нахожу наконец искомое. Довольно крупными рублеными буквами вырезана, наверное перочинным ножом, категорическая надпись: «Хрен цена дому Герцена!»
А под ней чернильный автограф знакомым, не слишком аккуратным, но разборчивым почерком: «Обычно заборные надписи плоски. С этой – согласен. – И подпись, не оставляющая сомнений в авторстве: – В. Маяковский».
Самого поэта в ресторане не наблюдалось, хотя надежда встретить его у меня была – Маяковский появлялся здесь не так уж и редко, да и в I Всероссийской конференции пролетарских писателей тоже участие принимал. Однако это было не единственное место, где можно было увидеть Владимира Владимировича, ибо частенько захаживал он и в «Стойло Пегаса» на Тверской, и в кафе «Арбатский подвал». А вот сюда, в «Дом Герцена», предпочитал наведываться в дневные часы – поиграть в бильярд да заодно попить пивка. Тем не менее здешний ресторан был ему хорошо знаком и в своем ночном обличии, судя по тем строкам из ненаписанного еще стихотворения «Дом Герцена (только в полночном освещении)», которые всплыли у меня в памяти.
Удовлетворив свое детское любопытство, возвращаюсь в зал, и сразу вслед за мной рядом со столиком появляется новая фигура. Не сразу узнаю вошедшего, но восклицание Фурманова: «Федор Федорович! Давайте к нам!» – все расставляет на свои места. Это же Раскольников! До революции – партийный журналист, затем настоящий герой Гражданской войны, командующий рядом флотилий, одно время командовал Балтфлотом (но не слишком удачно), затем полпред в Афганистане. Его женой была такая яркая женщина, как Лариса Рейснер, сейчас оставившая его ради Карла Радека, что при всем при том нисколько не испортило отношений между Радеком и Раскольниковым. Сейчас он вновь на литературной работе. Уже около года работает редактором в журналах «Молодая гвардия» и «На посту», написал воспоминания о революционных днях «Питер и Кронштадт в 1917 году», активно защищает пролеткультовские позиции и воюет с редактором «Красной нови» Воронским, куда Раскольников прошлым летом послан ЦК РКП(б) одним из редакторов. Как раз в этом месяце в ЦК должно состояться бурное обсуждение работы Воронского. Да, в этой компании он свой. Хотя он не только литератор – заведует Восточным отделом Исполкома Коминтерна, преподает в 1-м МГУ…
Раскольников оказался довольно молодым еще мужчиной (наверное, ровесник Фурманова) с жестким, волевым лицом. Оглядев столик, занятый нашей компаний, он на секунду остановил взгляд на нас с Лидой, устроившихся на одном стуле, затем оглядел зал.
– А чего нам тут толкаться? – задал он резонный вопрос. – Здесь уже и не втиснешься никуда. Может, махнем ко мне в гостиницу? Номер большой, всех рассадим, честное слово!
– В какую гостиницу? – тихонько спрашиваю сидящего неподалеку Радека.
– Да ведь в «Люксе» он живет, – отвечает Карл Бернгардович. – Как из Афганистана в конце двадцать третьего вернулся, так там и квартирует. Не торопится постоянное жилье подыскивать, и понятно почему, – складывает губы в язвительной улыбке Радек. – Гостиничный-то номер у него куда как шикарнее служебной квартирки выходит!
Так, «Люкс» – это совсем недалеко, на Тверской, не доходя Советской (бывшей Скобелевской) площади. В мое время эта гостиница именовалась «Центральной» и была далеко не из самых лучших. Но сейчас она еще не совсем утратила былой блеск. Можно и пойти, да и Лида явно не прочь продолжить вечер в обществе столь известных личностей.
Всей компанией мы поднимаемся, рассчитываемся и направляемся к выходу, на ночную январскую стужу.
Глава 6
Беседы в «Люксе»
На выходе из «Дома Герцена» Артузов нас покинул, сославшись на неотложные дела. Я же, всю недолгую дорогу до гостиницы «Люкс» старательно запахивая поплотнее пальто, чтобы уберечься от пронизывающего, выстуживающего насквозь ветра, напряженно обдумывал состоявшийся с ним разговор. Зачем ему была нужна эта встреча? И почему он предпочел провести ее таким образом, изобразив случайное знакомство в ресторанной компании литераторов? Те знания, которые я вынес из своего прошлого, свидетельствовали о том, что Артузов ни в коей мере не может быть причислен к сторонникам Ягоды. Поэтому предположение, что он действовал по заданию или, во всяком случае, в интересах своего шефа («Черт, опять проскочило! От таких словечек надо избавляться даже в мыслях!»), относится к самым маловероятным.
Тогда что же им двигало? Желание прояснить обстановку для себя, прощупать, что за тип этот Осецкий, который крутит что-то вокруг Ягоды? А заодно и выудить кое-какую информацию, которая для людей на его месте лишней не бывает? Вот только зачем ему эта информация: для того, чтобы использовать ее против своего начальника или, наоборот, чтобы при случае выгодно представить Генриху Григорьевичу? А ведь не исключено, что верны могут оказаться оба варианта, в зависимости от обстоятельств. В одном я был более или менее уверен: по собственной инициативе Артузов играть против меня в интересах Ягоды не станет.
