– С выздоровлением, Валя.
   Валя ответила:
   – Ага…
   Она посмотрела ему в глаза. И потом, на протяжении урока, они еще много раз смотрели друг другу в глаза. Учитель был одет в тот день в синюю рубашку, темно-зеленую вязаную жилетку и великолепные черные брюки, которые так замечательно смотрелись на его стройных ногах. Галстука он не носил принципиально. И даже наоборот – всегда расстегивал верхнюю пуговицу рубашки, чтобы выглядеть проще и естественнее. Шея у него была чистая и тоже красивая.
   А когда он, стоя перед классом, поворачивался к доске, чтобы ткнуть указкой в какую-нибудь схему или написать условия задачи, он думал, что некоторые девушки, наверняка, разглядывают его задницу. Потому что он гордился даже своей задницей. И, как ни странно, совершенно обоснованно – она действительно многим нравилась.
 
   На уроках математики Сергеев по-прежнему сидел на задней парте. Он соврал Вале, что разобрался в теме. Он, как всегда, с ошибками решал уравнения, и отметки его снова стали плохими.
   Валя иногда проводила взглядом по его слегка неопрятной фигуре и, почему-то, старалась поскорее перестать на него смотреть. Она чувствовала себя обиженной Сергеевым. А так как терпеть обиду от столь невзрачного существа было для нее оскорбительно, она старалась убедить себя, что никакой обиды нет и что он ей просто неприятен. Как всегда.
   Сергеев смотрел на Валину спину и затылок. И по повороту головы угадывал моменты, когда она переглядывалась с учителем на уроках физики. Ему хотелось ударить учителя кулаком в чистое красивое лицо. И он не мог объяснить себе причину этого желания. В результате длительных периодов самокопания, когда уравнения не решались, а делать все равно было нечего, он пришел к выводу, что просто очень не любит, когда учитель ТАК смотрит на учениц.
   Мысль о ревности приходила к нему в голову, но он не нашел для нее оснований. Поэтому отверг раз и навсегда.
   Учитель Александр Александрович Вотанен очень хотел ученицу Валю Протасову. Он отдавал себе полный отчет в незаконности такого желания и в его вероятной наказуемости, в случае осуществления. Поэтому он не предпринимал активных шагов для достижения цели. Но отказать себе в маленьком удовольствии игры в полунамеки он не мог. В конце концов, от этого, ведь, никому не становилось хуже. Опасные игры доставляют столько удовольствия. Удовольствия так мало в жизни учителя физики. И жизнь его безопасна.
 
   Постепенно, недели через три-четыре, к Вале пришло понимание, что ничего не изменилось. Она все также вела правильную жизнь, получала хорошие отметки, переглядывалась с Вотаненом (разве что чуть интенсивнее), ходила в гости к подружке, правда уже не к Свете, а к другой, но особой разницы она и сама не замечала. Изредка она встречалась с Пашей и терпела его нудные разговоры во время совместных прогулок и его глупейшую манеру целоваться и лапаться в темноте кинозала. Впрочем, в постели Паша был весьма неплох, и после занятий сексом любил гладить ее по спине, что было очень приятно.
   Все новое, что входило в ее жизнь, было давно запланированным и ожидаемым и поэтому не казалось таким уж новым. Размышления о платье для выпускного вечера, подготовка к экзаменам, и даже разговоры об автомобиле, который, может быть, ей подарят на восемнадцатилетие. Валя подозревала, что это будет мамин желтенький «Рено», потому что последнее время маме нравился голубой цвет.
   Валя ощущала свою жизнь очень уютной, теплой, полной приятных мелочей и смысла. Некоторое беспокойство ей доставляли только три вещи. Воспоминания о дяде Сереже – в них мешалась жалость об утраченном удовольствии и злость. Сергеев, который будто и не думал ее замечать, а она искренне старалась не замечать его незамечания. И Алевтина Андреевна. Валя по-прежнему стеснялась и боялась ее, и ей все так же казалось, что при уборке в ее комнате может быть найдено что-то предосудительное, за что будет стыдно.
 
