Страница:
Андрей Воронцов
Будущее не продается
©Воронцов А.В., 2012
©ООО «Издательство «Вече», 2012
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
©ООО «Издательство «Вече», 2012
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
Часть первая
1
Не знаю ничего хуже пустынных улиц. Это как жизнь, ушедшая из тела. Ты ходишь по мертвому телу города, по улицам-венам, из которых выточили кровь. Пустота. Семафоры. Собаки. Ты встречаешь людей, но они словно призраки. В неживом свете фонарей кажется, что они только что вышли из морга. Здравствуйте, морлоки! Наступил наш час.
Ночной город – это разоблачение города дневного. Ночью видишь, что это всё обман – дневная суета, деловитость, жизнелюбие, болтовня по мобильным телефонам. Это спектакль, придуманный чубайсами. Все знают, что нас ждет гибель. Вы стряхиваете с себя энергичность, заимствованную из рекламных роликов, как только захлопываете за собой железные, весом не меньше центнера, двери. Посмотрите на себя в зеркало, когда вы приходите домой. Вы увидите лица покойников. Каждый новый день в стране победившего капитализма накладывает на ваши лица жестокие и неизгладимые черты, как у портрета Дориана Грея. Вы не верите никому и ни во что. Ваша национальность неопределима. Вы говорите на русском языке, но это русский язык для лексикона автоответчика. У вас славянские лица, но неславянская пустота в глазах. Вы знаете, что вы живые мертвецы, но врете себе и другим, называя свое корпение в мерзких офисах, при виде которых меркнут фантазии Замятина и Оруэлла, жизнью. Иногда вы позволяете себе шутить, говоря, что вы, дескать, офисный планктон. Не надейтесь! Планктон живет, а вы мертвы. Вы мертвые рыбы в отравленной реке жизни.
Я иду по городу, от семафора к семафору. Ночью всё – насмешка, даже их мигание. Улица пуста, ни одной машины, но я стою на красный свет, жду, когда электронный указатель отсчитает секунды и мне будет позволено пройти по «зебре». Всё – обман, и настолько явный, что даже нет смысла его нарушать. Ну, пройду я по «зебре», не дождавшись «зеро» на электронном секундомере. Это что – свобода? Это – свобода? – молча кричу я промчавшемуся мимо с грохотом черному байкеру. Твои гонки по пустым улицам ничем не отличаются от моего бессмысленного стояния на красный свет. Несколько часов назад ты, как и другие, вышел из поганого офиса, сбросил пропотевший под мышками пиджак, напялил на себя черную кожу, надел шлем-горшок и завел свой урод-мотоцикл, грохотом которого ты хочешь отсечь от себя позор очередного бездарного дня. Слуги развлекаются в отсутствие господ!
В темных домах загораются окна, но я не верю в их свет. Я не верю в домашнее тепло, уют за этими окнами. Там такая же имитация жизни, как в городе днем. Вы ужинаете, пьете чай, смотрите телевизор, ложитесь в постель, не забыв прихватить контрацептивы. Вы – люди-контрацептивы, говорю я вам. А я жажду встретить человека. Но я даже не вижу глаз редких прохожих, потому что они их прячут от меня.
– Наверное, они думают, что вы маньяк, – сказала одна из девушек.
Другая девушка, с детской челкой, налезающей на глаза, но с таким обилием пирсинга на бровях, что колечки звенели, когда она брови поднимала, прыснула, но тут же с некоторым испугом закрыла ладошкой рот. «Ага, стало быть, она не исключает, что я и впрямь маньяк», – отметил Енисеев. Впрочем, ему к этому было не привыкать.
Они сидели в ночном кафе, в котором, кроме Енисеева, девушек-проституток, бармена, официантки и человека в футболке с портретом Че Гевары и лицом президента Франции Саркози, никого не было. Саркози-Че Гевара был пьян уже, наверное, год или два без перерыва, поэтому не обращал на слова Енисеева абсолютно никакого внимания. Он всё смотрел куда-то в угол рядом со стойкой, где, вероятно, находился его персональный черт. Девушки же сидели за соседним столиком и, неопределенно ухмыляясь, слушали, пока одна из них, плоскогрудая, но с полными ножками, не позволила себе прервать Енисеева. Официантка дремала, а бармен смотрел футбол по спутниковому телевидению. Енисеев уже не помнил, завершил ли он свой монолог, зайдя в это кафе, или же, напротив, здесь его и начал. Представителей офисного планктона, наиболее часто упоминавшихся в его монологе, в заведении не было. Но Енисеева это не очень смущало, потому что импровизация только в сочинениях Пушкина и Достоевского доходит до прямого адресата. А ты, если захочешь привести в пример проституток, никогда не найдешь, хоть ты тресни, в качестве слушательниц этих самых проституток, а захочешь сказать о мертвецах из офисов, то нипочем не привлечешь внимания этих мертвецов.
Девушка с пирсингом, которая в глубине души не исключала, что Енисеев – маньяк, сказала, однако, подруге:
– Ну что ты, зая? Он же интеллигентный человек!
Енисеев в сердцах крякнул, достал сигареты и закурил. Интеллигентный человек! Клеймо на всю жизнь! Но разве хоть один из знаменитых пророков или проповедников был так называемым «интеллигентным человеком»?
– Далась вам эта интеллигенция! – сказал он девушке с челкой. – Вы что – часто встречаете интеллигентов?
За нее ответила плоскогрудая:
– Да нет, нечасто. У них денег нет. Они хотят провести время с девушкой на халяву. Типа поговорить красиво, как вы, поиграть в любовь-морковь и слинять.
– Да вы что думаете: я вам понравиться хочу?
– Вряд ли. Вам, наверное, идти некуда, как этому, – она кивнула в сторону Саркози-Че Гевары.
Мармеладов! Мармеладов во веки веков! С Че Геварой или без! Идти им, видите ли, некуда! При этом никуда идти они и не пытаются. Однако этим маньяком она меня сбила. Юмор – вот враг истины. Он убивает любое откровение. Проповедь должна быть совершенно лишена слабых мест, чтобы нельзя было ее разрушить остро́той.
– Ну, а что вы можете сказать по поводу людей-мертвецов? – помолчав, спросил он.
– Я запомнила насчет людей-презервативов, – ответила проститутка. – А вы что: ходите по ночам, тренируетесь?
– Вроде того.
– А зачем?
Енисеев махнул рукой. «Зачем, зачем!» Как будто они сами знают, зачем сидят здесь! У них, что – есть в жизни цель? Скажем, стать профессиональными проститутками? А туда же: зачем, зачем?
– Он и есть маньяк, – сказал вдруг Саркози-Че Гевара, по-прежнему не сводящий глаз со своего черта.
В глазах девушки с челкой снова пробежал испуг. Енисеев подмигнул ей, подошел к стойке и заказал сто граммов водки и стакан томатного соку. Ну а что же пророки? Они всё время попадали в такие ситуации. Сказано, что они проповедовали некому «народу». Что же: этот народ толпами сбегался к ним, когда они приходили в город? Да ничего подобного. Они сами шли туда, где собирался этот народ – на рынки, в харчевни. А там было хоть отбавляй таких же зубоскалящих блудниц и отморозков, как и здесь. Хорошо, если на сто слушателей попадался один понимающий. Правда, были еще храмы, синагоги. Но едва ли и там публика проявляла дружелюбие к чужакам, бичующим пороки. Как это у поэта? «В меня все ближние мои // Бросали бешено каменья».
– Причем маньяк опасный, – снова заговорил Саркози-Че Гевара.
– А кто такой, по-вашему, Че Гевара, изображенный на вашей футболке? – обратился к нему Енисеев.
– Опасный… маньяк, – на тот же лад проскрипел забулдыга, не отводя взгляда от своего угла, но из-за замедленности его реакции было непонятно, кого он имеет в виду, Че Гевару или Енисеева.
– А вы тоже маньяк?
Саркози-Че Гевара молчал: может быть, осмысливал вопрос.
– Он – неопасный, – ответила за него плоскогрудая проститутка.
Звякнул колокольчик над дверью; в кафе вошли два мента.
– А, сектант, – сказал один из них, узнав Енисеева.
– Сколько раз вам говорить, – с досадой отозвался тот, – что я не сектант и ни в какой секте – ни в тоталитарной, ни в не тоталитарной – не состою.
– А чего ты тогда волнуешься? Ну, не состоишь – и хорошо.
– Не называйте меня сектантом. Вы представители закона и должны употреблять точные формулировки.
– Как же тебя называть?
– Он маньяк, – хихикнула плоскогрудая.
Менту почему-то ее вмешательство не понравилось.
– Тебе кто давал слово? Ты видишь: люди разговаривают? А ну-ка, покажи свою регистрацию!
– Щас, разбежалась! У Зульфии Исмаиловны спросишь, она тебе платит.
– Что-что? На «субботник» захотела?
– Че Гевара – не маньяк, – запоздало бормотал из своего угла забулдыга. – Он настоящий мачо.
– Называйте меня пророком, – сказал Енисеев.
Ночной город – это разоблачение города дневного. Ночью видишь, что это всё обман – дневная суета, деловитость, жизнелюбие, болтовня по мобильным телефонам. Это спектакль, придуманный чубайсами. Все знают, что нас ждет гибель. Вы стряхиваете с себя энергичность, заимствованную из рекламных роликов, как только захлопываете за собой железные, весом не меньше центнера, двери. Посмотрите на себя в зеркало, когда вы приходите домой. Вы увидите лица покойников. Каждый новый день в стране победившего капитализма накладывает на ваши лица жестокие и неизгладимые черты, как у портрета Дориана Грея. Вы не верите никому и ни во что. Ваша национальность неопределима. Вы говорите на русском языке, но это русский язык для лексикона автоответчика. У вас славянские лица, но неславянская пустота в глазах. Вы знаете, что вы живые мертвецы, но врете себе и другим, называя свое корпение в мерзких офисах, при виде которых меркнут фантазии Замятина и Оруэлла, жизнью. Иногда вы позволяете себе шутить, говоря, что вы, дескать, офисный планктон. Не надейтесь! Планктон живет, а вы мертвы. Вы мертвые рыбы в отравленной реке жизни.
Я иду по городу, от семафора к семафору. Ночью всё – насмешка, даже их мигание. Улица пуста, ни одной машины, но я стою на красный свет, жду, когда электронный указатель отсчитает секунды и мне будет позволено пройти по «зебре». Всё – обман, и настолько явный, что даже нет смысла его нарушать. Ну, пройду я по «зебре», не дождавшись «зеро» на электронном секундомере. Это что – свобода? Это – свобода? – молча кричу я промчавшемуся мимо с грохотом черному байкеру. Твои гонки по пустым улицам ничем не отличаются от моего бессмысленного стояния на красный свет. Несколько часов назад ты, как и другие, вышел из поганого офиса, сбросил пропотевший под мышками пиджак, напялил на себя черную кожу, надел шлем-горшок и завел свой урод-мотоцикл, грохотом которого ты хочешь отсечь от себя позор очередного бездарного дня. Слуги развлекаются в отсутствие господ!
В темных домах загораются окна, но я не верю в их свет. Я не верю в домашнее тепло, уют за этими окнами. Там такая же имитация жизни, как в городе днем. Вы ужинаете, пьете чай, смотрите телевизор, ложитесь в постель, не забыв прихватить контрацептивы. Вы – люди-контрацептивы, говорю я вам. А я жажду встретить человека. Но я даже не вижу глаз редких прохожих, потому что они их прячут от меня.
* * *
При этом Енисеев попытался взглянуть в глаза сидящих напротив проституток и ничего не увидел из-за густой туши на их ресницах.– Наверное, они думают, что вы маньяк, – сказала одна из девушек.
Другая девушка, с детской челкой, налезающей на глаза, но с таким обилием пирсинга на бровях, что колечки звенели, когда она брови поднимала, прыснула, но тут же с некоторым испугом закрыла ладошкой рот. «Ага, стало быть, она не исключает, что я и впрямь маньяк», – отметил Енисеев. Впрочем, ему к этому было не привыкать.
