(Клянусь! Когда в девятьсот пятом году я прочёл в газетах, что лейтенант флота Колчак награждён Золотой медалью Географического общества за выдающиеся заслуги в полярных исследованиях, мне стало не по себе; показалось, что сквозь летний зной проступил жестокий полярный холод; он откинул этот зной и это лето, как сквозняк откидывает шторы, — и будто именно холод, твёрдый снег, чёрная отшлифованная поверхность льда над бездной, режущий ветер, улетающая в никуда позёмка — это и есть настоящее, — а лето, дачный стол под грушей и чай из самовара — только вытканный рисунок на шторе…)
   На меня грузили так много, что я перестал за этим следить — и занялся знакомством с собаками. Это были сибирские и поморские лайки, некрупные и молчаливые. Их держали в клетках по девять, и в каждой клетке был вожак. Их звали Пират, Буря, Ропак, Клык, Малахай, Улан и Жираф. Буря был абсолютно белый с розовым носом и красными глазами, а Жираф — жёлтый и пятнистый. Они грызли сушёную рыбу и негромко переговаривались. Я понял, что лай у собак — это только для общения с человеком; между собой они разговаривают совсем иначе.
   Лейтенант торопился и нервничал; мы опаздывали с отходом. Наконец приготовления закончились, и ранним утром девятнадцатого апреля под звуки оркестра я отошёл от причала…
   Мы ещё ненадолго, на два дня, задержались в Копенгагене — потребовалось сменить забарахлившую помпу. Весь путь вокруг Скандинавского полуострова к Шпицбергену (взяли запас угля) и дальше к Новой Земле протекал безукоризненно.
   Я чувствовал, как холоднее и холоднее делается вода. Плавучие льдины попадались всё чаще и чаще; потом начались ледяные поля.
   Капитан и штурман помогали мне найти места, где лёд тоньше, чтобы я пробился как можно дальше на север.
   Мы достигли восемьдесят второй параллели, когда мой стальной форштевень уже не мог более раскалывать лёд. Здесь экспедицию лейтенанта Колчака сгрузили на лёд. Семь собачьих упряжек, семь нарт, которые при необходимости можно быстро превратить в каяки, и четырнадцать отважных моряков, поморов и казаков — отправились туда, где в полночь оказывалось солнце.
   Мы, все остальные, должны были ждать их здесь — по расчётам, два месяца. Но все в команде знали, и я тоже знал, что ждать будем столько, сколько это вообще возможно.
   И ожидание началось.
   Я дремал. Топки мои были погашены почти все — горели по одной при каждом котле, чтобы не слишком стыла вода, — да отдельная отопительная кочегарка. Офицеры, свободные от вахты, играли в преферанс и новомодный американский покер, а разминали мышцы подъёмом гирь и лыжными пробежками — матросы же бестолково и азартно гоняли по гладкому фирну надувной мяч.
   Нас всех, вместе с футбольным полем, медленно относило в сторону Гренландии.
   Такая безмятежность длилась больше месяца — но однажды барометр, казалось, намертво заклепавший свою стрелку, вдруг пошёл вниз. Вскоре небо заволокло тучами, повалил снег. Ветер крепчал; заметно и сильно похолодало. Был, между тем, конец июня…
   Ледяное поле, в которое я вмёрз, вначале раскололось — а потом стало сжиматься, сминаясь торосами.
   Не могу сказать, что я был спокоен — скорее, меня обуял полнейший фатализм. Я знал, что корпус мой нов и крепок, что суда гораздо менее стойкие, чем я, успешно проходили испытание подвижками льда. Но бывало и иначе…
   В общем, оставалось положиться на судьбу или на любовь Создателя.
   Настал момент, когда капитан Крузенштерн приказал поднимать пары. Далеко на западе видна была чистая вода, и можно было попытаться дойти до неё. Тем более, что ветер улёгся и льды успокоились.
   Я прошёл половину пути, когда испытал сильнейшую боль в винте. Меня затрясло, и даже без обследования было ясно: отлетела одна из лопастей главного винта. Тем не менее под корму спустился водолаз, который и подтвердил первоначальное предположение: лопасть срезало у самой ступицы; скорее всего, там изначально была скрытая раковина, которую не сумели обнаружить…
   Оставалось два малых боковых винта, предназначенных не столько для хода, сколько для лучшего маневрирования. Машины, вращающие их, были слабосильны. По чистой воде я бы медленно — пять-шесть узлов, не более, — добрался бы до порта, но здесь, во льдах…
   Надежда была теперь только на то, что меня рано или поздно с дрейфом льдов вынесет в чистое море.
   Эта надежда продержалась несколько дней. Непогода возобновилась, вскоре перейдя в страшный шторм. Мои борта трещали, но пока что выдерживали напор льда…
   Так прошёл июль и почти весь август. Я был завален снегом. Шторма налетали один за одним, иногда настолько сильные, что даже обращали дрейф льда вспять.
   И однажды ночью — по хронометру, разумеется; штурман, острослов, так и говорил: «Время суток — метель», — я испытал вдруг сильнейший подводный удар. Клин многолетнего чёрного пакового льда, как будто сорвавшись откуда-то, прошёл под тонким льдом замёрзшей полыньи и врезался мне в борт посередине между миделем и кормой. Такого удара не выдержал бы и броненосец…
   Открылась течь. Что плохо — заливало сразу три отсека, из них два — котельные. Вскоре топки пришлось погасить, людей вывести, переборки задраить. Я уповал на то, что носового котла хватит, чтобы запустить помпы, но время работало против нас: котёл не успевал прогреться и дать нужное давление… Вскоре капитан приказал команде начинать высадку на лёд.
   Я пытался помочь им изо всех сил…
   Наконец начали работать помпы, и погружение прекратилось, но корма погрузилась вся. Установилось подобие равновесия: откачивать удавалось ровно столько, сколько воды поступало в пробоины. Рано или поздно уголь кончится…
   Уголь!
   Если перебросить уголь из кормовых ям в носовые, то корма сделается много легче — и, может быть, даже приподнимется настолько, что пробоины окажутся над водой.
   Как назло, становилось теплее, снег мешался с дождём, образуя чудовищную наледь. На мне повисали тонны, десятки тонн льда, его не успевали обкалывать.
   И в этой жуткой метели началась перегрузка угля: мешками, на спинах, по обледеневающей палубе. Сам капитан таскал уголь.
   Через двенадцать часов этого аврала дифферент исчез, корма встала ровно. Ещё немного — и она начнёт подниматься…
   В этот момент сдохла помпа — та самая, которую заменяли в Копенгагене. Теперь я был обречён.
   На лёд сбрасывали всё, что только можно; спускали шлюпки; выгружали припасы. Кто знает, сколько команде придётся провести времени здесь, под меркнущим полярным солнцем…
   Капитана свели с мостика за руки. Он плакал.
   А я, цепляясь бортами за лёд, погружался в бездну. Я не хотел тонуть, я боролся изо всех сил… но как раз сил уже и не было. Всё моё существо протестовало против такого исхода. Вот корма стала уходить под воду… вот сорвались со станин котлы и машины… Я бессильно запрокидывался на спину, задрав из воды могучий, но совершенно бесполезный сейчас форштевень. Сорвался горячий носовой котёл; вырвавшийся пар вытолкнул часть воды из трюма, и я будто бы совершил последнюю попытку выпрыгнуть из жадной чёрной воды…
   И тут же, потратив все силы, вертикально, кормой вперёд, стремительно ушёл под лёд. Последнее, что я видел, это мою команду, из последних сил стоящую смирно, и капитана, отдающего мне честь.
   Потом короткий миг я видел сквозь мириады воздушных пузырей сверкающую полынью. И — настал мрак.
   Он длился долго, очень долго, небывало долго. Возможно, я летел сквозь него. Или тонул в нём. Или просто лежал. Не знаю.
   Потом с другой стороны этого мрака стало проступать что-то: часть руки, часть лица… Нянюшка Мавра обтирала меня остро пахнущей жидкостью — и долго же потом при одном только запахе водки память немедленно возвращала меня в тот бесконечный мучительный мрак…
   Я вязко, уже без всяких беспамятств и бредов, но никак не желая выздоравливать, проболел ещё с месяц, и тогда родители забрали меня из гимназии — из приготовительного класса — и пригласили домашнего учителя, Баграпия Ивановича.
   (Наверное, он был замечательный учитель. Во всяком случае, всё, чему он меня научил, а именно: таблицу умножения, теорему Пифагора, законы сохранения вещества и энергии, — я помню. Что я пытался усвоить в этих отраслях знаний позже — куда-то делось.)
   На Рождество нам с Митей подарили по настольному театру. Это были картонные фигурки, которые нужно было вырезать, приклеивать к пробковым подставкам — и потом на столе в картонных же декорациях разыгрывать пьесы. Тогда таких игрушек было множество — мой гимназический приятель Баженов, например, коллекционировал Шекспира, и у него было то ли двенадцать, то ли пятнадцать коробок — от «Виндзорских насмешниц» до «Ромео и Юлии»… Так вот, Мите подарили «Путешествия Синдбада-морехода», а мне — «Приключения капитана Гаттераса». Наверное, брат что-то прочёл в моей физиономии, потому что тут же сам предложил поменяться.
   Потом, несколько лет спустя, я попытался избавиться от моих страхов каким-то интуитивно-фрейдистским способом, написав рассказ о корабле, затёртом и раздавленном льдами. Рассказ я написал и даже опубликовал в гимназическом журнале, но страхи все остались на месте.
   Нет, не зря советская психиатрия с таким яростным негодованием отвергала учение доктора Фрейда…

