Страница:
Андрей Леонидович Звонков
Любовью спасены будете…
Немного забегая вперед
Как это бывает у нас, на скорой, очень редко судьба дарит дежурным бригадам в промежуток между полуночью и тремя-четырьмя часами утра неожиданное затишье. Когда ни у кого ничего не болит, никого не беспокоят скандалящие соседи и ни у кого не текут краны… все у всех в порядке.
И тогда слетаются на подстанцию бригады, извлекается из одежного шкафчика старенькая гитара, и те, кто не ушел спать на жестком топчане, заваривают крепчайший чай, курящие сворачивают из жестких карточек фунтики вместо пепельниц и начинают рассказывать вечные скоропомощные байки или слушать скоропомощные песенки, исполненные черного юмора и здорового медицинского цинизма.
В эту ночь песен не пели. Разговор зашел о парапсихологии и экстрасенсах.
Самый старый фельдшер на подстанции Борис Акимыч Супрун затоптал докуренную до мундштука беломорину. Вытер пальцами углы рта, отобрав у фельдшера литровую глиняную кружку, сделал большой глоток чаю и сказал:
– Про экстрасексов ничего сказать не могу, это слишком умно для меня. Но вот в бытность мою заведующим фельдшерско-акушерским пунктом в Рязанской губернии, когда я был чуть постарше вас, с колдуньей настоящей дело иметь пришлось. Вот.
Мы притихли.
Женечка Соболева вскочила и, убегая в соседнее помещение к плитам с чайниками, взмолилась:
– Борис Акимыч, подожди, я чайники поставлю!
Чайники – это важно! Собравшиеся давно выдули кипяток, и вновь прибывшим придется ждать, пока согреется новый. Поэтому к чайникам для жаждущих бригад у всех отношение было трепетное. Попил сам – подумай о других.
Акимыч милостиво сделал паузу, отпивал из кружки, копался в растрепанной пачке «Беломора», выбирая папироску поцелее, дожидался, пока Женечка вернется к столу, укутается суконной шинелькой и станет слушать, подперев кулаками щеки.
– Колдуньей, Акимыч… – подтолкнула Женька, как иногда напоминают людям, посреди фразы забывающим, о чем же это говорили?
– Ну так вот, – начал рассказ наш старый фельдшер, – земля Рязанская полнится разными чудесами, ну это вы из газет знаете. Дело было давно, еще в середине шестидесятых. Я как раз закончил училище, отслужил три года в армии, и вдруг прямо из военкомата вызвали меня в райком комсомола и говорят: «Борис Акимыч, для сознательных бойцов в деле строительства коммунизма у нас есть ответственные посты. Ты человек, прошедший армию, с китайцами повоевал, принимай должность».
Я обрадовался, решив, что направляют меня в реанимацию горбольницы. Реанимация – слово новое, модное, она тогда только-только открылась, нас туда на практику водили аккурат между окончанием медтехникума и армией.
Ан нет! Дали мне разнарядку в деревню, название, скажем, Сосуево, кажись, Касимовского района.
Добирался я туда целый день.
Приехал, хибарку мою осмотрел – ничего домик.
Амбулатория небольшая. Аптечка при ней. И больничка на пять коек. Процедурная и операционная, она ж родблок.
Устроился я прямо там же в комнатке при амбулатории. Штат – всего ничего, я, да акушерка – она же медсестра, да санитарка – звать Тамара.
Я с делами познакомился, бухгалтерию перетряхнул, и на следующий же день в район, в рай-здрав, доложить, что дело принял, заявку оставить на медикаменты, инструменты и если им меня не жалко, то на мотоцикл с коляской, чтоб мотаться по окрестным деревням, коих всего в моем попечении оказалось шесть.
Заявку приняли, с лекарствами и инструментами обещали помочь, а по поводу мотоцикла – кукиш показали. Нету денег у райздрава на мотоциклы. Используй, говорят, смекалку и прояви находчивость. Вернулся несолоно хлебавши.
Народ потянулся на прием. У кого чирьяк, у кого радикулит, у кого зуб… разные люди. Один раз в неделю стоматолог приезжал с щипцами. До вечера надергает зубов полный тазик, и прости-прощай на неделю. А хочешь, чтоб он тебе в зубе дырку сверлил, пломбу ставил – езжай в район, сиди в очереди.
Нашим-то лень, да и как летом хозяйство оставишь? С пяти часов на ногах до позднего вечера… Не поверите, ни читать, ни радио слушать времени нету… утром какая скотина есть – кормов задать, убрать-постелить, птицу выгнать на двор, коз привязать на лугу, да бегом на ферму, там до вечера, а вечером опять – хорошо, если корова дойная, так и подоить два раза в день, скотину загнать, кормов дать и уже без ног упасть на лавки, а у кого есть – в кровать с панцирной сеткой. Вот и не ездит никто, приходят на щипцы. Почитай, вся деревня беззубая ходила, у кого одного-двух, а у кого и полрта недоставало. Ничего, деснами терли, ели и ни про какие гастриты не вспоминали.
Но отвлекся я. Вызывают тут меня в конце лета в райком и мордой об стол:
«Комсомолец Акимыч, а почему на вашем участке процветает мракобесие и полное засорение мозгов?»
Я ни в зуб ногой.
«Ничего не знаю, – говорю. – Никакого мракобесия не встречал».
«Бдительность потеряли! Cытно спите, крепко жрете там в деревне?! А враг не дремлет!»
Тут до меня стало доходить, что они про бабку Василису.
«Ну, есть такая. Карга старая. Ей уж небось лет двести или триста… мхом поросла уж. Какой она враг?»
«Самый страшный враг, – говорят, – не тот, что из-за океана ракетами да бомбами грозит, а тот, что под боком разлагает передовое крестьянство! А фельдшер – комсомолец, спит и не видит, как вредная народная пропаганда знахарства ползет по району!»
«Хорошо, – говорю, – поеду искоренять, задание понял».
И первым же делом на перекладных в самую дальнюю деревеньку Лысково на десять дворов, где и жила бабка Василиса.
Слыхать-то я про знахарку слышал, а вот видеть не приходилось. Приперся к ее избушке уже в сумерках, стучу. Тишина. Дверь в сени не приперта, значит, в доме хозяйка. А чего ж молчит?
Слыхал я, что стара она. Не дай бог, померла, пока ей в райкоме кости перемывали!
Я зашел в сени, покашлял для приличия. Молчок. Сапоги скинул, стою в портянках, кепку в руки взял, не принято порог переступать в шапке-то, и вхожу.
В горнице лампочка горит. Значит, электричество есть. Чистенько, светло, все прибрано, от полов аж сверкает. Ну, думаю, неужели старуха в такой силе, что дом содержит, хозяйство блюдет и такую чистоту соблюдает?! И запах… свежего хлеба!