Время, время… Время работает не на меня. Пока мне не удалось ни создать кругу лиц, настроенных против Ягоды, достаточных мотивов для активных действий, ни раскопать информации, которая сама по себе могла бы свалить его. Так, всякие грешки, которые способны иметь разное толкование и при сильном желании вполне могут быть выданы за элемент оперативной необходимости. Не исключено, что у Ягоды что-то подобное такому прикрытию и было продумано. А поддержка сверху? Почему Ягода был полезен Сталину, мне было более или менее ясно. Но вот в чем корни расположения к нему Дзержинского? Только ли в исполнительности, организованности и хозяйственной хватке? В этом следовало разобраться как можно быстрее, пока Ягода не почуял настоящей опасности и не сделал очередного хода, грозящего для меня стать последним…
Тем временем, пройдя по темной, заснеженной Тверской, мы разношерстной толпой ввалились в небольшой вестибюль гостиницы, архитектурное решение которой тяготело к модерну, но интерьер при этом был украшен лепниной в стиле ампир. Это здание, построенное купцом Филипповым, первоначально целиком занимала его компания. Тут была и знаменитая булочная, и кофейня, и хлебопекарные цеха во внутридворовых постройках, и общежитие рабочих-булочников… Лишь в одна тысяча девятьсот одиннадцатом году левое крыло было отдано под гостиницу. После революции все здание было национализировано, и в нем в девятнадцатом разместилось общежитие НКВД, а затем уже – ведомственная гостиница Коминтерна. Впрочем, и булочная и кофейня (под названием «кафе-столовая») продолжали функционировать, по-прежнему притягивая к себе москвичей.
Здесь, на входе, нам пришлось застрять на некоторое время, пока Раскольников выяснял имена и фамилии всех собравшихся, а затем, поднявшись к себе в номер, по телефону заказал для нас пропуска. Этот порядок соблюдался неукоснительно, поскольку в гостинице жили в основном сотрудники Коминтерна и товарищи, приезжавшие из-за границы.
Предъявив пропуска красноармейцу, стоявшему на посту при входе, мы все попытались загрузиться в лифт за красивой чугунной решеткой, но его габариты не были рассчитаны на такую толпу. Раскольников и Либединский остались внизу, дожидаясь, когда лифт вернется, выгрузив первую партию, и уже тогда поднялись на этаж, где располагался номер Федора Федоровича. Конечно, такому количеству людей у него было тесновато, но все так или иначе расселись вокруг стола, используя и стулья, и кресло, и диван, и даже кровать. Жена Раскольникова, Лариса Рейснер, оказалась дома и также присоединилась к нам. Ни ее, ни Радека, ни самого Федора, казалось, совершенно не смущал существовавший между ними любовный треугольник. А вот Лиду, судя по всему, заранее напрягала известная репутация Ларисы как роковой женщины, и она несколько раз бросала то на нее, то на меня откровенно ревнивые взгляды, несмотря на то что никаких видимых поводов к этому мы не давали.
Пока все рассаживались, Раскольников полушутливо спросил Радека:
– Ну что, Карл, ты еще не решил заняться художественной литературой? А то, смотрю, ты среди нашего брата-литератора все время крутишься, на собраниях всяких, диспутах и на конференции ВАПП все дни просидел.
Радек в ответ лишь рассмеялся, но тут к нему пристала Лида:
– Правда, Карл Бернгардович, откуда у вас такой интерес к писателям и поэтам?
Лицо Радека перестало улыбаться, он молчал некоторое время, а потом заговорил, как будто ни к кому персонально не обращаясь, а доводя свои мысли до всеобщего сведения.
– Я не верю ни гадалкам, ни цыганкам-предсказательницам. Я не очень-то верю даже в политические науки, в смысле их способности предвидеть, – произнес он, и было видно, что слова эти, в порядке исключения, не имеют даже и налета позы или фальши. – Единственные люди, которые способны хотя бы в какой-то мере предсказывать будущее, – это писатели и поэты. Так всегда было и так будет. Достоевский, Толстой, да и Чехов, к ним еще и Маяковского можно добавить – именно как поэта, не как политика, – знали, что грядет революция, и предчувствовали ее в своем творчестве. У людей творческих есть какое-то особенное чутье, некая способность выхватывать из калейдоскопа настоящего образ грядущего. А у прочих смертных такой способности нет.
Слушаю Радека и припоминаю, что эта идея через каких-нибудь пять – десять лет получит всеобщее распространение и даже приобретет нормативную окраску – литература сделается обязанной опережать жизнь. Сегодня же было видно, что для многих присутствующих эта мысль оказалась неожиданной. Радек же, похоже, не просто уверовал в свою идею, но и сделал из нее совершенно практические выводы. Он не только искал предсказаний будущего в художественной литературе и поэзии, но и собрался прямо сейчас ускорить этот процесс путем прямого опроса присутствующих писателей.