5

   А что, если наша Земля — ад какой-то другой планеты?
Олдос Хаксли

 
   Когда Николай Степанович очнулся, был ясный солнечный день. Голова его лежала на коленях Аннушки, её прохладная рука тихонько гладила его лоб, старательно обходя рассечённую бровь. Она почувствовала, что он уже не в обмороке и не спит, и наклонилась, заглядывая ему в лицо. Волосы её светились…
   — О-ох… — Николай Степанович улыбнулся. — Вы не меня ждёте, девушка?
   Аннушка приложила палец к губам и кивнула куда-то влево. Николай Степанович приподнялся и посмотрел. Половина маленького отряда его спала: Армен на боку, под стеной дома, Костя — рядом с ним, сидя. Инженер Толик тоже спал, но около фонтана, облокотившись о бордюр и уронив голову на руку.
   — Шаддам и Нойда пошли поискать воды, — прошептала Аннушка. — Обещали далеко не отходить.
   Николай Степанович кивнул и начал вставать. Это оказалось непросто: тело ныло, как после хорошей драки, суставы не хотели ни сгибаться, ни разгибаться. Все же он встал, подал Аннушке руку, помог подняться. Видно было, что она тоже страшно устала.
   — Долго я?..
   — Минут сорок… кажется. Часы ни у кого не ходят… Ты в порядке? Ты выглядишь лучше.
   — Да вроде бы в порядке. Может быть, теперь ты отдохнёшь?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента