Страница:
А теперь что там посадишь? Если он там валяется. Хоть и зима. А солнце вышло как назло, день будет хороший! Некрасивый был кот, что и говорить. Простоватый, неряшливый, шкура неинтересная – там белое, здесь серое, но на солнце спина блестела и даже на сером фоне становился заметен какой-то легкий узор, благородный пятнистый крап.
Как сердце ломит! Что это за таблетки такие, с которых никакого толку нет! То ли дело корвалол ее любимый, она, почитай, лет тридцать уже им пользуется. И адельфан. Утром выпьешь – в голове расчистится, корвалолом запьешь, ну если уж совсем худо – валидол или нитроглицеринку возьмешь. А тут Нинка придумала. Взяла карточку ее, мол, надо, мама, анализы взять, сходить к врачу. Пусть! Сходила. Понаписали всякого. И склероз, и гипертония, и ишемия, и все хроническое. И как это ее, интересно, еще ноги носят? Ну, прихватывает иногда сердечко, голова болит, но в ее возрасте поищи здоровых-то? Днем с огнем! Ну, Нинка же голова, у нее все по полочкам разложено. Пошла сразу и накупила всего, чего выписали. Господи, на тысячу рублей почти! Сбеситься! Как будто это все ее может от хронического склероза спасти. И прибор электронный импортный, чтоб самой давление мерить. А что его мерить, если болит голова – двести, и не болит – двести. Положила все, конечно, в буфет: прибор, лекарства в коробке из-под чая. Приезжай, дочка, проверяй, меряй, как помогают твои таблетки!
Разве это болезни? Так, ничего особенного, столько лет все одно и то же, было бы серьезно – давно бы шандарахнуло. Иногда думала – может и лучше, чтоб шандарахнуло? Раз и все. Только бы не валяться. Нинка ее в Москву не возьмет, куда она там нужна. Мужу, что ли, ее? Он человек нервный, немолодой уже, под пятьдесят. Раза по три в году отдыхать ездят, Нинка рассказывает, и все на море. Работа у него очень напряженная, он в банке работает, банкиром. Приходит поздно. Конечно, денежки с утра до ночи считать, любой устанет! И Нинка тоже целый день занята у себя в клинике-поликлинике, хоть зубы уже сама не сверлит, но вся организация на ней: «Ты, мама, не представляешь, что надо сделать, чтобы хотя бы один кабинет работал в нормальном режиме!» Где уж ей представить! И учится она еще вроде где-то в институте, квалификацию, что ли, повышает? И вот кто же будет за ней там, в ихних хоромах с дубовыми дверями, сраные горшки выносить? Домработница?
А здесь валяться – только дергать ее. Будет рваться туда-сюда. Гонять будет на машине, не дай Бог чего! Она ведь только снаружи такая задавака и крикушка, так-то она девка совестливая, мать не оставит. Ну. Так что лучше бякнуться сразу. Не как Володька.
Володька долго болел. Болел долго, а прожил мало, что говорить. Он сильно-то пить стал, когда Нинка в первый класс пошла, а помер – она только что десятилетку закончила. А болел – всего ничего, года три. По больницам. Сначала лежать его брали, потом не брали уже, только воду из живота убирали. А живот у него был такой нехороший, неживой, твердый и бугристый, как ком земли. Понятно было, что не живут с таким животом-то, с земляным. А напоследок взяли все-таки в больницу… Нинка уже уехала первый год. Долго держали, всего истыкали, одних капельниц штук десять поставили, уколов, потом выписывать. А чего выписывать-то, если ему не лучше ни капли? С головой у него было очень плохо, чертей ловил, как с похмелья. Так ведь это он не виноват! Это ему в голову бросалось то, что печенка не могла переработать, так врач объяснил. И еще много что-то объяснял, не очень понятно, она только кивала. Понятно было, что помирать его отпускают, но как это она дома будет ждать, когда он помрет, – непонятно!
Очень плохо было дома, не вставал, не кушал, пить просил и бредил, бредил, потом вообще перестал говорить и отвечать, скосил глаза на стену и дышать стал через раз. Напугалась, вызвала врача участкового. Та – кричать. Чего, мол, от нормальных людей отрывать, если тебе в справке все русским языком прописали! Допился он у тебя. До-пил-ся! Жди. Дождешься – будешь вызывать. Ну что, дождалась и вызвала, сорок четыре года и всего-то ему было, жить бы еще да жить! И что, главное, обидно, все пьют, но допился он один.
Не очень она, конечно, этому верила, тем более что во всех справках ему было записано «цирроз печени», а про пьянство ни слова. Серега, вот, сосед. И тогда пил, и раньше. И теперь все еще землю коптит и за руль садится, а ему ох уже как за шестьдесят. И в бригаде в Володькиной бывшей ни один молодым не помер, а закладывали будь здоров, одного жена каждую весну в психушку сдавала. Где он теперь? Вон – сторожем работает на стоянке, своими ногами ходит! Нет, тут дело было нечисто, не могла просто водка наравне со всеми ее Володьку безвременно в последний путь отправить, не могла. Он сирота, детдомовский, кто там за ним в детдоме как смотрел? Может, болел чем, может, инфекция какая ему в организм тогда попала, а после проявилась. Только ведь никому не объяснишь. Был у Зойки муж и спился, помер. Осталась Зойка вдовой.
И ни на кого больше не смотрела (хоть было ей лет всего ничего – сорок). Вещи его долго хранила, как выкинуть? Все думала, пригодится, может, зятю (дурочка!). Шапка там была хорошая, ханурковая, ботинки, шарф чистошерстяной. Нинка все выкинула. Ой, Нинка! Сколь ж раз они ссорились-мирились! Один раз год не разговаривали.
А дело было в том, что очень уж захотелось Зое Степанне на природе пожить. Не столько даже на природе, как маленько в земле покопаться, что-нибудь посадить. Всю жизнь она мечтала садик завести, огородик, палисадник. Хоть в черте города, хоть с сараюшкой, не обязательно дачу. В деревне своей она, как родители померли, больше не бывала, там на родительский-то дом пять человек еще, кроме нее, в очередь стояли, она старшая. Да и не больно ей хотелось деревенской жизни. Хотелось сад.
Так вот, с Нинкой. Да. На пенсию она только что вышла и подвернулась ей женщина одна, через которую одни денежные люди себе искали сторожа в дом. Дом огроменный, водопровод, газовое отопление. Это отопление надо блюсти, и если хозяева приехать соберутся – прибавить, чтоб было тепло. Ну, в саду что-нибудь, потом – пыль стереть. Но не прислугой, нет. Съездила, посмотрела. Далековато, но место красивое. Лес, озеро. Грибы можно собирать. Решила соглашаться, но колебалась. Вдруг что-то с газовым с этим котелком напутает, как потом расплатится? А если залезет кто? Убьют и не задумаются. Позвонила по-хорошему Нинке, посоветоваться. Та – прикатила. Орала на весь дом (стыдно от людей!), по всякому мать костерила. Все припомнила, обзывала, обещала денег, страсти разные рассказывала, как в Москве стариков убивают и квартиры продают. Довела прямо до слез. Кто это «старуха»-то? Решила точно – соглашаться, из принципов. Но пожалела потом.