Лида слушала его, затаив дыхание, и я уж было начал подумывать, что слухи о дьявольском обаянии Карла Бернгардовича, нисколько не зависящем от его почти карикатурной внешности, родились не на пустом месте. И не пора ли уже мне начать ревновать?
Ответив Лиде, Радек немедленно выкатил ответный вопрос, вновь обращаясь ко всей аудитории:
– Вот вы, все вы – какое впечатление вы вынесли из писательской конференции? Скажи, Юрий, – на этот раз обращение было адресовано одному Либединскому, – как думают твои знакомые писатели насчет НЭПа? Долго ли он просуществует?
– Тебе это лучше знать, – иронично бросил тот в ответ, – ты же из нас ближе всех к партийному Олимпу!
Радека такой ответ привел в явное раздражение.
– Дело ни в каком не в Олимпе! – начал выговаривать он. – При чем тут партийная верхушка? Разве вы не понимаете, они рано или поздно должны будут сделать то, чего хочет народ! – Карл быстро овладел своим лицом и даже изобразил некоторое подобие улыбки. – И все же – какие ветры дуют среди писателей?
Либединский ответил, но довольно своеобразно.
– Поведай-ка нам, Дима, – попросил он Фурманова, – а зачем ты на конференции отстаивал необходимость в жесткой организации писателей, которая взяла бы на себя функции идеологического руководства писательским творчеством?
Не дав Фурманову собраться с мыслями, он сначала хладнокровно-менторским тоном, а затем постепенно впадая в запальчивость, продолжал:
– Я вот, например, действительно считаю, что это нужно: вроде как больному нужно горькое лекарство. Да, признаю, лекарство очень горькое. Но ты-то, ты, ты ведь кривил душой! Я же знаю, тебе противен НЭП, несмотря на официальную линию партии. И точно так же тебе противна всякая организация, ограничивающая свободу творчества. Я-то как раз понимаю необходимость НЭПа и необходимость жесткого ограничения свободы писательского творчества. Ты же в это не веришь! А о крепкой организации ты говорил либо из оппортунистических соображений или потому что ты – из немцев. В немецкой крови – тяга к порядку.
Замечаю, что Лида заметно насторожилась, опасаясь, видимо, резкой перепалки. Но Фурманов неожиданно рассмеялся:
– Ты, Юра, рассуждаешь, как тот милейший, но не очень умный врач из какого-то чеховского рассказа, кажется из «Дуэли». Тот считал, что все зло – от немцев и что все русские немецкого происхождения сохраняют все отвратительные черты немецкого характера! – Тут Фурманов резко посерьезнел и произнес: – Да, признаю, на конференции я кривил душой. Но делал я это вовсе не из каких-то там оппортунистических соображений, а потому что выступал от имени правления ВАППа и, значит, должен был проводить его линию. И ты угадал – я действительно полагаю, что ВАПП встал на неверный путь. Идеологическое руководство литературой, о котором мечтает ВАПП, очень легко может обернуться полицейским надзором, причем не только над буржуазными писателями и всякими попутчиками, но над всей советской литературой. – И тут Фурманов, резко сжав пальцы обеих рук в кулаки, весомо положил их перед собой на стол, будто демонстрируя зримый образ этого полицейского надзора. – Это неизбежно произойдет, – продолжал он, – и вовсе не потому, что руководители ВАПП все как один хотят сделаться полицейскими надзирателями в литературе. Это произойдет в силу объективных обстоятельств!
Машинально качаю головой и, не сдержавшись, бросаю: «Вот именно!» Да, никогда не предполагал, что у Фурманова в глубине души живет такое острое отвращение к идеологической полицейщине. Но за каким же лешим его тогда в ВАПП занесло?
Замечаю отсутствие в комнате Ларисы Рейснер. И когда же она вышла? Но тут она появилась в дверях с чайником в одной руке и с тремя стаканами с подстаканниками – в другой.
Вновь скашиваю глаза на свою подругу. Заметно, как она волнуется. Слова Фурманова задевают ее за живое, и она едва сдерживается, чтобы не вклиниться в спор. Ее пальцы тоже непроизвольно сжались в кулаки, она закусила губы и сверлит Фурманова взглядом своих чарующих глаз, которые сейчас, однако, сверкают только гневом. Между тем Дмитрий Андреевич торопливо развивал свою мысль дальше:
– Гражданская война закончилась полной нашей победой, это так. Но только в России! Между тем все мы знаем, что наша революция мыслилась и могла быть исторически оправдана только как начало всемирной пролетарской революции. В отсталой, нищей, крестьянской стране социализм построить нельзя, он может быть построен только на Западе. То есть, – поправился Фурманов, – прежде он будет построен на Западе, а уже потом в России. И что же на Западе? Вы же видите, какое поражение мы потерпели в Германии! А ведь на Германию возлагались все наши надежды, потому что без революции в Германии нечего и думать о начале революции в других капиталистических странах. В результате наша революция – давайте будем глядеть правде в глаза – оказалась в тупике. Ленин был гениальным стратегом. Уж он-то нашел бы выход из этого тупика. Но теперь его нет в живых, и никто его заменить не может, – с горечью произнес Фурманов.