   Валя сдала все экзамены на «отлично». И на выпускном вечере, одновременно с двумя одноклассницами, опустила в свой бокал с шампанским маленький кружок тускло-желтого металла. Пузырьки углекислоты пробегали по его холодной поверхности и выскакивали над краем бокала едва заметными сладкими брызгами. Валя звонко «чокнулась» с медалистками и, не отрываясь, выпила шампанское.
   Допивая последние капли, она запрокинула голову, и медаль стукнула о ее зубы. У Вали было ощущение, что она рождается заново, для жизни, которая будет еще светлее и радостнее, чем все, что она знала прежде.
   На Вале было красивое бледно-розовое длинное платье с открытой спиной, и за ее прическу мама заплатила мастеру почти двести долларов. Вале казалось, что она – самая красивая девушка в мире. И, наверное, так оно и было. Ведь именно так думала, глядя на нее, мама Сергеева, Нина Ивановна. Она была одета в желто-серый, лучший свой брючный костюм, который уже семь лет одевала по большим праздникам, и который отстал от моды лет на четырнадцать. Ей болезненно хотелось видеть своего сына рядом с этой девочкой. Безошибочным женским чутьем она ощущала, что ее сын нравится Вале. И когда родители учеников скидывались деньгами на аренду ресторана, она отдавала почти непосильную для нее сумму с радостью, потому что представляла его и ее вместе, в красивой одежде. Но Сергеев отирался с несколькими мальчишками в самом темном углу зала. А Валя всегда находилась в центре и даже танцевала с молодым хорошо одетым учителем. И Валина мама, в простом, но безумно дорогом платье (так что при взгляде на него слышалось треньканье кассового аппарата), сидела в изящной позе, как не умела сидеть Нина Ивановна, и довольно улыбалась на свою дочь.
 
   – Мне нельзя звонить, – говорила Валя слегка пьяному, но все равно стройному и красивому, Александру Вотанену, – Лучше я вам сама позвоню.
   – Мы на вы? – удивлялся Вотанен.
   – Ну, вы же учитель, – смущалась Валя.
   – Вчера был, – улыбался радостно Вотанен, – А сегодня мы равны. Говори мне «ты». Говори мне «Саша».
   – Я так сразу не могу, я потом… – оправдывалась Валя.
   – Валя, – говорил Вотанен, – У тебя глаза светятся.
   – Что, как мобильник? – неуклюже кокетничала Валя.
   – Нет, – серьезно отвешивал комплимент Вотанен, – Как звездочки.
 
   Валя без проблем поступила в университет, на факультет экономики. Василию Петровичу даже не пришлось особо стараться, ведь Валя была умной девочкой. Вале сразу понравилась студенческая жизнь. Молодое дружное веселье, ощущение товарищества и того особого духа корпоративности, который часто встречается в высших учебных заведениях.
   Валя понимала, что она уже не ребенок и должна отвечать за свои поступки. Поэтому была очень разборчива в знакомствах и отвергала настойчивые ухаживания почти всех однокурсников и ребят постарше. Несколько раз в месяц она встречалась с Вотаненом, которого называла «Саша», а в игривом настроении – «Альхен». И, как девушка современная и ответственная, она сама перед свиданием заходила в аптеку и покупала презервативы, выбирая всегда одну и ту же привычную марку, которой доверяла. Она стала очень ценить постоянство.
   К началу третьего курса, когда она уже всерьез задумывалась о замужестве и даже мечтала об этом, Василий Петрович познакомил ее со своим давним деловым партнером Александром Ивановичем. Александр Иванович был на пятнадцать лет старше Вали и умел очень красиво и, как-то по-доброму, искренне, ухаживать.
   Свадьбу сыграли через полгода, в тесном семейном кругу.
   Валя оставила почти все свои вещи в своей прежней комнате. Иногда приезжала туда, садилась на кровать и с улыбкой вспоминала школу, разглядывая фотографии из старых альбомов.
   Валя понимала, что должна любить своего мужа, потому что он заботится о ней, и почти ни в чем не отказывает. И она любила. И поэтому сократила свои встречи с Вотаненом до двух в месяц. Ведь ей нужно было заботиться о муже.
   Они жили в уютном двухэтажном коттедже. И в окно их супружеской спальни солнце лило по утрам поток свежего апельсинового света. И будущее все так же казалось Вале надежным, простым и удобным. Да, собственно, таким оно у нее и было.
 
   Сергеев тоже поступил в университет, на юридический факультет. В этом ему помог Василий Петрович, который был благодарен Сергееву за честность и понятливость, и за помощь в той трудной ситуации.
   Сергеев иногда встречал в университетских коридорах Валю. Но делал вид, что не узнавал ее. Ему было неприятно, что Валя тоже является частью этого бесчувственного, пахнущего пыльной бумагой, лощеного университетского мира.
   Он встречался с девушкой, которая училась в строительном техникуме и старался не думать о других. Ему удавалось плохо. И дома, на кухне, за шатким столом с отстающим пластиковым покрытием, он все так же пил гранулированный чай и ощущал пустоту внутри себя. И пустота эта не заполнялась, даже когда он обнимал свою избранницу.
   Иногда он думал, замечает ли его Валя, когда он проходит мимо. Иногда ему хотелось думать, что – да, а иногда, что – нет.
   Мама Вали и Василий Петрович жили хорошо. Они чувствовали приближающуюся мирную старость, и им вполне хватало друг друга, в своем красивом многокомнатном гнездышке. Лишь однажды, уже после переезда Вали к мужу, между ними случился скандал, который, впрочем, закончился примирением. А все произошло из-за того, что Алевтина Андреевна, протирая пыль в Валиной комнате, нашла и отдала Валиной маме распечатанную пачку презервативов Black Rose с дополнительной смазкой.
   И когда мама пожаловалась Вале, что Василий Петрович ей, видимо, изменяет, Валя созналась, мучительно краснея и отворачиваясь, что это – ее.
   Они сидели в округлой, как чаша, гостиной. Сквозь высокие окна лился свежий апельсиновый свет заходящего солнца.
   – Ничего, – сказала мама, повернув лицо к свету, – Главное, чтобы тебе было, кого вспомнить, когда ты будешь одна лежать в постели.
   И Валя поняла, что мама права.

Хроники бессмертных

   Когда я остался в этом доме один, на моем крыльце сдохла кошка. Не знаю точно, от чего она сдохла. Я давно заметил эту кошку. Она бродила вокруг, тощая, но сильная и агрессивная. Она, видимо, ловила мышей или находила объедки в мусорных баках и тем жила.
   Однажды утром я вышел на крыльцо. Это было первое утро, которое я встретил в этом доме в одиночестве. Мама уехала в наш поселок, на крайний север, и оставила меня в недавно купленном покосившемся домишке, взрастившем в своем бревенчатом оштукатуренном чреве два поколения совершенно чужих мне людей.
   Крыльцо было запорошено тонким слоем первого снега. Был конец октября. И в углу крыльца, куда не заносило ветром снег, сидела кошка. Она подняла ко мне морду, открыла рот и закричала. Это не было обычное кошачье мяуканье, которым кошки выпрашивают еду. Она ощущала приближение чего-то огромного, страшного и совершенно безразличного к людям, кошкам, деревьям. Она кричала. Она сообщала мне, что все, что ей нужно – еда. Любая еда, которую можно получить без усилий.
   Я заставил себя подумать, что кошка не умирает. Что ей просто больно или холодно, но что она не умирает, и, следовательно, мне не нужно ее спасать.
   Днем, когда я вернулся с лекций, голодный, мечтающий о шкворчащей сковороде с яичницей, жареной на сале, я нашел труп этой кошки. Я знал. В этот момент я твердо знал, что мог спасти ее, и что на самом деле, мне ничего, абсолютно ничего не стоило ее спасти. И самое страшное, что я мог получить взамен – домашнего любимца, страдающего от блох или кишечных паразитов, которых легко можно вывести. А ведь это хорошо, когда есть домашний любимец. Но я не стал помогать кошке. Из-за каких-то своих внутренних принципов. Потому что каждый, даже кошки, сами должны быть хозяевами своей судьбы. Потому что мне было просто лень зайти снова в дом и налить в блюдце молока. И еще я боялся подцепить от нее какую-нибудь заразу.
   Я взял ее за хвост и поднял. Она уже окоченела и напоминала на ощупь кусок дерева. Я не стал трогать ее голыми руками, а чтобы взять за хвост, использовал страницу из лекций, не помню уж – по какому предмету.
   Мне даже было лень нести ее далеко. И я бросил ее в заросли сухой травы, припорошенной снегом, сразу за калиткой. Я думал, что она упадет в снег и утонет, и я забуду о ней, так как не буду больше ее видеть.
   Но она воткнулась мордой в траву, и осталась так стоять, воткнутой в траву. На следующий день кошки уже не было. Наверное, ее утащили и съели собаки.
 
   Я тогда очень мучился душевно. Потому что прошло совсем немного времени с тех пор как меня бросила девушка, которой я впервые в жизни сказал «я люблю тебя». Я помню, как стоял, обнимая ее сзади за плечи. Она была в кофточке и джинсовом комбинезоне, от которого немного пахло стиральным порошком. Я сказал: «Я очень сильно люблю тебя».
   Было удивительно ощущать, как тяжелы в произношении слова. Перед каждым из них мне приходилось делать паузу и набирать в грудь воздух, чтобы выпустить его на одно слово. «Я»… Пауза. Невозможно сразу сказать «люблю», что-то мешает, язык не шевелится. Поэтому: «Очень»… По прежнему невозможно. Поэтому: «Сильно»…
   Созрело и прорвалось. «Люблю» размягченной до тускло-красного свечения свинцовой болванкой вываливается из горла. И уже легко: «Тебя».
   Она тоже начинает путаться во вдохах и выдохах, оборачивается, сбрасывая мои руки со своих плеч, и отвечает со стоном, и даже чуть-чуть приседая: «Я не люблю тебя! И никогда не буду любить! Слышишь! Поэтому не говори мне…»
   И это ощущение, будто грудную клетку вдавливают внутрь…
   В общем, я надеялся, что когда мама уедет и, таким образом, перестанет из благих побуждений ковыряться в моих душевных ранах – мне станет легче. Я даже выходил на крыльцо в тот день с мыслями, вроде: «первый день, первый снег, новая жизнь». И тут эта кошка. Хорошие периоды жизни так не начинаются, скажу я вам.
 
   Жить в этом доме было легко. Он был маленьким, с низкими потолками. Две крошечных спальни и зал, размером с одну нормальную спальню. Всего-то заботы – пару раз в день подбросить угля в печку, что вделана в стену между тесной кухонькой и одной из спаленок. Дрова для растопки я брал в огромном двухэтажном сарае, забитом всяким хламом, оставшимся от прежних хозяев. Я разламывал топором и ногами старые стулья и трухлявые столы, скворечники, ящики для рассады, детскую кроватку. Там было много лыж. Они были все поцарапанные и старые-престарые, я таких в жизни не видел. Было очень тяжело рубить их топором – твердая и одновременно упругая древесина. Зато топить лыжами печку – это очень интересное ощущение.
   Две пары лыж поменьше я даже отдал сестре – чтобы племянницы катались.
   Но в этом доме было очень тяжело просыпаться и засыпать. Вечером, когда я приходил с тренировки и дул на угли в почти остывшей печке, я чувствовал радость из-за того, что сейчас поем, согреюсь, отдохну. Но когда я ложился на диван, чтобы уснуть, мне казалось, что я лег в склеп. Дом был нежилым. Хоть я жил в нем, обогревал его и готовил здесь еду.
   Широкие диваны нагоняют тоску и нервные сны, когда спишь на них один. И когда просыпаешься ночью, становится тоскливо от пустоты и растопыренных во все стороны собственных конечностей, под которыми, сколько не шарь в черном воздухе – только прохладная пустота. Или жаркая пустота, если я перетопил печку.
   А утром не можешь объяснить себе, зачем нужно вставать именно сейчас. Ведь вполне можно встать часом позже. Или двумя. Тогда, наверняка, будет гораздо приятнее и легче. Но через два часа, когда просыпаешься и садишься на постели, а потом идешь в туалет и заваривать чай – становится просто скучно.
 
   Я люблю, когда по утрам в теле ощущается боль от прошедшей накануне вечером тренировки. Гематомы на предплечьях и голенях растекаются красными припухлостями. И болезненность обнаруживается в самых неожиданных местах. И можно полдня вспоминать, когда же я успел пропустить удар в левую лопатку.
   Первый шаг, вставая с постели, – это всегда любопытство: где заболит? Ага, видимо, голеностоп немного потянул. Это неудачный отход с четверкой, когда противник был слишком близко, и пришлось падать назад, едва успевая ставить ноги на пол. Поворот корпуса. Отзываются косые мышцы живота. Слева. Это я очень старался пробить жилет, когда вколачивал тройку. Встаем на ноги, потягиваемся. Эх, поспать бы еще, – мечтательно ноют спина и бедра.
   Благодаря этой боли, я чувствую, что мое тело живет. Кровь с легким гулом струится по сосудам, вымывая молочную кислоту из мышц. Порванные мышечные волокна и капилляры медленно растворяются и на месте их возникают новые – еще сильнее, еще крепче. И странная расслабленность становится доминирующим ощущением тела. Наверное, эндорфины…
   По утрам я стараюсь позавтракать. А так как готовить завтрак мне лень, то я обычно придумываю, что можно положить в холодильник вечером, чтобы утром просто достать и съесть. Иногда это бывает колбаса. Но бутерброды с колбасой, как ни странно, не слишком питательны и через час после того, как их поел, снова хочется есть. Булочки с кефиром – это хорошо. Но к кефиру годятся только свежие булочки. А где я в семь утра возьму свежие булочки? Впрочем, я иногда ем по утрам вчерашние булочки. Но это противно.
   Вообще, самый лучший вариант – торт. Но это слишком дорого. Бедный студент не может позволить себе каждое утро есть торт.
 
   На протяжении моей учебы в университете было полтора-два года, когда я постоянно испытывал чувство голода. Я жил тогда в доме у сестры, в плохо отапливаемой пристройке. Там помещался большой холодный диван, стол, тумбочка, телевизор и большая печка, которую сколько ни топи – теплее не становилось, только угольная копоть оседала на стенах.
   Я просыпался от ощущения пустоты в желудке. Съедал что-нибудь вроде кусочка хлеба с маргарином. Старался выпить побольше чая. В университетской столовой долго размышлял над таким сочетанием картофельного пюре и рыбной котлеты, которое могло обойтись в минимально возможную сумму. Съедал купленное за полторы минуты. И оставался голодным.
   После учебы, в спортзале, я на какое-то время забывал о голоде. Потому что было гораздо важнее отжаться нужное неизвестно кому количество раз или ударить своего товарища, пока он сам не ударил меня. Но даже во время тренировки голод иногда возвращался наглыми сосущими приступами под нижними ребрами.
   Когда я приходил домой, я съедал большую железную миску того, что приготовила сестра. Обычно это были тушеные овощи или борщ. Она изо всех сил старалась экономить мясо и распределять его равномерно между детьми, мужем и мной. Я ощущал себя виноватым из-за того, что ем так много. И поэтому старался не есть мяса. Да, его почти и не было. Часто приходилось есть борщ – вареную капусту и картошку в бульоне, сделанном из пары бульонных кубиков. Сколько я не набивал желудок такой пищей, я все равно был голодным.
   Я понимал, что мой организм требует энергии. И мне, пожалуй, стоит бросить тренировки – тогда я не буду так сильно хотеть есть. Но я считал голод постыдным чувством и не хотел, чтобы он что-то значил в моей жизни.
   Наверное, благодаря голоду я и пошел работать. Когда умер отец, мама уже не могла присылать мне деньги каждый месяц. Стипендия была слишком маленькой, чтобы прожить на нее хотя бы неделю. И однажды, в самом начале сентября, когда листья на тополях только начали становиться сухими, я вошел в зал, подошел, не переодеваясь, к тренеру и сказал:
   – Леша, помнишь, ты говорил, что не прочь взять меня в инструкторы?
   – Конечно, – сказал он.
   – Я в твоем распоряжении, – сказал я.
   Так сбылась моя школьная мечта. Хотя я мечтал стать учителем физкультуры, а не инструктором по тхэквондо версии WTF.
   В школе я не ходил на уроки физкультуры, и в аттестате напротив слов «физическая культура» у меня стоит прочерк.
   А в секцию тхэквондо я попал только потому, что возле расписания предметов в нашем корпусе университета, появилось объявление. Там был нарисован летящий нараскоряку злой кореец, и говорилось, что в городе открывается первая секция тхэквондо.
   Я понятия не имел, что это такое. Но кореец выглядел очень мужественно.
   Первые полгода я не мог нормально выполнить даже разминку. Я выдыхался на каждом упражнении. Мои руки и ноги не слушались меня до такой степени, что я быстро привык считать себя самым корявым человеком из всех живущих. Иногда, во время тренировки, когда я стоял где-нибудь в последнем ряду группы и выполнял двести двадцатый или триста первый мах ногой, на меня наваливалось жуткое одиночество. Я сам себе не мог объяснить, что я делаю, и какой это имеет смысл. Хотелось тут же уйти из зала и не возвращаться больше никогда. И каждый раз я просто заставлял себя сделать еще один мах. Просто еще один мах. Раз за разом – просто еще один.
 
   В университет я обычно приходил на полчаса раньше своих одногруппников. Я медленно ходил по пустым коридорам, разглядывал редких заспанных студентов и торопливых преподавателей. Свет был включен еще не везде, и погруженные в полумрак коридоры навевали ощущение спокойствия и сонливой лени.
   Потом, группами по несколько человек, приходили девочки. Две или три отходили от своих групп и подходили ко мне – поздороваться. Потому что сам я не здоровался ни с кем. Обычно это воспринималось, как проявление высокомерия. И на меня иногда орали: «Сидоров, тебе что, бля, трудно поздороваться! Или мы, по твоему, не люди».
   Я не здоровался по двум причинам. Во-первых, я полагал, что большинству из них не хочется со мной здороваться. А раз не хочется, то зачем навязываться? Во-вторых, и это подтверждает пункт «во-первых», – многие просто не замечали моих приветствий. Я мог подойти к человеку, сказать: «Привет». И услышать в ответ негодующее: «Мог бы и «привет» сказать!»
   На все такие претензии я отвечал четко артикулированным «здравствуйте».
   А почему меня не замечали, когда я здоровался… Может быть, они просто ожидали чего-то вполне определенного, например, что я промолчу вместо приветствия. И потому не обращали внимания, когда я говорил: «Привет».
 
   Вообще, большинство из них составляли мнение о людях, исходя из неких заранее нарисованных шаблонов. Поэтому часть группы считала меня гомосексуалистом, часть – импотентом, часть – вообще не замечала.
   Несколько самых бойких девочек группы, в числе которых были три-четыре отличницы, вели на первых двух курсах так называемую «Желтую тетрадь». Не знаю, правда ли эти девочки были всерьез озабочены своей половой жизнью, но тетрадка у них получалась веселая. Мне дали ее почитать за пачку каких-то дорогих сигарет. Видимо, та девочка, которая сдавала эту тетрадку напрокат за сигареты, была немножко эксгибиционисткой.
   Девочки там делились впечатлениями от своих любовных похождений, обсуждали такие важные вопросы как длина мужского члена, техника минета и бритье собственных лобков. Несколько страниц были посвящены мальчикам группы. С некоторыми, как выяснилось, хотели переспать почти все участницы тетрадной переписки. С некоторыми – никто. Я, естественно, относился к последним. Но про меня еще было написано уверенной девичьей рукой: «Сидоров? По-моему, он ни на что не способен». Так я определил, что эти девочки относятся к части группы, считающей меня импотентом.
   Видимо, есть во мне что-то, что заставляет людей думать обо мне самое страшное. И если для хозяек «Желтой тетради» не было ничего страшнее молодого импотента, то мужская часть группы самым страшным человечьим грехом полагала гомосексуализм. Впрочем, парни были гораздо прямолинейнее. Пока некоторые из девочек осторожно и как бы между делом закидывали удочку, вроде «Валентин, а какие девушки тебе нравятся?», парни спрашивали, настойчиво глядя в глаза: «Валюх, а почему бы тебе вот эту не трахнуть?»
   Девочек я щадил и отвечал им то, что они хотели услышать: «Никакие». И они отходили, со смесью удовлетворения и разочарования в глазах. Парням же я долго и нудно объяснял, что если я не делаю стойку на каждую проходящую мимо юбку, то это еще не значит, что мне безразлично нечто, находящееся под этой юбкой. Парням такое объяснение казалось странным. Они пытались еще жестче посмотреть мне в глаза и спрашивали: «Валюха, ты педик?» Я не мог врать в ответ на такое искреннее выражение интереса к моей личной жизни, и поэтому отвечал честно: «Нет». И они снова спрашивали: «А эту?»
 
   Впрочем, иногда я замечал, что некоторые одногруппницы пытаются привлечь мое внимание.
   Мне, вот, всегда было интересно, и я до сих пор не понял… Если я стою в какой-нибудь небольшой толпе из десяти-пятнадцати человек, перед расписанием предметов или еще где, и вдруг ощущаю, как к моей спине или плечу прижимается женская грудь – это случайно или нет? Ну, я начинаю размышлять в таком духе: я ведь в толпе иногда тоже прижимаюсь нечаянно к кому-нибудь, но это же ничего не значит. А с другой стороны – у меня ведь нет женской груди. Тем более, что каждый раз это была одна и та же девочка. И я, видимо, зря принимался размышлять, когда надо было действовать.
 
   Я не могу сказать, что меня было принято сторониться. Скорее, я сам все время оказывался в стороне. Несколько раз меня звали на какие-нибудь вечера, пьянки или отмечания знаменательных дат. А у меня шесть вечеров в неделю были заняты тренировками или работой. И когда приходилось выбирать, я каждый раз выбирал тренировку или работу. И, в общем-то, не жалею.