Страница:
- У тебя сколько вылетов? - спросил его Тертышный.
- Сто, - нехотя отозвался Клюев.
- Боевых вылетов? - переспросил воентехник, делая ударение на первом слове.
- Сто.
Подозревая розыгрыш, желание подшутить над новеньким и одновременно понимая неуместность такой затеи, Тертышный потупился...
Летчики за столом были серьезны.
- С июля месяца - сто боевых вылетов?!
- Я в августе начал. Переучился на ИЛ и пошел, - пояснил Миша. Он не легко выговорил это "пошел", вновь поддался хлынувшим чувствам. - Первый вылет второго августа, как сейчас помню. Командир звена Федя Картовенко по плечу шлепнул... эх, мужик Федя Картовенко, в госпиталь попал, а то бы сами убедились, какой мужик. Рука у Феди... теплая. И второй, и третий вылет второго августа. А бывало, по пять раз в день вылетал, народу-то нет. Взлечу один, меня пара прикрывает, как аса, над целью уже табуном, гамузом, там не разберешь, кто персона, кто прикрывает, над целью все равны. Вчера разменял сотню. Погода - видишь? С утра сходил, вернулся.
- Давайте-ка за это делю, - предложил летчик, сосед Тертышного.
- За погоду, - уточнил Миша.
- И за нее. За вечный туман над Большой Лепетихой.
- Как подгадали, товарищ лейтенант, как раз под праздники, - вставил старшина, определявший воентехника на постой.
- Старался, Конон-Рыжий, старался.
- Да, это праздник. Вернее, подарок празднику. - Подняв кружку, старшина медлил, не позволял себе упредить в священнодействии молодых командиров, весьма за столом рассеянных.
- Каждому своя чаша, - сказал Клюев. - Кому эта досталась, кому заздравная, выбирать не приходится. Выпили.
- Товарищ лейтенант, далека вам кажется Заимка? - спросил Конон-Рыжий.
- Не ближний край.
- Старый Крым - дальше, - заявил старшина, взывая к жалости, к сочувствию с неприкрытой, выжидательной требовательностью.
Клюев отнесся к его словам с пониманием, в большем Конон-Рыжий не нуждался.
- Сто боевых вылетов на ИЛе такой факт! - отвлекся он от Старого Крыма. - Сто вылетов надо отмечать отдельно. Шутите? Сто!
- Товарищ лейтенант, мы вчетвером столько не сделали, - сказал сосед Тертышного. - Когда? Все пятимся. От Лепетихи к Федоровке, потом к Токмаку.
- За Пологами упремся, - повторил Клюев, склоняясь к столу.
- Миша, ты в себя веришь? - спросил один из летчиков, желая больше всего узнать: как он сумел столько, начав в августе? Больше, чем все они, вместе взятые?
- Работаю без предпосылок, - огласил он первое условие.
"Без предпосылок к летным происшествиям", - так следовало его понимать. Еще проще: летаю отлично, летаю как бог и без больших физических усилий.
У меня механик ювелир, ювелир-инструментальщик, самолет отрегулирован по науке, чуть трону - все. Двумя пальчиками. - Он улыбнулся, сложил два пальца щепоткой, осторожно подвигал, поводил ими из стороны в сторону: Тю-тю - все. А насчет того, чтобы смикитить в воздухе, сообразить, обдурить противника, тут лозунг старый: кто - кого. Меня на ИЛе не сбивали. Ни разу. Переучился и пошел... Слушая лейтенанта, Тертышный вспоминал маннергеймовские УРы, укрепрайоны под Выборгом, куда их посылали, вспоминал почему-то "аниски", емкости для мелких бомб, похожие на ведра, штурманы с "р-пятых" опорожняли их над целью вручную, дергая рычаг... бесконечные страдания и муки его шести боевых вылетов. А - сто?! Он слушал Клюева, и не было перед ним "разгильдяя, лопуха, тепы", да и себя Тертышный видел в ином свете, причастным к поразительной его судьбе, то есть не дежурным по лагерю, снисходительным к твердой просьбе начальства, а участливым, отзывчивым благодетелем Миши.
- Считаю, что пятьдесят на пятьдесят, - продолжал лейтенант. Пятьдесят процентов умения, пятьдесят - везения. Да чтобы под руку не вякали. Терпеть не могу, когда под руку вякают. Техник по оружию ошибся, не так поставил сбрасыватель, а мне взлетать. Почему, спрашиваю, "залп" поставил? Ведь по переправе бьем, нужна "серия", чтобы переправу накрыть? "Товарищ командир, чего вы кричите, все равно вас собьют..." А я в себя верю, - сказал Клюев. - Не сделан еще такой снаряд, чтобы меня убить.
Сказал о себе, полегчало всем; Миша и вовсе разошелся: сгреб под столом, подхватил двух хозяйских щенков спаниелей, на его широкой груди они сложились в странное двухголовое существо, и, глядя в их черные, влажные мордочки, по-матерински воркуя над ними и напевая вальс из "Петера", он осторожно закружил между столом и печкой.
Утром полк уходил дальше на восток, Тертышный месил сырую, вязкую землю вокруг одноместной клюевской машины, лейтенант прикидывал, соображал, как ему выбираться из этого киселя, да этой слякоти, как взлетать, грузить ли баллоны со сжатым воздухом для запуска мотора или уходить налегке. Положение Тертышного было аховое. К фронту, известное дело, домчат, доставят, без комфорта, но быстро, отход же планом не обеспечивается; не только паровоза, завалящей полуторки у них не было. Не возьмет, оставит его летчик, и вместо возможного - как мечталось на тендере, - желанного вступления в село Веселое, которое его отец отбивал у махновцев, придется ему топать пехом по раскисшей дороге до самых Полог - в куртке и шлеме.
Клюев принял такой вариант: взять Конон-Рыжего - он может и пушки зарядить, и бомбы подвесить, и за механика сработать, - взять один баллон со сжатым воздухом и Тертышного.
- Полезай, воентехник, отважный человек, - говорил он, помогая Виктору забраться в тесный вырез грузового отсека, прорубленный за кабиной летчика. - Полезай, Россия нынче на отважных держится.
Оба, Тертышный и Конон-Рыжий, могли только стоять в гнезде, как бы заклинивая друг дружку в узкой горловине и выставляясь наружу по грудь. Они напоминали хозяйских кутят, с которыми Миша накануне вальсировал, - он уносил их обоих от врага, сунув себе за пазуху.
Видимости не было, дождь со снегом сек лица, облачность укрывала их от "мессеров". "Отважный... Отважными держится", - повторял слова летчика Виктор, теснясь и ожидая близких Полог. - У меня медаль "За отвагу", у него и этого нет, ни одной награды не получил..."