– Слушай, Дима… – начал было Либединский (было видно, что и Радек, и Раскольников, и Лариса Рейснер внимательно слушают, однако не собираются вмешиваться), но Фурманов оборвал его:
– Нет, постой, дай мне договорить! Что же делать нам, писателям, в такой обстановке, если мы хотим правильно отражать в своем творчестве создавшееся положение и существующие настроения? Да даже и без всяких «если», – резко взмахнул рукой автор недавно изданного «Чапаева», – подлинные писатели делают все это бессознательно, автоматически, часто вопреки самим себе. Ведь настоящее искусство – прежде всего правда! Но эта правда, в действительно художественных произведениях неизбежно прорывающаяся наружу, приведет в конце концов писателей в антипартийный лагерь. И как их удержать от этого? Только путем контроля, путем нажима и, если называть вещи своими словами, – мерами полицейского характера, как бы эти меры потом ни назывались и под какими бы псевдонимами ни выступали. Вот тогда идеологическое руководство, о котором печется ВАПП, сведется к этому самому полицейскому надзору. – Фурманов глядел прямо перед собой, опустошенный этой, по всему видно, нелегко давшейся ему речью.
Воспользовавшись моментом, Лариса выставила на стол стаканы, заварочный чайник, сахарницу с мелко наколотым сахаром и вазочку с печеньем.
– Угощайтесь, пожалуйста! – предложила она. – Сахарку на всех хватит. Вот только ложечек у нас всего четыре штуки.
– Каких ложечек? – вскинулся Фурманов. – При чем тут ложечки? – Он дернулся, неловко двинул рукой и локтем зацепил одну из этих чайных ложек, так что она полетела на пол, мелодично зазвенев…
Юрий Либединский, видя, в каком состоянии находится его друг, не стал продолжать полемики и сидел, не произнося ни слова. Тишину нарушил Раскольников, вернувшись к затронутой еще в «Доме Герцена» теме германской революции. Он подошел к Фурманову, наклонился, поднял с пола ложку и, тронув своего товарища за плечо, негромко сказал:
– Не стоит окончательно хоронить революцию в Германии. – Затем, вперив свой внезапно сделавшийся жестким взгляд в Радека, медленно, четко, артикулированно проговорил: – Но если мы там будем заниматься беспринципными авантюрами, то тогда действительно наше дело может закончиться полным провалом. Скажи, Карл, зачем ты тиснул прошлым, точнее, уже позапрошлым летом в «Роте Фане» статейку «Der Wanderer ins Nichts»?
«Странник в никуда», – автоматически переводит мое сознание, а в памяти начинает по крупицам всплывать содержание нашумевшей статьи.
Радек воспользовался фактом расстрела в мае двадцать третьего года французскими оккупационными властями в Рейнской области офицера фрайкора (добровольческий корпус) Лео Шлагетера, который с группой товарищей пускал под откос французские поезда. Острое перо Карла Бернгардовича послужило вполне незатейливой логике. Обращаясь к правым националистам, он ставил перед ними вопрос: вы выступаете против Версальского унижения Германии? Отлично! Так давайте вместе с нами, рабочими, бороться в первую очередь против тех, кто привел Германию к этому унижению, – против господства финансового капитала!
Логика, конечно, безупречная… Но у националистов и фашистов была своя логика, и эта логика заставляла их видеть причину унижения Германии в пресловутом «ударе в спину» (то есть в революции, поднятой левым крылом социал-демократии в воюющей стране). И уж не в Лео Шлагетере, кумире фашистов, пытавшемся в составе фрайкора взять Ригу в девятнадцатом году, а затем, в двадцатом, во время капповского путча, сражавшемся в рядах того же фрайкора против рабочих дружин Рура, нужно было искать союзника для коммунистов.
Радек, само собой, тщился доказать националистам, что путь Шлагетера – это путь в никуда. Но нацисты так не считали. Шлагетер позднее стал героем пьесы нацистского драматурга и поэта Ганса Йоста. Именно в этой пьесе прозвучали слова, вложенные Йостом в уста военного товарища Шлагетера, Фридриха Тиммана: «Когда я слышу слово «культура»… я снимаю с предохранителя свой браунинг».
Хотя статья уже тогда вызвала к себе весьма критическое отношение среди партийных активистов и неоднозначную реакцию в партийной верхушке, вплоть до неприкрытого возмущения, – Карл и сегодня бросился ее защищать.