Я у порога стал, говорю:
«Вечер добрый, хозяева!»
Опять тишина. И такая, знаете, тишина, ну вот, наверное, как в гробу, когда на два метра закопают. Тише не бывает. Аж уши заложило. Гляжу, из-за печки котяра выходит. Рыжий, мордатый. Глазищи желтые и так внимательно на меня смотрит, будто он тут за хозяина, а я непонятно зачем приперся. А я как прирос к порогу, не могу шагу ступить дальше. Притолока низкая, сгорбился, кепку в руках мну и ни тпру ни ну… Вдруг сзади меня кто-то толкает, и слышу голос:
«Что встал, милок, проходи давай».
И будто пленка прорвалась передо мной, я шаг вперед делаю, и вдруг разом – горница серенькая, углы в паутине, под потолком лампа керосиновая, на дощатом колченогом столе книжка толстенная с желтыми страницами, и каракулей в этой книжке… ничего не понять!
А рядом со мной и правда – карга. Нос крючком, горб угловатый, как его, этот… – Акимыч постучал пальцем по столу, – сколиоз! Бабка в тряпье каком-то. Изо рта торчит один клык, руки жилистые, пальцы узловатые черные, и смотрит она на меня одним глазом, а из-под платка выбиваются седые космы.
Ну, думаю, попал к бабе-яге!
Одно утешало, что печка у нее не русская, а голландка, значит, на лопату не посадит, в топку не наладит…
И какие-то мысли бредовые бродят в голове: думаю, а чего это она? И все. Чего «чего»? Не знаю. А бабка меня протолкнула, сама в горницу прошла и все так же, глядя на меня одним глазом, вторым-то она что-то на полу высматривала, спрашивает:
«И что это в наши края ученого фельдшера занесло? Или современная наука не справляется?»
Хотел я ей ответить, как меня в райкоме настроили, да язык к зубам прилип. Только и смог выдавить:
«Здравствуйте, баба Василиса…»
И все снова поменялось. Опять горница светлая, кот гуляет, стол накрыт, самовар на столе, а передо мной никакая не бабка, а молодая, лет так сорока пяти, женщина в сорочке расшитой, юбке широкой. Руки и правда жилистые, трудовые руки. Зубов как положено, и ни один не торчит, все белые, ровные. Глаза серые, с прищуром, а волосы хоть и с сединой, но туго сплетены и прибраны, только видны железные шпильки. Отвечает:
«Здравствуй, Борис Акимыч, коли не шутишь! А чего это ты меня в бабки записал?»
Я молчу. А что сказать? Что пришел искоренять ее как класс? Что я такой весь из себя активист-комсомолец, пришел бороться со знахаркой?
«Хотя, пожалуй, все верно – бабка я».
Нет. Не то чтобы я скис, испугался… Конечно, не без этого, когда она мне бабой-ягой показалась, струхнул, конечно, что и говорить.
А теперь, когда вот так встречает с самоваром да за стол приглашает, ругаться как-то неудобно. Про себя думаю, надо бы миром дело решить. Она мне чашку с чаем придвигает, ватрушку с творогом кладет.
Я выдавил «спасибо» и никак о главном заговорить не могу. Так сидим, чаи гоняем из блюдечка. Молчим. Чувствую, кто-то должен первым заговорить, думаю, пусть она… Все-таки пока слово не сказал – ты его хозяин, а как выпустил, оно главней. Наконец она начала.
«Не тужься, фельдшер, – говорит. – Можешь ничего мне не объяснять. Ты еще из райкома выходил, а я уж знала, что будешь ты у меня в гостях. Только сразу скажу, ссориться нам незачем. Ты вот пришел с миром, не грубил, не угрожал, и я к тебе с любезностью. Теперь выкладывай, что сказать хочешь?»
А я дурак дураком. Про все спросить хочется. И как она лечит людей? И отчего я в дом войти не мог? И почему она то старухой кажется, то нет? Да как-то неудобно. А она, будто мысли мои прочитала, на одном дыхании говорит:
«Дурни райкомовские знать ничего толком не знают, не понимают, а судят. И мне ведомо, откуда там этот ветер дует, но тебе пока не скажу. Ни к чему. Этот ретивый деятель еще себе зубки пообломает. Я – бабка. А это знаешь, что означает?»
Мне только сил хватило головой помотать, не понимаю, о чем это она?
«Это значит, что я колдунья, ведьма по-нашему».
Мороз подрал по спине. Не поверите, задницей к скамейке примерз, так зазнобило. Но с силами собрался и говорю:
«Предрассудки это, миф».
А она смеется!
«Миф, говоришь? А то, что у тебя задница в скамейку вросла, тоже миф? И то, что ты боишься меня, тоже миф?»
Я себя щупаю, точно, вот портки, а вот уже скамейка, и между ними ни малейшей щелочки, и седало такое деревянное стало… не поспоришь. А она смеется уже вполсмеха:
«Не то беда, что маловерные вы, а то, что настоящую науку не видите, а дурь всякую наукой называете… Запомни, медик, без любви науки быть не может».
Горько так сказала, серьезно. Как мне с ней спорить? И рад бы не верить, да встать не могу. При чем тут любовь? О чем это она? Силенок, однако, набрался и говорю:
«А что ж наука-то? Какая в любви – наука? Чё я, девок не видел?»
Она совсем посерьезнела, стала чашки со стола убирать и молвит:
«Вот ты на фельдшера выучился зачем?»
Я плечами пожимаю. Что значит «зачем»? У меня сосед – шофер на скорой был, он посоветовал после школы в медики идти, работа чистая, интеллигентная, вот я и пошел. Мне понравилось. Но как это бабке Василисе объяснить?
А она продолжает:
«Наука, парень, в нас самих, в любви к природе, к людям, без нее нет понимания, научись любить, Борис Акимыч, и многие тайны откроются, поймешь, что наука вон в лесу, каждом дереве, травинке, корешке… В тебе, во мне. Постарайся увидеть суть вещей. Учись видеть кругом себя. Говорить ученые слова – большого ума не нужно. И ворона может».
Я крякнул.
«Всю жизнь, что ли, учиться?»
«А хоть бы и всю жизнь. Иль ты думаешь, что я не училась?»
Бурчу: «Ничего я не думаю», а про себя: «Завела бодягу – возлюбите ближнего, подставь правую ягодицу, если пнули тебя в левую». А бабка Василиса опять смеется:
«И верно, к чему думать? Это ж – трудно! – На ходики глянула. – Одиннадцатый уже! Давай-ко стелиться».
Думаю, и где она меня положит? И кем я завтра встану? Колдунья ж! А она со стола убрала, ко мне поворачивается и спрашивает:
«На сеновале ляжешь или в горнице?»
«На сеновале», – отвечаю, а про себя думаю: там безопаснее, и такая мыслишка глумливая – а дочки или внучки у нее нет?
Дала она мне наволочку, одеяльце шерстяное солдатское… И провела с лампой на двор, показала, где сеновал. Я набил наволочку свежим сеном, укрылся одеяльцем, как шинелькой, и провалился. Сны снились… не то чтоб страшные, но какие-то странные.
Помню, что-то необыкновенное снилось и не так чтобы приятное, а что – не помню.
С сеновала слез, студеной водой глаза промыл – и в горницу. А там опять серые стены, стол колченогий, книги нигде не видно. Рыжий котяра на табуретке дремлет. А у стола, на скамейке, сидит ветхая старушенция, не та баба-яга, а совсем дряхлая… нос с подбородком касаются и непонятно в чем душа держится. Я ей:
«Доброе утро, баушка, а где бабка Василиса?»
Затряслась она, захихикала…
«А я это, – говорит, – или не признал, с кем вчера чай пил да ватрушки нахваливал?»
Вот и выходит – не верь глазам своим! Я хоть и комсомолец, а от страха перекрестился. Ничего – бабка осталась бабкой. Взяла она меня за руку и жалобно так просит:
«Милок, прости меня. Приезжай на Крестовоздвиженье (будто я знаю, когда это?). – Она поясняет: – Двадцать седьмого сентября. Я тебе передам кое-что… гостинец приготовлю. Только обязательно приезжай. Одна ведь я!»
Ну, пообещал. И засуетился что-то, да еще меня в район в этот день опять вызвали, в общем, вспомнил я о Крестовоздвиженье и обещании, когда услыхал колокола. Бабку, мимо идущую, спрашиваю – почему звон? Она и сказала. Меня будто током прошибло. Обещал же! А куда? Уже вечер… Думаю, ладно, завтра к ней поеду. Велика важность?! Да вот что-то точно толкало меня. И, как назло, ни одной попутки. Смотрю, подвода, я к мужику: «Отвези!» – «А что случилось?» – «Вызов у меня к бабке Василисе». Мужик аж с лица спал. Помрачнел. Я ему – мне быстрей надо… А он словно вареный. И чем больше я его тороплю, тем он медлительнее и медлительнее… Наконец посулил я ему бутылку купить, так он, пока я из сельмага чекушку не принес, не шевельнулся.
Потом мы потрюхали. В деревню въехали, я с подводы соскочил, хорошо луна полная, как фонарь. Да сам не знаю, чем еще светило, но я напрямик через огороды к Василисиному дому. Подошел, а он еще страшней, чем в первый раз. У меня часы «Победа» отцовские, там стрелки светятся, я только перешагнул порог, и стрелки на полуночи – раз, сошлись.
В горнице вижу: лежит бабка Василиса на лавке, руки на животе сложила, на груди у нее книга, а на книге – кот сидит. Ровно статуэтка. Глазищи в темноте светятся. С неба луна засвечивает в дом. Бабка лежит желтая, восковая, не шелохнется. Умерла, что ли? А она говорит не открывая рта:
«Ты опоздал, фельдшер. За опоздание – накажу! А за то, что вспомнил все-таки, я тебя награжу. Возьми мою книгу и кота. Книгу – читай, может, ума наберешься, а кота корми, дай ему дожить до старости. Если научишься людей любить и природу понимать, откроются тебе тайны, а если нет, так дураком и помрешь и всю жизнь будешь опаздывать к тем, кто от тебя помощи ждет!»
Сказала так, что я не сразу в себя пришел.
И все. Кот спрыгнул с хозяйки и стал о ногу мою тереться.
А я Василису законстатировал, написал справку о смерти, досидел до утра с покойницей. Потом справку в сельсовет отдал, чтоб похоронами занялись, и к себе в амбулаторию.
Котяра бабкин прожил у меня два года, мышей ловил до самой дряхлости, потом ослеп. Но я его кормил, витаминами подкалывал.
И ведь что обидно, наказ бабкин исполнялся на сто процентов. Опаздывал я. Уж и мотоцикл появился, и телефон провели, а все равно – опаздывал.
Когда кот умер, я его схоронил в лесу. И в ту же ночь бабка Василиса мне приснилась. Такой, как была в тот мой первый приход к ней, – молодая, сильная женщина, с сединой в волосах и серыми смешливыми глазами.
«Пора тебе жениться, фельдшер. Завтра к вам новенькая медсестричка приедет. Она – сирота. Сватайся через полгода – не откажет. А заклятие я с тебя снимаю, потому что завет мой выполнил, и награжу. Будешь теперь успевать к своим больным, никто у тебя не умрет, пока рядом будешь».
Я и в самом деле женился на новенькой сестричке, с тех пор уж тридцать лет вместе. Книгу я сберег.
В кухню вошла диспетчер. Толкнула окаменевшую Женьку.
– Соболева, поднимай своих, у вас вызов!
Женька глубоко вздохнула и пошла будить врача и водителя. А мы сидели, забыв дышать. Наконец Сашка Медведев сказал:
– Мистика с фантастикой.
Борис Акимыч хитренько усмехнулся. Фантастика в том, что мы с трех до семи просидели без единого вызова!
Все засмеялись. Действительно. А мне вдруг вспомнилось, что за долгие годы работы на скорой за Борисом Акимычем закрепилась слава животворца, ведь ни разу на его руках не умер человек.
Эта история мне вспомнилась позже, хотя услышал я странный рассказ фельдшера Супруна еще до трагических событий, свидетелем которых мне довелось стать спустя несколько лет. Борис Акимыч доработал до шестидесяти пяти и ушел на пенсию. И я бы не вспомнил о нем, если бы… мне не встретились, когда я взялся за эту повесть и общался с людьми, собирая материал, названия Мещера, Рязанская область и Лысково.
Совпадения. Сперва я так думал, но чем ближе история подходила к финалу, тем крепче я убеждался, что совпадений не бывает. Как не случайно я принял решение написать эту книгу.
А дело в том…
И тогда слетаются на подстанцию бригады, извлекается из одежного шкафчика старенькая гитара, и те, кто не ушел спать на жестком топчане, заваривают крепчайший чай, курящие сворачивают из жестких карточек фунтики вместо пепельниц и начинают рассказывать вечные скоропомощные байки или слушать скоропомощные песенки, исполненные черного юмора и здорового медицинского цинизма.
В эту ночь песен не пели. Разговор зашел о парапсихологии и экстрасенсах.
Самый старый фельдшер на подстанции Борис Акимыч Супрун затоптал докуренную до мундштука беломорину. Вытер пальцами углы рта, отобрав у фельдшера литровую глиняную кружку, сделал большой глоток чаю и сказал:
– Про экстрасексов ничего сказать не могу, это слишком умно для меня. Но вот в бытность мою заведующим фельдшерско-акушерским пунктом в Рязанской губернии, когда я был чуть постарше вас, с колдуньей настоящей дело иметь пришлось. Вот.
Мы притихли.
Женечка Соболева вскочила и, убегая в соседнее помещение к плитам с чайниками, взмолилась:
– Борис Акимыч, подожди, я чайники поставлю!
Чайники – это важно! Собравшиеся давно выдули кипяток, и вновь прибывшим придется ждать, пока согреется новый. Поэтому к чайникам для жаждущих бригад у всех отношение было трепетное. Попил сам – подумай о других.
Акимыч милостиво сделал паузу, отпивал из кружки, копался в растрепанной пачке «Беломора», выбирая папироску поцелее, дожидался, пока Женечка вернется к столу, укутается суконной шинелькой и станет слушать, подперев кулаками щеки.
– Колдуньей, Акимыч… – подтолкнула Женька, как иногда напоминают людям, посреди фразы забывающим, о чем же это говорили?
– Ну так вот, – начал рассказ наш старый фельдшер, – земля Рязанская полнится разными чудесами, ну это вы из газет знаете. Дело было давно, еще в середине шестидесятых. Я как раз закончил училище, отслужил три года в армии, и вдруг прямо из военкомата вызвали меня в райком комсомола и говорят: «Борис Акимыч, для сознательных бойцов в деле строительства коммунизма у нас есть ответственные посты. Ты человек, прошедший армию, с китайцами повоевал, принимай должность».
Я обрадовался, решив, что направляют меня в реанимацию горбольницы. Реанимация – слово новое, модное, она тогда только-только открылась, нас туда на практику водили аккурат между окончанием медтехникума и армией.
Ан нет! Дали мне разнарядку в деревню, название, скажем, Сосуево, кажись, Касимовского района.
Добирался я туда целый день.
Приехал, хибарку мою осмотрел – ничего домик.
Амбулатория небольшая. Аптечка при ней. И больничка на пять коек. Процедурная и операционная, она ж родблок.
Устроился я прямо там же в комнатке при амбулатории. Штат – всего ничего, я, да акушерка – она же медсестра, да санитарка – звать Тамара.
Я с делами познакомился, бухгалтерию перетряхнул, и на следующий же день в район, в рай-здрав, доложить, что дело принял, заявку оставить на медикаменты, инструменты и если им меня не жалко, то на мотоцикл с коляской, чтоб мотаться по окрестным деревням, коих всего в моем попечении оказалось шесть.
Заявку приняли, с лекарствами и инструментами обещали помочь, а по поводу мотоцикла – кукиш показали. Нету денег у райздрава на мотоциклы. Используй, говорят, смекалку и прояви находчивость. Вернулся несолоно хлебавши.
Народ потянулся на прием. У кого чирьяк, у кого радикулит, у кого зуб… разные люди. Один раз в неделю стоматолог приезжал с щипцами. До вечера надергает зубов полный тазик, и прости-прощай на неделю. А хочешь, чтоб он тебе в зубе дырку сверлил, пломбу ставил – езжай в район, сиди в очереди.
Нашим-то лень, да и как летом хозяйство оставишь? С пяти часов на ногах до позднего вечера… Не поверите, ни читать, ни радио слушать времени нету… утром какая скотина есть – кормов задать, убрать-постелить, птицу выгнать на двор, коз привязать на лугу, да бегом на ферму, там до вечера, а вечером опять – хорошо, если корова дойная, так и подоить два раза в день, скотину загнать, кормов дать и уже без ног упасть на лавки, а у кого есть – в кровать с панцирной сеткой. Вот и не ездит никто, приходят на щипцы. Почитай, вся деревня беззубая ходила, у кого одного-двух, а у кого и полрта недоставало. Ничего, деснами терли, ели и ни про какие гастриты не вспоминали.
Но отвлекся я. Вызывают тут меня в конце лета в райком и мордой об стол:
«Комсомолец Акимыч, а почему на вашем участке процветает мракобесие и полное засорение мозгов?»
Я ни в зуб ногой.
«Ничего не знаю, – говорю. – Никакого мракобесия не встречал».
«Бдительность потеряли! Cытно спите, крепко жрете там в деревне?! А враг не дремлет!»
Тут до меня стало доходить, что они про бабку Василису.
«Ну, есть такая. Карга старая. Ей уж небось лет двести или триста… мхом поросла уж. Какой она враг?»
«Самый страшный враг, – говорят, – не тот, что из-за океана ракетами да бомбами грозит, а тот, что под боком разлагает передовое крестьянство! А фельдшер – комсомолец, спит и не видит, как вредная народная пропаганда знахарства ползет по району!»
«Хорошо, – говорю, – поеду искоренять, задание понял».
И первым же делом на перекладных в самую дальнюю деревеньку Лысково на десять дворов, где и жила бабка Василиса.
Слыхать-то я про знахарку слышал, а вот видеть не приходилось. Приперся к ее избушке уже в сумерках, стучу. Тишина. Дверь в сени не приперта, значит, в доме хозяйка. А чего ж молчит?
Слыхал я, что стара она. Не дай бог, померла, пока ей в райкоме кости перемывали!
Я зашел в сени, покашлял для приличия. Молчок. Сапоги скинул, стою в портянках, кепку в руки взял, не принято порог переступать в шапке-то, и вхожу.
В горнице лампочка горит. Значит, электричество есть. Чистенько, светло, все прибрано, от полов аж сверкает. Ну, думаю, неужели старуха в такой силе, что дом содержит, хозяйство блюдет и такую чистоту соблюдает?! И запах… свежего хлеба!
Я у порога стал, говорю:
«Вечер добрый, хозяева!»
Опять тишина. И такая, знаете, тишина, ну вот, наверное, как в гробу, когда на два метра закопают. Тише не бывает. Аж уши заложило. Гляжу, из-за печки котяра выходит. Рыжий, мордатый. Глазищи желтые и так внимательно на меня смотрит, будто он тут за хозяина, а я непонятно зачем приперся. А я как прирос к порогу, не могу шагу ступить дальше. Притолока низкая, сгорбился, кепку в руках мну и ни тпру ни ну… Вдруг сзади меня кто-то толкает, и слышу голос:
«Что встал, милок, проходи давай».
И будто пленка прорвалась передо мной, я шаг вперед делаю, и вдруг разом – горница серенькая, углы в паутине, под потолком лампа керосиновая, на дощатом колченогом столе книжка толстенная с желтыми страницами, и каракулей в этой книжке… ничего не понять!
А рядом со мной и правда – карга. Нос крючком, горб угловатый, как его, этот… – Акимыч постучал пальцем по столу, – сколиоз! Бабка в тряпье каком-то. Изо рта торчит один клык, руки жилистые, пальцы узловатые черные, и смотрит она на меня одним глазом, а из-под платка выбиваются седые космы.
Ну, думаю, попал к бабе-яге!
Одно утешало, что печка у нее не русская, а голландка, значит, на лопату не посадит, в топку не наладит…
И какие-то мысли бредовые бродят в голове: думаю, а чего это она? И все. Чего «чего»? Не знаю. А бабка меня протолкнула, сама в горницу прошла и все так же, глядя на меня одним глазом, вторым-то она что-то на полу высматривала, спрашивает:
«И что это в наши края ученого фельдшера занесло? Или современная наука не справляется?»
Хотел я ей ответить, как меня в райкоме настроили, да язык к зубам прилип. Только и смог выдавить:
«Здравствуйте, баба Василиса…»
И все снова поменялось. Опять горница светлая, кот гуляет, стол накрыт, самовар на столе, а передо мной никакая не бабка, а молодая, лет так сорока пяти, женщина в сорочке расшитой, юбке широкой. Руки и правда жилистые, трудовые руки. Зубов как положено, и ни один не торчит, все белые, ровные. Глаза серые, с прищуром, а волосы хоть и с сединой, но туго сплетены и прибраны, только видны железные шпильки. Отвечает:
«Здравствуй, Борис Акимыч, коли не шутишь! А чего это ты меня в бабки записал?»
Я молчу. А что сказать? Что пришел искоренять ее как класс? Что я такой весь из себя активист-комсомолец, пришел бороться со знахаркой?
«Хотя, пожалуй, все верно – бабка я».
Нет. Не то чтобы я скис, испугался… Конечно, не без этого, когда она мне бабой-ягой показалась, струхнул, конечно, что и говорить.
А теперь, когда вот так встречает с самоваром да за стол приглашает, ругаться как-то неудобно. Про себя думаю, надо бы миром дело решить. Она мне чашку с чаем придвигает, ватрушку с творогом кладет.
Я выдавил «спасибо» и никак о главном заговорить не могу. Так сидим, чаи гоняем из блюдечка. Молчим. Чувствую, кто-то должен первым заговорить, думаю, пусть она… Все-таки пока слово не сказал – ты его хозяин, а как выпустил, оно главней. Наконец она начала.
«Не тужься, фельдшер, – говорит. – Можешь ничего мне не объяснять. Ты еще из райкома выходил, а я уж знала, что будешь ты у меня в гостях. Только сразу скажу, ссориться нам незачем. Ты вот пришел с миром, не грубил, не угрожал, и я к тебе с любезностью. Теперь выкладывай, что сказать хочешь?»
А я дурак дураком. Про все спросить хочется. И как она лечит людей? И отчего я в дом войти не мог? И почему она то старухой кажется, то нет? Да как-то неудобно. А она, будто мысли мои прочитала, на одном дыхании говорит:
«Дурни райкомовские знать ничего толком не знают, не понимают, а судят. И мне ведомо, откуда там этот ветер дует, но тебе пока не скажу. Ни к чему. Этот ретивый деятель еще себе зубки пообломает. Я – бабка. А это знаешь, что означает?»
Мне только сил хватило головой помотать, не понимаю, о чем это она?
«Это значит, что я колдунья, ведьма по-нашему».
Мороз подрал по спине. Не поверите, задницей к скамейке примерз, так зазнобило. Но с силами собрался и говорю:
«Предрассудки это, миф».
А она смеется!
«Миф, говоришь? А то, что у тебя задница в скамейку вросла, тоже миф? И то, что ты боишься меня, тоже миф?»
Я себя щупаю, точно, вот портки, а вот уже скамейка, и между ними ни малейшей щелочки, и седало такое деревянное стало… не поспоришь. А она смеется уже вполсмеха:
«Не то беда, что маловерные вы, а то, что настоящую науку не видите, а дурь всякую наукой называете… Запомни, медик, без любви науки быть не может».
Горько так сказала, серьезно. Как мне с ней спорить? И рад бы не верить, да встать не могу. При чем тут любовь? О чем это она? Силенок, однако, набрался и говорю:
«А что ж наука-то? Какая в любви – наука? Чё я, девок не видел?»
Она совсем посерьезнела, стала чашки со стола убирать и молвит:
«Вот ты на фельдшера выучился зачем?»
Я плечами пожимаю. Что значит «зачем»? У меня сосед – шофер на скорой был, он посоветовал после школы в медики идти, работа чистая, интеллигентная, вот я и пошел. Мне понравилось. Но как это бабке Василисе объяснить?
А она продолжает:
«Наука, парень, в нас самих, в любви к природе, к людям, без нее нет понимания, научись любить, Борис Акимыч, и многие тайны откроются, поймешь, что наука вон в лесу, каждом дереве, травинке, корешке… В тебе, во мне. Постарайся увидеть суть вещей. Учись видеть кругом себя. Говорить ученые слова – большого ума не нужно. И ворона может».
Я крякнул.
«Всю жизнь, что ли, учиться?»
«А хоть бы и всю жизнь. Иль ты думаешь, что я не училась?»
Бурчу: «Ничего я не думаю», а про себя: «Завела бодягу – возлюбите ближнего, подставь правую ягодицу, если пнули тебя в левую». А бабка Василиса опять смеется:
«И верно, к чему думать? Это ж – трудно! – На ходики глянула. – Одиннадцатый уже! Давай-ко стелиться».
Думаю, и где она меня положит? И кем я завтра встану? Колдунья ж! А она со стола убрала, ко мне поворачивается и спрашивает:
«На сеновале ляжешь или в горнице?»
«На сеновале», – отвечаю, а про себя думаю: там безопаснее, и такая мыслишка глумливая – а дочки или внучки у нее нет?
Дала она мне наволочку, одеяльце шерстяное солдатское… И провела с лампой на двор, показала, где сеновал. Я набил наволочку свежим сеном, укрылся одеяльцем, как шинелькой, и провалился. Сны снились… не то чтоб страшные, но какие-то странные.
Помню, что-то необыкновенное снилось и не так чтобы приятное, а что – не помню.
С сеновала слез, студеной водой глаза промыл – и в горницу. А там опять серые стены, стол колченогий, книги нигде не видно. Рыжий котяра на табуретке дремлет. А у стола, на скамейке, сидит ветхая старушенция, не та баба-яга, а совсем дряхлая… нос с подбородком касаются и непонятно в чем душа держится. Я ей:
«Доброе утро, баушка, а где бабка Василиса?»
Затряслась она, захихикала…
«А я это, – говорит, – или не признал, с кем вчера чай пил да ватрушки нахваливал?»
Вот и выходит – не верь глазам своим! Я хоть и комсомолец, а от страха перекрестился. Ничего – бабка осталась бабкой. Взяла она меня за руку и жалобно так просит:
«Милок, прости меня. Приезжай на Крестовоздвиженье (будто я знаю, когда это?). – Она поясняет: – Двадцать седьмого сентября. Я тебе передам кое-что… гостинец приготовлю. Только обязательно приезжай. Одна ведь я!»