Жить там было трудновато. Вода в подвале, четыре высоких ступеньки. Тоска страшенная, хоть волком вой. Во всем поселке зимой – один сумасшедший старик и две бабки. Магазин за десять километров. Хозяева приезжали в выходные – когда старые, на лыжах катались, а когда молодые – сплошное безобразие и разврат. Пили и блевали прямо в бане, оставляли в комнатах Бог знает чего, тошно смотреть. Приходилось прибираться, мыть, прости Господи, всякую дрянь замывать и белье стирать. Весной полегче стало, как-то вообще посвободней дышать, темнело позже, она присматривалась к садику, что там можно весной посадить, или цветник. Но не вышло. У хозяев у самих были планы. Сын старший (который больше всех гадил и безобразничал) увлекался всем японским или китайским. Он вместо цветов привез в палисадник камней и на траве особым образом разложил.
А хозяйка на всей территории планировала только газон, там у них будет работать специалист, все посадит. И площадка для тенниса. Дали от ворот поворот. И осенью опять не позвонили. И Нинка не позвонила. Ее Катя вызывала, когда Зоя Степанна свалилась с воспалением легких.
Да. Что теперь вспоминать! Она все сидит и сидит, а надо бы пойти и убрать покойника-то. Только как? Брать ли его домой, чтоб полежал, или там оставить? И куда его закапывать, не в помойку же бросать. Попросить кого? Сережка напьется, как пить дать. Он под это дело, как Катька говорит, и мать родную схоронит. Завернуть во что-нибудь и забрать. А увидит кто? Стыдно это или нет? Вася, живая душа. Плакать все-таки не стала, отплакала свое не по котам. Вышла, подсунула под него одеялко, подвернула и домой отнесла (пусть насмехаются, кому надо).
Оставила в коридоре, потому как надо же ему какой-нибудь гробик приспособить, что ли? Ящички все были под рассаду, с таким, прости Вася, трудом. На антресоли коробки разные, всякая к делу. У Зои Степанны все к делу. Ни одна тряпочка, ни одна веревочка, ни одна бумажка не пропадет. И всякая свое место знает. Вот коробка подходящая, в ней открытки старые, письма, квитанции за квартиру с незапамятных времен. Кому они нужны? Случись что – Нинка приедет, и все ее перештопанные и перестиранные пожитки разом выбросит. И глоксинии из-под ванной, и фиалки с окна, и портфель с ее первыми тетрадками. Все в один грузовик и на свалку. И квартиру эту продаст на первом этаже, сама все приватизировала, оформляла, прописывала-выписывала. Чтоб если того мама Зоя – поскорее покончить. Памятник только поставит, наверное, хороший. Хотя что памятник? Он-то как раз есть.
Об него, об этот памятник они еще целый год не разговаривали. А пошло с того, что Нинка ей книжку завела денежную, чтобы сразу из Москвы ей туда деньги перекладывать. Помогать. На лекарства или что: «Чтобы ты, мама, чувствовала свободно. Это денежки твои, хочешь – бери, хочешь – копи и мне не отчитывайся. Заслужила». До слез! У кого такая дочь! Решила копить. Вдруг подвернется что-то насчет садика, кто-то продавать будет дешево, мало ли как? Денег было много, Зоя Степанна месяц от месяца ходила проверять в сберкассу свою кубышку. А потом по телевизору как-то показали передачу про бандитов. Как они под своими же пулями мрут, и как их потом с помпой хоронят и разные скульптуры, как в парке, в натуральную величину ставят. И задумалась, почему бы ей не поставить ее Володьке хоть какой-никакой памятник. Не скульптуру, конечно, а камень. Но большой, двухспальный, чтоб потом вдвоем убраться. Деньги есть.
Могилка Володькина никудышная, в том смысле, что на старом городском кладбище уже не хоронили, а повезли за город в Подвалиху, добираться два часа на трех автобусах, если сразу подойдут. И место плохое, рядом болото, ни деревца, ни тени, ни зацепочки. Поле и поле. А Катька, у которой там мать, в газете прочитала, что кладбище это незаконное, земля ничья, и город его будет сносить, и захоронения новые запретят. А старые? Как же незаконно, когда вон докуда хватает глаз – кресты и кресты! И у Володьки крест простой, как у всех. Он помер на инвалидности, хоронить помогал Зои Степанны завод. А он им кто? Никто. Ограда редкая, голубенький жестяной крестик. Ровняй бульдозером, как хочешь.
С них станется. Другое дело – камень большой. Может, тут кто известный лежит, солидный, и буквами золотыми «Грушин Владимир Андреич», мол, хороший человек. Деньги есть. И внутри плиткой выложить, а по центру оставить клумбу, а сзади посадить хороший саженец, чтоб тень давал, и шиповник к дороге, а то тот год все откопали кто-то, паразиты. Вместе с березкой.
И все ведь как хотела, сделала. Барыня барыней, заказала. Камень большой, черный, сзади как будто спина человеческая горбится, шершавый, а спереди – гладкий, как зеркальный. Буковки глубоко пробиты, фотографию высоко сделали, и для нее как раз места хватит, подправили. Красавец, хоть домой неси. Внутри все плиткой под мрамор, тоже черной, скамеечка, ограду со стороны дороги сделали высокую. По весне высадила саженцы, как хотела, шиповник махровый и жасмин. Дорого, конечно, встало, может, и переплатила где по незнанию, но общий результат самой Зое Степанне очень понравился. Такая гордость распирала, что все сама и не говорила никому, справилась. Свозила Катьку с Сережкой, у тех, конечно, челюсти отвалились! Но Катька почему-то обиделась. У них на живых-то внуков-детей не хватает, а она своего алкоголика покойного, как генсека, устроила. (Это уже потом другая соседка разговор передала.) Ну и что! «Попадет тебе от Нинки!» И попало.
Так орала – не передать, глаза вытаращила (Володькины мелкие татарские), как будто мать на чужого дядю эти деньги ухнула! А Нинка-то приехала спросить, как, мол, там денежки лежат? У нее настал кризис, или прорыв, или расширение бизнеса, в общем, извинялась, что сейчас меньше будет откладывать, хватает ли? А их – тю-тю! О-о-о! Съездила поглядеть – еще хуже! «Дура ты, что ли? Да зачем это, да зачем то!» За сигареты (курить стала!), за водку (!), и ругает, и ругает, и ругает. Плакали обе. Сберкнижку отдала – возьми, чтоб не думать, так проживу. Не любила отца, не жалела. Хорошего его не помнила, а плохого не любила.