– Я предложил правильную тактику, – настаивал Радек. – Кто этого не понимает, тот ничего не понимает в политике! – Этой фразой, напоминающей ленинские ораторские обороты, Карл Бернгардович нередко любил щегольнуть в полемике. – В нашей борьбе мы должны искать союзников, где нам только удастся. Немецкие реакционеры ненавидят Веймарскую республику, и мы ее тоже ненавидим. Они хотят ее свергнуть – и мы тоже. Мы должны помнить, что у германских правых есть воля к борьбе, у них есть огонь, который их воодушевляет, а у наших друзей-коммунистов ничего нет. Никакого огня. Но паровоз без топлива не двинется с места, и революция в Германии тоже не сдвинется с места, если мы не найдем для нее топлива. А так как своего собственного топлива у немецких коммунистов нет, они должны воспользоваться чужим, – пытался втолковать Радек, прямо-таки любовавшийся своей идеей, тот глубинный замысел, что лежал в основе его гениального тактического хода. – Мы должны бороться вместе с немецкими фашистами, и только когда Веймарская республика будет свергнута нашими общими усилиями, тогда мы быстро расправимся с реакционерами. Все это элементарно просто, и возмущаться тут нечем!
Оказалось, однако, что среди всех присутствующих только он один считал подобную тактику простой, правильной и допустимой. Вот и Лида сморщилась, как будто куснула лимон. Фурманов тут же воскликнул:
– То, что ты предлагаешь, Карл, это не тактика коммунистов, а какая-то бесовская достоевщина!
– Вот именно! – поддержал его Федор Раскольников. – Такую тактику, вполне вероятно, одобрил бы Нечаев, но уж ни в коем случае не Маркс.
Юрий Либединский смотрел на дело более прагматично, однако и он высказался против:
– Я не буду тут рассуждать, являются ли такого рода соглашения с реакционерами принципиально допустимыми или же нет. Тут дело в другом – то, что предлагает Радек, будет только укреплять позиции реакции и подрывать и разлагать коммунистическую партию.
– Ничего, ничего, – снисходительно возразил им Радек – не стоит так беспокоиться. Пока что мы их поддержим, а когда придет время – разобьем в пух и прах. Кроме того, лучшие элементы из реакционной среды – а у них есть честные патриоты, пролетарии и интеллигенты – мы перетянем на свою сторону, и они пойдут за нашими лозунгами! – уверенно заключил он.
– Или мы – за их лозунгами, – парировал Либединский. – Если мы протягиваем руку националистической реакции, то у какого-нибудь Гитлера больше шансов перетянуть рабочих на свою сторону при такой тактике, чем у немецких коммунистов.
Лариса Рейснер же молчала, нервно закусив губы. Она была сильно расстроена, и явно не тем, что ее нынешний кумир оказался под огнем критики, а тем, что он предлагает такие вещи, за которые она его в иные годы недрогнувшей рукой поставила бы к стенке.
Тогда что же им двигало? Желание прояснить обстановку для себя, прощупать, что за тип этот Осецкий, который крутит что-то вокруг Ягоды? А заодно и выудить кое-какую информацию, которая для людей на его месте лишней не бывает? Вот только зачем ему эта информация: для того, чтобы использовать ее против своего начальника или, наоборот, чтобы при случае выгодно представить Генриху Григорьевичу? А ведь не исключено, что верны могут оказаться оба варианта, в зависимости от обстоятельств. В одном я был более или менее уверен: по собственной инициативе Артузов играть против меня в интересах Ягоды не станет.
Время, время… Время работает не на меня. Пока мне не удалось ни создать кругу лиц, настроенных против Ягоды, достаточных мотивов для активных действий, ни раскопать информации, которая сама по себе могла бы свалить его. Так, всякие грешки, которые способны иметь разное толкование и при сильном желании вполне могут быть выданы за элемент оперативной необходимости. Не исключено, что у Ягоды что-то подобное такому прикрытию и было продумано. А поддержка сверху? Почему Ягода был полезен Сталину, мне было более или менее ясно. Но вот в чем корни расположения к нему Дзержинского? Только ли в исполнительности, организованности и хозяйственной хватке? В этом следовало разобраться как можно быстрее, пока Ягода не почуял настоящей опасности и не сделал очередного хода, грозящего для меня стать последним…
Тем временем, пройдя по темной, заснеженной Тверской, мы разношерстной толпой ввалились в небольшой вестибюль гостиницы, архитектурное решение которой тяготело к модерну, но интерьер при этом был украшен лепниной в стиле ампир. Это здание, построенное купцом Филипповым, первоначально целиком занимала его компания. Тут была и знаменитая булочная, и кофейня, и хлебопекарные цеха во внутридворовых постройках, и общежитие рабочих-булочников… Лишь в одна тысяча девятьсот одиннадцатом году левое крыло было отдано под гостиницу. После революции все здание было национализировано, и в нем в девятнадцатом разместилось общежитие НКВД, а затем уже – ведомственная гостиница Коминтерна. Впрочем, и булочная и кофейня (под названием «кафе-столовая») продолжали функционировать, по-прежнему притягивая к себе москвичей.
Здесь, на входе, нам пришлось застрять на некоторое время, пока Раскольников выяснял имена и фамилии всех собравшихся, а затем, поднявшись к себе в номер, по телефону заказал для нас пропуска. Этот порядок соблюдался неукоснительно, поскольку в гостинице жили в основном сотрудники Коминтерна и товарищи, приезжавшие из-за границы.
Предъявив пропуска красноармейцу, стоявшему на посту при входе, мы все попытались загрузиться в лифт за красивой чугунной решеткой, но его габариты не были рассчитаны на такую толпу. Раскольников и Либединский остались внизу, дожидаясь, когда лифт вернется, выгрузив первую партию, и уже тогда поднялись на этаж, где располагался номер Федора Федоровича. Конечно, такому количеству людей у него было тесновато, но все так или иначе расселись вокруг стола, используя и стулья, и кресло, и диван, и даже кровать. Жена Раскольникова, Лариса Рейснер, оказалась дома и также присоединилась к нам. Ни ее, ни Радека, ни самого Федора, казалось, совершенно не смущал существовавший между ними любовный треугольник. А вот Лиду, судя по всему, заранее напрягала известная репутация Ларисы как роковой женщины, и она несколько раз бросала то на нее, то на меня откровенно ревнивые взгляды, несмотря на то что никаких видимых поводов к этому мы не давали.
Пока все рассаживались, Раскольников полушутливо спросил Радека:
– Ну что, Карл, ты еще не решил заняться художественной литературой? А то, смотрю, ты среди нашего брата-литератора все время крутишься, на собраниях всяких, диспутах и на конференции ВАПП все дни просидел.
Радек в ответ лишь рассмеялся, но тут к нему пристала Лида:
– Правда, Карл Бернгардович, откуда у вас такой интерес к писателям и поэтам?
Лицо Радека перестало улыбаться, он молчал некоторое время, а потом заговорил, как будто ни к кому персонально не обращаясь, а доводя свои мысли до всеобщего сведения.
– Я не верю ни гадалкам, ни цыганкам-предсказательницам. Я не очень-то верю даже в политические науки, в смысле их способности предвидеть, – произнес он, и было видно, что слова эти, в порядке исключения, не имеют даже и налета позы или фальши. – Единственные люди, которые способны хотя бы в какой-то мере предсказывать будущее, – это писатели и поэты. Так всегда было и так будет. Достоевский, Толстой, да и Чехов, к ним еще и Маяковского можно добавить – именно как поэта, не как политика, – знали, что грядет революция, и предчувствовали ее в своем творчестве. У людей творческих есть какое-то особенное чутье, некая способность выхватывать из калейдоскопа настоящего образ грядущего. А у прочих смертных такой способности нет.
Слушаю Радека и припоминаю, что эта идея через каких-нибудь пять – десять лет получит всеобщее распространение и даже приобретет нормативную окраску – литература сделается обязанной опережать жизнь. Сегодня же было видно, что для многих присутствующих эта мысль оказалась неожиданной. Радек же, похоже, не просто уверовал в свою идею, но и сделал из нее совершенно практические выводы. Он не только искал предсказаний будущего в художественной литературе и поэзии, но и собрался прямо сейчас ускорить этот процесс путем прямого опроса присутствующих писателей.
Лида слушала его, затаив дыхание, и я уж было начал подумывать, что слухи о дьявольском обаянии Карла Бернгардовича, нисколько не зависящем от его почти карикатурной внешности, родились не на пустом месте. И не пора ли уже мне начать ревновать?
Ответив Лиде, Радек немедленно выкатил ответный вопрос, вновь обращаясь ко всей аудитории:
– Вот вы, все вы – какое впечатление вы вынесли из писательской конференции? Скажи, Юрий, – на этот раз обращение было адресовано одному Либединскому, – как думают твои знакомые писатели насчет НЭПа? Долго ли он просуществует?
– Тебе это лучше знать, – иронично бросил тот в ответ, – ты же из нас ближе всех к партийному Олимпу!
Радека такой ответ привел в явное раздражение.
– Дело ни в каком не в Олимпе! – начал выговаривать он. – При чем тут партийная верхушка? Разве вы не понимаете, они рано или поздно должны будут сделать то, чего хочет народ! – Карл быстро овладел своим лицом и даже изобразил некоторое подобие улыбки. – И все же – какие ветры дуют среди писателей?
Либединский ответил, но довольно своеобразно.
– Поведай-ка нам, Дима, – попросил он Фурманова, – а зачем ты на конференции отстаивал необходимость в жесткой организации писателей, которая взяла бы на себя функции идеологического руководства писательским творчеством?
Не дав Фурманову собраться с мыслями, он сначала хладнокровно-менторским тоном, а затем постепенно впадая в запальчивость, продолжал:
– Я вот, например, действительно считаю, что это нужно: вроде как больному нужно горькое лекарство. Да, признаю, лекарство очень горькое. Но ты-то, ты, ты ведь кривил душой! Я же знаю, тебе противен НЭП, несмотря на официальную линию партии. И точно так же тебе противна всякая организация, ограничивающая свободу творчества. Я-то как раз понимаю необходимость НЭПа и необходимость жесткого ограничения свободы писательского творчества. Ты же в это не веришь! А о крепкой организации ты говорил либо из оппортунистических соображений или потому что ты – из немцев. В немецкой крови – тяга к порядку.