Ну, пообещал. И засуетился что-то, да еще меня в район в этот день опять вызвали, в общем, вспомнил я о Крестовоздвиженье и обещании, когда услыхал колокола. Бабку, мимо идущую, спрашиваю – почему звон? Она и сказала. Меня будто током прошибло. Обещал же! А куда? Уже вечер… Думаю, ладно, завтра к ней поеду. Велика важность?! Да вот что-то точно толкало меня. И, как назло, ни одной попутки. Смотрю, подвода, я к мужику: «Отвези!» – «А что случилось?» – «Вызов у меня к бабке Василисе». Мужик аж с лица спал. Помрачнел. Я ему – мне быстрей надо… А он словно вареный. И чем больше я его тороплю, тем он медлительнее и медлительнее… Наконец посулил я ему бутылку купить, так он, пока я из сельмага чекушку не принес, не шевельнулся.
Потом мы потрюхали. В деревню въехали, я с подводы соскочил, хорошо луна полная, как фонарь. Да сам не знаю, чем еще светило, но я напрямик через огороды к Василисиному дому. Подошел, а он еще страшней, чем в первый раз. У меня часы «Победа» отцовские, там стрелки светятся, я только перешагнул порог, и стрелки на полуночи – раз, сошлись.
В горнице вижу: лежит бабка Василиса на лавке, руки на животе сложила, на груди у нее книга, а на книге – кот сидит. Ровно статуэтка. Глазищи в темноте светятся. С неба луна засвечивает в дом. Бабка лежит желтая, восковая, не шелохнется. Умерла, что ли? А она говорит не открывая рта:
«Ты опоздал, фельдшер. За опоздание – накажу! А за то, что вспомнил все-таки, я тебя награжу. Возьми мою книгу и кота. Книгу – читай, может, ума наберешься, а кота корми, дай ему дожить до старости. Если научишься людей любить и природу понимать, откроются тебе тайны, а если нет, так дураком и помрешь и всю жизнь будешь опаздывать к тем, кто от тебя помощи ждет!»
Сказала так, что я не сразу в себя пришел.
И все. Кот спрыгнул с хозяйки и стал о ногу мою тереться.
А я Василису законстатировал, написал справку о смерти, досидел до утра с покойницей. Потом справку в сельсовет отдал, чтоб похоронами занялись, и к себе в амбулаторию.
Котяра бабкин прожил у меня два года, мышей ловил до самой дряхлости, потом ослеп. Но я его кормил, витаминами подкалывал.
И ведь что обидно, наказ бабкин исполнялся на сто процентов. Опаздывал я. Уж и мотоцикл появился, и телефон провели, а все равно – опаздывал.
Когда кот умер, я его схоронил в лесу. И в ту же ночь бабка Василиса мне приснилась. Такой, как была в тот мой первый приход к ней, – молодая, сильная женщина, с сединой в волосах и серыми смешливыми глазами.
«Пора тебе жениться, фельдшер. Завтра к вам новенькая медсестричка приедет. Она – сирота. Сватайся через полгода – не откажет. А заклятие я с тебя снимаю, потому что завет мой выполнил, и награжу. Будешь теперь успевать к своим больным, никто у тебя не умрет, пока рядом будешь».
Я и в самом деле женился на новенькой сестричке, с тех пор уж тридцать лет вместе. Книгу я сберег.
В кухню вошла диспетчер. Толкнула окаменевшую Женьку.
– Соболева, поднимай своих, у вас вызов!
Женька глубоко вздохнула и пошла будить врача и водителя. А мы сидели, забыв дышать. Наконец Сашка Медведев сказал:
– Мистика с фантастикой.
Борис Акимыч хитренько усмехнулся. Фантастика в том, что мы с трех до семи просидели без единого вызова!
Все засмеялись. Действительно. А мне вдруг вспомнилось, что за долгие годы работы на скорой за Борисом Акимычем закрепилась слава животворца, ведь ни разу на его руках не умер человек.
Эта история мне вспомнилась позже, хотя услышал я странный рассказ фельдшера Супруна еще до трагических событий, свидетелем которых мне довелось стать спустя несколько лет. Борис Акимыч доработал до шестидесяти пяти и ушел на пенсию. И я бы не вспомнил о нем, если бы… мне не встретились, когда я взялся за эту повесть и общался с людьми, собирая материал, названия Мещера, Рязанская область и Лысково.
Совпадения. Сперва я так думал, но чем ближе история подходила к финалу, тем крепче я убеждался, что совпадений не бывает. Как не случайно я принял решение написать эту книгу.
А дело в том…
Часть первая
Сутки через двое
Памяти врача Сергея Абрамова и фельдшера Виктора Червякова, погибших 04.11.1992 года
Глава 1
Новобранцы, отравление
Дело в том, что я учился в одном училище с очень миленькой девушкой. Она была курсом младше. Мы встречались после занятий. Я никак не мог решиться сделать ей предложение, как не мог познакомить ее с мамой. Что-то внутри меня подсказывало: мама ее не примет. Интуиция меня не подвела. Что это было с ее стороны – ревность? Не знаю.
Меня распределили на скорую помощь, и на подстанции я познакомился с молодым врачом – Виктором Носовым. Мы сдружились.
С девушкой моей я встречался реже. У нее госы, у меня дежурства – сутки через двое. А потом…
Потом наступила весна. Апрель.
Пятое апреля. Время близилось к обеду. Носов поднялся на второй этаж подстанции и увидел возле кабинета заведующего маленький табунчик распределенных после окончания медучилища фельдшеров. Медленно проходя мимо, он обратил внимание на двух девушек.
Они были примерно одного роста, но на этом их сходство и заканчивалось: девушка в сером длинном пальто, со светлыми пышными волосами непрерывно говорила, и ее звонкий голосок разносился по всему второму этажу подстанции. Кто-то из работников, сидящих у журнального столика, заполняя карточку, попросил:
– Ребята, если можно, потише!
И говорунья притихла ненадолго.
Вторая, с прической темным шариком, в джинсах, заправленных в сапоги, и лохматой курточке, резинкой стягивающей узкую талию, отчего она больше всего походила на молоденькую курочку-рябу, тихо стояла у стенки и то ли думала о чем-то, то ли молча слушала. Носов не заметил, как она подняла длинные ресницы и проводила его взглядом темным и печальным. И уж тем более не заметил он мелькнувшего интереса в этом взгляде. Он зашел в комнату отдыха и, покопавшись в своей сумке, достал новую пачку чая и кулек с сахаром.
Пришло пополнение на подстанцию, подумал Носов. Он вспомнил, как сам больше восьми лет назад пришел после медучилища на подстанцию, правда на другую, отработал месяц и загремел в весенний призыв.
Они тоже толпились возле кабинета заведующего или заведующей, проходили инструктаж, расписывались, после чего их принял в теплые заботливые руки старший фельдшер и стал вписывать в график, рассаживать стажерами на бригады.
А потом через месяц повестка в военкомат, ГСП на Угрешке и тревожные сутки… Куда? Где придется служить? Виктору повезло, вечером первого же дня примчался запыленный прапор с музыкантскими значками в петлицах и, бегая по коридорам, говорил: «Мне надо успеть к фильму…» Носов сообразил, что, если сейчас 19.00, а вечерний сеанс по первой программе в девять тридцать, значит, прапор служит если не в Москве, то где-то рядом, и ходил за ним словно тень.
В канцелярии тот сказал:
– Мне нужен ветеринар.
– А вон он, кажется, – махнул офицер на маячившего одиноким привидением в коридоре Носова, который издалека никак не мог разглядеть его звание.
– Точно? – спросил прапорщик.
– Точно, – убежденно сказал офицер, всегда путавший ветеринаров и фельдшеров.
Уже в газике прапорщик стал перелистывать личное дело Носова, обернулся к нему и сказал с возмущением:
– Так ты – фельдшер?!
– Да, – кивнул Носов, глядя на дорогу и отмечая, что Кольцевую они уже пересекли.
– Вот гад! – ругнулся себе под нос прапорщик, имея в виду то ли офицера на ГСП, то ли Носова… Но подумал, что если сейчас развернет машину и поедет обратно, скандалить и возвращать призывника, то к фильму точно опоздает. Поэтому прапор махнул рукой, мол, ладно, отбрешусь как-нибудь! И правда, отбрехался, мало того, на следующий день он привез ветеринара в часть, да не одного, а двух!
Вот так Виктор попал в Отдельный кавалерийский полк в одном из подмосковных городков, который был создан для съемок «Войны и мира», и с тех пор солдаты-кавалеристы снимались почти во всех фильмах с участием гусар, красных конников и в прочих исторических картинах, где не обойтись без лошадей и кавалеристов…
От армии у Носова сохранились два воспоминания: всегда хочется есть и спать. Оказалось еще, что он не любит лошадей.
Сейчас Носов сидел в кухне между холодильником и столом, прижавшись боком к теплой чугунной батарее, и заваривал чай. По кухне медленно перемещалась необъятная Павлина Ивановна и протирала тряпочкой столы, мыла плиту и в конце концов, взяв в руки швабру, потребовала от Носова:
– Поднимите ноги, доктор!
Виктор подтянул рубчатые туристические ботинки к самому сиденью и подождал, пока Павлина сделает вид, что помыла пол…
Он вспоминал последний вызов. «И смех и грех. Если будет возможность собраться и посидеть полчасика в пересменок вечером, расскажу ребятам за чаем…»
Обычная трехкомнатная квартира: прямо коридор, налево кухня с ванной и туалетом, чуть дальше по коридору налево одна комната, вторая и большая с балконом.
Дверь открыла невысокая кругленькая смуглая женщина. И заговорила очень быстро с характерным кавказским акцентом, так что слова сливались, и Носов улавливал смысл в основном по интонациям.
– Проходите, доктор, проходите. Дочка моя заболела, совсем. – Она стояла рядом с Виктором, пока он мыл руки в ванной, держа в руках свежайшее махровое полотенце, и причитала: – Живот болит. Не ест ничего, криком кричит.
Носов хмыкнул себе под нос от этакой тавтологии и, вытерев руки, сказал:
– Спасибо. А где больная?
Женщина повела его в комнату. На неразложенной софе, накрывшись байковым одеяльцем, лежала девушка. Носов никогда не мог определить на глаз возраст южанок. Всегда оказывалось меньше. Вот и на этот раз он определил, что ей года двадцать три, ну, может, двадцать пять. Лежала она на боку, свернувшись калачиком и закусив губу. Длинные вьющиеся сине-черные волосы разметались по подушке.
Носов перевернул девушку на спину, стал осторожно ощупывать живот, наблюдая за выражением ее лица. Та застонала, когда Виктор тихонько прошелся внизу справа, пытаясь разобраться – аппендицит или придатки? Мать стояла у него за спиной и, похоже, мучилась не меньше дочери. Он стал расспрашивать, собирая гинекологический анамнез, но, зная южную импульсивность и обидчивость, старался подбирать слова, спрашивая о последних месячных, регулярности, и все никак не мог себя заставить спросить ее о половой жизни, потому что мать стоит за спиной, а никаких признаков замужества, ни кольца, ни следа от него Носов не увидел. Он наконец сообразил и спросил:
– Вы замужем?
За девушку ответила мать.
– Да, он сейчас в армии, – она пошевелила пальцами, – служит.
Носов принялся так же осторожно выяснять, когда в последний раз у девушки был контакт с мужем. А мать, поняв, что Виктор подводит к возможной внематочной беременности, сказала просто:
– Нет. У нее не может быть беременности!
Носов удивился:
– Почему?
– У нее стоит эта… как ее? Ну, эта – пружинка! – сказала мать.
Носов удивился еще больше:
– Какая пружинка?
– Внуматочная, от беременности, – простонала сквозь зубы девушка.
– Спираль внутриматочная? – уточнил Носов.
– Ну да, – подтвердила мать. – Зачем три? – удивилась она. – Одна внуматочная пружинка.
Носов так и повез ее с двумя диагнозами: острый аппендицит и подозрение на внематочную беременность. В приемном отделении хирург в полтычка определил аппендицит, и девушку сразу подняли в операционную. А Носов поехал на подстанцию и все хмыкал себе под нос. Вах! Зачем три? Пружинка!
Стажеров-фельдшеров раскидали по бригадам. А Носова обделили. Двух девчонок посадили на спецбригады: говорливую блондинку, Женю Соболеву, на детскую, а молчаливую смуглянку на реанимацию (восьмая бригада).
Меня распределили на скорую помощь, и на подстанции я познакомился с молодым врачом – Виктором Носовым. Мы сдружились.
С девушкой моей я встречался реже. У нее госы, у меня дежурства – сутки через двое. А потом…
Потом наступила весна. Апрель.
Пятое апреля. Время близилось к обеду. Носов поднялся на второй этаж подстанции и увидел возле кабинета заведующего маленький табунчик распределенных после окончания медучилища фельдшеров. Медленно проходя мимо, он обратил внимание на двух девушек.
Они были примерно одного роста, но на этом их сходство и заканчивалось: девушка в сером длинном пальто, со светлыми пышными волосами непрерывно говорила, и ее звонкий голосок разносился по всему второму этажу подстанции. Кто-то из работников, сидящих у журнального столика, заполняя карточку, попросил:
– Ребята, если можно, потише!
И говорунья притихла ненадолго.
Вторая, с прической темным шариком, в джинсах, заправленных в сапоги, и лохматой курточке, резинкой стягивающей узкую талию, отчего она больше всего походила на молоденькую курочку-рябу, тихо стояла у стенки и то ли думала о чем-то, то ли молча слушала. Носов не заметил, как она подняла длинные ресницы и проводила его взглядом темным и печальным. И уж тем более не заметил он мелькнувшего интереса в этом взгляде. Он зашел в комнату отдыха и, покопавшись в своей сумке, достал новую пачку чая и кулек с сахаром.
Пришло пополнение на подстанцию, подумал Носов. Он вспомнил, как сам больше восьми лет назад пришел после медучилища на подстанцию, правда на другую, отработал месяц и загремел в весенний призыв.
Они тоже толпились возле кабинета заведующего или заведующей, проходили инструктаж, расписывались, после чего их принял в теплые заботливые руки старший фельдшер и стал вписывать в график, рассаживать стажерами на бригады.
А потом через месяц повестка в военкомат, ГСП на Угрешке и тревожные сутки… Куда? Где придется служить? Виктору повезло, вечером первого же дня примчался запыленный прапор с музыкантскими значками в петлицах и, бегая по коридорам, говорил: «Мне надо успеть к фильму…» Носов сообразил, что, если сейчас 19.00, а вечерний сеанс по первой программе в девять тридцать, значит, прапор служит если не в Москве, то где-то рядом, и ходил за ним словно тень.
В канцелярии тот сказал:
– Мне нужен ветеринар.
– А вон он, кажется, – махнул офицер на маячившего одиноким привидением в коридоре Носова, который издалека никак не мог разглядеть его звание.
– Точно? – спросил прапорщик.
– Точно, – убежденно сказал офицер, всегда путавший ветеринаров и фельдшеров.
Уже в газике прапорщик стал перелистывать личное дело Носова, обернулся к нему и сказал с возмущением:
– Так ты – фельдшер?!
– Да, – кивнул Носов, глядя на дорогу и отмечая, что Кольцевую они уже пересекли.
– Вот гад! – ругнулся себе под нос прапорщик, имея в виду то ли офицера на ГСП, то ли Носова… Но подумал, что если сейчас развернет машину и поедет обратно, скандалить и возвращать призывника, то к фильму точно опоздает. Поэтому прапор махнул рукой, мол, ладно, отбрешусь как-нибудь! И правда, отбрехался, мало того, на следующий день он привез ветеринара в часть, да не одного, а двух!
Вот так Виктор попал в Отдельный кавалерийский полк в одном из подмосковных городков, который был создан для съемок «Войны и мира», и с тех пор солдаты-кавалеристы снимались почти во всех фильмах с участием гусар, красных конников и в прочих исторических картинах, где не обойтись без лошадей и кавалеристов…
От армии у Носова сохранились два воспоминания: всегда хочется есть и спать. Оказалось еще, что он не любит лошадей.
Сейчас Носов сидел в кухне между холодильником и столом, прижавшись боком к теплой чугунной батарее, и заваривал чай. По кухне медленно перемещалась необъятная Павлина Ивановна и протирала тряпочкой столы, мыла плиту и в конце концов, взяв в руки швабру, потребовала от Носова:
– Поднимите ноги, доктор!
Виктор подтянул рубчатые туристические ботинки к самому сиденью и подождал, пока Павлина сделает вид, что помыла пол…
Он вспоминал последний вызов. «И смех и грех. Если будет возможность собраться и посидеть полчасика в пересменок вечером, расскажу ребятам за чаем…»
Обычная трехкомнатная квартира: прямо коридор, налево кухня с ванной и туалетом, чуть дальше по коридору налево одна комната, вторая и большая с балконом.
Дверь открыла невысокая кругленькая смуглая женщина. И заговорила очень быстро с характерным кавказским акцентом, так что слова сливались, и Носов улавливал смысл в основном по интонациям.
– Проходите, доктор, проходите. Дочка моя заболела, совсем. – Она стояла рядом с Виктором, пока он мыл руки в ванной, держа в руках свежайшее махровое полотенце, и причитала: – Живот болит. Не ест ничего, криком кричит.
Носов хмыкнул себе под нос от этакой тавтологии и, вытерев руки, сказал:
– Спасибо. А где больная?
Женщина повела его в комнату. На неразложенной софе, накрывшись байковым одеяльцем, лежала девушка. Носов никогда не мог определить на глаз возраст южанок. Всегда оказывалось меньше. Вот и на этот раз он определил, что ей года двадцать три, ну, может, двадцать пять. Лежала она на боку, свернувшись калачиком и закусив губу. Длинные вьющиеся сине-черные волосы разметались по подушке.
Носов перевернул девушку на спину, стал осторожно ощупывать живот, наблюдая за выражением ее лица. Та застонала, когда Виктор тихонько прошелся внизу справа, пытаясь разобраться – аппендицит или придатки? Мать стояла у него за спиной и, похоже, мучилась не меньше дочери. Он стал расспрашивать, собирая гинекологический анамнез, но, зная южную импульсивность и обидчивость, старался подбирать слова, спрашивая о последних месячных, регулярности, и все никак не мог себя заставить спросить ее о половой жизни, потому что мать стоит за спиной, а никаких признаков замужества, ни кольца, ни следа от него Носов не увидел. Он наконец сообразил и спросил:
– Вы замужем?
За девушку ответила мать.
– Да, он сейчас в армии, – она пошевелила пальцами, – служит.
Носов принялся так же осторожно выяснять, когда в последний раз у девушки был контакт с мужем. А мать, поняв, что Виктор подводит к возможной внематочной беременности, сказала просто:
– Нет. У нее не может быть беременности!
Носов удивился:
– Почему?
– У нее стоит эта… как ее? Ну, эта – пружинка! – сказала мать.
Носов удивился еще больше:
– Какая пружинка?
– Внуматочная, от беременности, – простонала сквозь зубы девушка.
– Спираль внутриматочная? – уточнил Носов.
– Ну да, – подтвердила мать. – Зачем три? – удивилась она. – Одна внуматочная пружинка.
Носов так и повез ее с двумя диагнозами: острый аппендицит и подозрение на внематочную беременность. В приемном отделении хирург в полтычка определил аппендицит, и девушку сразу подняли в операционную. А Носов поехал на подстанцию и все хмыкал себе под нос. Вах! Зачем три? Пружинка!
Стажеров-фельдшеров раскидали по бригадам. А Носова обделили. Двух девчонок посадили на спецбригады: говорливую блондинку, Женю Соболеву, на детскую, а молчаливую смуглянку на реанимацию (восьмая бригада).