С того случая Нинка живые деньги ей давать перестала, приедет – что-нибудь купит. Мешок муки (ужарься, мама!), сгущенки ящик, три курицы в морозильник, машину стиральную (дорогая), шубу даже.
А куда ей эта шуба? Цигейка коричневая, сносу ей, конечно, нет, помрешь раньше. На воротнике крашеный енот пришит, здоровенная. Заходишь в нее, как в шифоньер, дверь застегиваешь, до рынка не донести, только до сберкассы. Чтоб там в очереди в натуральной шубе париться! Повесила в шкаф, а ходила в пальтишке своем, как Нинка приедет – сразу на вешалку вытаскивала. Звук-то у машины у ее – один из всех такой, родной звук. Сразу к окошку – ага, пора шубу вынимать! Вот теперь еще одеяло это цветное…
Положила кота в коробку, убрался как раз, как по заказу. Заклеила изолентой, в пакет с ручками поставила (из-под Нинкиных шмоток, большой). Непонятно теперь, что там внутри, можно везти. Куда везти, не на кладбище же? Сложила совочки сверху, один поострее. Не больно холодно, земля отмерзает уже, прокопала за забором военной части на той стороне шоссе, упокоила. Вася, Вася…
А Катька, пришла с вахты, даже не зашла. Дверь хлопнула и слышно, как она своего маленько полаяла для профилактики. Но не зашла. А сердце так и ломит, сил нет. Надо в поликлинику, что ли, наведаться? Участковая звала. Приходите, у нас и дневной есть стационар, вам подлечиться обязательно надо, кардиограмму снять. Звала. Хорошая женщина. Не та, которая Володьке справку писала (та померла уже), и не та, которая Нинке на тысячу рубликов повыписывала. Та молодая была, ушла быстро, уволилась. Другая, пожилая и с пониманием. К ней бы можно. И в больницу бы даже можно. Раньше действительно никак – уйдешь и форточку закроешь. А кот куда? Если оставить, все равно что не запирать. А вдруг он без нее денется, оголодает? Все не шла. А сейчас, Боже, Боже, второй день не отпускает, и таблетки не помогают.
На другой день выглянула в окно – никого в палисаднике нет. И на кухне нет, и на батарее. Нет – как нет. А в голове шум, и под лопатку снова отдает. Но суббота, а в субботу что? Прибираться, мыть, и чистить, и половики трясти. Всю-то свою квартирку – пять шагов, она досконально знает. Каждое пятнышко, каждую щербинку, каждую тряпочку. И не надо ей дорогих ремонтов Нинкиных. Ей что – мало-то как надо! Вот молочка купить на завтрашнее утро и булочку свежую, можно колбаски или сардельку. Покушает и ляжет, может, сердце и отпустит.
Собралась и пошла. А в «Экономе» молоко вчерашнее, встала в «бочку», в очередь. Человек двадцать пенсионеров, все те же из ее дома, соседи. Вчера на весну повернуло, солнышко, и стоять приятно. Впереди бабушка с малышом, он бегает вокруг, шныряет, бабка старая, боится не уследить, ругается. Хороший малыш, яркий, крепенький. А Нинка ее не родила. То училась, то работала: «Кто же, мама, в наше время детей родит?» Известно кто – все родят. Шурка даже двоих. Людка до тридцати проскакала и тоже Дашку свою завела, крутится. А Нинке все некогда. То на ноги встать, то работу найти, то ее не потерять, наверх, наверх! Наковыряла, наверное, там себе чего-нибудь, пока карабкалась, вот и не получается. Зятю небось младенец будет на нервы действовать, у него свой имеется сынок, взрослый совсем. Не родит. А может, и родит. Как она последний раз сказала: «Сейчас, мама, прогресс, сейчас даже детей в пробирках заводят, во как!» Это ж Нинка, пробивная сила, скажет – сделает! Может, и родит еще. Привезет показать-подержать.
Сколько она простояла? Минут двадцать? Похолодало, что ли. Дышать что-то трудно стало, морозно дышать. В кармане нашарила валидол, вроде не носила никогда с собой? «Пропустите, тут женщине плохо уже!» «Тут всем уже плохо!» Люди впереди вдруг наклонились как-то и встали косо, за ними не видать стало бочку. А это и не люди вовсе, а занавеску это она подвинула на окне и там мимо березы идет кто-то к ней. Веселый, молодой. Хорошо идет, но не видно кто – против солнца. А нет, это не береза. Это занавеска та старая на Нинкиной детской кроватке, с вышивкой. И Володька стоит, наклонившись, шрам у него на спине тоже так косо шел, от лопатки на бок. Осторожненько так занавесочку отодвигает, как плывет она. С вышивкой. Только не та занавеска-то! Там была вышивка гладью, а эта крестиком. А она никогда… Никогда. Не вышивала. Крестиком…
Может, приехала «Скорая» и забрали Зою Степанну в больницу? И стали ее лечить от инфаркта хорошие врачи. Может, приехала Нинка, привезла бананов и соку. Красивая, напористая, пахнущая духами. Москвичка. Всех на ноги подняла, деньгами не обидела, прошлась вихрем. Потом вылечили бы маму – она бы ее в санаторий, потом к себе, в отдельную комнату. Родила бы ей внучку или внука. На, мама, нянчи. Зять доволен. Катьке – письма и поклоны.
А может, самой ей полегчало, от валидола? Пришла домой. Попила молочка с булочкой, сходила бы в понедельник к врачу в поликлинику за правильной таблеткой. Взяла бы потом котика нового, маленького. Ваську-малыша. Он бы у нее в ногах спал, пел бы песенки кошачьи, ноги грел…
А может, нет.
Мусор
Как сердце ломит! Что это за таблетки такие, с которых никакого толку нет! То ли дело корвалол ее любимый, она, почитай, лет тридцать уже им пользуется. И адельфан. Утром выпьешь – в голове расчистится, корвалолом запьешь, ну если уж совсем худо – валидол или нитроглицеринку возьмешь. А тут Нинка придумала. Взяла карточку ее, мол, надо, мама, анализы взять, сходить к врачу. Пусть! Сходила. Понаписали всякого. И склероз, и гипертония, и ишемия, и все хроническое. И как это ее, интересно, еще ноги носят? Ну, прихватывает иногда сердечко, голова болит, но в ее возрасте поищи здоровых-то? Днем с огнем! Ну, Нинка же голова, у нее все по полочкам разложено. Пошла сразу и накупила всего, чего выписали. Господи, на тысячу рублей почти! Сбеситься! Как будто это все ее может от хронического склероза спасти. И прибор электронный импортный, чтоб самой давление мерить. А что его мерить, если болит голова – двести, и не болит – двести. Положила все, конечно, в буфет: прибор, лекарства в коробке из-под чая. Приезжай, дочка, проверяй, меряй, как помогают твои таблетки!