Замечаю, что Лида заметно насторожилась, опасаясь, видимо, резкой перепалки. Но Фурманов неожиданно рассмеялся:
– Ты, Юра, рассуждаешь, как тот милейший, но не очень умный врач из какого-то чеховского рассказа, кажется из «Дуэли». Тот считал, что все зло – от немцев и что все русские немецкого происхождения сохраняют все отвратительные черты немецкого характера! – Тут Фурманов резко посерьезнел и произнес: – Да, признаю, на конференции я кривил душой. Но делал я это вовсе не из каких-то там оппортунистических соображений, а потому что выступал от имени правления ВАППа и, значит, должен был проводить его линию. И ты угадал – я действительно полагаю, что ВАПП встал на неверный путь. Идеологическое руководство литературой, о котором мечтает ВАПП, очень легко может обернуться полицейским надзором, причем не только над буржуазными писателями и всякими попутчиками, но над всей советской литературой. – И тут Фурманов, резко сжав пальцы обеих рук в кулаки, весомо положил их перед собой на стол, будто демонстрируя зримый образ этого полицейского надзора. – Это неизбежно произойдет, – продолжал он, – и вовсе не потому, что руководители ВАПП все как один хотят сделаться полицейскими надзирателями в литературе. Это произойдет в силу объективных обстоятельств!
Машинально качаю головой и, не сдержавшись, бросаю: «Вот именно!» Да, никогда не предполагал, что у Фурманова в глубине души живет такое острое отвращение к идеологической полицейщине. Но за каким же лешим его тогда в ВАПП занесло?
Замечаю отсутствие в комнате Ларисы Рейснер. И когда же она вышла? Но тут она появилась в дверях с чайником в одной руке и с тремя стаканами с подстаканниками – в другой.
Вновь скашиваю глаза на свою подругу. Заметно, как она волнуется. Слова Фурманова задевают ее за живое, и она едва сдерживается, чтобы не вклиниться в спор. Ее пальцы тоже непроизвольно сжались в кулаки, она закусила губы и сверлит Фурманова взглядом своих чарующих глаз, которые сейчас, однако, сверкают только гневом. Между тем Дмитрий Андреевич торопливо развивал свою мысль дальше:
– Гражданская война закончилась полной нашей победой, это так. Но только в России! Между тем все мы знаем, что наша революция мыслилась и могла быть исторически оправдана только как начало всемирной пролетарской революции. В отсталой, нищей, крестьянской стране социализм построить нельзя, он может быть построен только на Западе. То есть, – поправился Фурманов, – прежде он будет построен на Западе, а уже потом в России. И что же на Западе? Вы же видите, какое поражение мы потерпели в Германии! А ведь на Германию возлагались все наши надежды, потому что без революции в Германии нечего и думать о начале революции в других капиталистических странах. В результате наша революция – давайте будем глядеть правде в глаза – оказалась в тупике. Ленин был гениальным стратегом. Уж он-то нашел бы выход из этого тупика. Но теперь его нет в живых, и никто его заменить не может, – с горечью произнес Фурманов.
– Слушай, Дима… – начал было Либединский (было видно, что и Радек, и Раскольников, и Лариса Рейснер внимательно слушают, однако не собираются вмешиваться), но Фурманов оборвал его:
– Нет, постой, дай мне договорить! Что же делать нам, писателям, в такой обстановке, если мы хотим правильно отражать в своем творчестве создавшееся положение и существующие настроения? Да даже и без всяких «если», – резко взмахнул рукой автор недавно изданного «Чапаева», – подлинные писатели делают все это бессознательно, автоматически, часто вопреки самим себе. Ведь настоящее искусство – прежде всего правда! Но эта правда, в действительно художественных произведениях неизбежно прорывающаяся наружу, приведет в конце концов писателей в антипартийный лагерь. И как их удержать от этого? Только путем контроля, путем нажима и, если называть вещи своими словами, – мерами полицейского характера, как бы эти меры потом ни назывались и под какими бы псевдонимами ни выступали. Вот тогда идеологическое руководство, о котором печется ВАПП, сведется к этому самому полицейскому надзору. – Фурманов глядел прямо перед собой, опустошенный этой, по всему видно, нелегко давшейся ему речью.
Воспользовавшись моментом, Лариса выставила на стол стаканы, заварочный чайник, сахарницу с мелко наколотым сахаром и вазочку с печеньем.
– Угощайтесь, пожалуйста! – предложила она. – Сахарку на всех хватит. Вот только ложечек у нас всего четыре штуки.
– Каких ложечек? – вскинулся Фурманов. – При чем тут ложечки? – Он дернулся, неловко двинул рукой и локтем зацепил одну из этих чайных ложек, так что она полетела на пол, мелодично зазвенев…
Юрий Либединский, видя, в каком состоянии находится его друг, не стал продолжать полемики и сидел, не произнося ни слова. Тишину нарушил Раскольников, вернувшись к затронутой еще в «Доме Герцена» теме германской революции. Он подошел к Фурманову, наклонился, поднял с пола ложку и, тронув своего товарища за плечо, негромко сказал:
– Не стоит окончательно хоронить революцию в Германии. – Затем, вперив свой внезапно сделавшийся жестким взгляд в Радека, медленно, четко, артикулированно проговорил: – Но если мы там будем заниматься беспринципными авантюрами, то тогда действительно наше дело может закончиться полным провалом. Скажи, Карл, зачем ты тиснул прошлым, точнее, уже позапрошлым летом в «Роте Фане» статейку «Der Wanderer ins Nichts»?