Облачность вдруг кончилась, низкое осеннее солнце ударило в глаза, дождь и снег прекратились - Конон-Рыжий слабо улыбнулся. Свет, разливавшийся над землей, все покрывая длинными тенями, не грел. Уныние овладело Тертышным: у него не было под рукой даже стартовой ракетницы. В холодном, слепящем свете низкого солнца он различил пятно. Неподвижный сгусток, комок, "Пчелиный волк!" - окрестил его Виктор, не понимая, откуда он взялся и откуда всплыло имя лесной осы-бандитки, налетающей из засады на пчелиный рой. "Пчелиный волк" сходился с ними, обретая черты "ме - сто девятого". "Мессер" видел их, жал вдогон. "Пчелиный волк!" - выставляя руки перед собой, кричал Тертышный, как будто это могло его остановить, задержать, сбить с курса, стучал кованым каблуком в кабину Клюева, верещал, не слыша себя, сквозь рев мотора взывая оглянуться, увидеть, вильнуть... Под четырьмя укрупнявшимися, в него нацеленными стволами ноги его обмякли, но, поддержанный старшиной, он стоял в рост, бессвязный вопль рвался из его глотки, вопль ужаса и проклятья, проклятья беспомощности, на которую он обречен, стесненности, скованности соседом, мешавшим ему укрыться, потом он осел и не видел, как мелкой воробьиной стаей прянул "мессеру" в нос бортовой инструмент старшины, как дротиком с отчаянья метнул в него Конон-Рыжий свой гаечный ключ...
Расстрелянный в спину в упор, ИЛ все-таки не упал. Он был посажен, приземлен Мишей, вмазал на окраине Полог в траншею, взметнулся на спину, и в момент последнего курбета непостижимая, никем не угаданная великая сила, поднявшая Мишу к ноябрю сорок первого года на высоту ста боевых вылетов, позволила ему короткое движение, безошибочный нырок вправо, к полу кабины, к лапкам магнето - выключить зажигание; в двадцать два года он был летчиком до мозга костей.
И завалившийся ИЛ не взорвался, не загорелся. Когда Тертышный и Конон-Рыжий, подрыв сырую землю, выбрались наружу, Миша Клюев, безвестный летчик сорок первого года, был мертв.
Мгновения, потрясшие и разобщившие под черными стволами "мессера" двух очевидцев последних минут Миши Клюева, еще не раз сказались в дальнейшем; но вскоре за Пологами их пути разошлись: воентехник Тертышный оказался на востоке, в приволжском ЗАПе{3}, где стал летчиком, Конон-Рыжий, с узким гребнем седины, оставленном на его выпуклом затылке Пологами, попал через Туапсе в осажденный врагом Севастополь, - со смутной надеждой, согревавшей его при каждой встрече с крымской землей - увидать своих, жену и дочурку... Снявшись июльской ночью сорок второго года по тревоге из Россоши, штаб 8-й воздушной армии вместе с войсками Южного фронта откатывался к Сталинграду; командующий воздушной армией генерал-майор авиации Хрюкин кружил на "эмке" по задонской степи, пытаясь наладить взаимодействие между наземными частями и авиацией и повторяя одно: "Всему голова связь!" Сложившаяся фраза, как он замечал, воспринималась по-разному: одни слышали в ней указание, другие частичное объяснение происходящего.
Путь от Россоши с ним коротал подполковник, бывший командир полка бомбардировщиков, списанный на землю по ранению и получавший стажировку в оперативном отделе штаба армии. Полевой телеграф бездействовал, сведения о полках и дивизиях не поступали сутками. На скрещении дорог или в заторах, не пропускавших "эмку", подполковник наводил справки. "Авиация не проходила?" спрашивал он, имея в виду наземные эшелоны. "Вся вышла, - отвечали ему. - С Харькова не видать". Бойцы наспех выдвигавшихся заслонов "голосовали" вдоль проселков, узнавая, где немец. Подполковник, седовласый сыч, воевавший на Дону в гражданскую, был в пути за командора.
В ногах он держал автомат, на коленях - планшет с картой. Лексика его конармейской молодости, пополнившись с годами авиационными словечками, придавала речи своеобразный бомбардировочно-кавалерийский колорит. "Даю тебе, товарищ боец, курс, - обращался он к водителю. - Тем курсом выскочим на балочку. Где и заднюем. Скорость аллюр три креста". Вместо балочки пробка на дороге. Поворачивать назад?.. Идти в объезд?.. Ждать?.. Ждать, пока налетят, потом поворачивать?..
"В объезд!" - командовал Хрюкин.
"В объезд!" - эхом вторил ему командор.
Чем ближе Дон, тем сумрачнее становился подполковник.
Вспомнил сгинувшего с началом войны Птухина ("Мы с ним из одной роты аэропланщиков..."), потом своего первого эскадронного Горькавого, Косую Мечотку, где зацепила его когда-то казацкая пуля, как укрывался холодной осенью в стогах... а вокруг ничего не узнавал. Это его доканывало. Он мрачнел лицом, мрачнел...
- Конницу Мамонтова давили аэропланами, сколько их у нас было, слезы! взорвался подполковник. - А через двадцать лет... через двадцать два года, где того белобандита рубали, меня берет в шенкеля "юнкерс", гад такой. Еще "фонарь" откроет, кулак выставит... - угрюмо оглядывал он пустующий на востоке горизонт... Нет наших.
Но летят.
- Всему голова связь, - дал свое объяснение Хрюкин.
- Возможно... Прошлый год, под Киевом, если помните... Я в каком положении оказался? А вот в каком, Тимофей Тимофеевич: то демонтируй узел связи, то взрывай. Тол подвели, собрались машинку дернуть - "Отставить!". Слетали на отсечение налета, команда: "Отходим!" А баки-то пустые, вот какое положение. Горючего нет, подвоз кончился. Связь перебита, что с Киевом неизвестно. Одни болтают - сдали, другие - уличные бои. Короче: истребители, командую, - со мной на пятачке истребители остались, - занять круговую оборону! Коли "дугласы" обещаны, авиация не подведет. День держимся, другой. Боезапаса нет, фуража нет. Приказываю: ждать! Будут "дугласы"! Меня подзуживают отходить, пробиваться, дескать, тепленьким накроют... Цыц! пресекаю. Паникеры, упадочники, отставить!.. Не было такого, чтобы авиация подвела, я им челюскинцев привел... И что же? Мой верх!.. Не "Дуглас", "пешка", в единственном числе, хвостовой номер "девягь"... Явилась. Как мы красавицу встретили - другой разговор... рассвета дождались, в бомболюки погрузились, и таким-то манером девять человек летного состава вывезли... Теперь в Валуйках встречаю воентехника с "девятки". От Харькова цехом прет, злой. Волком смотрит. Сапоги на нем, Тимофей Тимофеевич, не описать. Подметки прикручены телефонным проводом, как ступает - непонятно. "Пока, говорит, - союзнички второй фронт не откроют, я их не сяиму". - "Никак их устыдить хочешь?" - "Потерплю, - отвечает. - Может, из Тобрука ударят..." "Да ведь Тобрук-то, - говорю, - англичане сдали..." - "Тобрук?!" - "Сдали. Было сообщено". - "Тогда я босый пойду". Внешне как будто не того... Здоров.