Разве это болезни? Так, ничего особенного, столько лет все одно и то же, было бы серьезно – давно бы шандарахнуло. Иногда думала – может и лучше, чтоб шандарахнуло? Раз и все. Только бы не валяться. Нинка ее в Москву не возьмет, куда она там нужна. Мужу, что ли, ее? Он человек нервный, немолодой уже, под пятьдесят. Раза по три в году отдыхать ездят, Нинка рассказывает, и все на море. Работа у него очень напряженная, он в банке работает, банкиром. Приходит поздно. Конечно, денежки с утра до ночи считать, любой устанет! И Нинка тоже целый день занята у себя в клинике-поликлинике, хоть зубы уже сама не сверлит, но вся организация на ней: «Ты, мама, не представляешь, что надо сделать, чтобы хотя бы один кабинет работал в нормальном режиме!» Где уж ей представить! И учится она еще вроде где-то в институте, квалификацию, что ли, повышает? И вот кто же будет за ней там, в ихних хоромах с дубовыми дверями, сраные горшки выносить? Домработница?
А здесь валяться – только дергать ее. Будет рваться туда-сюда. Гонять будет на машине, не дай Бог чего! Она ведь только снаружи такая задавака и крикушка, так-то она девка совестливая, мать не оставит. Ну. Так что лучше бякнуться сразу. Не как Володька.
Володька долго болел. Болел долго, а прожил мало, что говорить. Он сильно-то пить стал, когда Нинка в первый класс пошла, а помер – она только что десятилетку закончила. А болел – всего ничего, года три. По больницам. Сначала лежать его брали, потом не брали уже, только воду из живота убирали. А живот у него был такой нехороший, неживой, твердый и бугристый, как ком земли. Понятно было, что не живут с таким животом-то, с земляным. А напоследок взяли все-таки в больницу… Нинка уже уехала первый год. Долго держали, всего истыкали, одних капельниц штук десять поставили, уколов, потом выписывать. А чего выписывать-то, если ему не лучше ни капли? С головой у него было очень плохо, чертей ловил, как с похмелья. Так ведь это он не виноват! Это ему в голову бросалось то, что печенка не могла переработать, так врач объяснил. И еще много что-то объяснял, не очень понятно, она только кивала. Понятно было, что помирать его отпускают, но как это она дома будет ждать, когда он помрет, – непонятно!
Очень плохо было дома, не вставал, не кушал, пить просил и бредил, бредил, потом вообще перестал говорить и отвечать, скосил глаза на стену и дышать стал через раз. Напугалась, вызвала врача участкового. Та – кричать. Чего, мол, от нормальных людей отрывать, если тебе в справке все русским языком прописали! Допился он у тебя. До-пил-ся! Жди. Дождешься – будешь вызывать. Ну что, дождалась и вызвала, сорок четыре года и всего-то ему было, жить бы еще да жить! И что, главное, обидно, все пьют, но допился он один.
Не очень она, конечно, этому верила, тем более что во всех справках ему было записано «цирроз печени», а про пьянство ни слова. Серега, вот, сосед. И тогда пил, и раньше. И теперь все еще землю коптит и за руль садится, а ему ох уже как за шестьдесят. И в бригаде в Володькиной бывшей ни один молодым не помер, а закладывали будь здоров, одного жена каждую весну в психушку сдавала. Где он теперь? Вон – сторожем работает на стоянке, своими ногами ходит! Нет, тут дело было нечисто, не могла просто водка наравне со всеми ее Володьку безвременно в последний путь отправить, не могла. Он сирота, детдомовский, кто там за ним в детдоме как смотрел? Может, болел чем, может, инфекция какая ему в организм тогда попала, а после проявилась. Только ведь никому не объяснишь. Был у Зойки муж и спился, помер. Осталась Зойка вдовой.
И ни на кого больше не смотрела (хоть было ей лет всего ничего – сорок). Вещи его долго хранила, как выкинуть? Все думала, пригодится, может, зятю (дурочка!). Шапка там была хорошая, ханурковая, ботинки, шарф чистошерстяной. Нинка все выкинула. Ой, Нинка! Сколь ж раз они ссорились-мирились! Один раз год не разговаривали.
А дело было в том, что очень уж захотелось Зое Степанне на природе пожить. Не столько даже на природе, как маленько в земле покопаться, что-нибудь посадить. Всю жизнь она мечтала садик завести, огородик, палисадник. Хоть в черте города, хоть с сараюшкой, не обязательно дачу. В деревне своей она, как родители померли, больше не бывала, там на родительский-то дом пять человек еще, кроме нее, в очередь стояли, она старшая. Да и не больно ей хотелось деревенской жизни. Хотелось сад.
Так вот, с Нинкой. Да. На пенсию она только что вышла и подвернулась ей женщина одна, через которую одни денежные люди себе искали сторожа в дом. Дом огроменный, водопровод, газовое отопление. Это отопление надо блюсти, и если хозяева приехать соберутся – прибавить, чтоб было тепло. Ну, в саду что-нибудь, потом – пыль стереть. Но не прислугой, нет. Съездила, посмотрела. Далековато, но место красивое. Лес, озеро. Грибы можно собирать. Решила соглашаться, но колебалась. Вдруг что-то с газовым с этим котелком напутает, как потом расплатится? А если залезет кто? Убьют и не задумаются. Позвонила по-хорошему Нинке, посоветоваться. Та – прикатила. Орала на весь дом (стыдно от людей!), по всякому мать костерила. Все припомнила, обзывала, обещала денег, страсти разные рассказывала, как в Москве стариков убивают и квартиры продают. Довела прямо до слез. Кто это «старуха»-то? Решила точно – соглашаться, из принципов. Но пожалела потом.
Жить там было трудновато. Вода в подвале, четыре высоких ступеньки. Тоска страшенная, хоть волком вой. Во всем поселке зимой – один сумасшедший старик и две бабки. Магазин за десять километров. Хозяева приезжали в выходные – когда старые, на лыжах катались, а когда молодые – сплошное безобразие и разврат. Пили и блевали прямо в бане, оставляли в комнатах Бог знает чего, тошно смотреть. Приходилось прибираться, мыть, прости Господи, всякую дрянь замывать и белье стирать. Весной полегче стало, как-то вообще посвободней дышать, темнело позже, она присматривалась к садику, что там можно весной посадить, или цветник. Но не вышло. У хозяев у самих были планы. Сын старший (который больше всех гадил и безобразничал) увлекался всем японским или китайским. Он вместо цветов привез в палисадник камней и на траве особым образом разложил.
А хозяйка на всей территории планировала только газон, там у них будет работать специалист, все посадит. И площадка для тенниса. Дали от ворот поворот. И осенью опять не позвонили. И Нинка не позвонила. Ее Катя вызывала, когда Зоя Степанна свалилась с воспалением легких.
Да. Что теперь вспоминать! Она все сидит и сидит, а надо бы пойти и убрать покойника-то. Только как? Брать ли его домой, чтоб полежал, или там оставить? И куда его закапывать, не в помойку же бросать. Попросить кого? Сережка напьется, как пить дать. Он под это дело, как Катька говорит, и мать родную схоронит. Завернуть во что-нибудь и забрать. А увидит кто? Стыдно это или нет? Вася, живая душа. Плакать все-таки не стала, отплакала свое не по котам. Вышла, подсунула под него одеялко, подвернула и домой отнесла (пусть насмехаются, кому надо).
Оставила в коридоре, потому как надо же ему какой-нибудь гробик приспособить, что ли? Ящички все были под рассаду, с таким, прости Вася, трудом. На антресоли коробки разные, всякая к делу. У Зои Степанны все к делу. Ни одна тряпочка, ни одна веревочка, ни одна бумажка не пропадет. И всякая свое место знает. Вот коробка подходящая, в ней открытки старые, письма, квитанции за квартиру с незапамятных времен. Кому они нужны? Случись что – Нинка приедет, и все ее перештопанные и перестиранные пожитки разом выбросит. И глоксинии из-под ванной, и фиалки с окна, и портфель с ее первыми тетрадками. Все в один грузовик и на свалку. И квартиру эту продаст на первом этаже, сама все приватизировала, оформляла, прописывала-выписывала. Чтоб если того мама Зоя – поскорее покончить. Памятник только поставит, наверное, хороший. Хотя что памятник? Он-то как раз есть.
Об него, об этот памятник они еще целый год не разговаривали. А пошло с того, что Нинка ей книжку завела денежную, чтобы сразу из Москвы ей туда деньги перекладывать. Помогать. На лекарства или что: «Чтобы ты, мама, чувствовала свободно. Это денежки твои, хочешь – бери, хочешь – копи и мне не отчитывайся. Заслужила». До слез! У кого такая дочь! Решила копить. Вдруг подвернется что-то насчет садика, кто-то продавать будет дешево, мало ли как? Денег было много, Зоя Степанна месяц от месяца ходила проверять в сберкассу свою кубышку. А потом по телевизору как-то показали передачу про бандитов. Как они под своими же пулями мрут, и как их потом с помпой хоронят и разные скульптуры, как в парке, в натуральную величину ставят. И задумалась, почему бы ей не поставить ее Володьке хоть какой-никакой памятник. Не скульптуру, конечно, а камень. Но большой, двухспальный, чтоб потом вдвоем убраться. Деньги есть.
Могилка Володькина никудышная, в том смысле, что на старом городском кладбище уже не хоронили, а повезли за город в Подвалиху, добираться два часа на трех автобусах, если сразу подойдут. И место плохое, рядом болото, ни деревца, ни тени, ни зацепочки. Поле и поле. А Катька, у которой там мать, в газете прочитала, что кладбище это незаконное, земля ничья, и город его будет сносить, и захоронения новые запретят. А старые? Как же незаконно, когда вон докуда хватает глаз – кресты и кресты! И у Володьки крест простой, как у всех. Он помер на инвалидности, хоронить помогал Зои Степанны завод. А он им кто? Никто. Ограда редкая, голубенький жестяной крестик. Ровняй бульдозером, как хочешь.
С них станется. Другое дело – камень большой. Может, тут кто известный лежит, солидный, и буквами золотыми «Грушин Владимир Андреич», мол, хороший человек. Деньги есть. И внутри плиткой выложить, а по центру оставить клумбу, а сзади посадить хороший саженец, чтоб тень давал, и шиповник к дороге, а то тот год все откопали кто-то, паразиты. Вместе с березкой.
И все ведь как хотела, сделала. Барыня барыней, заказала. Камень большой, черный, сзади как будто спина человеческая горбится, шершавый, а спереди – гладкий, как зеркальный. Буковки глубоко пробиты, фотографию высоко сделали, и для нее как раз места хватит, подправили. Красавец, хоть домой неси. Внутри все плиткой под мрамор, тоже черной, скамеечка, ограду со стороны дороги сделали высокую. По весне высадила саженцы, как хотела, шиповник махровый и жасмин. Дорого, конечно, встало, может, и переплатила где по незнанию, но общий результат самой Зое Степанне очень понравился. Такая гордость распирала, что все сама и не говорила никому, справилась. Свозила Катьку с Сережкой, у тех, конечно, челюсти отвалились! Но Катька почему-то обиделась. У них на живых-то внуков-детей не хватает, а она своего алкоголика покойного, как генсека, устроила. (Это уже потом другая соседка разговор передала.) Ну и что! «Попадет тебе от Нинки!» И попало.
Так орала – не передать, глаза вытаращила (Володькины мелкие татарские), как будто мать на чужого дядю эти деньги ухнула! А Нинка-то приехала спросить, как, мол, там денежки лежат? У нее настал кризис, или прорыв, или расширение бизнеса, в общем, извинялась, что сейчас меньше будет откладывать, хватает ли? А их – тю-тю! О-о-о! Съездила поглядеть – еще хуже! «Дура ты, что ли? Да зачем это, да зачем то!» За сигареты (курить стала!), за водку (!), и ругает, и ругает, и ругает. Плакали обе. Сберкнижку отдала – возьми, чтоб не думать, так проживу. Не любила отца, не жалела. Хорошего его не помнила, а плохого не любила.
С того случая Нинка живые деньги ей давать перестала, приедет – что-нибудь купит. Мешок муки (ужарься, мама!), сгущенки ящик, три курицы в морозильник, машину стиральную (дорогая), шубу даже.
А куда ей эта шуба? Цигейка коричневая, сносу ей, конечно, нет, помрешь раньше. На воротнике крашеный енот пришит, здоровенная. Заходишь в нее, как в шифоньер, дверь застегиваешь, до рынка не донести, только до сберкассы. Чтоб там в очереди в натуральной шубе париться! Повесила в шкаф, а ходила в пальтишке своем, как Нинка приедет – сразу на вешалку вытаскивала. Звук-то у машины у ее – один из всех такой, родной звук. Сразу к окошку – ага, пора шубу вынимать! Вот теперь еще одеяло это цветное…
Положила кота в коробку, убрался как раз, как по заказу. Заклеила изолентой, в пакет с ручками поставила (из-под Нинкиных шмоток, большой). Непонятно теперь, что там внутри, можно везти. Куда везти, не на кладбище же? Сложила совочки сверху, один поострее. Не больно холодно, земля отмерзает уже, прокопала за забором военной части на той стороне шоссе, упокоила. Вася, Вася…
А Катька, пришла с вахты, даже не зашла. Дверь хлопнула и слышно, как она своего маленько полаяла для профилактики. Но не зашла. А сердце так и ломит, сил нет. Надо в поликлинику, что ли, наведаться? Участковая звала. Приходите, у нас и дневной есть стационар, вам подлечиться обязательно надо, кардиограмму снять. Звала. Хорошая женщина. Не та, которая Володьке справку писала (та померла уже), и не та, которая Нинке на тысячу рубликов повыписывала. Та молодая была, ушла быстро, уволилась. Другая, пожилая и с пониманием. К ней бы можно. И в больницу бы даже можно. Раньше действительно никак – уйдешь и форточку закроешь. А кот куда? Если оставить, все равно что не запирать. А вдруг он без нее денется, оголодает? Все не шла. А сейчас, Боже, Боже, второй день не отпускает, и таблетки не помогают.
На другой день выглянула в окно – никого в палисаднике нет. И на кухне нет, и на батарее. Нет – как нет. А в голове шум, и под лопатку снова отдает. Но суббота, а в субботу что? Прибираться, мыть, и чистить, и половики трясти. Всю-то свою квартирку – пять шагов, она досконально знает. Каждое пятнышко, каждую щербинку, каждую тряпочку. И не надо ей дорогих ремонтов Нинкиных. Ей что – мало-то как надо! Вот молочка купить на завтрашнее утро и булочку свежую, можно колбаски или сардельку. Покушает и ляжет, может, сердце и отпустит.
Собралась и пошла. А в «Экономе» молоко вчерашнее, встала в «бочку», в очередь. Человек двадцать пенсионеров, все те же из ее дома, соседи. Вчера на весну повернуло, солнышко, и стоять приятно. Впереди бабушка с малышом, он бегает вокруг, шныряет, бабка старая, боится не уследить, ругается. Хороший малыш, яркий, крепенький. А Нинка ее не родила. То училась, то работала: «Кто же, мама, в наше время детей родит?» Известно кто – все родят. Шурка даже двоих. Людка до тридцати проскакала и тоже Дашку свою завела, крутится. А Нинке все некогда. То на ноги встать, то работу найти, то ее не потерять, наверх, наверх! Наковыряла, наверное, там себе чего-нибудь, пока карабкалась, вот и не получается. Зятю небось младенец будет на нервы действовать, у него свой имеется сынок, взрослый совсем. Не родит. А может, и родит. Как она последний раз сказала: «Сейчас, мама, прогресс, сейчас даже детей в пробирках заводят, во как!» Это ж Нинка, пробивная сила, скажет – сделает! Может, и родит еще. Привезет показать-подержать.
Сколько она простояла? Минут двадцать? Похолодало, что ли. Дышать что-то трудно стало, морозно дышать. В кармане нашарила валидол, вроде не носила никогда с собой? «Пропустите, тут женщине плохо уже!» «Тут всем уже плохо!» Люди впереди вдруг наклонились как-то и встали косо, за ними не видать стало бочку. А это и не люди вовсе, а занавеску это она подвинула на окне и там мимо березы идет кто-то к ней. Веселый, молодой. Хорошо идет, но не видно кто – против солнца. А нет, это не береза. Это занавеска та старая на Нинкиной детской кроватке, с вышивкой. И Володька стоит, наклонившись, шрам у него на спине тоже так косо шел, от лопатки на бок. Осторожненько так занавесочку отодвигает, как плывет она. С вышивкой. Только не та занавеска-то! Там была вышивка гладью, а эта крестиком. А она никогда… Никогда. Не вышивала. Крестиком…
Может, приехала «Скорая» и забрали Зою Степанну в больницу? И стали ее лечить от инфаркта хорошие врачи. Может, приехала Нинка, привезла бананов и соку. Красивая, напористая, пахнущая духами. Москвичка. Всех на ноги подняла, деньгами не обидела, прошлась вихрем. Потом вылечили бы маму – она бы ее в санаторий, потом к себе, в отдельную комнату. Родила бы ей внучку или внука. На, мама, нянчи. Зять доволен. Катьке – письма и поклоны.
А может, самой ей полегчало, от валидола? Пришла домой. Попила молочка с булочкой, сходила бы в понедельник к врачу в поликлинику за правильной таблеткой. Взяла бы потом котика нового, маленького. Ваську-малыша. Он бы у нее в ногах спал, пел бы песенки кошачьи, ноги грел…
А может, нет.
Мусор
Вера такую бабульку определенно где-то видела, только где? Маленькая, тощая, платок надвинут на самые брови. Обычная бабушка, каких много. Просеменила через всю палату к окошку на дальнюю коечку, клюшку поставила аккуратненько и легла. Клюшка вокруг ручки обмотана синей изолентой и порядком поистерта. Бабушка лежит молча битый час, ни слова от нее не добиться. Скорая привезла с улицы – состояние после обморока. Сгрузили и уехали. В направлении на месте ФИО – знак вопроса. Партизан, а не бабушка. Как зовут, не говорит, только головой качает.
– Фамилия как ваша? Что беспокоит? – сотый раз повторяет Вера.
Улыбается. Выражение лица такое блаженное, мечтательное. Глаза закрыла, под левым, кстати, фингал порядочный. Личико, как грецкий орех. В саду, наверное, возилась, где так загореть успела? Ручонки на груди сложила, натянула простынку казенную на сухие ножки. Вера злится, даже не злится – нервничает, очень. Она сегодня в приемном покое одна. В мужской палате больной после отека легких, тяжелый. Два часа с ним возилась, в реанимации мест нет, на этаж под дежурного врача не переведешь, у нее еще четыре отделения. И врач этот – Нина Федоровна, в больницу пришла работать, когда Вера не родилась еще. Скажет – лечи, куда мне такого, с ним, что ли, сидеть? Нина Федоровна всегда усталая, за столько-то лет! Дежурит много. Придет и спать ляжет, по телефону ответит лениво: «Ну, сделай гормоны, покапай там что-нибудь. Давление есть? Нет? Реанимация пусть забирает…» Вериного стажа два года, весь вечер она бьется, не отойти. Медсестра Ирочка – на подхвате, она и вовсе только прошлым летом диплом получила.
– Как зовут вас, можете сказать? Болит где-то?
– Болею я, болею. Ноги не ходят, падаю. Вот опять упала. Голова кружится.
Так. Говорить может, значит, не немая. Руки-ноги действуют, инсульта нет.
– А документы есть какие-нибудь?
– Болею, да. Мне в больнице надо лежать, долго лежать, лечиться.
– Документы есть? – Вера кричит ей в самое ухо, глухая, что ли?
И точно.
– Не слышу, не слышу. Я ведь не слышу ничего и вижу плохо. И ноги плохие, поэтому и хожу такая скрюченная…
И тут вспомнила ее Вера. Эта бабушка который день уже у дверей приемного покоя ошивается, туда-сюда ходит. Вчера, кажется, Вера ей даже дверь придержала. Откуда же это ее скорая-то притащила? В направлении – улица Ямская. Далековато от больницы. Ходила-ходила и пришла опять по адресу. Голос у бабушки тихий, монотонный, лицо умильное – бровки домиком, но страдальческое. Вот, мол, возитесь вы со мной, стараетесь, а я не слышу ничего.
– Бабуль, ты как на Ямскую улицу-то попала, откуда? Родственники есть какие-нибудь? Адрес?
– Не слышу…
Знает Вера, как глухие говорят! У нее собственная бабушка имеется, на всю квартиру орет, хоть со слуховым аппаратом, хоть без. Кардиограмма нормальная, и вообще ничего плохого с этой пациенткой не происходит, здоровая бабка, только фингал откуда-то. Не пьяная. Притворяется или не слышит? Побили, может? Юбка подвязана веревкой. Матерчатые тапки, коричневые нитяные чулки, скрученные на резинках. Три кофты, нет, четыре, одна шерстяная. Это в такую жару!
Градусов тридцать днем было. В больнице все окна нараспашку, дверь специально в приемном не закрыли, чтобы проветривалось. Попробовали запереть в девять – душно, каждые пять минут колотит кто-то. Больные еще не все нагулялись, родственники ломятся «после работы, на минуточку». Скорая – везут и везут. Четыре штуки за час, ладно хоть все ничего, кроме отека, Вера справилась.
Больше всего она боится не справиться. А медсестра Ирочка боится, что их тут поубивают, беззащитных женщин. Кому нужны? Это в хирургию жуть кто поступает, и огнестрелы, и ножевые в сопровождении соответствующем, а к ним-то? Ну, пьяные покричат немножко, ну, табор цыганский однажды приехал, барона своего привез с инфарктом, так его реанимация сразу забрала – отбились. Ну да, еще Ване, Вериному коллеге по приемному покою, в прошлом месяце наркоманы губу разбили ночью. Привезли дружка своего, а он уже синий был, холодный. Ванька, молодец, не растерялся. Милицию сразу на криминальный труп вызвал, а эти как сообразили, чем запахло, драться полезли. Так он в процедурной заперся и по телефону хирургическую бригаду вызвал из второго корпуса – единственные мужики во всей больнице нашлись. Нет, такого Вера не боится, просто даже не думает, не то что Ирочка. Та придумала дверь на веревку завязать, как на цепочку. И продувает, и вроде не войдет никто.
Вход в приемный покой прямо напротив сестринского поста в коридоре, здесь Вера и сидит ночами на дежурстве, пишет истории болезни или читает, если время есть. В ординаторской скучно одной, в тупичке, в конце коридора. Дверь откроешь – хлопают рассохшиеся рамы старого окна, дребезжат стекла. Единственный диван изрыт от времени ухабами и ямами, сядешь – ноги упрутся в подбородок, маленький низкий столик заставлен посудой. Вера первым делом, приняв дежурство, моет чашки, убирает в шкафчик над раковиной коробки с чаем, кофе, сахарницу. Протирает и раскладывает, собирает на тумбочке бумаги в стопку, поливает цветы. В нижнем ящике у нее припрятаны запасные лампочки для ночника. Жалкий больничный уют, спать здесь плохо, неудобно и тревожно – далеко от палат и процедурной. Далеко от людей. Прямо под окнами густо растут лохматые неизвестного вида кусты с темно-зелеными листьями, виден поворот к гаражу и моргу, угол пищеблока с голой лампочкой над бетонным крыльцом. Однажды ночью в открытое окно вспрыгнул со двора большой полосатый кот, разбудил Веру, напугал, уронив цветочный горшок и жестянку с чаем. Кот, видимо, и сам не понял, куда попал, замер на подоконнике, припав на лапы, прижался, пока Вера опоминалась спросонья от ужаса и грохота. В темноте она сначала увидела только возникшие из ниоткуда мерцающие глаза без зрачков. Нечеловеческие, жуткие. Сидела с колотящимся сердцем, не в силах выдохнуть, пока не показались вокруг этих страшных глаз вполне узнаваемые острые уши, усы и светлые «носочки» на лапах. Господи, да это ж кошка! На Верино дрожащее «кис» зверь мгновенно развернулся, зыркнул злобно, коротко зашипел, приподняв тигриные щеки над внушительными клыками, и бесшумно канул в черноту, ловко вырулив хвостом. Дикарь!
Страшное время – больничная ночь. Не сон и не явь. Звуки-шорохи. Что-то сейчас начнется? Крепко не заснешь – боязно. Сколько раз здесь просыпалась в холодном поту: проспала! Почему так тихо? Вскакивала, бежала в палату, не помер бы кто. Они могут, те, которые ночью приехали. Привезли живого, откапали, пошел ночью в туалет, да там и остался. Это уже из Вериной недолгой практики случай. Скандал раздули на всю больницу. У больного оказался разрыв аневризмы, не спасли бы и так, и этак, но ее неделю мучили, таскали по кабинетам. Не спасти, а Вере не забыть. И не то, как историю болезни лихорадочно дописывали с заведующей, каждое слово обдумывали, не как к главному вызывали и увольнением грозили. Все забылось, испарилось из памяти, даже то, как покойника этого вдвоем выволакивали в коридор, чуть не надорвались. Помнила только, как они в туалет боялись зайти с медсестрой, такая же была, как Ирочка, совсем девчонка. И Вера – год после института. Так и хотелось сказать: нет, ты иди. И трясло крупной дрожью. Стояли перед кабинкой, звали. А там – тишина, только ноги синие под дверью видны. За ручку боялись дернуть, увидеть страшное. А что страшное, если и так понятно было – помер.
– Фамилия как ваша? Что беспокоит? – сотый раз повторяет Вера.
Улыбается. Выражение лица такое блаженное, мечтательное. Глаза закрыла, под левым, кстати, фингал порядочный. Личико, как грецкий орех. В саду, наверное, возилась, где так загореть успела? Ручонки на груди сложила, натянула простынку казенную на сухие ножки. Вера злится, даже не злится – нервничает, очень. Она сегодня в приемном покое одна. В мужской палате больной после отека легких, тяжелый. Два часа с ним возилась, в реанимации мест нет, на этаж под дежурного врача не переведешь, у нее еще четыре отделения. И врач этот – Нина Федоровна, в больницу пришла работать, когда Вера не родилась еще. Скажет – лечи, куда мне такого, с ним, что ли, сидеть? Нина Федоровна всегда усталая, за столько-то лет! Дежурит много. Придет и спать ляжет, по телефону ответит лениво: «Ну, сделай гормоны, покапай там что-нибудь. Давление есть? Нет? Реанимация пусть забирает…» Вериного стажа два года, весь вечер она бьется, не отойти. Медсестра Ирочка – на подхвате, она и вовсе только прошлым летом диплом получила.
– Как зовут вас, можете сказать? Болит где-то?
– Болею я, болею. Ноги не ходят, падаю. Вот опять упала. Голова кружится.
Так. Говорить может, значит, не немая. Руки-ноги действуют, инсульта нет.
– А документы есть какие-нибудь?
– Болею, да. Мне в больнице надо лежать, долго лежать, лечиться.
– Документы есть? – Вера кричит ей в самое ухо, глухая, что ли?
И точно.
– Не слышу, не слышу. Я ведь не слышу ничего и вижу плохо. И ноги плохие, поэтому и хожу такая скрюченная…
И тут вспомнила ее Вера. Эта бабушка который день уже у дверей приемного покоя ошивается, туда-сюда ходит. Вчера, кажется, Вера ей даже дверь придержала. Откуда же это ее скорая-то притащила? В направлении – улица Ямская. Далековато от больницы. Ходила-ходила и пришла опять по адресу. Голос у бабушки тихий, монотонный, лицо умильное – бровки домиком, но страдальческое. Вот, мол, возитесь вы со мной, стараетесь, а я не слышу ничего.
– Бабуль, ты как на Ямскую улицу-то попала, откуда? Родственники есть какие-нибудь? Адрес?
– Не слышу…
Знает Вера, как глухие говорят! У нее собственная бабушка имеется, на всю квартиру орет, хоть со слуховым аппаратом, хоть без. Кардиограмма нормальная, и вообще ничего плохого с этой пациенткой не происходит, здоровая бабка, только фингал откуда-то. Не пьяная. Притворяется или не слышит? Побили, может? Юбка подвязана веревкой. Матерчатые тапки, коричневые нитяные чулки, скрученные на резинках. Три кофты, нет, четыре, одна шерстяная. Это в такую жару!
Градусов тридцать днем было. В больнице все окна нараспашку, дверь специально в приемном не закрыли, чтобы проветривалось. Попробовали запереть в девять – душно, каждые пять минут колотит кто-то. Больные еще не все нагулялись, родственники ломятся «после работы, на минуточку». Скорая – везут и везут. Четыре штуки за час, ладно хоть все ничего, кроме отека, Вера справилась.
Больше всего она боится не справиться. А медсестра Ирочка боится, что их тут поубивают, беззащитных женщин. Кому нужны? Это в хирургию жуть кто поступает, и огнестрелы, и ножевые в сопровождении соответствующем, а к ним-то? Ну, пьяные покричат немножко, ну, табор цыганский однажды приехал, барона своего привез с инфарктом, так его реанимация сразу забрала – отбились. Ну да, еще Ване, Вериному коллеге по приемному покою, в прошлом месяце наркоманы губу разбили ночью. Привезли дружка своего, а он уже синий был, холодный. Ванька, молодец, не растерялся. Милицию сразу на криминальный труп вызвал, а эти как сообразили, чем запахло, драться полезли. Так он в процедурной заперся и по телефону хирургическую бригаду вызвал из второго корпуса – единственные мужики во всей больнице нашлись. Нет, такого Вера не боится, просто даже не думает, не то что Ирочка. Та придумала дверь на веревку завязать, как на цепочку. И продувает, и вроде не войдет никто.
Вход в приемный покой прямо напротив сестринского поста в коридоре, здесь Вера и сидит ночами на дежурстве, пишет истории болезни или читает, если время есть. В ординаторской скучно одной, в тупичке, в конце коридора. Дверь откроешь – хлопают рассохшиеся рамы старого окна, дребезжат стекла. Единственный диван изрыт от времени ухабами и ямами, сядешь – ноги упрутся в подбородок, маленький низкий столик заставлен посудой. Вера первым делом, приняв дежурство, моет чашки, убирает в шкафчик над раковиной коробки с чаем, кофе, сахарницу. Протирает и раскладывает, собирает на тумбочке бумаги в стопку, поливает цветы. В нижнем ящике у нее припрятаны запасные лампочки для ночника. Жалкий больничный уют, спать здесь плохо, неудобно и тревожно – далеко от палат и процедурной. Далеко от людей. Прямо под окнами густо растут лохматые неизвестного вида кусты с темно-зелеными листьями, виден поворот к гаражу и моргу, угол пищеблока с голой лампочкой над бетонным крыльцом. Однажды ночью в открытое окно вспрыгнул со двора большой полосатый кот, разбудил Веру, напугал, уронив цветочный горшок и жестянку с чаем. Кот, видимо, и сам не понял, куда попал, замер на подоконнике, припав на лапы, прижался, пока Вера опоминалась спросонья от ужаса и грохота. В темноте она сначала увидела только возникшие из ниоткуда мерцающие глаза без зрачков. Нечеловеческие, жуткие. Сидела с колотящимся сердцем, не в силах выдохнуть, пока не показались вокруг этих страшных глаз вполне узнаваемые острые уши, усы и светлые «носочки» на лапах. Господи, да это ж кошка! На Верино дрожащее «кис» зверь мгновенно развернулся, зыркнул злобно, коротко зашипел, приподняв тигриные щеки над внушительными клыками, и бесшумно канул в черноту, ловко вырулив хвостом. Дикарь!
Страшное время – больничная ночь. Не сон и не явь. Звуки-шорохи. Что-то сейчас начнется? Крепко не заснешь – боязно. Сколько раз здесь просыпалась в холодном поту: проспала! Почему так тихо? Вскакивала, бежала в палату, не помер бы кто. Они могут, те, которые ночью приехали. Привезли живого, откапали, пошел ночью в туалет, да там и остался. Это уже из Вериной недолгой практики случай. Скандал раздули на всю больницу. У больного оказался разрыв аневризмы, не спасли бы и так, и этак, но ее неделю мучили, таскали по кабинетам. Не спасти, а Вере не забыть. И не то, как историю болезни лихорадочно дописывали с заведующей, каждое слово обдумывали, не как к главному вызывали и увольнением грозили. Все забылось, испарилось из памяти, даже то, как покойника этого вдвоем выволакивали в коридор, чуть не надорвались. Помнила только, как они в туалет боялись зайти с медсестрой, такая же была, как Ирочка, совсем девчонка. И Вера – год после института. Так и хотелось сказать: нет, ты иди. И трясло крупной дрожью. Стояли перед кабинкой, звали. А там – тишина, только ноги синие под дверью видны. За ручку боялись дернуть, увидеть страшное. А что страшное, если и так понятно было – помер.