Они сидели в ночном кафе, в котором, кроме Енисеева, девушек-проституток, бармена, официантки и человека в футболке с портретом Че Гевары и лицом президента Франции Саркози, никого не было. Саркози-Че Гевара был пьян уже, наверное, год или два без перерыва, поэтому не обращал на слова Енисеева абсолютно никакого внимания. Он всё смотрел куда-то в угол рядом со стойкой, где, вероятно, находился его персональный черт. Девушки же сидели за соседним столиком и, неопределенно ухмыляясь, слушали, пока одна из них, плоскогрудая, но с полными ножками, не позволила себе прервать Енисеева. Официантка дремала, а бармен смотрел футбол по спутниковому телевидению. Енисеев уже не помнил, завершил ли он свой монолог, зайдя в это кафе, или же, напротив, здесь его и начал. Представителей офисного планктона, наиболее часто упоминавшихся в его монологе, в заведении не было. Но Енисеева это не очень смущало, потому что импровизация только в сочинениях Пушкина и Достоевского доходит до прямого адресата. А ты, если захочешь привести в пример проституток, никогда не найдешь, хоть ты тресни, в качестве слушательниц этих самых проституток, а захочешь сказать о мертвецах из офисов, то нипочем не привлечешь внимания этих мертвецов.
Девушка с пирсингом, которая в глубине души не исключала, что Енисеев – маньяк, сказала, однако, подруге:
– Ну что ты, зая? Он же интеллигентный человек!
Енисеев в сердцах крякнул, достал сигареты и закурил. Интеллигентный человек! Клеймо на всю жизнь! Но разве хоть один из знаменитых пророков или проповедников был так называемым «интеллигентным человеком»?
– Далась вам эта интеллигенция! – сказал он девушке с челкой. – Вы что – часто встречаете интеллигентов?
За нее ответила плоскогрудая:
– Да нет, нечасто. У них денег нет. Они хотят провести время с девушкой на халяву. Типа поговорить красиво, как вы, поиграть в любовь-морковь и слинять.
– Да вы что думаете: я вам понравиться хочу?
– Вряд ли. Вам, наверное, идти некуда, как этому, – она кивнула в сторону Саркози-Че Гевары.
Мармеладов! Мармеладов во веки веков! С Че Геварой или без! Идти им, видите ли, некуда! При этом никуда идти они и не пытаются. Однако этим маньяком она меня сбила. Юмор – вот враг истины. Он убивает любое откровение. Проповедь должна быть совершенно лишена слабых мест, чтобы нельзя было ее разрушить остро́той.
– Ну, а что вы можете сказать по поводу людей-мертвецов? – помолчав, спросил он.
– Я запомнила насчет людей-презервативов, – ответила проститутка. – А вы что: ходите по ночам, тренируетесь?
– Вроде того.
– А зачем?
Енисеев махнул рукой. «Зачем, зачем!» Как будто они сами знают, зачем сидят здесь! У них, что – есть в жизни цель? Скажем, стать профессиональными проститутками? А туда же: зачем, зачем?
– Он и есть маньяк, – сказал вдруг Саркози-Че Гевара, по-прежнему не сводящий глаз со своего черта.
В глазах девушки с челкой снова пробежал испуг. Енисеев подмигнул ей, подошел к стойке и заказал сто граммов водки и стакан томатного соку. Ну а что же пророки? Они всё время попадали в такие ситуации. Сказано, что они проповедовали некому «народу». Что же: этот народ толпами сбегался к ним, когда они приходили в город? Да ничего подобного. Они сами шли туда, где собирался этот народ – на рынки, в харчевни. А там было хоть отбавляй таких же зубоскалящих блудниц и отморозков, как и здесь. Хорошо, если на сто слушателей попадался один понимающий. Правда, были еще храмы, синагоги. Но едва ли и там публика проявляла дружелюбие к чужакам, бичующим пороки. Как это у поэта? «В меня все ближние мои // Бросали бешено каменья».
– Причем маньяк опасный, – снова заговорил Саркози-Че Гевара.
– А кто такой, по-вашему, Че Гевара, изображенный на вашей футболке? – обратился к нему Енисеев.
– Опасный… маньяк, – на тот же лад проскрипел забулдыга, не отводя взгляда от своего угла, но из-за замедленности его реакции было непонятно, кого он имеет в виду, Че Гевару или Енисеева.
– А вы тоже маньяк?
Саркози-Че Гевара молчал: может быть, осмысливал вопрос.
– Он – неопасный, – ответила за него плоскогрудая проститутка.
Звякнул колокольчик над дверью; в кафе вошли два мента.
– А, сектант, – сказал один из них, узнав Енисеева.
– Сколько раз вам говорить, – с досадой отозвался тот, – что я не сектант и ни в какой секте – ни в тоталитарной, ни в не тоталитарной – не состою.
– А чего ты тогда волнуешься? Ну, не состоишь – и хорошо.
– Не называйте меня сектантом. Вы представители закона и должны употреблять точные формулировки.
– Как же тебя называть?
– Он маньяк, – хихикнула плоскогрудая.
Менту почему-то ее вмешательство не понравилось.
– Тебе кто давал слово? Ты видишь: люди разговаривают? А ну-ка, покажи свою регистрацию!
– Щас, разбежалась! У Зульфии Исмаиловны спросишь, она тебе платит.
– Что-что? На «субботник» захотела?
– Че Гевара – не маньяк, – запоздало бормотал из своего угла забулдыга. – Он настоящий мачо.
– Называйте меня пророком, – сказал Енисеев.
2
Давным-давно, в детстве, солнечным зимним днем маленький Илюша Енисеев бежал вокруг избушки во дворе детского сада, то ли убегая от кого-то, то ли, напротив, догоняя. Звонко разносились детские крики, визжали полозья санок, над головой кружилось солнце, перед глазами мелькали бревенчатые венцы домика, шибко скрипел свежеутоптанный снег. И был ли тому виной пьянящий запах снега, или сверкающее по всей его зернистой белизне солнце, или закружилась голова от однообразного мелькания бревен, но Енисеев вдруг остановился, не обращая внимания на толчки и снежки, разбивающиеся о его грудь и спину, и произнес раздельно и медленно: «СОЛНЦЕ. СНЕГ. ДОМ. ПТИЦЫ».
Он произносил слова и впервые отчетливо понимал, что непостижимым образом его язык, губы, дыхание порождают не просто звуки, а вполне определенные названия. Дыхание, столкнувшись с движением языка, разбивалось о нёбо, и в облачке морозного пара вылетал изо рта звук, другой, третий, они соединялись, и получалось: «ЧЕ-ЛО-ВЕК». Если бы Енисеев захотел сказать, что он сейчас делает, то без труда бы получилось: «Я стою и говорю». Но как такое могло быть? Он не только мог назвать солнце солнцем, а снег снегом, он мог подумать о солнце и снеге и тут же сказать, что думает о них. А мог думать и одновременно говорить, о чем думал. Мысль возникала в голове, беззвучная, и тут же озвучивалась дыханием, движением языка и губ. Каким образом она переходила именно в те звуки, какие нужно, он не понимал. А как можно думать и знать, что ты думаешь, и сказать: «Я думаю»? И почему это «думаю» появляется в голове в виде слова «думаю», а не как-нибудь иначе? Что же, выходит, если бы он не знал этого слова, то и не знал бы, что думает?
Это было второе открытие после того, как Енисеев понял, что он говорит то, что думает, и думает то, что говорит. Но он думал именно словами, и не был уверен, смог ли бы думать вообще, если бы не было слов. Он видел небо, мог подумать, что это небо и сказать: «Небо». Однако слово, как и само небо, существовало прежде мысли и звука. Думая о небе, говоря «небо», он имел дело с тем, что видел, и что называлось другими людьми небом еще до его рождения. Не он с помощью дыхания, языка, рта сделал звук словом, а увиденное глазами небо пришло ему в голову словом, стало мыслью и зазвучало с помощью языка, дыхания, рта. Слово связывало его, Илью Енисеева, с миром, потому что всё в мире имело название: солнце, небо, снег, деревья, дома, птицы, люди. Только подумаешь: «солнце» – видишь солнце, подумаешь: «небо» – видишь небо….
Прежде он делил мир на «свое» и «чужое»; в своем, ближнем мире, жили папа, мама, дедушки, бабушки, дядья, тетки, подальше – соседи, и уж совсем далеко – люди из другого дома. Своим был двор возле их дома, собаки и кошки во дворе, а люди, собаки и кошки в другом дворе были уже чужими. Мир как бы расходился от Енисеева кругами, словно круги от брошенного в воду камня. Был ближний круг, и были круги дальние. Сейчас же он почувствовал примерно то, что испытывал, когда бежал вокруг избушки, а вокруг него кружилось небо, солнце, птицы, деревья, сверкающие сугробы, дети, дома… Енисеев стоял в центре мира, который уже не убегал от него кругами, а накатывался на него, достаточно было дать жизнь одному из слов. Расстояние не имело значения, он легко преодолевал его, говоря: «солнце», «облака», «самолет», «небо», «птицы», «дома», «березы», «сугробы», «дети», «я». Мир был цепочкой, зажатой в его руке и заканчивающейся неведомо где, а звеньями цепочки были слова.
Енисеев вздохнул, и мир пришел в движение, устремился вместе с морозным, пахнущим арбузом воздухом в его легкие, как густой кисель из стакана, когда втягиваешь его в рот губами, с присвистом. На секунду, между двумя ударами сердца, он стал с миром одним целым, он ощущал его как продолжение своего тела. Казалось, шевельни Енисеев пальцем, и мир отзовется далеко за теми пределами, что были доступны его глазам. Мир сдержанно гудел, как огромная, бесконечная, никогда не останавливающаяся машина. Всё, что видел и слышал Енисеев: солнечные блики, гул самолета в вышине, воробьиное чириканье, детские крики, нежно опушенные снегом деревья, бриллиантовый блеск над сугробами, жамкающий снежный скрип, запах арбуза, скрежет саночных полозьев, автомобильные гудки с улицы, тончайший, микроскопический узор снежинки, превратившейся в капельку на ладони, – всё это было результатом работы невидимой, ежесекундно творящейся по всему миру. Он не видел, как стучит его сердце, но слышал, как оно стучало, – так и невидимый им мир пульсировал – то ли от биения его собственного сердца, то ли от биения сердца общего для всего мира. Но не было никаких сомнений, что оба этих сердца – енисеевское и сердце мира – были неразрывно связаны и бились в унисон.
И тут, словно отозвавшись на эту мысль, его сердце ударило сильнее и раньше, чем положено, а ответного удара мирового сердца он не услышал. Связь между Енисеевым и миром внезапно порвалась, оставив в груди томительное ощущение. Что-то было не так. Мир вокруг него был таким же, как и прежде, но что-то в нем нарушилось. В сладком морозном воздухе вдруг грозно пахнуло железом, маслом, дымком солярки – так пахли танки на параде 7 ноября. Неизвестно откуда родилось грозное слово «ВОЙНА» и вместе с ним непоколебимая уверенность, что война эта началась.
– Война началась, – тихо сказал он подошедшей к нему воспитательнице.
– Нет, солнышко, закончилась! – весело возразила она. – Марш в группу! Обедать и тихий час!
– Взрослая война началась!
– Какая война? Бог с тобой! – воскликнула она. – Ты хоть знаешь, что это такое? Как мы в детстве голодали-то во время этой войны? Нет, партия и правительство не допустят!
Однако непонятная уверенность в том, что война началась, Енисеева не оставляла. Поэтому он и дома сказал о войне папе.
– Не болтай, – отмахнулся отец. – С кем война? Ты знаешь, сколько у нас атомного оружия? Нас сама Америка боится! К тому же в Америке скоро зимняя Олимпиада! Потом летняя – у нас! А во время Олимпиад не воюют.
Но в девять вечера, когда Илью уже отправили спать, по телевизору в программе «Время» сообщили, что по просьбе нового руководства Демократической Республики Афганистан в страну введен ограниченный контингент советских войск.
Илья, впрочем, этого сообщения из своей комнаты не слышал, да и едва ли бы понял, если бы и услышал, потому что в нем слово «война» не звучало, а вот родители его переглянулись и одновременно покосились в сторону двери сына.
– Наверное, по радио в саду услышал, – пробормотал отец. – Да и разве это война? Сказано: по просьбе руководства Афганистана… Помогать будут их армии. В Чехословакию тоже войска вводили – но войны же не было.
Маленький Енисеев был потрясен. Старшего дядьку, Станислава, он помнил в солидной синей форме железнодорожника с молоточками в петлицах, а младшего, Виктора, в парадной солдатской форме с блестящими пуговицами, – он служил в Подмосковье и приезжал к ним в увольнение. Это были советские люди – один машинист огромного локомотива, водивший поезда дальнего следования, другой – защитник Родины, воин Советской Армии. А сейчас они, дыша винным перегаром, заявились в тулупах, капелюхах, с мешками этими и канистрами, словно пресловутые Никулин, Вицин и Моргунов из фильма «Операция «Ы».
Эстетические чувства Енисеева, а равно и этические, были оскорблены. От дядьев откровенно пахнуло презренным словом «спекуляция». Он даже не пытался представить их стоящими на рынке с горой грецких орехов на прилавке и канистрами спирта под прилавком, – его начинало подташнивать. К удивлению Енисеева, и мать его, и отец отнеслись к отвратительной метаморфозе, произошедшей с винницким дядьями, как к чему-то само собой разумеющемуся. Но ведь он отлично знал, что родители не любили людей, торговавших на рынках, и частенько поругивали их за алчность и недобросовестность. Почему же теперь они даже не удивились (во всяком случае, внешне) появлению Станислава и Виктора в образе торгашей?
Енисеев уже в ту пору не мог что-то долго держать в себе и прямо спросил дядьев:
– Вы что – спекулянты?
Станислав и Виктор переглянулись. Вопрос им не понравился. Задай его какой-нибудь другой хлопец, они дали бы ему подзатыльник, и дело с концом, но они слышали, что их племянник – хлопец не совсем обычный и даже предсказал войну в Афганистане.
– А ты знаешь, кто такие спекулянты? – после некоторой паузы осведомился Станислав.
Енисеев был начитанным и любознательным мальчиком. Он без запинки ответил:
– Спекулянты – это люди, наживающиеся на недостаче продуктов.
Молодой Виктор отвернулся, а старшего Станислава, судя по лицу, такая постановка вопроса еще больше покоробила.
– Вот видишь! «Наживающиеся»! – воскликнул он. – А какая же с нашей стороны нажива? В наших краях, знаешь, сколько этих орехов? На деревьях вдоль дорог растут! Бесхозные! Что же им, гнить? А в ваших краях их нет! И у государства не дошли руки их довезти. Пойди, найди грецких орехов в магазинах! А они очень полезны для здоровья. Что же плохого в том, что мы помогли государству привезти их из наших краев в ваши? – Про спирт Станислав благоразумно не упомянул.
– Но вы продаете их за деньги.
– А как же? Я же свои деньги потратил, чтобы купить их гуртом! А перевоз их сюда, по-твоему, ничего не стоит? – Здесь Станислав Васильевич снова слукавил, потому что приехал на казенный счет и за багаж тоже денег не платил. Но он недооценивал маленького Енисеева.
– Я читал, что наше государство, – звонко заявил тот, глядя прямо в глаза Станиславу Васильевичу, – выпускает столько продуктов, сколько нужно человеку. Не больше и не меньше. Потому что наше государство – социалистическое, и у него плановая экономика. Оно не выращивает лишних грецких орехов. Те, что растут вдоль дороги – не бесхозные, а народные, они тоже кому-то предназначены. Может быть, их должны были привезти в наши магазины. Но их нет, потому что какие-то люди забрали их себе, продали вам, а вы их привезли продавать на рынке.
– Да я это к слову насчет «вдоль дороги»! – спохватился Станислав Васильевич. – У нас в садах эти орехи растут! А то, что в садах – личная собственность! Советское государство разрешает продавать на рынке продукты с собственного огорода!
– А спирт тоже с собственного огорода?
– Да что ты знаешь за спирт? Спирт… – Но дядька осекся и эту чувствительную тему развивать не стал. Побагровев, он уставился, как бык, на племянника и выпалил: – Да ты что: решил, что мы враги советской власти?!
Енисеев не отвел глаза.
– Да, вы враги советской власти, – тихо ответил он и добавил вдруг: – Потому что губите ее и гибнете сами.
Еще секунду назад он не предполагал, что скажет так резко, и уж совсем не думал пророчествовать. Это получилось как-то само собой. И удивительное дело: дядьки, вместо того, чтобы поставить зарвавшегося племянника на место, почему-то отвели глаза в сторону, и лица их приняли какое-то невеселое выражение. Первым встряхнулся Виктор.
– А очереди – это как?
– А что – очереди?
– Ну, если человек имеет кое-какие деньги и готов заплатить на рынке побольше, чтобы не стоять в очередях? Некогда ему, допустим? Кто-то же должен ему предоставить такую возможность?
– Да! – обрадовался поддержке брата Станислав. – Очереди! Партия сказала, что очереди со временем исчезнут, но сразу, как видишь, это не получается. Значит, и мы зачем-то нужны?
– Нет, не нужны. Если партия сказала, что не будет очередей, то сказала неправду.
Станислав Васильевич словно поперхнулся. К такой постановке вопроса он был не готов, хотя в глубине души, наверное, был согласен с племянником.
– Как так – неправда? Ты же сам говорил! Про социализм и прочее.
– При социализме цены низкие, – значит, всегда будут очереди. Государство рассчитывает, что человеку нужно, скажем, две пары ботинок в год, а кто-то пойдет и купит три или четыре. А кто-то, может быть, возьмет десять и повезет продавать в другие края, как вы грецкие орехи. А это значит, что где-то будет не хватать ботинок, и за ними люди встанут в очередь.
– И при коммунизме будут стоять? – поинтересовался Виктор.
– Конечно. Если существуют очереди, когда товары продаются за деньги, то тем более будут, когда их станут выдавать бесплатно. Ну и что? Людей на земле становится всё больше, невозможно им дать всё сразу и без очередей.
Енисеев не помнил, чем кончился тот разговор (кажется, в комнату вошли родители), и не знал, действительно ли дядьки были среди тех, кто погубил советскую власть. Но он знал, что Виктор через несколько лет спился, работая охранником товарных поездов с «бормотухой», и умер вскоре после развала СССР. Станислав, выйдя на пенсию в «незалежной» Украине (а пенсию украинское государство назначило ему в 54 гривны), ни сил, ни здоровья заниматься негоциями уже не имел и умер от рака. Неизвестно, напророчил ли им их судьбу Енисеев, но мелкий бизнес при социализме им точно счастья в жизни не принес.
Позднее Енисеев относился к очередям не столь спокойно, как в детстве, когда он в них почти не стоял. Но в целом, надо сказать, очередей на его долю выпало немного, поскольку во взрослую жизнь он вступил уже при капитализме. И вот однажды суждено ему было вернуться в социализм. Он зашел в большой супермаркет купить какую-то мелочь. Найдя то, что ему нужно, Енисеев пошел к кассе и наткнулся на длиннющую очередь. Так бывало и при капитализме, если другие кассы почему-либо не работали, но, поглядев по сторонам, Енисеев с удивлением убедился, что все шесть касс супермаркета работали и ко всем стояли такие же огромные очереди – преимущественно из пожилых людей. Вяло размышляя, уйти ли ему или продолжать стоять, он вдруг услышал такую знакомую по «перестроечным» временам, но совершенно невозможную в рыночные времена фразу: «Отпускаем только по две в руки!». По очереди волной прокатился недовольный ропот. Енисеев тоже с неудовольствием поймал себя на давно забытом желании советского человека взять чего-нибудь больше, чем «по две в руки». Он поглядел в корзины и тележки стоявших перед ним людей и увидел в них… пачки обыкновенного рафинада. У Енисеева возникло ощущение, что он попал в провал во времени. Он недоуменно спросил стоявшую впереди бабушку:
– В чем дело? Разве сахар исчез из продажи?
– Да не исчез! – ответила та раздраженно, не зная, видимо, что делать с лишними четырьмя пачками рафинада, что лежали у нее в тележке. – Сахар просроченный, они продают его по двенадцать рублей вместо двадцати четырех! Послушайте! – вдруг сказала она, бросив взгляд в корзину Енисеева. – Вы сахара не берете, возьмите для меня две пачки! Вот деньги!
Но Енисеев уже не глядел на нее. Его детские представления о политэкономии социализма подтвердились! Снижение цен мгновенно вызвало очередь. Он сразу припомнил свой давний спор с дядьями и неожиданно для самого себя (как это часто у него бывало) сказал на весь зал:
– А может, это не советская власть была виновата в очередях, а вы? Смотрю я на вас, господа-товарищи пенсионеры, и вижу, что вы в очередях словно родились. Вы продали Советский Союз за колбасу, а сами стоите за просроченным сахаром. Где логика? И сервелат этот, о котором грезили при социализме, вы не покупаете. Вот же он, без всякой очереди! Берите! Нет, вы давитесь в «Пятерочках» за дешевой колбасой из сои и крахмала, которую так ругали при советской власти. Своим шипением насчет дефицита и очередей вы отвращали нас от социализма. А сами по-прежнему готовы стоять в очередях и день и ночь. Это, оказывается, ваша жизнь. Так чем же вам не нравился социализм? Чему вы учили нас? И чему сейчас учите своих внуков? Скажите им правду, что голосовали за власть, от которой сами вымираете по миллиону человек в год!
Енисеев не получил ни от кого ответа. Народ, как в «Борисе Годунове» у Пушкина, безмолвствовал и на бичующего его витию старательно не глядел. Только стоявшая впереди Енисеева бабка спросила:
– Уважаемый, так вы возьмете мне две пачки сахара или нет?
Он произносил слова и впервые отчетливо понимал, что непостижимым образом его язык, губы, дыхание порождают не просто звуки, а вполне определенные названия. Дыхание, столкнувшись с движением языка, разбивалось о нёбо, и в облачке морозного пара вылетал изо рта звук, другой, третий, они соединялись, и получалось: «ЧЕ-ЛО-ВЕК». Если бы Енисеев захотел сказать, что он сейчас делает, то без труда бы получилось: «Я стою и говорю». Но как такое могло быть? Он не только мог назвать солнце солнцем, а снег снегом, он мог подумать о солнце и снеге и тут же сказать, что думает о них. А мог думать и одновременно говорить, о чем думал. Мысль возникала в голове, беззвучная, и тут же озвучивалась дыханием, движением языка и губ. Каким образом она переходила именно в те звуки, какие нужно, он не понимал. А как можно думать и знать, что ты думаешь, и сказать: «Я думаю»? И почему это «думаю» появляется в голове в виде слова «думаю», а не как-нибудь иначе? Что же, выходит, если бы он не знал этого слова, то и не знал бы, что думает?
Это было второе открытие после того, как Енисеев понял, что он говорит то, что думает, и думает то, что говорит. Но он думал именно словами, и не был уверен, смог ли бы думать вообще, если бы не было слов. Он видел небо, мог подумать, что это небо и сказать: «Небо». Однако слово, как и само небо, существовало прежде мысли и звука. Думая о небе, говоря «небо», он имел дело с тем, что видел, и что называлось другими людьми небом еще до его рождения. Не он с помощью дыхания, языка, рта сделал звук словом, а увиденное глазами небо пришло ему в голову словом, стало мыслью и зазвучало с помощью языка, дыхания, рта. Слово связывало его, Илью Енисеева, с миром, потому что всё в мире имело название: солнце, небо, снег, деревья, дома, птицы, люди. Только подумаешь: «солнце» – видишь солнце, подумаешь: «небо» – видишь небо….
Прежде он делил мир на «свое» и «чужое»; в своем, ближнем мире, жили папа, мама, дедушки, бабушки, дядья, тетки, подальше – соседи, и уж совсем далеко – люди из другого дома. Своим был двор возле их дома, собаки и кошки во дворе, а люди, собаки и кошки в другом дворе были уже чужими. Мир как бы расходился от Енисеева кругами, словно круги от брошенного в воду камня. Был ближний круг, и были круги дальние. Сейчас же он почувствовал примерно то, что испытывал, когда бежал вокруг избушки, а вокруг него кружилось небо, солнце, птицы, деревья, сверкающие сугробы, дети, дома… Енисеев стоял в центре мира, который уже не убегал от него кругами, а накатывался на него, достаточно было дать жизнь одному из слов. Расстояние не имело значения, он легко преодолевал его, говоря: «солнце», «облака», «самолет», «небо», «птицы», «дома», «березы», «сугробы», «дети», «я». Мир был цепочкой, зажатой в его руке и заканчивающейся неведомо где, а звеньями цепочки были слова.
Енисеев вздохнул, и мир пришел в движение, устремился вместе с морозным, пахнущим арбузом воздухом в его легкие, как густой кисель из стакана, когда втягиваешь его в рот губами, с присвистом. На секунду, между двумя ударами сердца, он стал с миром одним целым, он ощущал его как продолжение своего тела. Казалось, шевельни Енисеев пальцем, и мир отзовется далеко за теми пределами, что были доступны его глазам. Мир сдержанно гудел, как огромная, бесконечная, никогда не останавливающаяся машина. Всё, что видел и слышал Енисеев: солнечные блики, гул самолета в вышине, воробьиное чириканье, детские крики, нежно опушенные снегом деревья, бриллиантовый блеск над сугробами, жамкающий снежный скрип, запах арбуза, скрежет саночных полозьев, автомобильные гудки с улицы, тончайший, микроскопический узор снежинки, превратившейся в капельку на ладони, – всё это было результатом работы невидимой, ежесекундно творящейся по всему миру. Он не видел, как стучит его сердце, но слышал, как оно стучало, – так и невидимый им мир пульсировал – то ли от биения его собственного сердца, то ли от биения сердца общего для всего мира. Но не было никаких сомнений, что оба этих сердца – енисеевское и сердце мира – были неразрывно связаны и бились в унисон.
И тут, словно отозвавшись на эту мысль, его сердце ударило сильнее и раньше, чем положено, а ответного удара мирового сердца он не услышал. Связь между Енисеевым и миром внезапно порвалась, оставив в груди томительное ощущение. Что-то было не так. Мир вокруг него был таким же, как и прежде, но что-то в нем нарушилось. В сладком морозном воздухе вдруг грозно пахнуло железом, маслом, дымком солярки – так пахли танки на параде 7 ноября. Неизвестно откуда родилось грозное слово «ВОЙНА» и вместе с ним непоколебимая уверенность, что война эта началась.
– Война началась, – тихо сказал он подошедшей к нему воспитательнице.
– Нет, солнышко, закончилась! – весело возразила она. – Марш в группу! Обедать и тихий час!
– Взрослая война началась!
– Какая война? Бог с тобой! – воскликнула она. – Ты хоть знаешь, что это такое? Как мы в детстве голодали-то во время этой войны? Нет, партия и правительство не допустят!
Однако непонятная уверенность в том, что война началась, Енисеева не оставляла. Поэтому он и дома сказал о войне папе.
– Не болтай, – отмахнулся отец. – С кем война? Ты знаешь, сколько у нас атомного оружия? Нас сама Америка боится! К тому же в Америке скоро зимняя Олимпиада! Потом летняя – у нас! А во время Олимпиад не воюют.
Но в девять вечера, когда Илью уже отправили спать, по телевизору в программе «Время» сообщили, что по просьбе нового руководства Демократической Республики Афганистан в страну введен ограниченный контингент советских войск.
Илья, впрочем, этого сообщения из своей комнаты не слышал, да и едва ли бы понял, если бы и услышал, потому что в нем слово «война» не звучало, а вот родители его переглянулись и одновременно покосились в сторону двери сына.
– Наверное, по радио в саду услышал, – пробормотал отец. – Да и разве это война? Сказано: по просьбе руководства Афганистана… Помогать будут их армии. В Чехословакию тоже войска вводили – но войны же не было.
* * *
Илья учился в пятом классе, когда к родителям приехали в гости мамины братья из Винницы – Станислав и Виктор. Они втащили в прихожую огромные мешки с грецкими орехами и две канистры, в которых, как впоследствии выяснилось, был чистейший этиловый спирт. Мешок с орехами поменьше и несколько бутылок спирта, разлитых из канистры с помощью воронки, достались в подарок Енисеевым; остальное же предназначалось для продажи на рынке.Маленький Енисеев был потрясен. Старшего дядьку, Станислава, он помнил в солидной синей форме железнодорожника с молоточками в петлицах, а младшего, Виктора, в парадной солдатской форме с блестящими пуговицами, – он служил в Подмосковье и приезжал к ним в увольнение. Это были советские люди – один машинист огромного локомотива, водивший поезда дальнего следования, другой – защитник Родины, воин Советской Армии. А сейчас они, дыша винным перегаром, заявились в тулупах, капелюхах, с мешками этими и канистрами, словно пресловутые Никулин, Вицин и Моргунов из фильма «Операция «Ы».
Эстетические чувства Енисеева, а равно и этические, были оскорблены. От дядьев откровенно пахнуло презренным словом «спекуляция». Он даже не пытался представить их стоящими на рынке с горой грецких орехов на прилавке и канистрами спирта под прилавком, – его начинало подташнивать. К удивлению Енисеева, и мать его, и отец отнеслись к отвратительной метаморфозе, произошедшей с винницким дядьями, как к чему-то само собой разумеющемуся. Но ведь он отлично знал, что родители не любили людей, торговавших на рынках, и частенько поругивали их за алчность и недобросовестность. Почему же теперь они даже не удивились (во всяком случае, внешне) появлению Станислава и Виктора в образе торгашей?
Енисеев уже в ту пору не мог что-то долго держать в себе и прямо спросил дядьев:
– Вы что – спекулянты?
Станислав и Виктор переглянулись. Вопрос им не понравился. Задай его какой-нибудь другой хлопец, они дали бы ему подзатыльник, и дело с концом, но они слышали, что их племянник – хлопец не совсем обычный и даже предсказал войну в Афганистане.
– А ты знаешь, кто такие спекулянты? – после некоторой паузы осведомился Станислав.
Енисеев был начитанным и любознательным мальчиком. Он без запинки ответил:
– Спекулянты – это люди, наживающиеся на недостаче продуктов.
Молодой Виктор отвернулся, а старшего Станислава, судя по лицу, такая постановка вопроса еще больше покоробила.
– Вот видишь! «Наживающиеся»! – воскликнул он. – А какая же с нашей стороны нажива? В наших краях, знаешь, сколько этих орехов? На деревьях вдоль дорог растут! Бесхозные! Что же им, гнить? А в ваших краях их нет! И у государства не дошли руки их довезти. Пойди, найди грецких орехов в магазинах! А они очень полезны для здоровья. Что же плохого в том, что мы помогли государству привезти их из наших краев в ваши? – Про спирт Станислав благоразумно не упомянул.
– Но вы продаете их за деньги.
– А как же? Я же свои деньги потратил, чтобы купить их гуртом! А перевоз их сюда, по-твоему, ничего не стоит? – Здесь Станислав Васильевич снова слукавил, потому что приехал на казенный счет и за багаж тоже денег не платил. Но он недооценивал маленького Енисеева.
– Я читал, что наше государство, – звонко заявил тот, глядя прямо в глаза Станиславу Васильевичу, – выпускает столько продуктов, сколько нужно человеку. Не больше и не меньше. Потому что наше государство – социалистическое, и у него плановая экономика. Оно не выращивает лишних грецких орехов. Те, что растут вдоль дороги – не бесхозные, а народные, они тоже кому-то предназначены. Может быть, их должны были привезти в наши магазины. Но их нет, потому что какие-то люди забрали их себе, продали вам, а вы их привезли продавать на рынке.