- Долго же ему босым шлепать... - отозвался Хрюкин.
- А нам?! - и смолк подполковник: нос к носу с "эмкой" - немецкие мотоциклисты...
Под автоматными очередями метнулись в степь, петляли по ней ночью, как зайцы... Все живое с нашей стороны двигалось к Дону, их же в потемках занесло на какую-то пустошь, они увязли в трясине, на рассвете собралась подмога, "эмку" вынесли на руках...
По воде, сколько хватало глаз, колыхались плотики, бревешки, резиновые скаты, а лодок не было. И парома, обозначенного на карте, не было. Паром увели, чтобы не достался противнику, на другой берег, для верности там его и притопили.
Из обломков кинутого грузовика соорудили плот, подвели под него выловленные лесины, вкатили на хлипкую опору "эмку", В расчете на паром, к берегу подошла и встала мотоколонна, за нею слышны были танки... "Грести по команде, слушать меня, - распоряжался Хрюкин. - Не то поплывем и не выплывем". Вспомнив, как гонял когда-то да Дону плоты, скинул сапоги. Связал ремнем, перебросил за спину. Расставил гребцов. Упираясь босыми ногами в скользкие доски, вымахивал свою крепкую жердину, задавая ритм, находя в забытой, ладно пошедшей работе некоторое успокоение. Вода мерно шлепала, омывая тупой нос плота.
Покачиваясь и выправляясь, добрались до середины.
- Ве-зу-у... ве-зу-у... - гулко понеслось над слепящей темной водой.
- Идут по наши души, - сдавленно выговорил командор, подгребавший позади генерала дощечкой; девятка "юнкерсов" заходила на мотоколонну по течению Дона низко, полигонным разворотом. В налаженном маневре с тщательным соблюдением строя - безнаказанность, вошедшая у немцев в обычай. Просвистела, ухнула, вскипятила воду пристрелочная серия.
- Р-раз! - командовал Хрюкин, сгибая колени и вымахивая свой шест. Ему вторили с другого борта. Не успеть, не уйти - понимал Хрюкин, вкладывая в толчки всю силу и прикидывая расстояние до "юнкерсов". - Р-раз... р-раз!.. Заносил жердину, и греб, и толкался... Хриплый клекот раздался сзади - это выдохнул и выпустил из рук дощечку подполковник, первым увидя, как, слабо дымя, без пламени завалился... громыхнул флагман девятки.
- Батюшки святы, - бормотал подполковник, изумленно осевший. - Тимофей Тимофеевич, товарищ генерал, - теребил он Хрюкина за штанину, но теперь уже и Хрюкин не отзывался, захваченный зрелищем: пятерка наших истребителей с безоглядным азартом, в остервенении расшвыривала "лапотников", вошедших во вкус даровых побед. Он не звал, не понимал - кто они? Откуда? Из дивизии Сиднева?.. Неистовость, находчивость ЯКов, а главное, конечно, результат вслед за флагманом закурился дымком, закачался еще один "юнкерс", - вызвали всплеск восторга, заглушивший все его команды. Кто-то, на радостях не утерпев, прыгнул с плота, подняв волну и угрожая "эмке". За ним другой, третий...
- Куда!.. Отставить!..
Какое...
Подполковник по пояс в воде, не слыша себя, орал:
- Руби!.. Руби баклановским ударом!.. Ну, держись, гады!.. Держись!..
Потом и Хрюкин, вскинув связку своих сапог, кричал яростно и восхищенно:
- Время!.. Время засекай, подполковник!.. Я их разыщу, командира разыщу, ведомых!.. Всех узнаю, всех! Так добралась они до Калача-на-Дону.
Когда вступивший в командование 8-й воздушной армией Хрюкин предложил Василию Павловичу Потокину должность инспектора по технике пилотирования, Василий Павлович ответил согласием без промедления. Место армейского инспектора отвечало желанию Василия Павловича быть там, где он принесет наибольшую пользу. Эта должность, не являясь командной, делала его, однако, полновластным хозяином в тонкой сфере, где пульсирует и дышит все, что определяет выучку, степень зрелости, перспективу летчика.
Инспектор Потокин - признанный мастер техники пилотирования.
Отточенность навыков, школа, культура, которой он обладал, позволяли инспектору, как говорится, читать с листа все, что выявляло неопытность, недоученность, особенно резко бросавшиеся в глаза, когда на аэродромы Приволжья группами, по-школярски старательными и неумелыми, приходила молодежь из ЗАПов и училищ. Держался он независимо, несколько особняком, влиятельный, наделенный правом строгого спроса полковник, но эта манера, сложившаяся с годами, внутреннему состоянию инспектора не отвечала. Меньше всего думал Василий Павлович о контроле, о проверке. Главная его забота сводилась к тому, чтобы как можно быстрее усадить молодых, не позволить "мессерам", с их собачьим нюхом на такие прилеты, нанести внезапный удар в самый невыгодный для нас момент, когда строй уже распущен, самолеты разошлись, растянулись на "кругу" поодиночке, без прикрытия, как живые мишени... "Выстилай полотнище!" - командовал Потокин финишеру, медлившему расправить свернутое в целях маскировки посадочное "Т". "Зеленую ракету! Еще!.. Красную!.. Автостартер!.." - мотор, сдуру выключенный молодым летчиком на посадочной, грозил затором. Зная, что это часто случается, Потокин держал автостартер наготове. И пожарную машину, и дежурного врача, но существо положения не менялось: хозяйничали в августовском небе Сталинграда немцы; порой инспектору казалось, что он слышит беззвучный лепет отчаянья и решимости: "Дайте сесть!.. Дайте сесть, и я начну!.." - наивная попытка молодого, впервые пришедшего на фронтовой аэродром, выставить противнику какие-то условия. Чуткость, с которой улавливал Потокин это осознание новичками собственной беззащитности, была повышенной, болезненной не только потому, что война учит жертвами, где ошибка, там и кровь, но и потому, что в душе он считал себя ответственным аа эту кровь.
В лучшем случае - сесть давали.
В лучшем случае "мессера" опаздывали, вновь прибывшие успевали заправиться, отведать фронтового харча... не больше: час первого боевого вылета вступал в свои права.
Неповторимый час. "Должно быть, похож на мать!" - замечал Потокин среди отобранных на задание летчиков чьи-то сведенные брови и приоткрытый, детской свежести рот; как трогательна, как обнажена в молодом лице его доверчивость и мягкость... "Не в отца, в мать", - решал инспектор. И эта сосредоточенность душевных сил на одном придавала ему уверенность... Но то, что он принимал за собственную проницательность, было лишь волнением стартовой минуты, желанием уверить себя в счастливом исходе вылета.
- Бомбы сбрасывать умеешь? - спрашивал Потокин.
- Да.
- На полигоне бомбил?
- Один раз. В ЗАПе.
- Один раз?
- Да.
- Попал?
- Нет.
- Сейчас полетишь и попадешь.
- Хорошо... Согласен.
За секунды до взлета, повинуясь внутреннему толчку, редко в нем обманываясь, Потокин вскакивал на крыло, нырял с головой в жаркую, подрагивающую, обдуваемую винтом кабину новичка - проверить соединительный кран, триммер, сбрасыватель, то есть сделано ли все, чему летчик научен, но что в преддверии первого боя может вылететь вон из головы. Полуобняв паренька за плечи и видя, как изменено его лицо тесным, неразношенным шлемофоном, его сморщенные веки, напоминал:
- Направление - держать!
Это о взлете говорил инспектор, о подсобной примете, ориентире на горизонте, помогающем не уклоняться...
- Направление, товарищ полковник, одно - на фашистов!
- Уцепись за хутор, голова! Хутор видишь? На него взлетай!
- Есть, хутор!
Инспектор съезжал по крылу на землю, пряча свое смятение, неспособность что-то изменить, улучшигь.
"Десятилетку кончил. Определенно!" - слушал он другого истребителя, зычноголосого, с выправкой строевика-гвардейца. Черты лица не по возрасту определенны, изгиб складок вдоль крутого лба - в контрасте с достоинством и собранностью молодого летчика... А выправка! Таким разворотом плеч в авиации блещут редко.
- Давно воюете?
- С двадцать третьего числа. Нынче двадцать пятое. Давно.
- Идут дела? Или как?
Чем-то сержант неуловимо привлекает.
- Напарника увели, - указал сержант на летчика, похожего на мать. - Как буду без него - не знаю.
- Слетались?
- С детского сада, товарищ полковник.
- Мне казалось - с ясель...
- Или даже с ясель... Упор делали на то, чтобы немцы нас не расщепили.
- Правильная установка... Что имели по истории? - Василий Павлович почему-то решил, что он найдет с ним общий язык, если коснется истории.
- Не профилирующий предмет, - улыбнулся сержант. Резкие складки на лбу летчика разгладились, лицо прояснело.
- - Студент?
- Два курса архитектурного.
- На экзаменах по рисунку давали голову Сократа?
- Если бы... Корпел над Диадуменом.
- Олимпиец с копьем?
- Олимпиец с копьем - Дорифор, - сержант осторожно поправил полковника. - Диадумен - олимпиец-победитель. Олимпиец, который повязывает себя лентой. - Неожиданный, быть может, неуместный разговор смягчил, расслабил сержанта, его образцовая выправка потерялась, медленным, шутливо-грациозным поворотом головы и плавным движением рук он передал, чуть-чуть шаржируя, горделивость утомленного грека-триумфатора с лентой, изваянного Поликлетом. Радиошнур, вделанный в шлемофон летчика, свисал за его спиной китайской косицей.
Таким он и остался в памяти инспектора.
Проводы - нервы, ожидание - пытка.
Время на исходе, а горизонт светел, спокоен, чист, потом на небесном своде замаячит один-одинешенек... Наш ли? Наш. А дойдет, единственный из восьмерки? Он не летит, шкандыбает, клюет носом, покачивает крыльями, и стоянка, земля, безотчетно вторит судороге его движений...
Сел. "Лейтенант, - говорят на стоянке. - Виктор Тертышный".
- Разрешите доложить, товарищ полковник, пришел! - выпаливает летчик, оглушенный происшедшим, понимая пока что немногое: майора, водившего группу, нет, двух его замов нет, а он, пилотяга без году неделя - выбрался, явился.
- Вижу, что пришел. Группа где, лейтенант Тертышный?
Лейтенант ждет скорее поощрения, похвалы, чем требовательного спроса.
- Был поставлен в хвост, товарищ полковник. В хвост, а не в голову колонны поставлен, вот что достойно сожаления, так он отвечает.
- Замыкающим последней пары, - продолжает летчик, - из атаки вышел ни-ко-го, степь да степь...
- Вышли - влево?
- Вправо.
- А было условлено?
- Условлено влево. Но слева, товарищ полковник, - то ли вспоминает, то ли подыскивает оправдание летчик, - очень сильный огонь. На сунешься, пекло... Я блинчиком, блинчиком...
Вправо?
- Ага... Когда смотрю - один. Такое дело, курс девяносто, и домой...
- Сколько у вас боевых вылетов?
- Первый, товарищ полковник...
Что с него взять, с Тертышного...
Выезжал Василий Павлович и на передний край, в убежище из трех накатов, где воздух без паров бензина и пыли, куда ночью с реки тянет свежестью, а днем, с духотой и зноем, сгущается трупный смрад. Живя в соседстве с пехотой колебаниями и поворотами наземного боя, Потокин наблюдал за воздушными схватками, штурмовиками, поддерживая на последующих разборах вылетов инициативных, смелых командиров, помогая изживать шаблон, намечая пути дальнейших поисков в организации и ведении боя. Близость к пехоте, личные, многократно проверенные впечатления придавали суждениям Потоиина убедительность. В этом смысле ему однажды особенно повезло: на НП, где он находился, был заброшен редкостный по тем временам трофей, прихваченный до ходу танкового контрудара вместе с термосами, финками, зажигалками, прочими солдатскими цапками, - немецкая полевая рация ФУГ-17. Компактная, надежная в узлах, на резиновом ходу. Потокин, нацепив литой резины наушники, шарил в эфире, когда появился утренний наряд "мессеров". Вслушиваясь, подстраиваясь на волну, Василий Павлович сквозь ветку тальника над головой следил, как приготовляются "мессера" к защите порученного им квадрата: запасаются высотой, выбирают освещение. Вскоре он их услышал. На волне, отведенной ведущему, ни воплей, ни посторонних команд. Беззвучное торжество дисциплины.
Своих Потокин проглядел.
Он увидел их с опозданием, не всех сразу.
Вначале бросились ему в глаза два наших тупоносых истребителя И-16, два маленьких "ишачка", в любых обстоятельствах юрких и маневренных, но тут словно бы тем-то связанных. Низко, над самой землей, меняясь друг с другом местами, они, казалось, все силы прилагали к тому, чтобы не продвигаться вперед. Точнее, продвигаться вперед как можно медленней. Потокин их не понимал. Выставившись из отрытого для радиостанции окопчика чуть ли не по пояс, он увидел всю группу и понял причину такого поведения истребителей: еще ниже "ишачков", что называется, елозя брюхом по руслу старицы, рокотало, приглушенное боем артиллерии, звено наших ветхозаветных Р-5... Как будто с Киевских маневров (когда на разборе в Святошине нарком лично поощрил действия находчивых разведчиков) - как будто прямым ходом явившись оттуда, с предвоенных Киевских маневров, деревянноперкалевые "р-пять" средь бела дня отчаянно и неудержимо лезли черту в пасть, в жерло бушевавшего вулкана, и вел их не порыв: в вынужденно-медленном движении звена под наводку, под прицел была обдуманность, своя хитрость, - они прижимались к высохшему руслу речушки, чтобы ударить немцев с фланга, где наших не ждут, где зенитка слабее и пристрелена по другим высотам... Варят, варят у ребят котелки, не впустую украинские маневры.
- Сто, - нехотя отозвался Клюев.
- Боевых вылетов? - переспросил воентехник, делая ударение на первом слове.
- Сто.
Подозревая розыгрыш, желание подшутить над новеньким и одновременно понимая неуместность такой затеи, Тертышный потупился...
Летчики за столом были серьезны.
- С июля месяца - сто боевых вылетов?!
- Я в августе начал. Переучился на ИЛ и пошел, - пояснил Миша. Он не легко выговорил это "пошел", вновь поддался хлынувшим чувствам. - Первый вылет второго августа, как сейчас помню. Командир звена Федя Картовенко по плечу шлепнул... эх, мужик Федя Картовенко, в госпиталь попал, а то бы сами убедились, какой мужик. Рука у Феди... теплая. И второй, и третий вылет второго августа. А бывало, по пять раз в день вылетал, народу-то нет. Взлечу один, меня пара прикрывает, как аса, над целью уже табуном, гамузом, там не разберешь, кто персона, кто прикрывает, над целью все равны. Вчера разменял сотню. Погода - видишь? С утра сходил, вернулся.
- Давайте-ка за это делю, - предложил летчик, сосед Тертышного.
- За погоду, - уточнил Миша.
- И за нее. За вечный туман над Большой Лепетихой.
- Как подгадали, товарищ лейтенант, как раз под праздники, - вставил старшина, определявший воентехника на постой.
- Старался, Конон-Рыжий, старался.
- Да, это праздник. Вернее, подарок празднику. - Подняв кружку, старшина медлил, не позволял себе упредить в священнодействии молодых командиров, весьма за столом рассеянных.
- Каждому своя чаша, - сказал Клюев. - Кому эта досталась, кому заздравная, выбирать не приходится. Выпили.
- Товарищ лейтенант, далека вам кажется Заимка? - спросил Конон-Рыжий.
- Не ближний край.
- Старый Крым - дальше, - заявил старшина, взывая к жалости, к сочувствию с неприкрытой, выжидательной требовательностью.
Клюев отнесся к его словам с пониманием, в большем Конон-Рыжий не нуждался.
- Сто боевых вылетов на ИЛе такой факт! - отвлекся он от Старого Крыма. - Сто вылетов надо отмечать отдельно. Шутите? Сто!
- Товарищ лейтенант, мы вчетвером столько не сделали, - сказал сосед Тертышного. - Когда? Все пятимся. От Лепетихи к Федоровке, потом к Токмаку.
- За Пологами упремся, - повторил Клюев, склоняясь к столу.
- Миша, ты в себя веришь? - спросил один из летчиков, желая больше всего узнать: как он сумел столько, начав в августе? Больше, чем все они, вместе взятые?
- Работаю без предпосылок, - огласил он первое условие.
"Без предпосылок к летным происшествиям", - так следовало его понимать. Еще проще: летаю отлично, летаю как бог и без больших физических усилий.
У меня механик ювелир, ювелир-инструментальщик, самолет отрегулирован по науке, чуть трону - все. Двумя пальчиками. - Он улыбнулся, сложил два пальца щепоткой, осторожно подвигал, поводил ими из стороны в сторону: Тю-тю - все. А насчет того, чтобы смикитить в воздухе, сообразить, обдурить противника, тут лозунг старый: кто - кого. Меня на ИЛе не сбивали. Ни разу. Переучился и пошел... Слушая лейтенанта, Тертышный вспоминал маннергеймовские УРы, укрепрайоны под Выборгом, куда их посылали, вспоминал почему-то "аниски", емкости для мелких бомб, похожие на ведра, штурманы с "р-пятых" опорожняли их над целью вручную, дергая рычаг... бесконечные страдания и муки его шести боевых вылетов. А - сто?! Он слушал Клюева, и не было перед ним "разгильдяя, лопуха, тепы", да и себя Тертышный видел в ином свете, причастным к поразительной его судьбе, то есть не дежурным по лагерю, снисходительным к твердой просьбе начальства, а участливым, отзывчивым благодетелем Миши.
- Считаю, что пятьдесят на пятьдесят, - продолжал лейтенант. Пятьдесят процентов умения, пятьдесят - везения. Да чтобы под руку не вякали. Терпеть не могу, когда под руку вякают. Техник по оружию ошибся, не так поставил сбрасыватель, а мне взлетать. Почему, спрашиваю, "залп" поставил? Ведь по переправе бьем, нужна "серия", чтобы переправу накрыть? "Товарищ командир, чего вы кричите, все равно вас собьют..." А я в себя верю, - сказал Клюев. - Не сделан еще такой снаряд, чтобы меня убить.
Сказал о себе, полегчало всем; Миша и вовсе разошелся: сгреб под столом, подхватил двух хозяйских щенков спаниелей, на его широкой груди они сложились в странное двухголовое существо, и, глядя в их черные, влажные мордочки, по-матерински воркуя над ними и напевая вальс из "Петера", он осторожно закружил между столом и печкой.
Утром полк уходил дальше на восток, Тертышный месил сырую, вязкую землю вокруг одноместной клюевской машины, лейтенант прикидывал, соображал, как ему выбираться из этого киселя, да этой слякоти, как взлетать, грузить ли баллоны со сжатым воздухом для запуска мотора или уходить налегке. Положение Тертышного было аховое. К фронту, известное дело, домчат, доставят, без комфорта, но быстро, отход же планом не обеспечивается; не только паровоза, завалящей полуторки у них не было. Не возьмет, оставит его летчик, и вместо возможного - как мечталось на тендере, - желанного вступления в село Веселое, которое его отец отбивал у махновцев, придется ему топать пехом по раскисшей дороге до самых Полог - в куртке и шлеме.
Клюев принял такой вариант: взять Конон-Рыжего - он может и пушки зарядить, и бомбы подвесить, и за механика сработать, - взять один баллон со сжатым воздухом и Тертышного.
- Полезай, воентехник, отважный человек, - говорил он, помогая Виктору забраться в тесный вырез грузового отсека, прорубленный за кабиной летчика. - Полезай, Россия нынче на отважных держится.
Оба, Тертышный и Конон-Рыжий, могли только стоять в гнезде, как бы заклинивая друг дружку в узкой горловине и выставляясь наружу по грудь. Они напоминали хозяйских кутят, с которыми Миша накануне вальсировал, - он уносил их обоих от врага, сунув себе за пазуху.
Видимости не было, дождь со снегом сек лица, облачность укрывала их от "мессеров". "Отважный... Отважными держится", - повторял слова летчика Виктор, теснясь и ожидая близких Полог. - У меня медаль "За отвагу", у него и этого нет, ни одной награды не получил..."
Облачность вдруг кончилась, низкое осеннее солнце ударило в глаза, дождь и снег прекратились - Конон-Рыжий слабо улыбнулся. Свет, разливавшийся над землей, все покрывая длинными тенями, не грел. Уныние овладело Тертышным: у него не было под рукой даже стартовой ракетницы. В холодном, слепящем свете низкого солнца он различил пятно. Неподвижный сгусток, комок, "Пчелиный волк!" - окрестил его Виктор, не понимая, откуда он взялся и откуда всплыло имя лесной осы-бандитки, налетающей из засады на пчелиный рой. "Пчелиный волк" сходился с ними, обретая черты "ме - сто девятого". "Мессер" видел их, жал вдогон. "Пчелиный волк!" - выставляя руки перед собой, кричал Тертышный, как будто это могло его остановить, задержать, сбить с курса, стучал кованым каблуком в кабину Клюева, верещал, не слыша себя, сквозь рев мотора взывая оглянуться, увидеть, вильнуть... Под четырьмя укрупнявшимися, в него нацеленными стволами ноги его обмякли, но, поддержанный старшиной, он стоял в рост, бессвязный вопль рвался из его глотки, вопль ужаса и проклятья, проклятья беспомощности, на которую он обречен, стесненности, скованности соседом, мешавшим ему укрыться, потом он осел и не видел, как мелкой воробьиной стаей прянул "мессеру" в нос бортовой инструмент старшины, как дротиком с отчаянья метнул в него Конон-Рыжий свой гаечный ключ...
Расстрелянный в спину в упор, ИЛ все-таки не упал. Он был посажен, приземлен Мишей, вмазал на окраине Полог в траншею, взметнулся на спину, и в момент последнего курбета непостижимая, никем не угаданная великая сила, поднявшая Мишу к ноябрю сорок первого года на высоту ста боевых вылетов, позволила ему короткое движение, безошибочный нырок вправо, к полу кабины, к лапкам магнето - выключить зажигание; в двадцать два года он был летчиком до мозга костей.
И завалившийся ИЛ не взорвался, не загорелся. Когда Тертышный и Конон-Рыжий, подрыв сырую землю, выбрались наружу, Миша Клюев, безвестный летчик сорок первого года, был мертв.
Мгновения, потрясшие и разобщившие под черными стволами "мессера" двух очевидцев последних минут Миши Клюева, еще не раз сказались в дальнейшем; но вскоре за Пологами их пути разошлись: воентехник Тертышный оказался на востоке, в приволжском ЗАПе{3}, где стал летчиком, Конон-Рыжий, с узким гребнем седины, оставленном на его выпуклом затылке Пологами, попал через Туапсе в осажденный врагом Севастополь, - со смутной надеждой, согревавшей его при каждой встрече с крымской землей - увидать своих, жену и дочурку... Снявшись июльской ночью сорок второго года по тревоге из Россоши, штаб 8-й воздушной армии вместе с войсками Южного фронта откатывался к Сталинграду; командующий воздушной армией генерал-майор авиации Хрюкин кружил на "эмке" по задонской степи, пытаясь наладить взаимодействие между наземными частями и авиацией и повторяя одно: "Всему голова связь!" Сложившаяся фраза, как он замечал, воспринималась по-разному: одни слышали в ней указание, другие частичное объяснение происходящего.
Путь от Россоши с ним коротал подполковник, бывший командир полка бомбардировщиков, списанный на землю по ранению и получавший стажировку в оперативном отделе штаба армии. Полевой телеграф бездействовал, сведения о полках и дивизиях не поступали сутками. На скрещении дорог или в заторах, не пропускавших "эмку", подполковник наводил справки. "Авиация не проходила?" спрашивал он, имея в виду наземные эшелоны. "Вся вышла, - отвечали ему. - С Харькова не видать". Бойцы наспех выдвигавшихся заслонов "голосовали" вдоль проселков, узнавая, где немец. Подполковник, седовласый сыч, воевавший на Дону в гражданскую, был в пути за командора.
В ногах он держал автомат, на коленях - планшет с картой. Лексика его конармейской молодости, пополнившись с годами авиационными словечками, придавала речи своеобразный бомбардировочно-кавалерийский колорит. "Даю тебе, товарищ боец, курс, - обращался он к водителю. - Тем курсом выскочим на балочку. Где и заднюем. Скорость аллюр три креста". Вместо балочки пробка на дороге. Поворачивать назад?.. Идти в объезд?.. Ждать?.. Ждать, пока налетят, потом поворачивать?..
"В объезд!" - командовал Хрюкин.
"В объезд!" - эхом вторил ему командор.
Чем ближе Дон, тем сумрачнее становился подполковник.
Вспомнил сгинувшего с началом войны Птухина ("Мы с ним из одной роты аэропланщиков..."), потом своего первого эскадронного Горькавого, Косую Мечотку, где зацепила его когда-то казацкая пуля, как укрывался холодной осенью в стогах... а вокруг ничего не узнавал. Это его доканывало. Он мрачнел лицом, мрачнел...
- Конницу Мамонтова давили аэропланами, сколько их у нас было, слезы! взорвался подполковник. - А через двадцать лет... через двадцать два года, где того белобандита рубали, меня берет в шенкеля "юнкерс", гад такой. Еще "фонарь" откроет, кулак выставит... - угрюмо оглядывал он пустующий на востоке горизонт... Нет наших.
Но летят.
- Всему голова связь, - дал свое объяснение Хрюкин.
- Возможно... Прошлый год, под Киевом, если помните... Я в каком положении оказался? А вот в каком, Тимофей Тимофеевич: то демонтируй узел связи, то взрывай. Тол подвели, собрались машинку дернуть - "Отставить!". Слетали на отсечение налета, команда: "Отходим!" А баки-то пустые, вот какое положение. Горючего нет, подвоз кончился. Связь перебита, что с Киевом неизвестно. Одни болтают - сдали, другие - уличные бои. Короче: истребители, командую, - со мной на пятачке истребители остались, - занять круговую оборону! Коли "дугласы" обещаны, авиация не подведет. День держимся, другой. Боезапаса нет, фуража нет. Приказываю: ждать! Будут "дугласы"! Меня подзуживают отходить, пробиваться, дескать, тепленьким накроют... Цыц! пресекаю. Паникеры, упадочники, отставить!.. Не было такого, чтобы авиация подвела, я им челюскинцев привел... И что же? Мой верх!.. Не "Дуглас", "пешка", в единственном числе, хвостовой номер "девягь"... Явилась. Как мы красавицу встретили - другой разговор... рассвета дождались, в бомболюки погрузились, и таким-то манером девять человек летного состава вывезли... Теперь в Валуйках встречаю воентехника с "девятки". От Харькова цехом прет, злой. Волком смотрит. Сапоги на нем, Тимофей Тимофеевич, не описать. Подметки прикручены телефонным проводом, как ступает - непонятно. "Пока, говорит, - союзнички второй фронт не откроют, я их не сяиму". - "Никак их устыдить хочешь?" - "Потерплю, - отвечает. - Может, из Тобрука ударят..." "Да ведь Тобрук-то, - говорю, - англичане сдали..." - "Тобрук?!" - "Сдали. Было сообщено". - "Тогда я босый пойду". Внешне как будто не того... Здоров.
- Долго же ему босым шлепать... - отозвался Хрюкин.
- А нам?! - и смолк подполковник: нос к носу с "эмкой" - немецкие мотоциклисты...
Под автоматными очередями метнулись в степь, петляли по ней ночью, как зайцы... Все живое с нашей стороны двигалось к Дону, их же в потемках занесло на какую-то пустошь, они увязли в трясине, на рассвете собралась подмога, "эмку" вынесли на руках...
По воде, сколько хватало глаз, колыхались плотики, бревешки, резиновые скаты, а лодок не было. И парома, обозначенного на карте, не было. Паром увели, чтобы не достался противнику, на другой берег, для верности там его и притопили.
Из обломков кинутого грузовика соорудили плот, подвели под него выловленные лесины, вкатили на хлипкую опору "эмку", В расчете на паром, к берегу подошла и встала мотоколонна, за нею слышны были танки... "Грести по команде, слушать меня, - распоряжался Хрюкин. - Не то поплывем и не выплывем". Вспомнив, как гонял когда-то да Дону плоты, скинул сапоги. Связал ремнем, перебросил за спину. Расставил гребцов. Упираясь босыми ногами в скользкие доски, вымахивал свою крепкую жердину, задавая ритм, находя в забытой, ладно пошедшей работе некоторое успокоение. Вода мерно шлепала, омывая тупой нос плота.
Покачиваясь и выправляясь, добрались до середины.
- Ве-зу-у... ве-зу-у... - гулко понеслось над слепящей темной водой.
- Идут по наши души, - сдавленно выговорил командор, подгребавший позади генерала дощечкой; девятка "юнкерсов" заходила на мотоколонну по течению Дона низко, полигонным разворотом. В налаженном маневре с тщательным соблюдением строя - безнаказанность, вошедшая у немцев в обычай. Просвистела, ухнула, вскипятила воду пристрелочная серия.
- Р-раз! - командовал Хрюкин, сгибая колени и вымахивая свой шест. Ему вторили с другого борта. Не успеть, не уйти - понимал Хрюкин, вкладывая в толчки всю силу и прикидывая расстояние до "юнкерсов". - Р-раз... р-раз!.. Заносил жердину, и греб, и толкался... Хриплый клекот раздался сзади - это выдохнул и выпустил из рук дощечку подполковник, первым увидя, как, слабо дымя, без пламени завалился... громыхнул флагман девятки.
- Батюшки святы, - бормотал подполковник, изумленно осевший. - Тимофей Тимофеевич, товарищ генерал, - теребил он Хрюкина за штанину, но теперь уже и Хрюкин не отзывался, захваченный зрелищем: пятерка наших истребителей с безоглядным азартом, в остервенении расшвыривала "лапотников", вошедших во вкус даровых побед. Он не звал, не понимал - кто они? Откуда? Из дивизии Сиднева?.. Неистовость, находчивость ЯКов, а главное, конечно, результат вслед за флагманом закурился дымком, закачался еще один "юнкерс", - вызвали всплеск восторга, заглушивший все его команды. Кто-то, на радостях не утерпев, прыгнул с плота, подняв волну и угрожая "эмке". За ним другой, третий...
- Куда!.. Отставить!..
Какое...
Подполковник по пояс в воде, не слыша себя, орал:
- Руби!.. Руби баклановским ударом!.. Ну, держись, гады!.. Держись!..
Потом и Хрюкин, вскинув связку своих сапог, кричал яростно и восхищенно:
- Время!.. Время засекай, подполковник!.. Я их разыщу, командира разыщу, ведомых!.. Всех узнаю, всех! Так добралась они до Калача-на-Дону.
Когда вступивший в командование 8-й воздушной армией Хрюкин предложил Василию Павловичу Потокину должность инспектора по технике пилотирования, Василий Павлович ответил согласием без промедления. Место армейского инспектора отвечало желанию Василия Павловича быть там, где он принесет наибольшую пользу. Эта должность, не являясь командной, делала его, однако, полновластным хозяином в тонкой сфере, где пульсирует и дышит все, что определяет выучку, степень зрелости, перспективу летчика.
Инспектор Потокин - признанный мастер техники пилотирования.
Отточенность навыков, школа, культура, которой он обладал, позволяли инспектору, как говорится, читать с листа все, что выявляло неопытность, недоученность, особенно резко бросавшиеся в глаза, когда на аэродромы Приволжья группами, по-школярски старательными и неумелыми, приходила молодежь из ЗАПов и училищ. Держался он независимо, несколько особняком, влиятельный, наделенный правом строгого спроса полковник, но эта манера, сложившаяся с годами, внутреннему состоянию инспектора не отвечала. Меньше всего думал Василий Павлович о контроле, о проверке. Главная его забота сводилась к тому, чтобы как можно быстрее усадить молодых, не позволить "мессерам", с их собачьим нюхом на такие прилеты, нанести внезапный удар в самый невыгодный для нас момент, когда строй уже распущен, самолеты разошлись, растянулись на "кругу" поодиночке, без прикрытия, как живые мишени... "Выстилай полотнище!" - командовал Потокин финишеру, медлившему расправить свернутое в целях маскировки посадочное "Т". "Зеленую ракету! Еще!.. Красную!.. Автостартер!.." - мотор, сдуру выключенный молодым летчиком на посадочной, грозил затором. Зная, что это часто случается, Потокин держал автостартер наготове. И пожарную машину, и дежурного врача, но существо положения не менялось: хозяйничали в августовском небе Сталинграда немцы; порой инспектору казалось, что он слышит беззвучный лепет отчаянья и решимости: "Дайте сесть!.. Дайте сесть, и я начну!.." - наивная попытка молодого, впервые пришедшего на фронтовой аэродром, выставить противнику какие-то условия. Чуткость, с которой улавливал Потокин это осознание новичками собственной беззащитности, была повышенной, болезненной не только потому, что война учит жертвами, где ошибка, там и кровь, но и потому, что в душе он считал себя ответственным аа эту кровь.
В лучшем случае - сесть давали.
В лучшем случае "мессера" опаздывали, вновь прибывшие успевали заправиться, отведать фронтового харча... не больше: час первого боевого вылета вступал в свои права.
Неповторимый час. "Должно быть, похож на мать!" - замечал Потокин среди отобранных на задание летчиков чьи-то сведенные брови и приоткрытый, детской свежести рот; как трогательна, как обнажена в молодом лице его доверчивость и мягкость... "Не в отца, в мать", - решал инспектор. И эта сосредоточенность душевных сил на одном придавала ему уверенность... Но то, что он принимал за собственную проницательность, было лишь волнением стартовой минуты, желанием уверить себя в счастливом исходе вылета.
- Бомбы сбрасывать умеешь? - спрашивал Потокин.
- Да.
- На полигоне бомбил?
- Один раз. В ЗАПе.
- Один раз?
- Да.
- Попал?
- Нет.
- Сейчас полетишь и попадешь.
- Хорошо... Согласен.
За секунды до взлета, повинуясь внутреннему толчку, редко в нем обманываясь, Потокин вскакивал на крыло, нырял с головой в жаркую, подрагивающую, обдуваемую винтом кабину новичка - проверить соединительный кран, триммер, сбрасыватель, то есть сделано ли все, чему летчик научен, но что в преддверии первого боя может вылететь вон из головы. Полуобняв паренька за плечи и видя, как изменено его лицо тесным, неразношенным шлемофоном, его сморщенные веки, напоминал:
- Направление - держать!
Это о взлете говорил инспектор, о подсобной примете, ориентире на горизонте, помогающем не уклоняться...
- Направление, товарищ полковник, одно - на фашистов!
- Уцепись за хутор, голова! Хутор видишь? На него взлетай!
- Есть, хутор!
Инспектор съезжал по крылу на землю, пряча свое смятение, неспособность что-то изменить, улучшигь.
"Десятилетку кончил. Определенно!" - слушал он другого истребителя, зычноголосого, с выправкой строевика-гвардейца. Черты лица не по возрасту определенны, изгиб складок вдоль крутого лба - в контрасте с достоинством и собранностью молодого летчика... А выправка! Таким разворотом плеч в авиации блещут редко.
- Давно воюете?
- С двадцать третьего числа. Нынче двадцать пятое. Давно.
- Идут дела? Или как?
Чем-то сержант неуловимо привлекает.
- Напарника увели, - указал сержант на летчика, похожего на мать. - Как буду без него - не знаю.
- Слетались?
- С детского сада, товарищ полковник.
- Мне казалось - с ясель...
- Или даже с ясель... Упор делали на то, чтобы немцы нас не расщепили.
- Правильная установка... Что имели по истории? - Василий Павлович почему-то решил, что он найдет с ним общий язык, если коснется истории.
- Не профилирующий предмет, - улыбнулся сержант. Резкие складки на лбу летчика разгладились, лицо прояснело.
- - Студент?
- Два курса архитектурного.
- На экзаменах по рисунку давали голову Сократа?
- Если бы... Корпел над Диадуменом.
- Олимпиец с копьем?
- Олимпиец с копьем - Дорифор, - сержант осторожно поправил полковника. - Диадумен - олимпиец-победитель. Олимпиец, который повязывает себя лентой. - Неожиданный, быть может, неуместный разговор смягчил, расслабил сержанта, его образцовая выправка потерялась, медленным, шутливо-грациозным поворотом головы и плавным движением рук он передал, чуть-чуть шаржируя, горделивость утомленного грека-триумфатора с лентой, изваянного Поликлетом. Радиошнур, вделанный в шлемофон летчика, свисал за его спиной китайской косицей.
Таким он и остался в памяти инспектора.
Проводы - нервы, ожидание - пытка.
Время на исходе, а горизонт светел, спокоен, чист, потом на небесном своде замаячит один-одинешенек... Наш ли? Наш. А дойдет, единственный из восьмерки? Он не летит, шкандыбает, клюет носом, покачивает крыльями, и стоянка, земля, безотчетно вторит судороге его движений...
Сел. "Лейтенант, - говорят на стоянке. - Виктор Тертышный".
- Разрешите доложить, товарищ полковник, пришел! - выпаливает летчик, оглушенный происшедшим, понимая пока что немногое: майора, водившего группу, нет, двух его замов нет, а он, пилотяга без году неделя - выбрался, явился.
- Вижу, что пришел. Группа где, лейтенант Тертышный?
Лейтенант ждет скорее поощрения, похвалы, чем требовательного спроса.
- Был поставлен в хвост, товарищ полковник. В хвост, а не в голову колонны поставлен, вот что достойно сожаления, так он отвечает.
- Замыкающим последней пары, - продолжает летчик, - из атаки вышел ни-ко-го, степь да степь...
- Вышли - влево?
- Вправо.
- А было условлено?
- Условлено влево. Но слева, товарищ полковник, - то ли вспоминает, то ли подыскивает оправдание летчик, - очень сильный огонь. На сунешься, пекло... Я блинчиком, блинчиком...
Вправо?
- Ага... Когда смотрю - один. Такое дело, курс девяносто, и домой...
- Сколько у вас боевых вылетов?
- Первый, товарищ полковник...
Что с него взять, с Тертышного...
Выезжал Василий Павлович и на передний край, в убежище из трех накатов, где воздух без паров бензина и пыли, куда ночью с реки тянет свежестью, а днем, с духотой и зноем, сгущается трупный смрад. Живя в соседстве с пехотой колебаниями и поворотами наземного боя, Потокин наблюдал за воздушными схватками, штурмовиками, поддерживая на последующих разборах вылетов инициативных, смелых командиров, помогая изживать шаблон, намечая пути дальнейших поисков в организации и ведении боя. Близость к пехоте, личные, многократно проверенные впечатления придавали суждениям Потоиина убедительность. В этом смысле ему однажды особенно повезло: на НП, где он находился, был заброшен редкостный по тем временам трофей, прихваченный до ходу танкового контрудара вместе с термосами, финками, зажигалками, прочими солдатскими цапками, - немецкая полевая рация ФУГ-17. Компактная, надежная в узлах, на резиновом ходу. Потокин, нацепив литой резины наушники, шарил в эфире, когда появился утренний наряд "мессеров". Вслушиваясь, подстраиваясь на волну, Василий Павлович сквозь ветку тальника над головой следил, как приготовляются "мессера" к защите порученного им квадрата: запасаются высотой, выбирают освещение. Вскоре он их услышал. На волне, отведенной ведущему, ни воплей, ни посторонних команд. Беззвучное торжество дисциплины.
Своих Потокин проглядел.
Он увидел их с опозданием, не всех сразу.
Вначале бросились ему в глаза два наших тупоносых истребителя И-16, два маленьких "ишачка", в любых обстоятельствах юрких и маневренных, но тут словно бы тем-то связанных. Низко, над самой землей, меняясь друг с другом местами, они, казалось, все силы прилагали к тому, чтобы не продвигаться вперед. Точнее, продвигаться вперед как можно медленней. Потокин их не понимал. Выставившись из отрытого для радиостанции окопчика чуть ли не по пояс, он увидел всю группу и понял причину такого поведения истребителей: еще ниже "ишачков", что называется, елозя брюхом по руслу старицы, рокотало, приглушенное боем артиллерии, звено наших ветхозаветных Р-5... Как будто с Киевских маневров (когда на разборе в Святошине нарком лично поощрил действия находчивых разведчиков) - как будто прямым ходом явившись оттуда, с предвоенных Киевских маневров, деревянноперкалевые "р-пять" средь бела дня отчаянно и неудержимо лезли черту в пасть, в жерло бушевавшего вулкана, и вел их не порыв: в вынужденно-медленном движении звена под наводку, под прицел была обдуманность, своя хитрость, - они прижимались к высохшему руслу речушки, чтобы ударить немцев с фланга, где наших не ждут, где зенитка слабее и пристрелена по другим высотам... Варят, варят у ребят котелки, не впустую украинские маневры.