«Странник в никуда», – автоматически переводит мое сознание, а в памяти начинает по крупицам всплывать содержание нашумевшей статьи.
Радек воспользовался фактом расстрела в мае двадцать третьего года французскими оккупационными властями в Рейнской области офицера фрайкора (добровольческий корпус) Лео Шлагетера, который с группой товарищей пускал под откос французские поезда. Острое перо Карла Бернгардовича послужило вполне незатейливой логике. Обращаясь к правым националистам, он ставил перед ними вопрос: вы выступаете против Версальского унижения Германии? Отлично! Так давайте вместе с нами, рабочими, бороться в первую очередь против тех, кто привел Германию к этому унижению, – против господства финансового капитала!
Логика, конечно, безупречная… Но у националистов и фашистов была своя логика, и эта логика заставляла их видеть причину унижения Германии в пресловутом «ударе в спину» (то есть в революции, поднятой левым крылом социал-демократии в воюющей стране). И уж не в Лео Шлагетере, кумире фашистов, пытавшемся в составе фрайкора взять Ригу в девятнадцатом году, а затем, в двадцатом, во время капповского путча, сражавшемся в рядах того же фрайкора против рабочих дружин Рура, нужно было искать союзника для коммунистов.
Радек, само собой, тщился доказать националистам, что путь Шлагетера – это путь в никуда. Но нацисты так не считали. Шлагетер позднее стал героем пьесы нацистского драматурга и поэта Ганса Йоста. Именно в этой пьесе прозвучали слова, вложенные Йостом в уста военного товарища Шлагетера, Фридриха Тиммана: «Когда я слышу слово «культура»… я снимаю с предохранителя свой браунинг».
Хотя статья уже тогда вызвала к себе весьма критическое отношение среди партийных активистов и неоднозначную реакцию в партийной верхушке, вплоть до неприкрытого возмущения, – Карл и сегодня бросился ее защищать.
– Я предложил правильную тактику, – настаивал Радек. – Кто этого не понимает, тот ничего не понимает в политике! – Этой фразой, напоминающей ленинские ораторские обороты, Карл Бернгардович нередко любил щегольнуть в полемике. – В нашей борьбе мы должны искать союзников, где нам только удастся. Немецкие реакционеры ненавидят Веймарскую республику, и мы ее тоже ненавидим. Они хотят ее свергнуть – и мы тоже. Мы должны помнить, что у германских правых есть воля к борьбе, у них есть огонь, который их воодушевляет, а у наших друзей-коммунистов ничего нет. Никакого огня. Но паровоз без топлива не двинется с места, и революция в Германии тоже не сдвинется с места, если мы не найдем для нее топлива. А так как своего собственного топлива у немецких коммунистов нет, они должны воспользоваться чужим, – пытался втолковать Радек, прямо-таки любовавшийся своей идеей, тот глубинный замысел, что лежал в основе его гениального тактического хода. – Мы должны бороться вместе с немецкими фашистами, и только когда Веймарская республика будет свергнута нашими общими усилиями, тогда мы быстро расправимся с реакционерами. Все это элементарно просто, и возмущаться тут нечем!
Оказалось, однако, что среди всех присутствующих только он один считал подобную тактику простой, правильной и допустимой. Вот и Лида сморщилась, как будто куснула лимон. Фурманов тут же воскликнул:
– То, что ты предлагаешь, Карл, это не тактика коммунистов, а какая-то бесовская достоевщина!
– Вот именно! – поддержал его Федор Раскольников. – Такую тактику, вполне вероятно, одобрил бы Нечаев, но уж ни в коем случае не Маркс.
Юрий Либединский смотрел на дело более прагматично, однако и он высказался против:
– Я не буду тут рассуждать, являются ли такого рода соглашения с реакционерами принципиально допустимыми или же нет. Тут дело в другом – то, что предлагает Радек, будет только укреплять позиции реакции и подрывать и разлагать коммунистическую партию.
– Ничего, ничего, – снисходительно возразил им Радек – не стоит так беспокоиться. Пока что мы их поддержим, а когда придет время – разобьем в пух и прах. Кроме того, лучшие элементы из реакционной среды – а у них есть честные патриоты, пролетарии и интеллигенты – мы перетянем на свою сторону, и они пойдут за нашими лозунгами! – уверенно заключил он.
– Или мы – за их лозунгами, – парировал Либединский. – Если мы протягиваем руку националистической реакции, то у какого-нибудь Гитлера больше шансов перетянуть рабочих на свою сторону при такой тактике, чем у немецких коммунистов.
Лариса Рейснер же молчала, нервно закусив губы. Она была сильно расстроена, и явно не тем, что ее нынешний кумир оказался под огнем критики, а тем, что он предлагает такие вещи, за которые она его в иные годы недрогнувшей рукой поставила бы к стенке.