– Да я это к слову насчет «вдоль дороги»! – спохватился Станислав Васильевич. – У нас в садах эти орехи растут! А то, что в садах – личная собственность! Советское государство разрешает продавать на рынке продукты с собственного огорода!
– А спирт тоже с собственного огорода?
– Да что ты знаешь за спирт? Спирт… – Но дядька осекся и эту чувствительную тему развивать не стал. Побагровев, он уставился, как бык, на племянника и выпалил: – Да ты что: решил, что мы враги советской власти?!
Енисеев не отвел глаза.
– Да, вы враги советской власти, – тихо ответил он и добавил вдруг: – Потому что губите ее и гибнете сами.
Еще секунду назад он не предполагал, что скажет так резко, и уж совсем не думал пророчествовать. Это получилось как-то само собой. И удивительное дело: дядьки, вместо того, чтобы поставить зарвавшегося племянника на место, почему-то отвели глаза в сторону, и лица их приняли какое-то невеселое выражение. Первым встряхнулся Виктор.
– А очереди – это как?
– А что – очереди?
– Ну, если человек имеет кое-какие деньги и готов заплатить на рынке побольше, чтобы не стоять в очередях? Некогда ему, допустим? Кто-то же должен ему предоставить такую возможность?
– Да! – обрадовался поддержке брата Станислав. – Очереди! Партия сказала, что очереди со временем исчезнут, но сразу, как видишь, это не получается. Значит, и мы зачем-то нужны?
– Нет, не нужны. Если партия сказала, что не будет очередей, то сказала неправду.
Станислав Васильевич словно поперхнулся. К такой постановке вопроса он был не готов, хотя в глубине души, наверное, был согласен с племянником.
– Как так – неправда? Ты же сам говорил! Про социализм и прочее.
– При социализме цены низкие, – значит, всегда будут очереди. Государство рассчитывает, что человеку нужно, скажем, две пары ботинок в год, а кто-то пойдет и купит три или четыре. А кто-то, может быть, возьмет десять и повезет продавать в другие края, как вы грецкие орехи. А это значит, что где-то будет не хватать ботинок, и за ними люди встанут в очередь.
– И при коммунизме будут стоять? – поинтересовался Виктор.
– Конечно. Если существуют очереди, когда товары продаются за деньги, то тем более будут, когда их станут выдавать бесплатно. Ну и что? Людей на земле становится всё больше, невозможно им дать всё сразу и без очередей.
Енисеев не помнил, чем кончился тот разговор (кажется, в комнату вошли родители), и не знал, действительно ли дядьки были среди тех, кто погубил советскую власть. Но он знал, что Виктор через несколько лет спился, работая охранником товарных поездов с «бормотухой», и умер вскоре после развала СССР. Станислав, выйдя на пенсию в «незалежной» Украине (а пенсию украинское государство назначило ему в 54 гривны), ни сил, ни здоровья заниматься негоциями уже не имел и умер от рака. Неизвестно, напророчил ли им их судьбу Енисеев, но мелкий бизнес при социализме им точно счастья в жизни не принес.
Позднее Енисеев относился к очередям не столь спокойно, как в детстве, когда он в них почти не стоял. Но в целом, надо сказать, очередей на его долю выпало немного, поскольку во взрослую жизнь он вступил уже при капитализме. И вот однажды суждено ему было вернуться в социализм. Он зашел в большой супермаркет купить какую-то мелочь. Найдя то, что ему нужно, Енисеев пошел к кассе и наткнулся на длиннющую очередь. Так бывало и при капитализме, если другие кассы почему-либо не работали, но, поглядев по сторонам, Енисеев с удивлением убедился, что все шесть касс супермаркета работали и ко всем стояли такие же огромные очереди – преимущественно из пожилых людей. Вяло размышляя, уйти ли ему или продолжать стоять, он вдруг услышал такую знакомую по «перестроечным» временам, но совершенно невозможную в рыночные времена фразу: «Отпускаем только по две в руки!». По очереди волной прокатился недовольный ропот. Енисеев тоже с неудовольствием поймал себя на давно забытом желании советского человека взять чего-нибудь больше, чем «по две в руки». Он поглядел в корзины и тележки стоявших перед ним людей и увидел в них… пачки обыкновенного рафинада. У Енисеева возникло ощущение, что он попал в провал во времени. Он недоуменно спросил стоявшую впереди бабушку:
– В чем дело? Разве сахар исчез из продажи?
– Да не исчез! – ответила та раздраженно, не зная, видимо, что делать с лишними четырьмя пачками рафинада, что лежали у нее в тележке. – Сахар просроченный, они продают его по двенадцать рублей вместо двадцати четырех! Послушайте! – вдруг сказала она, бросив взгляд в корзину Енисеева. – Вы сахара не берете, возьмите для меня две пачки! Вот деньги!
Но Енисеев уже не глядел на нее. Его детские представления о политэкономии социализма подтвердились! Снижение цен мгновенно вызвало очередь. Он сразу припомнил свой давний спор с дядьями и неожиданно для самого себя (как это часто у него бывало) сказал на весь зал:
– А может, это не советская власть была виновата в очередях, а вы? Смотрю я на вас, господа-товарищи пенсионеры, и вижу, что вы в очередях словно родились. Вы продали Советский Союз за колбасу, а сами стоите за просроченным сахаром. Где логика? И сервелат этот, о котором грезили при социализме, вы не покупаете. Вот же он, без всякой очереди! Берите! Нет, вы давитесь в «Пятерочках» за дешевой колбасой из сои и крахмала, которую так ругали при советской власти. Своим шипением насчет дефицита и очередей вы отвращали нас от социализма. А сами по-прежнему готовы стоять в очередях и день и ночь. Это, оказывается, ваша жизнь. Так чем же вам не нравился социализм? Чему вы учили нас? И чему сейчас учите своих внуков? Скажите им правду, что голосовали за власть, от которой сами вымираете по миллиону человек в год!
Енисеев не получил ни от кого ответа. Народ, как в «Борисе Годунове» у Пушкина, безмолвствовал и на бичующего его витию старательно не глядел. Только стоявшая впереди Енисеева бабка спросила:
– Уважаемый, так вы возьмете мне две пачки сахара или нет?